Страница:
"Иисусе, очисти грехи моя; Иисусе, надеждо моя, не остави мене; Иисусе, помощнице мой, не отрини мене; Создателю мой, не забуди мене; Иисусе, пастырю мой, не погуби мене; Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую Тамару…"
Я уже не выталкивал из себя слова святого акафиста, они текли сами собой, текли свободно, будто рухнула преграда, и я ужасался самому себе: это ж надо додуматься – на что решился дерзнуть, в роли Создателя решил выступить. Да не просто дерзнул, а создал тварь, и притом тварь певчую. Это ж надо было такому взбрести в забубенную головушку!.. Я прочитал акафист с начала и до конца три раза и потом всю дорогу до дома, запинаясь, повторял: "Иисусе, сладосте сердечное; Иисусе, крепосте телесная; Иисусе, всея твари украсителю; Иисусе, души моея утешителю; Иисусе, ума моего просветителю…"
Молился три дня. На огороде, в лесу, утром и вечером, пред старинными, оставшимися от бабушки, от далеких моих предков иконами сурового древнерусского письма и под бездонным космосом, который, как вселенский оргaн, гудел над самым темечком и, казалось, вторил моим мысленным словам: "Иисусе, свете мой, просвети мя; Иисусе, муки всякия избави мя; Иисусе, спаси мя, недостойного; Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую Тамару…"
Дед Васяка тревожно заглядывал мне в глаза, трогал лоб: не заболел ли? Я не пытался ему ничего объяснять, мне не хотелось отвлекаться, отрываться от той звенящей, гудящей мелодии, что строго и торжественно, хрустально звучала во мне, которая незримо связывала меня с чем-то огромным, необъятным, непостижимым уму; все три дня я был наедине с самим собой, но впервые не чувствовал себя одиноким, наоборот, чувствовал странное, родное, притягивающее, какое-то сладчайшее единение с чем-то великим и всеобъемлющим, запредельным для разума, ради чего не жаль было расстаться и с самой жизнью.
На третий день дед Васяка отвез меня на мотоцикле в Новохоперск. Я сидел в люльке, ветер трепал мои волосы, холодил лоб, а во мне звучало, во мне пело: "Иисусе, хранителю во младости моей; Иисусе, кормителю во юности моей; Иисусе, похвало в старости моей; Иисусе, надеждо в смерти моей; Иисусе, животе по смерти моей; Иисусе, утешение мое на суде Твоем; Иисусе, желание мое, не посрами мене тогда; Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую рабу Твою Тамару…"
– Чего ты там бормочешь? – спрашивал дел Васяка то и дело, спрашивал бесперечь и, видно, просто так, для проформы, не ожидая ответа. И когда я на один из его таких вопросов ответил: "Молюсь!" – спрашивать перестал, так и молчал величественно до самой больницы.
"Иисусе, цвете благовонный, облагоухай мя; Иисусе, теплото любимая, огрей мя; Иисусе, храме предивный, покрый мя; Иисусе, одеждо светлая, украси мя; Иисусе, бисере честный, осияй мя; Иисусе драгий, просвети мя; Иисусе, солнце правды, освети мя; Иисусе, свете святый, облистай мя; Иисусе, болезни душевныя и телесныя избави мя; Иисусе, из руки сопротивныя изыми мя; Иисусе, огня неугасимаго и прочих вечных мук освободи; Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую рабу Твою Тамару…"
Подходя к двери палаты, мы с дедом Васякой услышали чудные, чарующие звуки: то могуче "кричал", как принято говорить у птичников, маэстро-соловей. О, что это были за мощные, сладкие звуки! Дед округлил глаза и вопросительно посмотрел на меня:
– Твой?
Я кивнул.
Кирил-кирил-кирил-кирил, пуль-пуль-пуль-пуль…
Фи-тчуррр, фи-тчуррр, вад-вад-вад-вад-вад (очень громко, с расстановкой, очень сильно)…
Тю-лит, тю-лит, тю-лит, клю-клю-клю-клю-клю-клю, тррррр!..
Юу-лит, юу-лит. Затем с повышением на несколько тонов: Юрь-юрь-юрь-юрь, го-го-го-го-го-го-го… (Дед Васяка закатил глаза и схватил меня за рукав: "Ка-аков гусачок!") Ирь-ирь-ирь-ирь.
Ци-пфи, ци-пфи, ци-пфи, пью-пью-пью-пью-пью (звенящая водопойная дудка)…
Ци-фи, ци-фи, чо-оч-очо-чо-чо-чо-чо-чо-човид!..
Цицити-вит, тю-вит, тю-вит, тю-вит, тляу-тляу-тляу-тляу, пив-пив-пив-пив-пив… ("Ух, – толкнул дед меня локтем в бок, – какая шикарная, просто отличная серебряная водопойная дудка!")
Юу-лип, юу-лип, лип-лип-лип-лип-лип… ("И "липушка" превосходная!")
Пи-пи, пи-пи, пи-пи, клы-клы-клы-клы-клы-клы… ("И "клыканье" отменное!")
Чричи-чу, чричи-чу, чричи-чу…
Ци-вит, ци-вит, ци-вит (тихонько, словно бы вкрадчиво), клюи (форте), клюи-клюи (двойное форте), клюи-клюи-клюи (фортиссимо), ту-тут-тут-ту-тут (лешевая дудка) и в завершение – стукотни: двойные, хлыстовые, визговые, игольчатые, а также дроби: сверчковые, трещотки, тройные точилки, раскаты, оттолчки, скидки и прочие "мелоча".
Дед Васяка крякает и смахивает слезу:
– Ах, что вытворяет, одер!..
После чего мы стучим в дверь палаты, слышим знакомый голос носатой нянечки: "Взойдитя!" – входим в палату и видим сияющие глаза Тамары, а в клетке перед ней видим соловья, который плещется в поилке, купается, только брызги летят, и в них, в мелкой водяной пыли, стоит, плавится, светится шаровой молнией акварельная радуга, а моя Тамара, моя любимая женщина с обрезанными косами, кормит Кирюху муравьиным яйцом и улыбается.
– Видишь, соловей-то совсем голодный. Ах, какой чудесный певун!
И говорит она это счастливо, похудевшая, осунувшаяся, но, кажется, совсем здоровая, любуясь моим искусственным кибернетическим монстром, жадно пожирающим соловьиное лакомство. И меня поражает не то, что железный соловей ожил, а то – откуда у нее взялось муравьиное яйцо. И все – как в сладком сне…
А дед Васяка умиляется простецки:
– Вот-вот, молодчага! Не евши – легче, поевши – лучше!
