Страница:
Столица Ингушетии представляла собой утонувшее в грязи село – не хватало разве что свиней на улицах. Тут и вспоминалось, что ингуши – мусульмане. Улицы изрыты "КамАЗами", БТРами и танками, заборы забрызганы глинистой слизью. С дворов тянуло запахом навоза, кизячным дымом. Люди встречались озабоченные, угрюмые, злые, словно каждого только что вздул начальник.
– Ну и столица! – то и дело хмыкала Элеонора, пробираясь вдоль заборов, держась за столбики, – иначе можно было влезть в грязь по самые щиколотки. На центральной площади лоснилась огромная маслянистая лужа; техника, проходя по этой жиже, поднимала пологие грязевые волны. Танки, машины с солдатами все прибывали и прибывали, и казалось, скоро всю улицу, вплоть до заборов, они измельчат, перетрут в пыль и, перемешав с водой, взобьют грязевую эмульсию… Все эти войска шли и шли в сторону Грозного.
Элеонора попыталась было попроситься на "КамАЗ", но из-под брезентового тента ее довольно откровенно обложили, не выбирая особенно выражений. Ее это не столько возмутило, сколько удивило: посылали не офицеры и не прапорщики, а, судя по голосам, совсем молоденькие солдаты, ровесники ее Альберта. Боже мой, в какую среду попал ее сын! А все из-за его папаши…
Так она дошла до автостанции. Там было такое же месиво из грязи, навоза и соломы. Автобусы почти никуда не ходили. Но народ толпился, чего-то ожидая. В основном это были русские женщины и мужчины-ингуши. Стояли кучками, торговались. Когда Элеонора приблизилась, на нее сразу обратили внимание двое молодых парней.
– Едем в Грозный, красотка? – сказал один из них.
– А сколько берете?
– Договоримся. – И назвал цену. Цена была вполне приемлемая, гораздо меньше той, на которую рассчитывала Элеонора.
Соседки, услыхав сумму, подбежали с двух сторон:
– Поедем! Поедем, сынок!
– А с вас… – и назвал цену, на которую Элеонора и рассчитывала. Тетки отвалили. Шофер подхватил сумки Элеоноры, как вдруг раздался властный голос:
– Не спеши, Муса! Женщина раздумала с тобой ехать.
То говорил еще один, горбоносый ингуш постарше. Он стоял поодаль, властно сложив на груди руки. Подойдя, взял вещи Элеоноры и понес их к своей машине.
– Исмаил! – выдохнула его жена, черная, как галка, злобно сверкнув глазами в сторону Элеоноры.
– Я отвезу ее! – сказал Исмаил тоном, не терпящим возражений. Жена еще больше почернела; резко бросив что-то, быстро ушла прочь, с чмоком вытаскивая сапоги из грязи.
Когда выехали из Назрани, Исмаил достал из-за пазухи пистолет и положил его под правую руку, между сиденьями, накрыв какой-то замасленной тряпкой. Элеонора поежилась и покорила себя за то, что согласилась ехать с этим разбойником. Но делать было нечего… Шофер молчал, словно на ощупь прокрадываясь по узкой дороге, кое-где заваленной осыпями. Осыпи были старые, с пробитыми в них колеями, и совсем свежие, иногда с большими камнями. Тогда Исмаилу приходилось вылезать из машины и, собирая аллаха и шайтана, отбрасывать валуны от дороги. Элеонора всякий раз замирала в дурном предчувствии, готовая ко всему, – мигом представлялось ей, как из-за ближайшей скалы выскакивают бандиты, как скручивают ей руки, как шарят по сумкам, по телу, – и всякий раз, когда Исмаил возвращался и с хмурым лицом запускал двигатель, она облегченно вздыхала. Проехав горную часть дороги, Исмаил несколько оживился, и с него словно бы слетела шелуха провинциализма, иногда он даже что-то мурлыкал, искоса поглядывая на соседку. Впереди показался лес. Въехав в лес, Исмаил свернул на обочину. Остановил машину, замасленной тряпкой вытер руки, повернулся к пассажирке и сказал:
– Давай!
– Так мы еще не доехали… – попыталась было она его урезонить, одновременно чувствуя бесполезность своих слов. Исмаил молча разложил сиденья. Она так же молча передвинулась на разложенные сидения и подняла юбку.
– Только я с дороги… в самолете, в автобусе…
– Ничего.
Через час он опять остановился. На этот раз – возле какого-то скирда соломы, заехав с подветренной стороны.
– Давай! – и опять все повторилось – с сиденьем и с юбкой…
Вместо четырех часов ехали они шесть.
Наконец доехали. Когда расставались, Элеонора облегченно вздохнула: слава Богу! Еще в Москве, собираясь в поездку, она просчитала максимум возможных вариантов: тот вариант, который произошел, оказался не из самых худших. Еще бы с начальством Алика повезло… Совесть ее не мучила, и она не думала о том, как станет смотреть после всего в глаза мужу. Разве она обязана держать ответ – после всего – перед тем ничтожеством, которое не в силах даже семью содержать? Разве это мужчина, который не смог отмазать родного сына от армии? – не смог устроить ему службу где-нибудь вблизи Москвы? – не смог даже выбить ей бесплатный проезд до Грозного? При его-то связях… Разве это отец, который говорит: пусть потянет лямку!
На работе у всех сотрудников дети освобождены от армии, только их Альберт – как последний колхозник… В глазах сослуживцев – презрение: на родного сына поскупились!
И тогда Элеонора решила: сама все сделает! Доберется до этой проклятой Чечни. Найдет сына, договорится с начальством и увезет его домой. Она пойдет на все, коль уж эта амеба, ее муж, не в состоянии ничего сделать, лишь прикрывается красивыми словами о долге. А раз так – то и стыда перед ним не должно быть!
И она добралась до Владикавказа. Доехала на попутном автобусе до Назрани. И вот она здесь, в Грозном.
А как это ей удалось и чего стоило – это уж ее личное дело. Так что пусть не обижается…
Последний месяц третья рота находилась в беспрерывных боях. И все эти дни слились для воюющих в один серый монолит из грязи, копоти, стонов, крови, тоски отчаянного ожидания – когда же все это кончится? Конца, казалось, не будет… За это время мальчишки превратились в солдат и научились различать голоса войны: какие стволы стреляют, куда – на тебя или от тебя, с яростью стреляет боец или со страхом, экономит патроны или не бережет, прицельно стреляет, на поражение, или постреливает со скуки, для порядка, какое у него настроение и даже сколько – примерно – лет стреляющему.
