Страница:
Потом, возле кроличьих нор, стоя на коленях и наблюдая, как действует охотник, он приметил изящные ботинки красного сафьяна на ногах девушки, чье присутствие его смущало. Отец сновал взад-вперед, бестолково суетился, делал охотнику ненужные замечания, а тот, притворяясь, будто слушается его советов, набрасывал сетки на кроличьи норы и время от времени стучал костяшками пальцев по старому деревянному ящику – слышно было, что там шевелится что-то живое, и охотник как будто кого-то уговаривал:
– Тише, спите пока, – говорил он.
– Н…но что там у вас?
– Ясное дело, зверьки.
– Какие зверьки, если дозволено спросить?
– Хорьки. Каких еще зверей, по-вашему, я мог принести?
У хорьков были длинные острые крысиные мордочки и длинные, тонкие туловища, и они походили на поросших шерстью змей. Сеньор Авелино проворно двигался и беседовал с хорьками почтительно, говорил им ласковые слова, и часто, поплевав себе на ладонь, давал им слизнуть его слюну, полакомиться. И когда больше половины нор были накрыты сетями, сеньор Авелино запустил двух хорьков в далеко отстоящие друг от друга отверстия и на какое-то время угомонился, выжидая. Где-то под землей, в недрах норы, послышалась глухая барабанная дробь.
– Слышит ваша милость? Там уже поднялась кутерьма.
– Кутерьма?
– Хорьки гоняются за кроликами, пугают их. Разве вы не слышите? Скоро им ничего другого не останется, как вылезть наружу.
Только он это сказал, как подскочила вверх одна из сеток с запутавшимся в ней кроликом, и дон Сегундо издал радостное урчанье.
– Началась сарабанда[89], – сказал он.
Он схватил сетку, вытащил кролика, взял его левой рукой за задние лапы, ребром правой ладони нанес короткий удар по затылку и швырнул наземь, дергающегося в судорогах. Под землей все усиливался шум беготни.
– Внимание! Сейчас их посыплется тьма, – предупредил сеньор Авелино.
Разбегающиеся кролики начали выскакивать со всех сторон и путались в сетках. Дон Сегундо и его дочка высвобождали зверьков и снова накрывали норы. Старик чувствовал себя главным героем представления.
– Ну что? Как вам нравится это зрелище?
Но Сиприано теперь смотрел на Теодомиру, как она ловко приканчивала крольчат, нанося смертельный удар по затылку с несокрушимым хладнокровием.
– И вам их не жалко?
Ее теплый, сочувственный взгляд не позволял заподозрить ее в жестокости.
– Жалко? Вот еще! Я люблю животных, – улыбнулась она.
Они прошли по шести «гнездовьям» и, возвращаясь, подобрали мешки с добычей – девяносто восемь штук. Дон Сегундо ликовал.
– Такой кучи хватило бы вашей милости, чтобы подбить десяток курток. Ей-ей, лучше, чем тридцать овчин.
Потом, после обеда, когда Сальседо раскачивал Королеву Парамо на качелях между двумя дубами рядом с домом, она заливалась смехом и просила качать помедленнее, потому что боится головокружения. Но он толкал качели со всей силой своих мускулистых рук. И при одном таком толчке его рука случайно скользнула по доске, на которой сидела Теодомира, и коснулась ее ягодиц. Тело ее оказалось не рыхлым, как можно было предположить, судя по ее полноте и бледности, нет, оно было тугим и нисколько не поддалось нажавшей на него руке. Сиприано охватило волнение. И девушка тоже, как будто, смутилась. Сделал ли он это умышленно? Сальседо, наконец, внял ее мольбам, и движение качелей замедлилось. Тогда она начала расхваливать его подбитые мехом кафтаны и призналась, что несколько раз побывала в лавке на Корредера-де-Сан Пабло. Сальседо, покраснев, пристыженно улыбался. Ему было приятно, что его дело оказалось прибыльным, однако никогда в голову не приходило хвастаться своей идеей, которая ему казалась несколько плебейской. Перед некоторыми особами он даже стыдился о ней упоминать. Но Теодомира, пользуясь размеренным движением качелей, продолжала хвалебные речи: больше всего ей, мол, нравится куртка на меху нутрии, но она не понимает, как можно убивать такого красивого зверька. Тут он ей напомнил о хладнокровном убийстве кроликов, но девушка возразила, что надо различать животных, предназначенных человеку в пищу, от всех прочих. Тогда он спросил, неужели животные, которые дают мех, обогревающий человека, не заслуживают такого же обхождения, на что она заметила, что убивать животных руками наемников, как он поступает, еще более непростительно, чем убивать их собственноручно. По ее мнению заказчик хуже, чем простой исполнитель. От этого спора Сиприано Сальседо начал ощущать ребяческое удовольствие. Он подумал, что после школьных лет ни с кем не спорил, что ни разу никто не давал ему повода поспорить хотя бы из-за пустяка. И когда девушка сказала, что любит животных, в особенности овец, за то, что они всегда улыбаются, Сальседо, только чтобы ее подразнить, упомянул лошадь и собаку, но она раскритиковала его симпатию к ним: собака не способна любить, она эгоистичная и льстивая, что ж до лошади, то она трусливая и кичливая, это животное настолько себялюбивое, что никак не может возбудить нежность.