Выборы в обл. Думу были в самом разгаре. По пятому округу шло десять человек. По другим еще больше. Народ валил во власть, на вольные хлеба. Как известно, на чужой каравай семеро одного не ждут, и потому за две недели до голосования определился главный претендент – некто Крусанов. Предприниматель, который поднялся буквально как на дрожжах в последние два года. Бескорыстно он любил только деньги, потому они у него и были, – он и сыпал подарками и сувенирами направо и налево: бабам платки, детям шоколадки, к мужикам без традиционного ящика водки не заявлялся. Встречался исключительно с работягами, и после каждой встречи все бывали на рогах.
Вторым по рейтингу шел бывший полковник милиции Сигитов. Остальные не представляли из себя ничего выдающегося, имя им Никто и звать – Никак, всякие там врачи, инженеры, один даже был, смешно сказать, ветеринар. И вот Сигитов собирает своих доверенных лиц, в основном ментов, и устраивает совет. Суть его такова: осталось две недели, и если так пойдет дальше, Крусанов побеждает – сто пудов. Попытки прищучить его через продавцов и покупателей не увенчались успехом – все нападки отбил играючись. Кого задарил, кого очаровал своим обаянием. Одно слово – проходимец. В конце своего спича Сигитов вопрошает: что делать?
Повисает звенящая тишина. Но тут встает один подполковник-"бэхээсник" по фамилии Мажаев и говорит, что выход есть. Выход – в черном пиаре. Два с половиной года назад этот вышеназванный Крусанов – тогда он был еще со старой, родной фамилией "Крысанов" – сбил первые дурные бабки на том, что закупал, будучи агентом облпотребсоюза, веники в южных районах области, в глухих селах и хуторах, где население испокон занимается выращиванием сорго и вязкой веников. Все заулыбались: да, товар стратегический… Но подполковник Мажаев оборвал смешки, сказав, что срок давности еще не истек и что были "сигналы", но из-за малочисленности "сигналов" и малозначительности преступлений дело было похерено, естественно, не без помощи некоторых сильных мира сего.
Но дело можно реанимировать! Суть дела состоит в следующем: Крусанов (тогда еще Крысанов) договаривался с хозяином веников, что покупает его товар, допустим, по пять рублей за веник. Но официальный договор предлагает заключить по шесть рублей. За это он накидывает хозяину веников еще полтинник, а другой оставляет себе. Таких сделок было совершено им тысячи, и только два человека отказались и сообщили куда следует. Оно и понятно – повязаны все.
– Что ты предлагаешь конкретно? – нетерпеливо спросил Сигитов, не совсем, видно, понимая, куда клонит Мажаев; Сигитов был из ГАИ, у них там не практиковались такие изощренные комбинации, у них все было гораздо проще: поймал, взял, отпустил – вот и все схемы. Или задержал. Или погнался и догнал. Никаких тебе особых хитростей. А тут…
Мажаев выдержал паузу и стал излагать план: нужно поехать в какой-нибудь район, где наследил два с половиной года назад Крусанов (тогда еще – Крысанов), и расколоть нескольких старух, тем более, что "сигналы" до сих пор еще где надо подшиты; прокурор под нажимом массы заявлений "потерпевших" будет вынужден завести на Крусанова уголовное дело, пусть оно потом и развалится или будет прекращено за недостаточностью улик или в связи с незначительностью материального ущерба – мы же через СМИ разнесем, что Крусанов находится под следствием, и избирком снимет его кандидатуру.
Все ахнули. Вот это голова. И, главное, до чего просто!..
– А ты расколешь их? Времени-то прошло уже более двух лет… – усомнился Сигитов.
– Расколю. Дня за два управлюсь.
Кто-то присвистнул. Кто-то хихикнул. Мажаев метнул косой, злой взгляд, в котором стояло его любимое: хорошо смеется тот, кто смеется как лошадь.
– Я же не сказал, что расколю за день, я сказал – за два!
Все стали ждать, как же он разговорит старух о том, о чем они давным-давно уже забыли. Коллеги знали, что человек он непростой. Даже особый. Он мог успешно заниматься сразу несколькими делами, говоря при этом: за одним зайцем погонишься – двух уже не поймаешь. Ему поручали какие-ниубдь неразрешимые дела с чем-нибудь эдаким, закидонистым, и он их раскрывал. Каждый раз по-особенному, и каждый раз на грани с криминалом; начальство часто становилось в тупик: награждать его или сажать? Но Волга течет при всех царях, – спецы нужны всегда, и потому все пока сходило ему с рук.
Однажды попался очень важный чин. Он все отрицал, хотя факты свидетельствовали против него. Но фактов было недостаточно. Нужно было его признание и кое-какие вещдоки, которые только он мог указать, где и что лежит. Но он молчал, следуя принципу: скажешь правду – получишь меньше, ничего не скажешь – ничего и не получишь. Уже истекал срок его задержания. Назавтра нужно было освобождать и извиняться. Тогда поручили допросить его Мажаеву. Последнее средство. Начальник РОВД уехал за город, тем самым обеспечив себе алиби, в случае чего, а Мажаеву передали этого деятеля.
Ясно, что получить показания можно было, только выбив их из задержанного. Но трогать его боялись даже в "пресс-хате", где он недвусмысленно намекал: мол, бывает, что крючок проглатывается вместе с рыбаком… Потому и миндальничали с ним, а он знал это и гнал понты: не виноват! Отпускайте!
Мажаев взял здоровенного омоновца-мордоворота. В соседнем кабинете они разделись догола, вошли к задержанному и через десять минут выбили из него все, что нужно было для следствия. А еще через полчаса были найдены по его указке и вещдоки. На суде он стал утверждать, что показания против самого себя у него выбили в кабинете следователя какие-то голые люди. Совершенно голые! Причем один держал в зубах папку с его "делом", а другой гавкал по-собачьи, упорно утверждал он, несмотря на то, что со смеху укатывались и судья, и заседатели, и даже редкие зрители, присутствовавшие в зале. Но весь прикол был в том, что именно так все и происходило на самом деле.
Он же, Мажаев, расколол одного убийцу, который запирался и ничего не говорил. У него тоже выходил последний день задержания. Наутро его нужно было освобождать, – естественно, его передали Мажаеву. Последнее средство. Если уж и последнее средство не сработает – тогда придется в самом деле отпускать. А отпусти – сбежит, ищи потом вора в поле.