После месяца боев они чуть ли не с одного погляда стали угадывать, что за человек рядом. И фронтовая поговорка "я бы с ним в разведку не пошел" вновь обрела свое истинное, первоначальное значение. Таких, которые не вызывали доверия, сторонились. Особенно не любили, ненавидели Альберта Букетова из Москвы. Он был как-то особенно, по-подлому труслив. Судорожно хотел выжить. А это очень страшно – когда любой ценой. На "гражданке" – это слабость; на войне – порок. На днях из-за него погиб Миха Брянский, отличный парень. Вся рота до сих пор горюет. Погиб по своей доверчивости и из-за подлости Альбертика. Миха полез в подвал, оставив это арбатское носатое чмо охранять выход. Тут показались чеченцы. Альберт сиганул, даже не предупредив Миху. Парня зверски замучили.
Москвича, конечно же, поучили. Но только, похоже, наука не пошла на пользу. С того времени с ним не то что есть или спать – даже сидеть рядом западлО!
С утра в роте появился корреспондент, картавящий парень с длинными, собранными на затылке в пучок волосами, серьгой в ухе и в тонких перчатках; ребята спорили, есть или нет у него под перчатками маникюр… Он шастал по окопам, выспрашивал, как кормят, да как "старики", не издеваются ли? – солдаты уходили от ответов и отсылали его к Рексу – он все расскажет, парень что надо, герой! – но корреспондент к Рексу-герою не шел, а присел возле Альбертика, заговорил с ним, и вскоре уже вовсю записывал на пленку его причитания.
Лейтенанта Рекса в роте любили. Уважали и даже немного побаивались. Вообще-то имя его – Костя, Константин. Как у Рокоссовского. Он на год-два старше солдат, в прошлом году окончил училище. За месяц боев Рекс возмужал и проскочил пять или шесть служебных ступенек. Он высок и поджар, как борзая-хортая, глаза светятся умом и отвагой, а голос – как труба, – подчиняться ему не унизительно, а приятно. Он говорит, что рожден стать маршалом. На худой конец – генералом. И он им будет! И что Чечня сейчас – пробный камень: или Россия окончательно развалится на удельные княжества, или в Чечне родится новая русская армия, не "российская", а именно – РУССКАЯ, с командирами, для которых офицерская честь не останется пустым звуком. И он будет одним из них в возрожденной армии, офицером новой формации – боевым вождем, а не подносителем бумажек, – и гремел что-то еще о мужестве и совести, о доблести и достоинстве, говорил, что еще чуть-чуть, и наш медведь наконец-то проснется и воспрянет духом, и приводил пример: в соседний батальон приехал отец, чтобы забрать сына; приехал, окунулся в стихию войны, и не хватило совести уехать обратно – записался добровольцем во взвод, где служит сын. На этого мужика ходят смотреть – как на диво. "Первая ласточка!" – утверждал Рекс. Эти слова будили в душах солдат что-то возвышенное и светлое, давно забытое. Эти слова хотелось слушать, хотелось верить, что так и будет. Не может быть иначе!
Он частенько посиживал с ребятами во время затишья и любил, когда Миха играл на гитаре. И вот Михи больше нет. Уже третий день.
В этот день впервые за месяц тишина не распарывалась выстрелами. В этот день привезли походную баню. Выдали доппаек, который только аппетит разжег. В этот день Рекса назначили комбатом, а к москвичу Альберту приехала мать…
Она сидела сейчас по соседству, за мешками с песком, и кормила Альберта сладкими плюшками, а он ел, давясь, и плакал, слезы так и текли, оставляя на грязных щеках блестящие дорожки, а мать платком вытирала его чумазое лицо. Слюнявила и вытирала. У Михи тоже есть мать, сказал один из ребят, рыжеватый скуластый парень, которого звали Хазар. А еще у него осталась девчонка. Надей зовут. Это тоже все знали. Жаль Миху… Некому анекдот рассказать и сбацать на гитаре.
Ребята жались к брустверу – зябли после бани, – а в соседнем окопе мать вытирала Альбертику лицо и кормила его домашними жамками. В баню он не пошел, боясь простуды. Да и вообще он, как замечали, мыться не любил и купался всегда в плавках… Один из солдат – тот, который Хазар, – подсчитывал на папиросной коробке, сколько стоит, чтоб добраться сюда из Москвы: восемьсот тысяч, чтобы только доехать до Назрани. Да четыреста долларов – от Назрани до Грозного. Да начальству сунуть, да на подарки, да туда, да сюда. Ни хрена себе!
В соседний окоп опять нырнул корреспондент. Слышно было, как мать заголосила против войны, что не отдаст больше свою кровиночку в эту бойню, костьми ляжет, а не пустит. Альбертик заныл, до чего тут тяжело да какие тут неуставные отношения, и поминал свои разбитые губы, а корреспондент все ахал и охал – совсем по-бабьи…
Это что ж выходит, земы, вступил другой солдат. Этот козел Миху угробил, а маманя его домой забирает? А как же они? А никак! – ответили. Стойко переносить лишения и тяготы…
Третий сказал, что у его матери таких денег сроду не бывало и не будет. Четвертый добавил: а у его матери, если б и появились, – куда ей от хозяйства?
Подошел пятый. Поздравляю, бросил. Только что из штаба. Все офицеры на рогах – мать Альбертика привезла канистру спирта. Уже документы оформляют… Куда? На перевод в другую часть. Вечером, как стемнеет, отправят. Чтобы Рекс не знал. Так что я вас, пацаны, поздравляю, повторил.
Он поедет, а нам, значит, тут припухать? Собак своим мясом кормить?.. Выходит, так.
Из соседнего окопа перелетела вдруг рыбья голова с кишками и шлепнулась Хазару прямо на каску – соседи, похоже, угощали корреспондента. Хазар брезгливо отбросил от себя голову двумя пальцами. Засмеяться никто не посмел.
Хазар достал из подсумка гранату. Ввернул взрыватель. Все следили, не проронив ни слова. Он медленно, каждого обвел своим раскосым взглядом – а? – никто не запротестовал, похоже, не очень-то веря в задуманное. Один покачал головой: мало! И протянул свою гранату. Протянули еще. Обмотали рубчатые рубашки синей изолентой. И вот уже чека выдернута, а пальцы на предохранителе. И опять раскосый взгляд скользит по безусым, но суровым лицам – а? – и в глазах каждого – окончательный приговор. Примерившись, Хазар легонько перекинул связку через мешки с песком. Вскоре громыхнуло, и ребят обсыпало печеньем, каски облепило чем-то липким, и упала, разматываясь, магнитофонная кассета.
Ребята втянули головы поглубже, нахлобучили каски – и отвернулись. В глаза друг другу смотреть было тяжко. За мешки никто не выглянул. Минут через десять прибежал Рекс.
– Кто тут балуется?
Ему объяснили, что налетела шальная мина. И прямо, значит, угодила в семейный обед. Тетка-то в яркой куртке была.
Рекс подошел к порванным телам, потрогал их зачем-то ногой. Они еще не успели окоченеть. Хазар снял с корреспондента перчатки. Нет, маникюра не было… Рекс поднял донышко гранаты с остатками синей изоленты.