На следующей неделе Сальседо приехал к ним с курткой, отделанной мехом нутрии, в два раза большего размера, чем понадобилось бы ему самому. Теодомира, опять переменившая наряд, была благодарна за внимание. Потом они отправились верхом на прогулку и поговорили о периодических вырубках леса угольщиками, что приносит ее отцу не меньше денег, чем овцы. Королева Парамо сидела в седле по-женски на некрасивом чубаром коне, напоминавшем корову, которого звали Упрямец. Сальседо ее спросил, не в Индиях ли она научилась ездить верхом, но она объяснила ему, что в Перу побывал только ее отец, а она оставалась в Севилье у тетки, пока дон Сегундо десять лет отсутствовал. Тогда Сиприано сказал, что она усвоила андалусское изящество, и она так глянула на него своими медовыми глазами, что привела в смятение.
Отныне Сиприано Сальседо ночами не знал покоя. Сцена с качелями, воспоминание о беглом прикосновении к телу девушки приводили его в возбуждение. На следующий день после этого случая он, едва рассвело, поспешил к падре Эстебану, которого, можно сказать, наобум избрал себе духовником после печального расставания с Минервиной более пятнадцати лет назад.
– П…падре, признаюсь, что я притронулся к телу женщины и испытал наслаждение.
– Сколько раз, сын мой, сколько раз?
– Один-единственный раз, падре, но, право, не знаю, сделал ли я это по своей воле.
– Ты даже не знаешь, действовал ли умышленно?
– Все продолжалось несколько секунд, падре. Я раскачивал девушку на качелях, и моя рука соскользнула, или же я сам нарочно опустил ее. Меня одолевают сомнения. Вот в чем моя проблема.
– Значит, качели? Ты хочешь сказать, сын мой, что дотронулся до ее ягодиц?
– Вот именно, падре, до ягодиц. Именно так.
Строго говоря, такое душевное состояние не было для него новым. Материальное благополучие лишь обострило его неверие в себя. Несмотря на свои годы он продолжал терзаться угрызениями совести, и чем ревностнее становилось его благочестие, тем больше мучений они причиняли. Бывали дни торжественных молебнов, когда он слушал подряд по три мессы, сокрушаясь, что с недостаточным вниманием молился на предыдущих службах. И однажды он упрекнул пожилого мужчину, пришедшего в храм после вознесения даров[90], объяснив ему недостойность такого поступка. Он старался говорить осторожно, чтобы не оскорбить, но тот человек возмутился – кто он такой, чтобы наставлять его в делах совести, он, мол, не потерпит назиданий от всяких нахальных щеголей. Тогда Сиприано Сальседо попросил прощения, сказав, что, не сделай он замечания, он чувствовал бы себя ответственным за грех опоздавшего и что упрек, с виду дерзкий, был подсказан желанием спасти душу ближнего. Разъярясь, «ближний» схватил Сиприано за лацканы камзола, стал трясти, и в миг наивысшего раздражения произнес кощунственные слова. Сиприано, удрученный, пришел к падре Эстебану.
– П…падре, я каюсь в том, что по моей вине человек произнес кощунственные слова.
Священник внимательно выслушал его и указал на пределы религиозного рвения, на необходимость уважать чувства других, на что Сиприано возразил, что еще в школе его учили – надо радеть не только о своем собственном спасении, в конечном счете стремлении эгоистическом, но также помогать спастись нашим ближним. Падре Эстебан только заметил ему, что любовь к ближнему, конечно, христианское чувство, но не следует никого унижать или оскорблять.