Мажаев весь день возил его по городу в автозаке, проводил следственные действия – без толку! Тогда, уже вечером, он буркнул, обращаясь будто бы к шоферу: "Все, эта ночь у него последняя!.." После чего заехал к себе домой, взял ружье и лопату, заехали к напарнику, тоже взяли ружье и лопату (лопаты грузились с особым грохотом) и направились в лес. Уехали километров за пятьдесят. Остановились на полянке, у речки, – уже луна сияла. Выводят задержанного, точнее, выволакивают. Он упирается. Ревет как бык. Но его выволакивают. И что же тот видит? Двое с ружьями, один поодаль яму копает. Кругом глухой лес и ночь кромешная… Преступник упал на колени и сразу захотел видеть прокурора. Тут из него показания и полезли…
Потом, на суде, он, конечно же, расскажет о всех этих художествах – судьи опять долго ржали, – однако налицо было превышение власти, и Мажаеву горел вполне конкретный срок. Но он оправдался играючись. Какое, к черту, превышение? – возразил он. В крайнем случае, халатность. Преступнику было сказано, что ночь последняя – это ведь означало, что наутро его должны были освободить. Из автозака его не высадили и увезли в лес потому, что торопились на охоту и на рыбалку и про него просто забыли. Вот путевки на право охоты именно в этом месте. А яму копали – так червей искали! Не везти же их за пятьдесят верст. А то, что преступник так испугался, оно и понятно – на воре и шапка горит.
Но самой блестящей его комбинацией было следующее. Начальнику одного РОВД никак не давали полковника – слишком плохая была раскрываемость преступлений. Болтался их район где-то внизу таблицы. Одних "висунов" накопилось что-то около тридцати. Что только не предпринимал подполковник, чтоб получить полковника – путного ничего не выходило: "висуны", как гири, не давали ему всплыть выше. Тогда он решил испытать последнее средство и вызвал к себе Мажаева. Изложил суть дела. Попросил: выручай, брат! Мажаев запросил два дня срока. Может, мало? Нет, хватит; если за два дня вопрос не решится, значит, он не решится никогда.
Он дернул из КПЗ какого-то бомжа, которому горела пятерка за кражу, и стал уговаривать его взять на себя все "висуны" с кражами и грабежами. Таких набралось штук двадцать. Нарисовал ему радужные перспективы: статьи мелкие, больше пятерки ни одна не тянет, тебе все равно ее же и дадут, хоть за одну кражу, хоть за двадцать, но с двадцатью кражами ты придешь на зону знаменитым, неуловимым жуликом, а мы подготовим и внедрим красивую легенду, и ты сразу будешь в "авторитетах", а там, смотришь, и до "вора" недалеко. "Авторы" краж, которым ты облегчишь жизнь, будут "греть" тебя посылками и деньгами, подпрягут на тебя "общак" (что, кстати, потом имело место – именно так). Тот и накатал стопку явок с повинной.
Тяжкими преступлениями Мажаев загрузил одного убийцу. Мотивировал так: все равно тебе горит расстрел. А если возьмешь на себя еще десяток убийств – все их надо проверять, доказывать, а это время. Ты же знай – живи и радуйся солнцу. А потом можно отказаться. И пусть все десять дел опять проверяют. Пока не проверят и не докажут, что это не ты совершил, не расстреляют. С воли же тебя будут "греть" настоящие убийцы, нанимать адвокатов – еще и помилование получишь…
И в итоге уже на следующей неделе раскрываемость в том РОВД оказалась вдруг самая высокая в области. Начальник РОВД вскоре получил полковника, того бомжа недавно блат-комитет короновал в "вора", а убийца до сих пор еще жив, даже дожил до отмены смертной казни. Менты же как вспомнят эту историю, так и угорают от смеха по курилкам. А ее-то впору бы в учебники криминалистики вставлять.
Но Мажаев – это еще цветочки. Были ухари и похлеще. Одни вывозили по ночам особо крепко запиравшихся на кладбище, к отрытой могиле, зачитывали приговор, и раскололи так двенадцать особо важных преступников, правда, вскоре и сами попали за решетку – за превышение власти. Другие додумались инсценировать самоубийство допрашиваемого – прямо в кабинете следователя. Они стали при нем обсуждать детали: как выдать за самоубийство, какое у каждого должно быть алиби, и придумывались мотивы, подтолкнувшие к самоубийству, и стали готовить эти алиби и мотивы, а когда приготовили, надели на подследственного петлю и стали привязывать другой конец веревки к трубе отопления. Разбили графин, как будто он упал, когда самоубийца бился в агонии – все это сопровождалось изощренными детальными комментариями, – опрокинули табуретку, тут он, милый, и заговорил. Точнее, захрипел, так как петля уже порядочно затянула ему шею. Этих не посадили, улик не хватило, но из "органов" выперли с треском…
Так что Мажаев по сравнению с другими "кадрами" был еще совсем даже ничего. Можно сказать, интеллигент.
Итак, после того военного совета все с нетерпением стали ждать, как же ему удастся расколоть старух и собрать от них заявления против Крусанова, ведь прошло столько времени. В том, что он расколет старух и соберет нужное количество компромата – никто не сомневался. Вот только как?
Мажаев с помощником приехал в один далекий южный район, поднял все договора, заключенные в свое время гражданином тогда еще Крысановым, вызвал в РОВД человек сорок из трех сел и стал работать. Первым позвал в кабинет самого солидного и важного старика, бывшего директора школы. Остальные сидели в коридоре и перешептывались. Естественно, все они промеж себя поклялись молчать. Нужно было расколоть хотя бы одного. Тогда и других можно будет разговорить.
Старик не поддался ни на какие уговоры. Не брали его ни посулы, ни угрозы. Стоял на своем как кремень. Ничего, дескать, не помнит. Как заключен договор, так и расчет был произведен. Никаких левых денег он от Крысанова не получал, сам никому никаких денег не давал.
– Что ж, ладно, – сказал Мажаев. – Тогда пишите. – Подал ему ручку и бумагу и стал диктовать: – "Я, такой-то, сообщаю, что такого-то числа такого-то года при заключении договора на закупку у меня веников агентом облпотребсоюза Крысановым я не давал ему по 50 копеек с веника в качестве "комиссионных". И подпись.
Мажаев стоял над дедом, когда тот писал, и диктовал, и подсказывал ему, и подгадал так, чтобы старик написал слово "не давал" таким образом, что "не" получилось в конце одной строки, а "давал" – в начале другой. После чего Мажаев вывел старика в коридор, при всех пожал ему руку и сказал негромко, но так, чтоб слышали рядом сидящие:
– Большое спасибо, Иван Петрович! Вы нам очень помогли. Надеемся на дальнейшее сотрудничество.
И проводил до двери. Среди ожидавших в коридоре пронесся ропот: предатель! Мажаев же, зайдя в кабинет, тут же позвонил на вахту, приказал перехватить старика и под каким-нибудь невинным предлогом задержать на часок, чтоб тот не смог рассказать односельчанам, что и как. Будет сделано, отозвался дежурный. Мажаев же дернул к себе в кабинет новую жертву и стал терзать, давить на совесть. Когда номер этот не прошел, сказал: что ж, за укрывательство от властей правды есть соответствующая статья, вот умница Иван Петрович, например, во всем сознался, даже бумажку с признанием написал. И показывает давешнюю бумагу, изящно так при этом зажимая пальцем частицу "не", которая стояла в конце строчки. Человек видит: почерк в самом деле Ивана Петровича, и что он сознается в грехе, – и человек сам поскорее пишет "признание".