– Мина, говорите? – повертел осколок в руках и спрятал его в карман бушлата. – Наверное, маленького калибра… от ротной "хлопушки"?
– Да, да, – закивали ребята, преданно глядя Рексу в глаза. – Налетела неожиданно, прямо без пристрелки, – тетка-то в яркой куртке была…
– Ну, ладно. Поглядывайте тут.
– Хорошо, комбат. Поглядываем. Нет ли чего пожрать?
– Что ж вы у тетки не попросили?..
– Да не успели, – было как-то неудобно говорить, что она им не особо предлагала.
– Ладно, пришлю чего-нибудь.
Когда он ушел, ребята переглянулись.
– А что, пацаны, Рекс станет генералом, бля буду! Человек!
– А нам-то что с того? Жрать охота.
– Тебе бы только жрать, Хазар! Фу, грубый ты какой-то…
Тот в ответ рассмеялся, похожий на рыжего китайского шарпея.
О покойниках никто больше не вспоминал. Что их поминать лишний раз – на ночь глядя…
Эту книгу со странным названием – "Царапина" – Николай Евгеньевич купил в каком-то дрянном киоске, на въезде в город, где пришлось покупать сигареты. "Интересная?" – поинтересовался он у размалеванной девицы, читавшей такую же книгу на коленях. Девица посмотрела на него мутными глазами, передернула плечами и кивнула: "Ж-жуть!". После чего он и приобрел ее – ни с того вроде ни с сего. Он уже забыл, когда в последний раз читал что-нибудь, кроме деловых бумаг.
Приехал домой уже совсем по темноте, долго сигналил у железных ворот, пока из-за деревьев облетевшего сада не показался растерянный и несколько смущенный Иван Вячеславович, или сокращенно – Славич; с ним рядом вертелись и ласково улыбались хозяину черные ротвейлеры, которые радостно виляли задами, так как хвосты у них обрублены были по самое некуда… Славич извинился, сказал, что не расслышал в своей мастерской сигналов хозяина, потому что пилил на циркулярке дрова для камина, он его уже растопил в кабинете, хорошо там сейчас, яблоневыми и вишневыми поленьями пахнет, просто полный ништяк! Николай Евгеньевич на это слово нахмурил белесые брови и спросил про Стасика: не было ли от него каких сообщений? Ничего не было, развел руками Славич и поинтересовался хозяйкой: как она, довольна ли санаторием? Николай Евгеньевич кивнул: довольна. Славич спросил про малиновый хозяйкин "Форд" – ждать его? Нет, не ждать, успокоил Николай Евгеньевич, после чего отпустил Славича домой. Подъехав к крыльцу, распахнул дверцу машины, четыре ступеньки под дождем – и вот он дома. И уже из окна кабинета, обставленного мебелью в осенних тонах фирмы "Ангстрем", видел, как Славич, собравшись, пройдя мокрый сад, закрыл ворота, попробовал запоры и вышел через маленькую калитку и как ротвейлеры виляли ему на прощанье мокрыми задами, блестевшими на свету. Через несколько шагов он растворился в темноте. После чего Николай Евгеньевич разделся и, предвкушая удовольствие, растянулся в своем любимом кресле, спиной к дубовой двери, лицом к горящему камину, и, поглаживая левой рукой теплый шершавый бархат дивана – гарнитур назывался "Осень", – раскрыл книгу и стал читать. Странно, то ли давненько уж ничего не читал он, то ли вечер располагал, то ли еще почему (может, к этому располагала непривычная тишина в доме, треск поленьев, их нежный аромат, сигареты и кофе под рукой, на столике цвета слоновой кости, а на ногах – теплые носки), но только он без труда запоминал имена и характеры героев, их привычки и почти сразу же втянулся в интригующий, лихо закрученный сюжет. С какой-то легкой грустью и забытым наслаждением отдалялся он все дальше и дальше от беспокойной действительности, от всеминутных и бесконечных проблем, от жены, у которой в последнее время что-то расшалились нервы до того, что пришлось устраивать ее в санаторий – ничего, санаторий хороший, раньше генералов в нем лечили, подлатают старушку, будет как новая! – от шебутного, с авантюрными наклонностями компаньона Стасика – вот ведь свела судьба когда-то! – который три дня уже как улетел в эту дурацкую, никчемную командировку (можно было бы решить все и по телефону – нет, надо лететь ему!) и без которого Николай Евгеньевич сейчас очень скучал, не с кем перекинуться ни словом, ни в преферанс, может, оттого и на книжки потянуло, от прислуги, вороватой и с темным прошлым (вспомнился Славич со своей неискоренимой "феней"), от чиновников, которые так и норовят ободрать как липку, будто у него дома печатный станок, и еще отдалился от тысяч других всяких проблем, которые вдруг куда-то странным образом провалились, растворились, выпустив его мозг и сердце из своих мягких, но властных лап, – он уплывал куда-то в чужую жизнь, в мир грез и фантазий, во что-то милое, сентиментальное, несерьезное, выдуманное, но одновременно чувствовал, что его лысеющая голова удобно покоится на бархатном подзаголовнике, жар углей ласково играет на его гладко выбритых щеках, что сигареты лежат под рукой, а на полированном столике дымится кофе, и слышал, как за окном, среди облетевшего сада, шуршит дождик. Представил, как скучает, наверное, сейчас жена в такую погоду в своем дурацком санатории – взбрело же ей в голову лечиться в такое время. Хорошо, хоть настоял, чтобы машину оставила, а то совсем в той дыре одичаешь… А книжка, между тем, слово за словом, строка за строкой, страница за страницей проглатывалась им, он был поглощен сперва пылкой любовью и неимоверной бедностью героев, потом материальным достатком и их беспричинными ссорами; образы героев становились для него все ближе и яснее, они жили – сперва любили, потом ненавидели друг друга – словно бы у него перед глазами; он все так явственно представлял, что иногда даже путал, где явь, а где вымысел; а минуты складывались, между тем, в часы, и вот уже полночь, и уже подходит развязка, близится конец, и вот уже началась, кажется, финальная сцена. Эта сцена происходит ночью в каком-то заброшенном придорожном отеле, бывшем пионерлагере, среди дремучего леса. Вот в стекло стучится мужчина. И этот мужчина будто бы он – сам Николай Евгеньевич. Героиня отпирает и бросается ночному гостю на шею. Но он отворачивается и отстраняет ее. Он встревожен, бледен, на левой щеке у него свежая царапина – напоролся в темноте на сук, пока шел с электрички. Героиня нежно целует прямо в царапину, слизывает кровь, но он опять отстраняется от нее, даже выговаривает ей: не время, не время, не из-за этого же он примчался сюда, потом, потом! – еще говорит, глотая слова, что наконец-то все складывается так, как они давно задумывали. Готова ли она? Не передумала ли? Нет! Она готова. Нет! Не передумала. Ну, тогда присядем на дорожку. И прямо в мокром плаще он заваливается на диван, который, конечно же, от фирмы "Ангстрем", и на