Также и торговля куртками стала причиной возникновения у него проблем совести. В подобных случаях он обычно советовался с доном Игнасио, своим дядей и опекуном, человеком благочестивым и здравомыслящим. Когда Сиприано постановил хозяину швейной мастерской отдавать предпочтение при найме швей вдовам, это было продиктовано тем, что вдовы составляли в городе самый неимущий слой, и многие пользовались их нуждой, эксплуатируя их. Над этим вопросом Сиприано долго ломал голову. Бывало, проснется с неотвязной мыслью, что он должен поднять цену на поставляемые охотниками шкурки, или плату скорнякам. Его дядя делал подсчеты, складывал, вычитал и делил, и приходил к заключению, что, учитывая цены местного рынка, платят им всем прилично. Однако Сиприано не соглашался – ведь он получает в сто раз больше, чем его подчиненные, а трудится вдвое меньше. Дядя пытался его успокоить, объясняя, что он, Сиприано, несет в деле ответственность, а они не несут, что в конечном счете на нем лежит возмещение возможных убытков. Убежденный таким доводом, Сиприано унимал угрызения совести, внося щедрые пожертвования в недавно учрежденный в городе Приют для сирот и в другие богоугодные заведения или просто подавая милостыню нищим, калекам или сифилитикам, щеголявшим своими язвами на улицах города.
И все равно Сиприано Сальседо не переставал стремиться к нравственному совершенствованию. Он с тоской вспоминал о школе, любил слушать проповеди и духовные наставления. В них он преимущественно ценил суть предмета, но также и форму. Он готов был заплатить большие деньги за изящное изложение какой-нибудь важной религиозной проблемы. Но странное дело, Сальседо избегал бесед в монастырях. Для него было привлекательней общение с белым духовенством, чем с монахами. В этом новом повороте его религиозных стремлений решительную роль сыграло влияние хозяина его швейной мастерской, Фермина Гутьерреса, который, по мнению Дионисио Манрике, был сущим ханжой. Однако этот портной разбирался, кто из ораторов осторожничает, а кто проповедует с искренним пылом, кто наставляет в современном духе, а кто по старинке. Так Сальседо узнал о существовании доктора Касальи, человека столь красноречивого, что император в своих поездках по Германии возил его с собой. Агустин Касалья был уроженцем Вальядолида, и его возвращение в родной город произвело много шума. Он проповедовал по пятницам в битком набитой верующими церкви Сантьяго и был человеком мистического склада, чувствительным, физически хрупким. Он отличался слабым телосложением, нервностью, у него бывали мгновения подлинного экстаза, после которых наступала реакция, часто непредсказуемая. Но Сиприано слушал его с упоением, причем это не мешало тому, что, возвратясь домой, он ощущал какую-то неудовлетворенность. Пытаясь анализировать свое душевное состояние, он не мог найти причины этой тревоги. Он без труда следил за мыслями проповедей Касальи, произносимых с хорошо рассчитанной интонацией, не длинных, умело построенных – под конец в уме оставалась какая-то одна идея, только одна, но очень ясная. Следовательно, причина его внутренней тревоги – не содержание этих проповедей. Возможно, причина не в том, что говорит проповедник, а в том, о чем он умалчивает, или в том, на что намекает в каких-то как бы случайных, более или менее орнаментальных фразах. Сиприано вспоминал его первую проповедь об искуплении грехов Христом, искусную игру слов, акцент на том, что Бог умер за человека, и в этом ключ к нашему спасению. Ничего не стоят наши молитвы, наши просьбы, наши голоса, коль мы забудем главное – значение Страстей Христовых. Стоя на кафедре, он говорил об этом, распростерши руки крестом, – после театральной паузы, призывавшей слушателей к вниманию.