Через час половина вызванных написала "явки с повинной".
Но попалась одна религиозная старуха, очень набожная, которая никак не хотела колоться. Мажаев и так с нею, и эдак – нет! – и все тут. Можно было бы и отпустить ее – и без нее уже много собралось "телег" на Крысанова, но Мажаева заело: неужто не расколет какую-то малограмотную старушенцию, падкую тем более на опиум для народа?! А бабка до того почуяла свою силу, что посмела даже их усовещать: чем искать, дескать, позапрошлогодний снег, посмотрели бы лучше на их попа, отца Панкратия. А что поп? Ворует? Или, может, кого растлевает?.. Хуже!
И старуха пускается рассказывать, что заходит это она анадысь в церковь после службы, а там… а там, ах! прости, Господи! – а там Содом и Гоморра: их батюшка, отец Панкратий, бражничает в самом непотребном виде. А с ним собутыльники: шофер, сторож, звонарь и какой-то чужой, с золотыми перстнями. Она поначалу-то батюшку даже и не узнала: растелешенный, весь в наколках, разгубастился, в бороде капуста. С ней вместе заходит одна очень строгая схимонахиня, взирает неодобрительно и морщится: "Воистину, наступили последние времена!" На что поп кричит, да все по-матерному, все посарма: "Вот они, явилися, тунеядки! Последние времена! Последние времена! – передразнивает. – Сейчас только бабки настоящие повалили, а они шипят под руку о последних временах. У-у, стервы!" – и приказывает сторожу и звонарю гнать их, двух уважаемых старушек, в шею, что клевреты его гадкие с явным удовольствием и исполнили. До сих пор поясница болит… Вот кем нужно заниматься!
Бабку успокаивают: займемся, бабушка, займемся. И до попа вашего руки дойдут, мы ему рясу-то укоротим. Укоротите, голубчики, укоротите, а то ишь… распоясался, растелешился, разгубастился, а сам весь в наколках срамных. А что касается Крысанова – то она ничего не знает, не ведает. Вот те крест! Называется – приехали!
Тогда Мажаев берет фосфоресцирующий карандаш – менты таким карандашом деньги метят, пишут на купюрах "взятка", перед тем как всучить ее, – незаметно для увлекшейся антиклерикальными разоблачениями старухи, пишет на чистом листе бумаги кое-какие слова, которые при дневном свете совершенно не заметны. После чего, дождавшись, когда старуха кончит возмущаться негодным попом Панкратием, начинает ее усовещать: что ж ты, дескать, бабка, за нравственность попов борешься, нам тут мозги паришь, а сама упираешься, скрываешь от следствия правду, а ведь мы – власть, а всякая власть – от Бога. А Бог-то, Он все видит. Бабка не реагирует, по-прежнему старается перевести разговор на свое, между делом клянясь, что ни сном, мол, ни духом… Тогда Мажаев говорит: вот давай, дескать, проверим, врешь ты или нет. И кладет ей на голову тот чистый с виду листок. Думай, говорит, о Боге, думай о том проходимце Крысанове, Бог-то Он сейчас и укажет нам, врешь ты или в самом деле невинна, аки голубица.
Подержав немного листок, кладет его перед ней на стол, а помощник из-за спины бабки освещает листок прибором, испускающим ультрафиолетовые лучи. И буквы вдруг загораются огнем: "Прасковья! Что ж ты обманываешь следствие? Ты же ведь получала от Крысанова по пятьдесят копеек с веника. – И подпись: – Бог".
Старуха в шоке. Чуть под стол не лезет. Плачет, в полной истерике, раскаивается во всем. Раскалывается по полной программе. Тут же пишет явку с повинной, где все расписывает до мелочей, указывает свидетелей, кто что говорил и кто сколько давал и кто сколько получал. Но потом вдруг останавливается и спрашивает:
– Но я получала не по пятьдесят копеек с веника, как все, а по семьдесят, – у меня веники были крупные, крепкие, лучше других, и шли они у меня дороже, чем у других. Так как же писать? Как было, или… или как Бог велел?
– Пиши, как было, – отвечает Мажаев. – Бог мог и ошибиться. Разве за вами за всеми тут уследишь.
Она подумала и записала все-таки по пятьдесят копеек – как "Бог" велел. Ему, Господу-то, решила, оно виднее.
Естественно, Крусанова избирком снял с выборов. Само собой, уголовное дело, заведенное на него, развалилось, и вскоре дело закрыли – Крусанов, как и предполагалось, смотался в тот район, купил всех старух, и они позабирали назад свои заявления. Однако, несмотря на отсутствие главного конкурента, выборы Сигитов проиграл. Народ у нас стал другой: обжегшись на молоке, уже и на водку дует. Как ни странно, победил тот самый ветеринар, который шел на выборы совсем без денег и без чьей-либо поддержки. Просто ветеринар был безотказным парнем, ездил к скотине и в жару, и в дождь, и в холод, а крестьян по пятому округу было большинство, и они того ветеринара хорошо знали.
Вот такой черный пиар по-русски. Бог-то он вам, ребята, не микишка, чтоб шутки с ним шутить.
Всю жизнь, сколько себя помню, меня сравнивают с Куприным. Сначала сравнивали чисто внешне, теперь еще и по манере письма. Даже на вручении премии им. Александра Невского "России верные сыны" критик Владимир Бондаренко провел откровенную параллель. Говоря обо мне теплые слова, он в конце концов съехал на Куприна. Судите сами: "Дегтев один из лучших современных рассказчиков. Он играет и словом, и сюжетом. Он не чуждается новаций, но глубоко национален, посмотрите на него сами – таким был молодой Куприн, тоже не последний писатель земли Русской" и т. д.