робкое замечание женщины отмахивается: ну да, мокрый, ну да, с ногами на гарнитур "Престиж"! – достает маслянистый пистолет, который грелся у него под сердцем, проверяет патроны, передергивает затвор, ставит на предохранитель, прячет за пазуху и вытирает замасленную руку о коричневый бархат дивана. Женщина опять осыпает его поцелуями, она восхищена своим избранником – настоящий мужчина! – обнимает его за мускулистую шею и радуется его решимости – наконец-то! – любуется его точеным профилем и с омерзением представляет себе другое тело, мерзкое, оплывшее тело "нового русского", с плешью на затылке, представляет опостылевшее, немилое лицо – как у бабы! – скоро, скоро она станет свободной… и богатой. Они напоследок садятся, просчитывают все возможное: алиби, всякие случайности, ошибки, невезенье. Нет, все, все продумано до мелочей. И, начиная с этого момента, у каждого их шага имеется свое, особое назначение и даже название. Они еще раз повторяют весь план, и их свистящий шепот прерывается лишь движениями ее нежного язычка, который поглаживает его шершавую, трехдневную щетину, и ласкает все еще кровоточащую царапину. Но вот часы бьют полночь. Пора. Она крестит его и провожает до дверей. Через полчаса она разбудит горничную, пожалуется ей на головную боль и попросит у нее цитрамона, – это и будет ее алиби. Он забирает ее машину и тихонько, с потушенными фарами, уезжает со двора, на прощанье вспомнив ее милый образ и пожалев, что так поспешно и холодно расстался. И вот он мчится в редком осеннем дожде и подъезжает к знакомому дому, и останавливает машину – в темноте "Форд" темно-вишневый, почти черный, – сквозь облетевший сад видит горящее на втором этаже окно – очень хорошо, все идет по плану. К воротам подбегают собаки, но они заранее прикормлены, должны угадать его и должны молчать. И они угадывают и молчат. Теперь нужно открыть калитку и войти в сад. Управляющий не должен встретиться в такой час, он должен уже или спать, или должен быть отпущен. И его действительно нет: боковая дверь в его мастерскую закрыта на висячий замок. Любовник поднимается по четырем ступеням к веранде и входит в дом. В ушах пульсирует кровь, он слышит голос любимой женщины: в прихожей специально, напоминает она, постелена широкая дорожка, по которой следует подниматься, прижимаясь к левой стороне, эта сторона лестницы совсем не скрипит, наверху – три двери, можно запутаться. Нужная дверь – средняя. И вот она – дубовая, резная, фирменная дверь: из-за неприкрытой створки выбивается косая полоса света. Так, теперь главное: пистолет из кармана, предохранитель вниз – и боком в щель. В кабинете – теплый запах яблоневых и вишневых дров, нежный аромат "Осени", отблески догорающих углей, высокая бархатная спинка кресла фирмы "Ангстрем" и на спинке – светловолосый, начавший лысеть затылок человека, который читает книгу.
– Это ты, Стасик? Что так рано?..
Пистолет падает на пол и выстреливает. Пуля чертит на левой щеке Славича царапину и царапает лакированную поверхность…
– Ух ты, черт! – испуганно кричит он. – Несчастный случай, хозяин.
(Рассказ публикуется с небольшими сокращениями.)
Чужую боль невозможно понять, не испытав боль самому, – давно известно; так же, как трудно осмыслить большое и важное, не отстраняясь от него. Впервые русским я почувствовал себя лишь на чужбине, в Чехии, на пятый день тамошней жизни, когда поднялся на холм и коснулся замшелой коры гудящего на ветру дуба; под дубом, вот тут, на этом месте, сидел когда-то на полосатом барабане, закинув ногу на ногу, сам Наполеон Бонапарт…
Я жил тогда у друга, в местечке неподалеку от знаменитого Аустерлица. По-нашему – в деревне. Как-то зашел в магазин (одет был совершенно нейтрально: в джинсах и майке), и лишь только хлопнула за мной дверь, как услышал:
– Чего пан желает? – спросила продавщица по-русски.
– Пан желает… Нет, пан ничего не желает.
И долго не мог понять, досадно мне или, наоборот, приятно, что, считай, на лбу написано, какой я национальности. Потом лежал на берегу реки: река шумно катила желтоватые свои воды, по каменистым берегам рос причудливый еловый лес, от гранитных сколов тянуло сырой слоистой прохладой, и я будто впервые видел все кругом: и реку, и лес, и аккуратные домики местечка с красными черепичными крышами, и за ними знаменитый холм и дуб, – я видел все это словно другими глазами. Я лежал навзничь на каменистой, нерусской земле, грелся, обсыхая после купания, под чужим солнцем, тело колола неизвестная чужая трава, и только облака, что плыли надо мной, не чужие были. Они плыли с востока, они несли мне (да простится высокий штиль) привет с родины. Они еще вчера, может быть, или даже сегодня утром видели моих детей, моих родных, моих друзей; и еще вчера, быть может, были они и не облаками вовсе, а медвяными луговыми туманами, соловьиными трелями, молочными разливами вишневых садов – дыханием моей земли…
Вот облако плывет, похожее на старинный корабль. Трепещут снасти, раздуваются паруса, команда по местам стоит. Пушки палят, белыми клубами пыхают… Такие красавцы строились когда-то в нашем городе, потом спускались по Дону до самого Азова-крепости. Строил и водил их к Азову юный Петр…
Так вот же он! Огромный, в треуголке и ботфортах стоит на носу флагмана, смотрит вперед, опираясь на трость. Трубочкой попыхивает, берега цепко осматривает, а на берегах ликованье: казаки гарцуют, стрельцы бердышами сверкают, бабы платками машут… Доволен Петр. Оборачивается -глаза, как птицы, трепещут, усы в разлете, – кричит громогласно:
– А ну пошибче, други, пошибче! – размахивает трубкой. – И раз! И раз! И раз! Возьмем Азов – каждому по кафтану! Каждому! – Из трубки летит зола и голубые искры.
А вот облако, на всадника похожее. Всадник несется с копьем наперевес. Конь гриваст под ним, поджар и сухоног; всадник в шлеме с шишаком, он скуласт, курнос и светловолос, с рыжей бородой; он из племени северян, севрюков. Это про них… Это про нас сказано: "…под трубами пеленаты, под шеломами взлелеяны, с конца копья вскормлены". Я несусь навстречу пыльной орде, навстречу "поганым", что в лисьих шапках; я несусь, а они скалят злобно крупные зубы; они кричат что-то на тарабарском своем наречии; они крутят над головами кривыми саблями; они меня на испуг берут, но я не боюсь, несусь навстречу своей судьбе; я вижу Бога на небесах, я улыбаюсь Ему и несусь вперед за веру Христову… Я уже выбрал одного из орды. Вот этого, на вороном аргамаке. Уж одного-то успею проткнуть своим жалом, кроваво блестящим от осевшей на нем глинистой пыли. Проткну, как жука, с треском. И войлочный панцирь не спасет его.