Выходя из храма, люди обсуждали слова доктора, его жестикуляцию, паузы, намеки, но дон Фермин Гутьеррес, более проницательный и сведущий, всегда подчеркивал эразмистскую суть проповедей доктора. Сиприано подумал: не она ли вселяет в него беспокойство. В одно из своих посещений дяди Игнасио он спросил о Касалье. Дон Игнасио был с ним хорошо знаком, но им не восхищался. Касалья, говорил он, родился в Вальядолиде в начале века, он сын королевского контадора[91] и доньи Леонор де Виверо, ныне овдовевшей, и живет в доме матери. В прежнее время семья Касалья слыла иудействующей, дон Агустин с большим успехом изучал в коллегии Сан Пабло семь свободных искусств[92] у дона Бартоломе де Карранса, своего духовника. Затем он получил степень магистра в тот же день, что и знаменитый иезуит Диего Лаинес[93]. Десять лет спустя император, покоренный его даром слова, назначил Касалью королевским проповедником и капелланом. Вместе с императором он несколько лет разъезжал по Германии и Фландрии, а теперь вот, проведя несколько месяцев в Саламанке, обосновался в Вальядолиде. Дон Игнасио считал его человеком высокомерным и самовлюбленным.
– Касалья самовлюбленный? – с недоумением спросил Сиприано.
– А почему бы нет? На мой взгляд, Касалья человек возвышенных слов и мелких идей. Это опасная смесь.
Мнение дяди не удовлетворило Сиприано. Его удивило, что после вполне беспристрастного рассказа о жизни Касальи, дон Игнасио завершил его портрет презрительными словами: «высокомерный» и «самовлюбленный». Как их совместить с обликом скромного, хрупкого человечка, который, казалось, был готов принести себя в жертву всякий раз, как поднимался на кафедру? После небольшой паузы Сиприано высказал свою мысль дяде.
– Я имел в виду не наружность, – возразил дон Игнасио. – Хорошо устроенная голова при слабой натуре – вот что видится мне в докторе Касалье. Подозреваю, что Доктор ждал от императора почетных знаков отличия, но так и не дождался. Вот в чем причина его огорчения.
– Я слушаю его с интересом, – признался Сиприано, – но через некоторое время от его слов у меня остается какой-то едкий осадок.
Дон Игнасио смотрел на племянника со снисходительным видом.
– Не потому ли, что он ставит проблемы и не разрешает их?
Эта фраза дяди, высказанная как бы невзначай, произвела на Сиприано большое впечатление. Да, доктор Касалья именно таков. Он осторожно задевает важнейшие проблемы, пробуждая внимание аудитории, но, подходя в своих речах все ближе к сути вопроса, оратор не решается ее раскрыть. Оставляет, так сказать, решение в чернильнице. Быть может, он это делает умышленно или же у него не хватает убеждённости.
При своем последнем посещении Ла-Манги Сиприано говорил с Теодомирой и ее отцом о новом проповеднике. Теодомира о нем не слышала, а дон Сегундо относился к новым идеям с недоверием. По его мнению, в мире полным-полно всяческих спасителей, которые, по существу, отпетые еретики. Многие, особенно же монахи, корчат из себя богословов, да богословы из них никудышние, образования не хватает. Сиприано заметил, что Касалья не монах, он даже избегает монастырей, не проповедует в них своих идей, однако дон Сегундо возразил, что это еще не гарантия, а, скорее всего, хитрая тактика. Сальседо смотрел на него, на его колпак, который он не снимал с головы даже в помещении, колпак с засаленными краями выгоревшего каштанового цвета, и этот противник Касальи не внушил ему никакого почтения. Сеньор Сентено – существо примитивное и, как всякий невежественный человек, склонен судить о том, чего не знает. Тем не менее, когда начались холода и дожди, Сиприано с удовольствием находился в гостиной дома из кирпича-сырца, сидя на твердой деревянной скамье и глядя на потрескивающие дрова в камине. Королева Парамо обычно сидела в одном и том же деревянном кресле. И он видел в ней, всегда с каким-то шитьем в руках, домовитую хозяйку, уравновешенную, трезво мыслящую женщину. В праздничные дни она садилась верхом на Упрямца и отправлялась в Пеньяфлор на мессу. На протяжении недели у нее не было поводов поддерживать свои благочестивые чувства, однако, ложась спать и вставая, она молилась Господу Богу. Сиприано слушал ее с удовольствием. Когда Теодомира говорила, в его душе воцарялся мир. Эта крупная, пышнотелая девушка казалась ему воплощением спокойствия. И ее голос с ласковыми интонациями пробуждал в нем чувство защищенности, какого он прежде не испытывал. Но еще больше удивляло его сделанное им открытие Теодомиры-женщины – то, что она, вселяя в него покой, одновременно