Поэтому к Александру Ивановичу Куприну у меня особое отношение. Как к предку. Как к родственнику. Всю жизнь я ищу параллели в наших судьбах, ищу родимые отметины. И нахожу их все больше и больше…
Мне близко в Куприне то, что он не оставлял черновиков, уничтожал их, как и варианты своих произведений, чтоб не мозолили глаза. Это человек, который хотел бы хоть на несколько дней побывать лошадью, растением или рыбой (ах, как я хотел бы тоже побыть лошадью, или волком!); который хотел бы пожить внутренней жизнью каждого встреченного в жизни человека. Это была личность, очень смелая, очень честная перед собой и миром, и в то же время очень ранимая, тонко чувствующая. Два раза он получал приглашение посетить Ясную Поляну и два раза отправлялся туда, и оба раза не доезжал: страшно делалось, ему казалось, что старик Толстой как посмотрит на него колючими своими, проницательными, все-все на свете знающими глазами, так сразу же всего его насквозь и просветит, и увидит все его нутро, и ему сделается очень стыдно и страшно. Так и не доехал Куприн до Ясной Поляны ни разу. А жаль…
Я уже не выталкивал из себя слова святого акафиста, они текли сами собой, текли свободно, будто рухнула преграда, и я ужасался самому себе: это ж надо додуматься – на что решился дерзнуть, в роли Создателя решил выступить. Да не просто дерзнул, а создал тварь, и притом тварь певчую. Это ж надо было такому взбрести в забубенную головушку!.. Я прочитал акафист с начала и до конца три раза и потом всю дорогу до дома, запинаясь, повторял: "Иисусе, сладосте сердечное; Иисусе, крепосте телесная; Иисусе, всея твари украсителю; Иисусе, души моея утешителю; Иисусе, ума моего просветителю…"
Молился три дня. На огороде, в лесу, утром и вечером, пред старинными, оставшимися от бабушки, от далеких моих предков иконами сурового древнерусского письма и под бездонным космосом, который, как вселенский оргaн, гудел над самым темечком и, казалось, вторил моим мысленным словам: "Иисусе, свете мой, просвети мя; Иисусе, муки всякия избави мя; Иисусе, спаси мя, недостойного; Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую Тамару…"
Дед Васяка тревожно заглядывал мне в глаза, трогал лоб: не заболел ли? Я не пытался ему ничего объяснять, мне не хотелось отвлекаться, отрываться от той звенящей, гудящей мелодии, что строго и торжественно, хрустально звучала во мне, которая незримо связывала меня с чем-то огромным, необъятным, непостижимым уму; все три дня я был наедине с самим собой, но впервые не чувствовал себя одиноким, наоборот, чувствовал странное, родное, притягивающее, какое-то сладчайшее единение с чем-то великим и всеобъемлющим, запредельным для разума, ради чего не жаль было расстаться и с самой жизнью.
На третий день дед Васяка отвез меня на мотоцикле в Новохоперск. Я сидел в люльке, ветер трепал мои волосы, холодил лоб, а во мне звучало, во мне пело: "Иисусе, хранителю во младости моей; Иисусе, кормителю во юности моей; Иисусе, похвало в старости моей; Иисусе, надеждо в смерти моей; Иисусе, животе по смерти моей; Иисусе, утешение мое на суде Твоем; Иисусе, желание мое, не посрами мене тогда; Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую рабу Твою Тамару…"
– Чего ты там бормочешь? – спрашивал дел Васяка то и дело, спрашивал бесперечь и, видно, просто так, для проформы, не ожидая ответа. И когда я на один из его таких вопросов ответил: "Молюсь!" – спрашивать перестал, так и молчал величественно до самой больницы.
"Иисусе, цвете благовонный, облагоухай мя; Иисусе, теплото любимая, огрей мя; Иисусе, храме предивный, покрый мя; Иисусе, одеждо светлая, украси мя; Иисусе, бисере честный, осияй мя; Иисусе драгий, просвети мя; Иисусе, солнце правды, освети мя; Иисусе, свете святый, облистай мя; Иисусе, болезни душевныя и телесныя избави мя; Иисусе, из руки сопротивныя изыми мя; Иисусе, огня неугасимаго и прочих вечных мук освободи; Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую рабу Твою Тамару…"
Подходя к двери палаты, мы с дедом Васякой услышали чудные, чарующие звуки: то могуче "кричал", как принято говорить у птичников, маэстро-соловей. О, что это были за мощные, сладкие звуки! Дед округлил глаза и вопросительно посмотрел на меня:
– Твой?
Я кивнул.
Кирил-кирил-кирил-кирил, пуль-пуль-пуль-пуль…
Фи-тчуррр, фи-тчуррр, вад-вад-вад-вад-вад (очень громко, с расстановкой, очень сильно)…
Тю-лит, тю-лит, тю-лит, клю-клю-клю-клю-клю-клю, тррррр!..
Юу-лит, юу-лит. Затем с повышением на несколько тонов: Юрь-юрь-юрь-юрь, го-го-го-го-го-го-го… (Дед Васяка закатил глаза и схватил меня за рукав: "Ка-аков гусачок!") Ирь-ирь-ирь-ирь.
Ци-пфи, ци-пфи, ци-пфи, пью-пью-пью-пью-пью (звенящая водопойная дудка)…
Ци-фи, ци-фи, чо-оч-очо-чо-чо-чо-чо-чо-човид!..
Цицити-вит, тю-вит, тю-вит, тю-вит, тляу-тляу-тляу-тляу, пив-пив-пив-пив-пив… ("Ух, – толкнул дед меня локтем в бок, – какая шикарная, просто отличная серебряная водопойная дудка!")
Юу-лип, юу-лип, лип-лип-лип-лип-лип… ("И "липушка" превосходная!")
Пи-пи, пи-пи, пи-пи, клы-клы-клы-клы-клы-клы… ("И "клыканье" отменное!")
Чричи-чу, чричи-чу, чричи-чу…
Ци-вит, ци-вит, ци-вит (тихонько, словно бы вкрадчиво), клюи (форте), клюи-клюи (двойное форте), клюи-клюи-клюи (фортиссимо), ту-тут-тут-ту-тут (лешевая дудка) и в завершение – стукотни: двойные, хлыстовые, визговые, игольчатые, а также дроби: сверчковые, трещотки, тройные точилки, раскаты, оттолчки, скидки и прочие "мелоча".
Дед Васяка крякает и смахивает слезу:
– Ах, что вытворяет, одер!..
После чего мы стучим в дверь палаты, слышим знакомый голос носатой нянечки: "Взойдитя!" – входим в палату и видим сияющие глаза Тамары, а в клетке перед ней видим соловья, который плещется в поилке, купается, только брызги летят, и в них, в мелкой водяной пыли, стоит, плавится, светится шаровой молнией акварельная радуга, а моя Тамара, моя любимая женщина с обрезанными косами, кормит Кирюху муравьиным яйцом и улыбается.
– Видишь, соловей-то совсем голодный. Ах, какой чудесный певун!
И говорит она это счастливо, похудевшая, осунувшаяся, но, кажется, совсем здоровая, любуясь моим искусственным кибернетическим монстром, жадно пожирающим соловьиное лакомство. И меня поражает не то, что железный соловей ожил, а то – откуда у нее взялось муравьиное яйцо. И все – как в сладком сне…
А дед Васяка умиляется простецки:
– Вот-вот, молодчага! Не евши – легче, поевши – лучше!
Черный пиар
Выборы в обл. Думу были в самом разгаре. По пятому округу шло десять человек. По другим еще больше. Народ валил во власть, на вольные хлеба. Как известно, на чужой каравай семеро одного не ждут, и потому за две недели до голосования определился главный претендент – некто Крусанов. Предприниматель, который поднялся буквально как на дрожжах в последние два года. Бескорыстно он любил только деньги, потому они у него и были, – он и сыпал подарками и сувенирами направо и налево: бабам платки, детям шоколадки, к мужикам без традиционного ящика водки не заявлялся. Встречался исключительно с работягами, и после каждой встречи все бывали на рогах.