– Ну и столица! – то и дело хмыкала Элеонора, пробираясь вдоль заборов, держась за столбики, – иначе можно было влезть в грязь по самые щиколотки. На центральной площади лоснилась огромная маслянистая лужа; техника, проходя по этой жиже, поднимала пологие грязевые волны. Танки, машины с солдатами все прибывали и прибывали, и казалось, скоро всю улицу, вплоть до заборов, они измельчат, перетрут в пыль и, перемешав с водой, взобьют грязевую эмульсию… Все эти войска шли и шли в сторону Грозного.
Элеонора попыталась было попроситься на "КамАЗ", но из-под брезентового тента ее довольно откровенно обложили, не выбирая особенно выражений. Ее это не столько возмутило, сколько удивило: посылали не офицеры и не прапорщики, а, судя по голосам, совсем молоденькие солдаты, ровесники ее Альберта. Боже мой, в какую среду попал ее сын! А все из-за его папаши…
Так она дошла до автостанции. Там было такое же месиво из грязи, навоза и соломы. Автобусы почти никуда не ходили. Но народ толпился, чего-то ожидая. В основном это были русские женщины и мужчины-ингуши. Стояли кучками, торговались. Когда Элеонора приблизилась, на нее сразу обратили внимание двое молодых парней.
– Едем в Грозный, красотка? – сказал один из них.
– А сколько берете?
– Договоримся. – И назвал цену. Цена была вполне приемлемая, гораздо меньше той, на которую рассчитывала Элеонора.
Соседки, услыхав сумму, подбежали с двух сторон:
– Поедем! Поедем, сынок!
– А с вас… – и назвал цену, на которую Элеонора и рассчитывала. Тетки отвалили. Шофер подхватил сумки Элеоноры, как вдруг раздался властный голос:
– Не спеши, Муса! Женщина раздумала с тобой ехать.
То говорил еще один, горбоносый ингуш постарше. Он стоял поодаль, властно сложив на груди руки. Подойдя, взял вещи Элеоноры и понес их к своей машине.
– Исмаил! – выдохнула его жена, черная, как галка, злобно сверкнув глазами в сторону Элеоноры.
– Я отвезу ее! – сказал Исмаил тоном, не терпящим возражений. Жена еще больше почернела; резко бросив что-то, быстро ушла прочь, с чмоком вытаскивая сапоги из грязи.
Когда выехали из Назрани, Исмаил достал из-за пазухи пистолет и положил его под правую руку, между сиденьями, накрыв какой-то замасленной тряпкой. Элеонора поежилась и покорила себя за то, что согласилась ехать с этим разбойником. Но делать было нечего… Шофер молчал, словно на ощупь прокрадываясь по узкой дороге, кое-где заваленной осыпями. Осыпи были старые, с пробитыми в них колеями, и совсем свежие, иногда с большими камнями. Тогда Исмаилу приходилось вылезать из машины и, собирая аллаха и шайтана, отбрасывать валуны от дороги. Элеонора всякий раз замирала в дурном предчувствии, готовая ко всему, – мигом представлялось ей, как из-за ближайшей скалы выскакивают бандиты, как скручивают ей руки, как шарят по сумкам, по телу, – и всякий раз, когда Исмаил возвращался и с хмурым лицом запускал двигатель, она облегченно вздыхала. Проехав горную часть дороги, Исмаил несколько оживился, и с него словно бы слетела шелуха провинциализма, иногда он даже что-то мурлыкал, искоса поглядывая на соседку. Впереди показался лес. Въехав в лес, Исмаил свернул на обочину. Остановил машину, замасленной тряпкой вытер руки, повернулся к пассажирке и сказал:
– Давай!
– Так мы еще не доехали… – попыталась было она его урезонить, одновременно чувствуя бесполезность своих слов. Исмаил молча разложил сиденья. Она так же молча передвинулась на разложенные сидения и подняла юбку.
– Только я с дороги… в самолете, в автобусе…
– Ничего.
Через час он опять остановился. На этот раз – возле какого-то скирда соломы, заехав с подветренной стороны.
– Давай! – и опять все повторилось – с сиденьем и с юбкой…
Вместо четырех часов ехали они шесть.
Наконец доехали. Когда расставались, Элеонора облегченно вздохнула: слава Богу! Еще в Москве, собираясь в поездку, она просчитала максимум возможных вариантов: тот вариант, который произошел, оказался не из самых худших. Еще бы с начальством Алика повезло… Совесть ее не мучила, и она не думала о том, как станет смотреть после всего в глаза мужу. Разве она обязана держать ответ – после всего – перед тем ничтожеством, которое не в силах даже семью содержать? Разве это мужчина, который не смог отмазать родного сына от армии? – не смог устроить ему службу где-нибудь вблизи Москвы? – не смог даже выбить ей бесплатный проезд до Грозного? При его-то связях… Разве это отец, который говорит: пусть потянет лямку!
На работе у всех сотрудников дети освобождены от армии, только их Альберт – как последний колхозник… В глазах сослуживцев – презрение: на родного сына поскупились!
И тогда Элеонора решила: сама все сделает! Доберется до этой проклятой Чечни. Найдет сына, договорится с начальством и увезет его домой. Она пойдет на все, коль уж эта амеба, ее муж, не в состоянии ничего сделать, лишь прикрывается красивыми словами о долге. А раз так – то и стыда перед ним не должно быть!
И она добралась до Владикавказа. Доехала на попутном автобусе до Назрани. И вот она здесь, в Грозном.
А как это ей удалось и чего стоило – это уж ее личное дело. Так что пусть не обижается…
x x x
Последний месяц третья рота находилась в беспрерывных боях. И все эти дни слились для воюющих в один серый монолит из грязи, копоти, стонов, крови, тоски отчаянного ожидания – когда же все это кончится? Конца, казалось, не будет… За это время мальчишки превратились в солдат и научились различать голоса войны: какие стволы стреляют, куда – на тебя или от тебя, с яростью стреляет боец или со страхом, экономит патроны или не бережет, прицельно стреляет, на поражение, или постреливает со скуки, для порядка, какое у него настроение и даже сколько – примерно – лет стреляющему.
После месяца боев они чуть ли не с одного погляда стали угадывать, что за человек рядом. И фронтовая поговорка "я бы с ним в разведку не пошел" вновь обрела свое истинное, первоначальное значение. Таких, которые не вызывали доверия, сторонились. Особенно не любили, ненавидели Альберта Букетова из Москвы. Он был как-то особенно, по-подлому труслив. Судорожно хотел выжить. А это очень страшно – когда любой ценой. На "гражданке" – это слабость; на войне – порок. На днях из-за него погиб Миха Брянский, отличный парень. Вся рота до сих пор горюет. Погиб по своей доверчивости и из-за подлости Альбертика. Миха полез в подвал, оставив это арбатское носатое чмо охранять выход. Тут показались чеченцы. Альберт сиганул, даже не предупредив Миху. Парня зверски замучили.