пробуждала в нем сильное сексуальное влечение. День качелей и незамедлительная его исповедь были свидетельством того, что наслаждение от прикосновения к ее ягодицам он считал греховным. Воспоминание об этом случае побудило его посмотреть на полноту девушки с другой точки зрения. Он вспоминал свою нелегкую связь с Минервиной, анализировал ее и делал вывод, что его чувство – это реминисценция детских лет. Минервина не даровала ему жизнь, но она его вырастила, и он инстинктивно видел в ней смысл своей жизни и к этому смыслу прилепился, когда снова ее встретил. Ничего другого в его чувстве не было. Но теперь он осознал, что та слишком хрупкая девушка была не вполне тем, что нужно мужчине, что плотская страсть, очевидно, требует плоти как главного ингредиента. Вот почему душевный мир и покой, навеваемый на него Королевой Парамо, порой сопровождала сдерживаемая похоть, пылкое желание, которое осаждало его все более настойчиво. Эта смесь покоя, защищенности и вожделения все чаще влекла его в Ла-Мангу. Огонек настолько привык к дороге, что доставлял его на место за час с небольшим. И холодная, дождливая зима не страшила Сальседо. Кожаные штаны и куртка, подбитая мехом нутрии, как та, которую он подарил Теодомире, надежно защищали его от капризов непогоды. Вдвоем они проводили день в доме или отправлялись на прогулку поглядеть на прилетевших недавно с севера вальдшнепов. Тем временем две служанки, взятые из Пеньяфлора, готовили им к шести часам обед. До этого часа дон Сегундо обычно не появлялся дома, пока не закроет овец в овчарнях. А придя домой, он принимал участие в разговоре, рассказывал о происшествиях, случившихся в тот день, и то и дело возвращался к своей навязчивой идее – куртке на кроличьем меху. Сиприано ему поддакивал и в свой черед намекал на то, что, мог бы взять на себя оплату транспортировки шерсти и заменить в этом сеговийских морисков. Вот такое, мол, условие – тогда он готов брать кроличьи шкурки. Дон Сегундо с сомнением чесал затылок, но в конце концов победила мечта войти в дело с куртками.
– Ладно, – сказал он однажды, – я уступаю нам перевозку и продажу шерсти, а ваша милость подписывает со мной коммандитное соглашение на использование кроликов для курток и кафтанов на меху. Это для нас обоих будет выгодно.
– Я согласен, – ответил Сальседо.
И они тут же заключили контракт, по которому дон Сегундо Сентено, уроженец Севильи и житель Пеньяфлор-де-Орниха уступал транспортировку и продажу шерсти с десяти тысяч овец, являющихся его собственностью, дону Сиприано Сальседо, доктору юриспруденции и вальядолидскому землевладельцу, и в то же время оба они договариваются использовать шкурки трех тысяч кроликов, пойманных в окрестностях Ла-Манги, которые дон Сегундо обязуется ежегодно поставлять дону Сиприано, для применения их в изготовлении курток и меховых кафтанов в соответствии с рыночной ценой.
Подписав соглашение, дон Сегундо поставил на стол кувшин вина из Сигалеса, и все трое выпили за процветание затеянного предприятия. В тот вечер Сиприано Сальседо отужинал в Ла-Манге и переночевал в Вильянубле, в гостинице Флоренсио. Известие о закупке кроликов стало сюрпризом для Эстасио дель Валье, который заметил Сиприано, что куртка на кроличьем меху вовсе не новшество. В Сеговии их шьют мориски, а в Парамо с незапамятных времен носят пастухи и земледельцы. Сальседо, подписавший договор не с целью увеличить свое состояние, возразил, что это не имеет значения, что задача состоит в том, чтобы делать куртки лучше и дешевле, чем конкуренты. Сиприано заснул с внезапно появившимся чувством, что подписание контракта дает ему какие-то права на Теодомиру. И когда Огонек на следующее утро доставил его в Ла-Мангу и он оказался с девушкой наедине перед жарко горящим очагом, он привлек ее в объятия и поцеловал в губы. Губы у нее были полные, твердые, засасывающие. Сиприано утонул в море невыразимого блаженства, но когда он уже думал, что теперь, логически рассуждая, должно последовать продолжение, Теодомира рассерженно поднялась со скамьи и заявила, что она тоже влюблена в него, но всему свое время, и прежде всего его опекун должен посетить ее отца, чтобы поговорить, обсудить условия и, если все уладится, тогда они поженятся. Сиприано еще ощущал в кончиках пальцев твердость ее грудей, не уступавшую твердости ягодиц, и подчинился ее условиям. Любовного опыта у него не было, он покорился. Он понял, что завоевание Королевы Парамо будет процессом постепенным и потребует выполнения многих предварительных формальностей.