Вторым по рейтингу шел бывший полковник милиции Сигитов. Остальные не представляли из себя ничего выдающегося, имя им Никто и звать – Никак, всякие там врачи, инженеры, один даже был, смешно сказать, ветеринар. И вот Сигитов собирает своих доверенных лиц, в основном ментов, и устраивает совет. Суть его такова: осталось две недели, и если так пойдет дальше, Крусанов побеждает – сто пудов. Попытки прищучить его через продавцов и покупателей не увенчались успехом – все нападки отбил играючись. Кого задарил, кого очаровал своим обаянием. Одно слово – проходимец. В конце своего спича Сигитов вопрошает: что делать?
Повисает звенящая тишина. Но тут встает один подполковник-"бэхээсник" по фамилии Мажаев и говорит, что выход есть. Выход – в черном пиаре. Два с половиной года назад этот вышеназванный Крусанов – тогда он был еще со старой, родной фамилией "Крысанов" – сбил первые дурные бабки на том, что закупал, будучи агентом облпотребсоюза, веники в южных районах области, в глухих селах и хуторах, где население испокон занимается выращиванием сорго и вязкой веников. Все заулыбались: да, товар стратегический… Но подполковник Мажаев оборвал смешки, сказав, что срок давности еще не истек и что были "сигналы", но из-за малочисленности "сигналов" и малозначительности преступлений дело было похерено, естественно, не без помощи некоторых сильных мира сего.
Но дело можно реанимировать! Суть дела состоит в следующем: Крусанов (тогда еще Крысанов) договаривался с хозяином веников, что покупает его товар, допустим, по пять рублей за веник. Но официальный договор предлагает заключить по шесть рублей. За это он накидывает хозяину веников еще полтинник, а другой оставляет себе. Таких сделок было совершено им тысячи, и только два человека отказались и сообщили куда следует. Оно и понятно – повязаны все.
– Что ты предлагаешь конкретно? – нетерпеливо спросил Сигитов, не совсем, видно, понимая, куда клонит Мажаев; Сигитов был из ГАИ, у них там не практиковались такие изощренные комбинации, у них все было гораздо проще: поймал, взял, отпустил – вот и все схемы. Или задержал. Или погнался и догнал. Никаких тебе особых хитростей. А тут…
Мажаев выдержал паузу и стал излагать план: нужно поехать в какой-нибудь район, где наследил два с половиной года назад Крусанов (тогда еще – Крысанов), и расколоть нескольких старух, тем более, что "сигналы" до сих пор еще где надо подшиты; прокурор под нажимом массы заявлений "потерпевших" будет вынужден завести на Крусанова уголовное дело, пусть оно потом и развалится или будет прекращено за недостаточностью улик или в связи с незначительностью материального ущерба – мы же через СМИ разнесем, что Крусанов находится под следствием, и избирком снимет его кандидатуру.
Все ахнули. Вот это голова. И, главное, до чего просто!..
– А ты расколешь их? Времени-то прошло уже более двух лет… – усомнился Сигитов.
– Расколю. Дня за два управлюсь.
Кто-то присвистнул. Кто-то хихикнул. Мажаев метнул косой, злой взгляд, в котором стояло его любимое: хорошо смеется тот, кто смеется как лошадь.
– Я же не сказал, что расколю за день, я сказал – за два!
x x x
Все стали ждать, как же он разговорит старух о том, о чем они давным-давно уже забыли. Коллеги знали, что человек он непростой. Даже особый. Он мог успешно заниматься сразу несколькими делами, говоря при этом: за одним зайцем погонишься – двух уже не поймаешь. Ему поручали какие-ниубдь неразрешимые дела с чем-нибудь эдаким, закидонистым, и он их раскрывал. Каждый раз по-особенному, и каждый раз на грани с криминалом; начальство часто становилось в тупик: награждать его или сажать? Но Волга течет при всех царях, – спецы нужны всегда, и потому все пока сходило ему с рук.
Однажды попался очень важный чин. Он все отрицал, хотя факты свидетельствовали против него. Но фактов было недостаточно. Нужно было его признание и кое-какие вещдоки, которые только он мог указать, где и что лежит. Но он молчал, следуя принципу: скажешь правду – получишь меньше, ничего не скажешь – ничего и не получишь. Уже истекал срок его задержания. Назавтра нужно было освобождать и извиняться. Тогда поручили допросить его Мажаеву. Последнее средство. Начальник РОВД уехал за город, тем самым обеспечив себе алиби, в случае чего, а Мажаеву передали этого деятеля.
Ясно, что получить показания можно было, только выбив их из задержанного. Но трогать его боялись даже в "пресс-хате", где он недвусмысленно намекал: мол, бывает, что крючок проглатывается вместе с рыбаком… Потому и миндальничали с ним, а он знал это и гнал понты: не виноват! Отпускайте!
Мажаев взял здоровенного омоновца-мордоворота. В соседнем кабинете они разделись догола, вошли к задержанному и через десять минут выбили из него все, что нужно было для следствия. А еще через полчаса были найдены по его указке и вещдоки. На суде он стал утверждать, что показания против самого себя у него выбили в кабинете следователя какие-то голые люди. Совершенно голые! Причем один держал в зубах папку с его "делом", а другой гавкал по-собачьи, упорно утверждал он, несмотря на то, что со смеху укатывались и судья, и заседатели, и даже редкие зрители, присутствовавшие в зале. Но весь прикол был в том, что именно так все и происходило на самом деле.
Он же, Мажаев, расколол одного убийцу, который запирался и ничего не говорил. У него тоже выходил последний день задержания. Наутро его нужно было освобождать, – естественно, его передали Мажаеву. Последнее средство. Если уж и последнее средство не сработает – тогда придется в самом деле отпускать. А отпусти – сбежит, ищи потом вора в поле.
Мажаев весь день возил его по городу в автозаке, проводил следственные действия – без толку! Тогда, уже вечером, он буркнул, обращаясь будто бы к шоферу: "Все, эта ночь у него последняя!.." После чего заехал к себе домой, взял ружье и лопату, заехали к напарнику, тоже взяли ружье и лопату (лопаты грузились с особым грохотом) и направились в лес. Уехали километров за пятьдесят. Остановились на полянке, у речки, – уже луна сияла. Выводят задержанного, точнее, выволакивают. Он упирается. Ревет как бык. Но его выволакивают. И что же тот видит? Двое с ружьями, один поодаль яму копает. Кругом глухой лес и ночь кромешная… Преступник упал на колени и сразу захотел видеть прокурора. Тут из него показания и полезли…
Потом, на суде, он, конечно же, расскажет о всех этих художествах – судьи опять долго ржали, – однако налицо было превышение власти, и Мажаеву горел вполне конкретный срок. Но он оправдался играючись. Какое, к черту, превышение? – возразил он. В крайнем случае, халатность. Преступнику было сказано, что ночь последняя – это ведь означало, что наутро его должны были освободить. Из автозака его не высадили и увезли в лес потому, что торопились на охоту и на рыбалку и про него просто забыли. Вот путевки на право охоты именно в этом месте. А яму копали – так червей искали! Не везти же их за пятьдесят верст. А то, что преступник так испугался, оно и понятно – на воре и шапка горит.