Москвича, конечно же, поучили. Но только, похоже, наука не пошла на пользу. С того времени с ним не то что есть или спать – даже сидеть рядом западлО!
С утра в роте появился корреспондент, картавящий парень с длинными, собранными на затылке в пучок волосами, серьгой в ухе и в тонких перчатках; ребята спорили, есть или нет у него под перчатками маникюр… Он шастал по окопам, выспрашивал, как кормят, да как "старики", не издеваются ли? – солдаты уходили от ответов и отсылали его к Рексу – он все расскажет, парень что надо, герой! – но корреспондент к Рексу-герою не шел, а присел возле Альбертика, заговорил с ним, и вскоре уже вовсю записывал на пленку его причитания.
Лейтенанта Рекса в роте любили. Уважали и даже немного побаивались. Вообще-то имя его – Костя, Константин. Как у Рокоссовского. Он на год-два старше солдат, в прошлом году окончил училище. За месяц боев Рекс возмужал и проскочил пять или шесть служебных ступенек. Он высок и поджар, как борзая-хортая, глаза светятся умом и отвагой, а голос – как труба, – подчиняться ему не унизительно, а приятно. Он говорит, что рожден стать маршалом. На худой конец – генералом. И он им будет! И что Чечня сейчас – пробный камень: или Россия окончательно развалится на удельные княжества, или в Чечне родится новая русская армия, не "российская", а именно – РУССКАЯ, с командирами, для которых офицерская честь не останется пустым звуком. И он будет одним из них в возрожденной армии, офицером новой формации – боевым вождем, а не подносителем бумажек, – и гремел что-то еще о мужестве и совести, о доблести и достоинстве, говорил, что еще чуть-чуть, и наш медведь наконец-то проснется и воспрянет духом, и приводил пример: в соседний батальон приехал отец, чтобы забрать сына; приехал, окунулся в стихию войны, и не хватило совести уехать обратно – записался добровольцем во взвод, где служит сын. На этого мужика ходят смотреть – как на диво. "Первая ласточка!" – утверждал Рекс. Эти слова будили в душах солдат что-то возвышенное и светлое, давно забытое. Эти слова хотелось слушать, хотелось верить, что так и будет. Не может быть иначе!
Он частенько посиживал с ребятами во время затишья и любил, когда Миха играл на гитаре. И вот Михи больше нет. Уже третий день.
В этот день впервые за месяц тишина не распарывалась выстрелами. В этот день привезли походную баню. Выдали доппаек, который только аппетит разжег. В этот день Рекса назначили комбатом, а к москвичу Альберту приехала мать…
Она сидела сейчас по соседству, за мешками с песком, и кормила Альберта сладкими плюшками, а он ел, давясь, и плакал, слезы так и текли, оставляя на грязных щеках блестящие дорожки, а мать платком вытирала его чумазое лицо. Слюнявила и вытирала. У Михи тоже есть мать, сказал один из ребят, рыжеватый скуластый парень, которого звали Хазар. А еще у него осталась девчонка. Надей зовут. Это тоже все знали. Жаль Миху… Некому анекдот рассказать и сбацать на гитаре.
Ребята жались к брустверу – зябли после бани, – а в соседнем окопе мать вытирала Альбертику лицо и кормила его домашними жамками. В баню он не пошел, боясь простуды. Да и вообще он, как замечали, мыться не любил и купался всегда в плавках… Один из солдат – тот, который Хазар, – подсчитывал на папиросной коробке, сколько стоит, чтоб добраться сюда из Москвы: восемьсот тысяч, чтобы только доехать до Назрани. Да четыреста долларов – от Назрани до Грозного. Да начальству сунуть, да на подарки, да туда, да сюда. Ни хрена себе!
В соседний окоп опять нырнул корреспондент. Слышно было, как мать заголосила против войны, что не отдаст больше свою кровиночку в эту бойню, костьми ляжет, а не пустит. Альбертик заныл, до чего тут тяжело да какие тут неуставные отношения, и поминал свои разбитые губы, а корреспондент все ахал и охал – совсем по-бабьи…
Это что ж выходит, земы, вступил другой солдат. Этот козел Миху угробил, а маманя его домой забирает? А как же они? А никак! – ответили. Стойко переносить лишения и тяготы…
Третий сказал, что у его матери таких денег сроду не бывало и не будет. Четвертый добавил: а у его матери, если б и появились, – куда ей от хозяйства?
Подошел пятый. Поздравляю, бросил. Только что из штаба. Все офицеры на рогах – мать Альбертика привезла канистру спирта. Уже документы оформляют… Куда? На перевод в другую часть. Вечером, как стемнеет, отправят. Чтобы Рекс не знал. Так что я вас, пацаны, поздравляю, повторил.
Он поедет, а нам, значит, тут припухать? Собак своим мясом кормить?.. Выходит, так.
Из соседнего окопа перелетела вдруг рыбья голова с кишками и шлепнулась Хазару прямо на каску – соседи, похоже, угощали корреспондента. Хазар брезгливо отбросил от себя голову двумя пальцами. Засмеяться никто не посмел.
Хазар достал из подсумка гранату. Ввернул взрыватель. Все следили, не проронив ни слова. Он медленно, каждого обвел своим раскосым взглядом – а? – никто не запротестовал, похоже, не очень-то веря в задуманное. Один покачал головой: мало! И протянул свою гранату. Протянули еще. Обмотали рубчатые рубашки синей изолентой. И вот уже чека выдернута, а пальцы на предохранителе. И опять раскосый взгляд скользит по безусым, но суровым лицам – а? – и в глазах каждого – окончательный приговор. Примерившись, Хазар легонько перекинул связку через мешки с песком. Вскоре громыхнуло, и ребят обсыпало печеньем, каски облепило чем-то липким, и упала, разматываясь, магнитофонная кассета.
Ребята втянули головы поглубже, нахлобучили каски – и отвернулись. В глаза друг другу смотреть было тяжко. За мешки никто не выглянул. Минут через десять прибежал Рекс.
– Кто тут балуется?
Ему объяснили, что налетела шальная мина. И прямо, значит, угодила в семейный обед. Тетка-то в яркой куртке была.
Рекс подошел к порванным телам, потрогал их зачем-то ногой. Они еще не успели окоченеть. Хазар снял с корреспондента перчатки. Нет, маникюра не было… Рекс поднял донышко гранаты с остатками синей изоленты.
– Мина, говорите? – повертел осколок в руках и спрятал его в карман бушлата. – Наверное, маленького калибра… от ротной "хлопушки"?
– Да, да, – закивали ребята, преданно глядя Рексу в глаза. – Налетела неожиданно, прямо без пристрелки, – тетка-то в яркой куртке была…
– Ну, ладно. Поглядывайте тут.