В тот день он посетил дядю Игнасио и объявил ему и тетушке о своем намерении вступить в брак. Тетя Габриэла живо заинтересовалась.
– Можно узнать, кто эта счастливица?
Сиприано заколебался, не зная, с чего начать.
Он понял, что слишком поспешно примчался к родственникам, не подготовившись, что сказать.
– Э-это одна девушка в Парамо, – произнес он наконец. – Живет в окрестностях Ла-Манги, в Пеньяфлоре. Отец у нее Перуанец.
– В Парамо? Перуанец? – наморщила нос тетушка.
Он подумал, что, возможно, его слова будут более убедительны, если он сделает вид, будто разделяет их удивление, если с самого начала опишет все как есть, даже в карикатурном виде.
– Да, он Перуанец, – ответил Сиприано, – и не снимает с головы колпак, даже когда ложится спать. Человек деревенский, но со средствами. По правде сказать, он не нашего круга, но меня уважает. Вчера мы подписали контракт об изготовлении курток на кроличьем меху, чего он очень добивался.
Тетя Габриэла уставилась на него, будто на какое-то пугало, будто он шутит, меж тем как дядя Игнасио слушал, не решаясь вмешиваться. Возможно, оидору, чтобы высказать свое суждение, требовались еще данные.
– Она совсем необразованная, – продолжал Сиприано. – Единственное, что она умеет, это стричь овец. Делает это быстрее, чем пастухи, и ее удостоили прозвания Королева Парамо. За свою жизнь она остригла тысячи овец и не попортила ни одного руно.
То, что он говорил, было для его тетки сущей галиматьей, и она смотрела на него с возрастающим недоумением. Дядя Игнасио попытался изобразить улыбку.
– И что же собирается делать сей славный Перуанец, если ты у него заберешь его стригальщицу? – задал он безупречно логичный вопрос.
– Ну, это уже его дело. Полагаю, он все хорошо подсчитал, но ради того, чтобы выдать дочь замуж, он, вероятно, готов отдать все свое состояние. Что ж до меня, я в нее влюблен. Я толком не знаю, что значит это слово, но думаю, что влюблен, так как рядом с ней я испытываю одновременно и покой и возбуждение.
– Женитьба, – произнес, кашлянув, дядя Игнасио, – это, пожалуй, самый важный шаг в жизни мужчины, Сиприано. И любовь – нечто большее, чем покой и возбуждение.
Наступило молчание. Сиприано, по-видимому, задумался. Потом уточнил еще одно важное обстоятельство.
– Он Перуанец и, как всякий истый Перуанец, скопидом и хитрец. Ходит в лохмотьях и убивает палкой зайцев, чтобы завтра на обед было мясо. Завтракает он обычно ольей и ужинает капустой. Но она не Перуанка. И когда ее отец десять лет тому назад отправился в Индии, она осталась жить у тети в Севилье. Она девушка благовоспитанная, единственное, что меня смущает – это ее размеры, для меня она слишком крупная.
Теперь уже тетя Габриэла не решалась слово молвить, чтобы его не обидеть. Оидор опять покашлял, ему было жаль племянника.
– А ты никогда не слышал о взаимном влечении противоположностей?
– Нет, не слышал, – признался Сиприано.
– Бывает, что человек влюбляется в то, чего у него нет, и с его возлюбленной происходит то же самое. Малорослый мужчина, женатый на крупной женщине, классический пример. Это объясняется различными причинами.
– Тише, спите пока, – говорил он.
– Н…но что там у вас?
– Ясное дело, зверьки.
– Какие зверьки, если дозволено спросить?
– Хорьки. Каких еще зверей, по-вашему, я мог принести?