Но самой блестящей его комбинацией было следующее. Начальнику одного РОВД никак не давали полковника – слишком плохая была раскрываемость преступлений. Болтался их район где-то внизу таблицы. Одних "висунов" накопилось что-то около тридцати. Что только не предпринимал подполковник, чтоб получить полковника – путного ничего не выходило: "висуны", как гири, не давали ему всплыть выше. Тогда он решил испытать последнее средство и вызвал к себе Мажаева. Изложил суть дела. Попросил: выручай, брат! Мажаев запросил два дня срока. Может, мало? Нет, хватит; если за два дня вопрос не решится, значит, он не решится никогда.
Он дернул из КПЗ какого-то бомжа, которому горела пятерка за кражу, и стал уговаривать его взять на себя все "висуны" с кражами и грабежами. Таких набралось штук двадцать. Нарисовал ему радужные перспективы: статьи мелкие, больше пятерки ни одна не тянет, тебе все равно ее же и дадут, хоть за одну кражу, хоть за двадцать, но с двадцатью кражами ты придешь на зону знаменитым, неуловимым жуликом, а мы подготовим и внедрим красивую легенду, и ты сразу будешь в "авторитетах", а там, смотришь, и до "вора" недалеко. "Авторы" краж, которым ты облегчишь жизнь, будут "греть" тебя посылками и деньгами, подпрягут на тебя "общак" (что, кстати, потом имело место – именно так). Тот и накатал стопку явок с повинной.
Тяжкими преступлениями Мажаев загрузил одного убийцу. Мотивировал так: все равно тебе горит расстрел. А если возьмешь на себя еще десяток убийств – все их надо проверять, доказывать, а это время. Ты же знай – живи и радуйся солнцу. А потом можно отказаться. И пусть все десять дел опять проверяют. Пока не проверят и не докажут, что это не ты совершил, не расстреляют. С воли же тебя будут "греть" настоящие убийцы, нанимать адвокатов – еще и помилование получишь…
И в итоге уже на следующей неделе раскрываемость в том РОВД оказалась вдруг самая высокая в области. Начальник РОВД вскоре получил полковника, того бомжа недавно блат-комитет короновал в "вора", а убийца до сих пор еще жив, даже дожил до отмены смертной казни. Менты же как вспомнят эту историю, так и угорают от смеха по курилкам. А ее-то впору бы в учебники криминалистики вставлять.
Но Мажаев – это еще цветочки. Были ухари и похлеще. Одни вывозили по ночам особо крепко запиравшихся на кладбище, к отрытой могиле, зачитывали приговор, и раскололи так двенадцать особо важных преступников, правда, вскоре и сами попали за решетку – за превышение власти. Другие додумались инсценировать самоубийство допрашиваемого – прямо в кабинете следователя. Они стали при нем обсуждать детали: как выдать за самоубийство, какое у каждого должно быть алиби, и придумывались мотивы, подтолкнувшие к самоубийству, и стали готовить эти алиби и мотивы, а когда приготовили, надели на подследственного петлю и стали привязывать другой конец веревки к трубе отопления. Разбили графин, как будто он упал, когда самоубийца бился в агонии – все это сопровождалось изощренными детальными комментариями, – опрокинули табуретку, тут он, милый, и заговорил. Точнее, захрипел, так как петля уже порядочно затянула ему шею. Этих не посадили, улик не хватило, но из "органов" выперли с треском…
Так что Мажаев по сравнению с другими "кадрами" был еще совсем даже ничего. Можно сказать, интеллигент.
Итак, после того военного совета все с нетерпением стали ждать, как же ему удастся расколоть старух и собрать от них заявления против Крусанова, ведь прошло столько времени. В том, что он расколет старух и соберет нужное количество компромата – никто не сомневался. Вот только как?
x x x
Мажаев с помощником приехал в один далекий южный район, поднял все договора, заключенные в свое время гражданином тогда еще Крысановым, вызвал в РОВД человек сорок из трех сел и стал работать. Первым позвал в кабинет самого солидного и важного старика, бывшего директора школы. Остальные сидели в коридоре и перешептывались. Естественно, все они промеж себя поклялись молчать. Нужно было расколоть хотя бы одного. Тогда и других можно будет разговорить.
Старик не поддался ни на какие уговоры. Не брали его ни посулы, ни угрозы. Стоял на своем как кремень. Ничего, дескать, не помнит. Как заключен договор, так и расчет был произведен. Никаких левых денег он от Крысанова не получал, сам никому никаких денег не давал.
– Что ж, ладно, – сказал Мажаев. – Тогда пишите. – Подал ему ручку и бумагу и стал диктовать: – "Я, такой-то, сообщаю, что такого-то числа такого-то года при заключении договора на закупку у меня веников агентом облпотребсоюза Крысановым я не давал ему по 50 копеек с веника в качестве "комиссионных". И подпись.
Мажаев стоял над дедом, когда тот писал, и диктовал, и подсказывал ему, и подгадал так, чтобы старик написал слово "не давал" таким образом, что "не" получилось в конце одной строки, а "давал" – в начале другой. После чего Мажаев вывел старика в коридор, при всех пожал ему руку и сказал негромко, но так, чтоб слышали рядом сидящие:
– Большое спасибо, Иван Петрович! Вы нам очень помогли. Надеемся на дальнейшее сотрудничество.
И проводил до двери. Среди ожидавших в коридоре пронесся ропот: предатель! Мажаев же, зайдя в кабинет, тут же позвонил на вахту, приказал перехватить старика и под каким-нибудь невинным предлогом задержать на часок, чтоб тот не смог рассказать односельчанам, что и как. Будет сделано, отозвался дежурный. Мажаев же дернул к себе в кабинет новую жертву и стал терзать, давить на совесть. Когда номер этот не прошел, сказал: что ж, за укрывательство от властей правды есть соответствующая статья, вот умница Иван Петрович, например, во всем сознался, даже бумажку с признанием написал. И показывает давешнюю бумагу, изящно так при этом зажимая пальцем частицу "не", которая стояла в конце строчки. Человек видит: почерк в самом деле Ивана Петровича, и что он сознается в грехе, – и человек сам поскорее пишет "признание".