– Хорошо, комбат. Поглядываем. Нет ли чего пожрать?
– Что ж вы у тетки не попросили?..
– Да не успели, – было как-то неудобно говорить, что она им не особо предлагала.
– Ладно, пришлю чего-нибудь.
Когда он ушел, ребята переглянулись.
– А что, пацаны, Рекс станет генералом, бля буду! Человек!
– А нам-то что с того? Жрать охота.
– Тебе бы только жрать, Хазар! Фу, грубый ты какой-то…
Тот в ответ рассмеялся, похожий на рыжего китайского шарпея.
О покойниках никто больше не вспоминал. Что их поминать лишний раз – на ночь глядя…
ЦАРАПИНА
Эту книгу со странным названием – "Царапина" – Николай Евгеньевич купил в каком-то дрянном киоске, на въезде в город, где пришлось покупать сигареты. "Интересная?" – поинтересовался он у размалеванной девицы, читавшей такую же книгу на коленях. Девица посмотрела на него мутными глазами, передернула плечами и кивнула: "Ж-жуть!". После чего он и приобрел ее – ни с того вроде ни с сего. Он уже забыл, когда в последний раз читал что-нибудь, кроме деловых бумаг.
Приехал домой уже совсем по темноте, долго сигналил у железных ворот, пока из-за деревьев облетевшего сада не показался растерянный и несколько смущенный Иван Вячеславович, или сокращенно – Славич; с ним рядом вертелись и ласково улыбались хозяину черные ротвейлеры, которые радостно виляли задами, так как хвосты у них обрублены были по самое некуда… Славич извинился, сказал, что не расслышал в своей мастерской сигналов хозяина, потому что пилил на циркулярке дрова для камина, он его уже растопил в кабинете, хорошо там сейчас, яблоневыми и вишневыми поленьями пахнет, просто полный ништяк! Николай Евгеньевич на это слово нахмурил белесые брови и спросил про Стасика: не было ли от него каких сообщений? Ничего не было, развел руками Славич и поинтересовался хозяйкой: как она, довольна ли санаторием? Николай Евгеньевич кивнул: довольна. Славич спросил про малиновый хозяйкин "Форд" – ждать его? Нет, не ждать, успокоил Николай Евгеньевич, после чего отпустил Славича домой. Подъехав к крыльцу, распахнул дверцу машины, четыре ступеньки под дождем – и вот он дома. И уже из окна кабинета, обставленного мебелью в осенних тонах фирмы "Ангстрем", видел, как Славич, собравшись, пройдя мокрый сад, закрыл ворота, попробовал запоры и вышел через маленькую калитку и как ротвейлеры виляли ему на прощанье мокрыми задами, блестевшими на свету. Через несколько шагов он растворился в темноте. После чего Николай Евгеньевич разделся и, предвкушая удовольствие, растянулся в своем любимом кресле, спиной к дубовой двери, лицом к горящему камину, и, поглаживая левой рукой теплый шершавый бархат дивана – гарнитур назывался "Осень", – раскрыл книгу и стал читать. Странно, то ли давненько уж ничего не читал он, то ли вечер располагал, то ли еще почему (может, к этому располагала непривычная тишина в доме, треск поленьев, их нежный аромат, сигареты и кофе под рукой, на столике цвета слоновой кости, а на ногах – теплые носки), но только он без труда запоминал имена и характеры героев, их привычки и почти сразу же втянулся в интригующий, лихо закрученный сюжет. С какой-то легкой грустью и забытым наслаждением отдалялся он все дальше и дальше от беспокойной действительности, от всеминутных и бесконечных проблем, от жены, у которой в последнее время что-то расшалились нервы до того, что пришлось устраивать ее в санаторий – ничего, санаторий хороший, раньше генералов в нем лечили, подлатают старушку, будет как новая! – от шебутного, с авантюрными наклонностями компаньона Стасика – вот ведь свела судьба когда-то! – который три дня уже как улетел в эту дурацкую, никчемную командировку (можно было бы решить все и по телефону – нет, надо лететь ему!) и без которого Николай Евгеньевич сейчас очень скучал, не с кем перекинуться ни словом, ни в преферанс, может, оттого и на книжки потянуло, от прислуги, вороватой и с темным прошлым (вспомнился Славич со своей неискоренимой "феней"), от чиновников, которые так и норовят ободрать как липку, будто у него дома печатный станок, и еще отдалился от тысяч других всяких проблем, которые вдруг куда-то странным образом провалились, растворились, выпустив его мозг и сердце из своих мягких, но властных лап, – он уплывал куда-то в чужую жизнь, в мир грез и фантазий, во что-то милое, сентиментальное, несерьезное, выдуманное, но одновременно чувствовал, что его лысеющая голова удобно покоится на бархатном подзаголовнике, жар углей ласково играет на его гладко выбритых щеках, что сигареты лежат под рукой, а на полированном столике дымится кофе, и слышал, как за окном, среди облетевшего сада, шуршит дождик. Представил, как скучает, наверное, сейчас жена в такую погоду в своем дурацком санатории – взбрело же ей в голову лечиться в такое время. Хорошо, хоть настоял, чтобы машину оставила, а то совсем в той дыре одичаешь… А книжка, между тем, слово за словом, строка за строкой, страница за страницей проглатывалась им, он был поглощен сперва пылкой любовью и неимоверной бедностью героев, потом материальным достатком и их беспричинными ссорами; образы героев становились для него все ближе и яснее, они жили – сперва любили, потом ненавидели друг друга – словно бы у него перед глазами; он все так явственно представлял, что иногда даже путал, где явь, а где вымысел; а минуты складывались, между тем, в часы, и вот уже полночь, и уже подходит развязка, близится конец, и вот уже началась, кажется, финальная сцена. Эта сцена происходит ночью в каком-то заброшенном придорожном отеле, бывшем пионерлагере, среди дремучего леса. Вот в стекло стучится мужчина. И этот мужчина будто бы он – сам Николай Евгеньевич. Героиня отпирает и бросается ночному гостю на шею. Но он отворачивается и отстраняет ее. Он встревожен, бледен, на левой щеке у него свежая царапина – напоролся в темноте на сук, пока шел с электрички. Героиня нежно целует прямо в царапину, слизывает кровь, но он опять отстраняется от нее, даже выговаривает ей: не время, не время, не из-за этого же он примчался сюда, потом, потом! – еще говорит, глотая слова, что наконец-то все складывается так, как они давно задумывали. Готова ли она? Не передумала ли? Нет! Она готова. Нет! Не передумала. Ну, тогда присядем на дорожку. И прямо в мокром плаще он заваливается на диван, который, конечно же, от фирмы "Ангстрем", и на робкое замечание женщины отмахивается: ну да, мокрый, ну да, с ногами на гарнитур "Престиж"! – достает маслянистый пистолет, который грелся у него под