У хорьков были длинные острые крысиные мордочки и длинные, тонкие туловища, и они походили на поросших шерстью змей. Сеньор Авелино проворно двигался и беседовал с хорьками почтительно, говорил им ласковые слова, и часто, поплевав себе на ладонь, давал им слизнуть его слюну, полакомиться. И когда больше половины нор были накрыты сетями, сеньор Авелино запустил двух хорьков в далеко отстоящие друг от друга отверстия и на какое-то время угомонился, выжидая. Где-то под землей, в недрах норы, послышалась глухая барабанная дробь.
– Слышит ваша милость? Там уже поднялась кутерьма.
– Кутерьма?
– Хорьки гоняются за кроликами, пугают их. Разве вы не слышите? Скоро им ничего другого не останется, как вылезть наружу.
Только он это сказал, как подскочила вверх одна из сеток с запутавшимся в ней кроликом, и дон Сегундо издал радостное урчанье.
– Началась сарабанда[89], – сказал он.
Он схватил сетку, вытащил кролика, взял его левой рукой за задние лапы, ребром правой ладони нанес короткий удар по затылку и швырнул наземь, дергающегося в судорогах. Под землей все усиливался шум беготни.
– Внимание! Сейчас их посыплется тьма, – предупредил сеньор Авелино.
Разбегающиеся кролики начали выскакивать со всех сторон и путались в сетках. Дон Сегундо и его дочка высвобождали зверьков и снова накрывали норы. Старик чувствовал себя главным героем представления.
– Ну что? Как вам нравится это зрелище?
Но Сиприано теперь смотрел на Теодомиру, как она ловко приканчивала крольчат, нанося смертельный удар по затылку с несокрушимым хладнокровием.
– И вам их не жалко?
Ее теплый, сочувственный взгляд не позволял заподозрить ее в жестокости.
– Жалко? Вот еще! Я люблю животных, – улыбнулась она.
Они прошли по шести «гнездовьям» и, возвращаясь, подобрали мешки с добычей – девяносто восемь штук. Дон Сегундо ликовал.
– Такой кучи хватило бы вашей милости, чтобы подбить десяток курток. Ей-ей, лучше, чем тридцать овчин.
Потом, после обеда, когда Сальседо раскачивал Королеву Парамо на качелях между двумя дубами рядом с домом, она заливалась смехом и просила качать помедленнее, потому что боится головокружения. Но он толкал качели со всей силой своих мускулистых рук. И при одном таком толчке его рука случайно скользнула по доске, на которой сидела Теодомира, и коснулась ее ягодиц. Тело ее оказалось не рыхлым, как можно было предположить, судя по ее полноте и бледности, нет, оно было тугим и нисколько не поддалось нажавшей на него руке. Сиприано охватило волнение. И девушка тоже, как будто, смутилась. Сделал ли он это умышленно? Сальседо, наконец, внял ее мольбам, и движение качелей замедлилось. Тогда она начала расхваливать его подбитые мехом кафтаны и призналась, что несколько раз побывала в лавке на Корредера-де-Сан Пабло. Сальседо, покраснев, пристыженно улыбался. Ему было приятно, что его дело оказалось прибыльным, однако никогда в голову не приходило хвастаться своей идеей, которая ему казалась несколько плебейской. Перед некоторыми особами он даже стыдился о ней упоминать. Но Теодомира, пользуясь размеренным движением качелей, продолжала хвалебные речи: больше всего ей, мол, нравится куртка на меху нутрии, но она не понимает, как можно убивать такого красивого зверька. Тут он ей напомнил о хладнокровном убийстве кроликов, но девушка возразила, что надо различать животных, предназначенных человеку в пищу, от всех прочих. Тогда он спросил, неужели животные, которые дают мех, обогревающий человека, не заслуживают такого же обхождения, на что она заметила, что убивать животных руками наемников, как он поступает, еще более непростительно, чем убивать их собственноручно. По ее мнению заказчик хуже, чем простой исполнитель. От этого спора Сиприано Сальседо начал ощущать ребяческое удовольствие. Он подумал, что после школьных лет ни с кем не спорил, что ни разу никто не давал ему повода поспорить хотя бы из-за пустяка. И когда девушка сказала, что любит животных, в особенности овец, за то, что они всегда улыбаются, Сальседо, только чтобы ее подразнить, упомянул лошадь и собаку, но она раскритиковала его симпатию к ним: собака не способна любить, она эгоистичная и льстивая, что ж до лошади, то она трусливая и кичливая, это животное настолько себялюбивое, что никак не может возбудить нежность.