Через час половина вызванных написала "явки с повинной".
Но попалась одна религиозная старуха, очень набожная, которая никак не хотела колоться. Мажаев и так с нею, и эдак – нет! – и все тут. Можно было бы и отпустить ее – и без нее уже много собралось "телег" на Крысанова, но Мажаева заело: неужто не расколет какую-то малограмотную старушенцию, падкую тем более на опиум для народа?! А бабка до того почуяла свою силу, что посмела даже их усовещать: чем искать, дескать, позапрошлогодний снег, посмотрели бы лучше на их попа, отца Панкратия. А что поп? Ворует? Или, может, кого растлевает?.. Хуже!
И старуха пускается рассказывать, что заходит это она анадысь в церковь после службы, а там… а там, ах! прости, Господи! – а там Содом и Гоморра: их батюшка, отец Панкратий, бражничает в самом непотребном виде. А с ним собутыльники: шофер, сторож, звонарь и какой-то чужой, с золотыми перстнями. Она поначалу-то батюшку даже и не узнала: растелешенный, весь в наколках, разгубастился, в бороде капуста. С ней вместе заходит одна очень строгая схимонахиня, взирает неодобрительно и морщится: "Воистину, наступили последние времена!" На что поп кричит, да все по-матерному, все посарма: "Вот они, явилися, тунеядки! Последние времена! Последние времена! – передразнивает. – Сейчас только бабки настоящие повалили, а они шипят под руку о последних временах. У-у, стервы!" – и приказывает сторожу и звонарю гнать их, двух уважаемых старушек, в шею, что клевреты его гадкие с явным удовольствием и исполнили. До сих пор поясница болит… Вот кем нужно заниматься!
Бабку успокаивают: займемся, бабушка, займемся. И до попа вашего руки дойдут, мы ему рясу-то укоротим. Укоротите, голубчики, укоротите, а то ишь… распоясался, растелешился, разгубастился, а сам весь в наколках срамных. А что касается Крысанова – то она ничего не знает, не ведает. Вот те крест! Называется – приехали!
Тогда Мажаев берет фосфоресцирующий карандаш – менты таким карандашом деньги метят, пишут на купюрах "взятка", перед тем как всучить ее, – незаметно для увлекшейся антиклерикальными разоблачениями старухи, пишет на чистом листе бумаги кое-какие слова, которые при дневном свете совершенно не заметны. После чего, дождавшись, когда старуха кончит возмущаться негодным попом Панкратием, начинает ее усовещать: что ж ты, дескать, бабка, за нравственность попов борешься, нам тут мозги паришь, а сама упираешься, скрываешь от следствия правду, а ведь мы – власть, а всякая власть – от Бога. А Бог-то, Он все видит. Бабка не реагирует, по-прежнему старается перевести разговор на свое, между делом клянясь, что ни сном, мол, ни духом… Тогда Мажаев говорит: вот давай, дескать, проверим, врешь ты или нет. И кладет ей на голову тот чистый с виду листок. Думай, говорит, о Боге, думай о том проходимце Крысанове, Бог-то Он сейчас и укажет нам, врешь ты или в самом деле невинна, аки голубица.
Подержав немного листок, кладет его перед ней на стол, а помощник из-за спины бабки освещает листок прибором, испускающим ультрафиолетовые лучи. И буквы вдруг загораются огнем: "Прасковья! Что ж ты обманываешь следствие? Ты же ведь получала от Крысанова по пятьдесят копеек с веника. – И подпись: – Бог".
Старуха в шоке. Чуть под стол не лезет. Плачет, в полной истерике, раскаивается во всем. Раскалывается по полной программе. Тут же пишет явку с повинной, где все расписывает до мелочей, указывает свидетелей, кто что говорил и кто сколько давал и кто сколько получал. Но потом вдруг останавливается и спрашивает:
– Но я получала не по пятьдесят копеек с веника, как все, а по семьдесят, – у меня веники были крупные, крепкие, лучше других, и шли они у меня дороже, чем у других. Так как же писать? Как было, или… или как Бог велел?
– Пиши, как было, – отвечает Мажаев. – Бог мог и ошибиться. Разве за вами за всеми тут уследишь.
Она подумала и записала все-таки по пятьдесят копеек – как "Бог" велел. Ему, Господу-то, решила, оно виднее.
x x x
Естественно, Крусанова избирком снял с выборов. Само собой, уголовное дело, заведенное на него, развалилось, и вскоре дело закрыли – Крусанов, как и предполагалось, смотался в тот район, купил всех старух, и они позабирали назад свои заявления. Однако, несмотря на отсутствие главного конкурента, выборы Сигитов проиграл. Народ у нас стал другой: обжегшись на молоке, уже и на водку дует. Как ни странно, победил тот самый ветеринар, который шел на выборы совсем без денег и без чьей-либо поддержки. Просто ветеринар был безотказным парнем, ездил к скотине и в жару, и в дождь, и в холод, а крестьян по пятому округу было большинство, и они того ветеринара хорошо знали.
Вот такой черный пиар по-русски. Бог-то он вам, ребята, не микишка, чтоб шутки с ним шутить.
КУПРИН
Всю жизнь, сколько себя помню, меня сравнивают с Куприным. Сначала сравнивали чисто внешне, теперь еще и по манере письма. Даже на вручении премии им. Александра Невского "России верные сыны" критик Владимир Бондаренко провел откровенную параллель. Говоря обо мне теплые слова, он в конце концов съехал на Куприна. Судите сами: "Дегтев один из лучших современных рассказчиков. Он играет и словом, и сюжетом. Он не чуждается новаций, но глубоко национален, посмотрите на него сами – таким был молодой Куприн, тоже не последний писатель земли Русской" и т. д.
Поэтому к Александру Ивановичу Куприну у меня особое отношение. Как к предку. Как к родственнику. Всю жизнь я ищу параллели в наших судьбах, ищу родимые отметины. И нахожу их все больше и больше…
Мне близко в Куприне то, что он не оставлял черновиков, уничтожал их, как и варианты своих произведений, чтоб не мозолили глаза. Это человек, который хотел бы хоть на несколько дней побывать лошадью, растением или рыбой (ах, как я хотел бы тоже побыть лошадью, или волком!); который хотел бы пожить внутренней жизнью каждого встреченного в жизни человека. Это была личность, очень смелая, очень честная перед собой и миром, и в то же время очень ранимая, тонко чувствующая. Два раза он получал приглашение посетить Ясную Поляну и два раза отправлялся туда, и оба раза не доезжал: страшно делалось, ему казалось, что старик Толстой как посмотрит на него колючими своими, проницательными, все-все на свете знающими глазами, так сразу же всего его насквозь и просветит, и увидит все его нутро, и ему сделается очень стыдно и страшно. Так и не доехал Куприн до Ясной Поляны ни разу. А жаль…