сердцем, проверяет патроны, передергивает затвор, ставит на предохранитель, прячет за пазуху и вытирает замасленную руку о коричневый бархат дивана. Женщина опять осыпает его поцелуями, она восхищена своим избранником – настоящий мужчина! – обнимает его за мускулистую шею и радуется его решимости – наконец-то! – любуется его точеным профилем и с омерзением представляет себе другое тело, мерзкое, оплывшее тело "нового русского", с плешью на затылке, представляет опостылевшее, немилое лицо – как у бабы! – скоро, скоро она станет свободной… и богатой. Они напоследок садятся, просчитывают все возможное: алиби, всякие случайности, ошибки, невезенье. Нет, все, все продумано до мелочей. И, начиная с этого момента, у каждого их шага имеется свое, особое назначение и даже название. Они еще раз повторяют весь план, и их свистящий шепот прерывается лишь движениями ее нежного язычка, который поглаживает его шершавую, трехдневную щетину, и ласкает все еще кровоточащую царапину. Но вот часы бьют полночь. Пора. Она крестит его и провожает до дверей. Через полчаса она разбудит горничную, пожалуется ей на головную боль и попросит у нее цитрамона, – это и будет ее алиби. Он забирает ее машину и тихонько, с потушенными фарами, уезжает со двора, на прощанье вспомнив ее милый образ и пожалев, что так поспешно и холодно расстался. И вот он мчится в редком осеннем дожде и подъезжает к знакомому дому, и останавливает машину – в темноте "Форд" темно-вишневый, почти черный, – сквозь облетевший сад видит горящее на втором этаже окно – очень хорошо, все идет по плану. К воротам подбегают собаки, но они заранее прикормлены, должны угадать его и должны молчать. И они угадывают и молчат. Теперь нужно открыть калитку и войти в сад. Управляющий не должен встретиться в такой час, он должен уже или спать, или должен быть отпущен. И его действительно нет: боковая дверь в его мастерскую закрыта на висячий замок. Любовник поднимается по четырем ступеням к веранде и входит в дом. В ушах пульсирует кровь, он слышит голос любимой женщины: в прихожей специально, напоминает она, постелена широкая дорожка, по которой следует подниматься, прижимаясь к левой стороне, эта сторона лестницы совсем не скрипит, наверху – три двери, можно запутаться. Нужная дверь – средняя. И вот она – дубовая, резная, фирменная дверь: из-за неприкрытой створки выбивается косая полоса света. Так, теперь главное: пистолет из кармана, предохранитель вниз – и боком в щель. В кабинете – теплый запах яблоневых и вишневых дров, нежный аромат "Осени", отблески догорающих углей, высокая бархатная спинка кресла фирмы "Ангстрем" и на спинке – светловолосый, начавший лысеть затылок человека, который читает книгу.
– Это ты, Стасик? Что так рано?..
Пистолет падает на пол и выстреливает. Пуля чертит на левой щеке Славича царапину и царапает лакированную поверхность…
– Ух ты, черт! – испуганно кричит он. – Несчастный случай, хозяин.
АУСТЕРЛИЦ
(Рассказ публикуется с небольшими сокращениями.)
Чужую боль невозможно понять, не испытав боль самому, – давно известно; так же, как трудно осмыслить большое и важное, не отстраняясь от него. Впервые русским я почувствовал себя лишь на чужбине, в Чехии, на пятый день тамошней жизни, когда поднялся на холм и коснулся замшелой коры гудящего на ветру дуба; под дубом, вот тут, на этом месте, сидел когда-то на полосатом барабане, закинув ногу на ногу, сам Наполеон Бонапарт…
Я жил тогда у друга, в местечке неподалеку от знаменитого Аустерлица. По-нашему – в деревне. Как-то зашел в магазин (одет был совершенно нейтрально: в джинсах и майке), и лишь только хлопнула за мной дверь, как услышал:
– Чего пан желает? – спросила продавщица по-русски.
– Пан желает… Нет, пан ничего не желает.
И долго не мог понять, досадно мне или, наоборот, приятно, что, считай, на лбу написано, какой я национальности. Потом лежал на берегу реки: река шумно катила желтоватые свои воды, по каменистым берегам рос причудливый еловый лес, от гранитных сколов тянуло сырой слоистой прохладой, и я будто впервые видел все кругом: и реку, и лес, и аккуратные домики местечка с красными черепичными крышами, и за ними знаменитый холм и дуб, – я видел все это словно другими глазами. Я лежал навзничь на каменистой, нерусской земле, грелся, обсыхая после купания, под чужим солнцем, тело колола неизвестная чужая трава, и только облака, что плыли надо мной, не чужие были. Они плыли с востока, они несли мне (да простится высокий штиль) привет с родины. Они еще вчера, может быть, или даже сегодня утром видели моих детей, моих родных, моих друзей; и еще вчера, быть может, были они и не облаками вовсе, а медвяными луговыми туманами, соловьиными трелями, молочными разливами вишневых садов – дыханием моей земли…
Вот облако плывет, похожее на старинный корабль. Трепещут снасти, раздуваются паруса, команда по местам стоит. Пушки палят, белыми клубами пыхают… Такие красавцы строились когда-то в нашем городе, потом спускались по Дону до самого Азова-крепости. Строил и водил их к Азову юный Петр…
Так вот же он! Огромный, в треуголке и ботфортах стоит на носу флагмана, смотрит вперед, опираясь на трость. Трубочкой попыхивает, берега цепко осматривает, а на берегах ликованье: казаки гарцуют, стрельцы бердышами сверкают, бабы платками машут… Доволен Петр. Оборачивается -глаза, как птицы, трепещут, усы в разлете, – кричит громогласно:
– А ну пошибче, други, пошибче! – размахивает трубкой. – И раз! И раз! И раз! Возьмем Азов – каждому по кафтану! Каждому! – Из трубки летит зола и голубые искры.
А вот облако, на всадника похожее. Всадник несется с копьем наперевес. Конь гриваст под ним, поджар и сухоног; всадник в шлеме с шишаком, он скуласт, курнос и светловолос, с рыжей бородой; он из племени северян, севрюков. Это про них… Это про нас сказано: "…под трубами пеленаты, под шеломами взлелеяны, с конца копья вскормлены". Я несусь навстречу пыльной орде, навстречу "поганым", что в лисьих шапках; я несусь, а они скалят злобно крупные зубы; они кричат что-то на тарабарском своем наречии; они крутят над головами кривыми саблями; они меня на испуг берут, но я не боюсь, несусь навстречу своей судьбе; я вижу Бога на небесах, я улыбаюсь Ему и несусь вперед за веру Христову… Я уже выбрал одного из орды. Вот этого, на вороном аргамаке. Уж одного-то успею проткнуть своим жалом, кроваво блестящим от осевшей на нем глинистой пыли. Проткну, как жука, с треском. И войлочный панцирь не спасет его.