На следующей неделе Сальседо приехал к ним с курткой, отделанной мехом нутрии, в два раза большего размера, чем понадобилось бы ему самому. Теодомира, опять переменившая наряд, была благодарна за внимание. Потом они отправились верхом на прогулку и поговорили о периодических вырубках леса угольщиками, что приносит ее отцу не меньше денег, чем овцы. Королева Парамо сидела в седле по-женски на некрасивом чубаром коне, напоминавшем корову, которого звали Упрямец. Сальседо ее спросил, не в Индиях ли она научилась ездить верхом, но она объяснила ему, что в Перу побывал только ее отец, а она оставалась в Севилье у тетки, пока дон Сегундо десять лет отсутствовал. Тогда Сиприано сказал, что она усвоила андалусское изящество, и она так глянула на него своими медовыми глазами, что привела в смятение.
Отныне Сиприано Сальседо ночами не знал покоя. Сцена с качелями, воспоминание о беглом прикосновении к телу девушки приводили его в возбуждение. На следующий день после этого случая он, едва рассвело, поспешил к падре Эстебану, которого, можно сказать, наобум избрал себе духовником после печального расставания с Минервиной более пятнадцати лет назад.
– П…падре, признаюсь, что я притронулся к телу женщины и испытал наслаждение.
– Сколько раз, сын мой, сколько раз?
– Один-единственный раз, падре, но, право, не знаю, сделал ли я это по своей воле.
– Ты даже не знаешь, действовал ли умышленно?
– Все продолжалось несколько секунд, падре. Я раскачивал девушку на качелях, и моя рука соскользнула, или же я сам нарочно опустил ее. Меня одолевают сомнения. Вот в чем моя проблема.
– Значит, качели? Ты хочешь сказать, сын мой, что дотронулся до ее ягодиц?
– Вот именно, падре, до ягодиц. Именно так.
Строго говоря, такое душевное состояние не было для него новым. Материальное благополучие лишь обострило его неверие в себя. Несмотря на свои годы он продолжал терзаться угрызениями совести, и чем ревностнее становилось его благочестие, тем больше мучений они причиняли. Бывали дни торжественных молебнов, когда он слушал подряд по три мессы, сокрушаясь, что с недостаточным вниманием молился на предыдущих службах. И однажды он упрекнул пожилого мужчину, пришедшего в храм после вознесения даров[90], объяснив ему недостойность такого поступка. Он старался говорить осторожно, чтобы не оскорбить, но тот человек возмутился – кто он такой, чтобы наставлять его в делах совести, он, мол, не потерпит назиданий от всяких нахальных щеголей. Тогда Сиприано Сальседо попросил прощения, сказав, что, не сделай он замечания, он чувствовал бы себя ответственным за грех опоздавшего и что упрек, с виду дерзкий, был подсказан желанием спасти душу ближнего. Разъярясь, «ближний» схватил Сиприано за лацканы камзола, стал трясти, и в миг наивысшего раздражения произнес кощунственные слова. Сиприано, удрученный, пришел к падре Эстебану.
– П…падре, я каюсь в том, что по моей вине человек произнес кощунственные слова.
Священник внимательно выслушал его и указал на пределы религиозного рвения, на необходимость уважать чувства других, на что Сиприано возразил, что еще в школе его учили – надо радеть не только о своем собственном спасении, в конечном счете стремлении эгоистическом, но также помогать спастись нашим ближним. Падре Эстебан только заметил ему, что любовь к ближнему, конечно, христианское чувство, но не следует никого унижать или оскорблять.
Также и торговля куртками стала причиной возникновения у него проблем совести. В подобных случаях он обычно советовался с доном Игнасио, своим дядей и опекуном, человеком благочестивым и здравомыслящим. Когда Сиприано постановил хозяину швейной мастерской отдавать предпочтение при найме швей вдовам, это было продиктовано тем, что вдовы составляли в городе самый неимущий слой, и многие пользовались их нуждой, эксплуатируя их. Над этим вопросом Сиприано долго ломал голову. Бывало, проснется с неотвязной мыслью, что он должен поднять цену на поставляемые охотниками шкурки, или плату скорнякам. Его дядя делал подсчеты, складывал, вычитал и делил, и приходил к заключению, что, учитывая цены местного рынка, платят им всем прилично. Однако Сиприано не соглашался – ведь он получает в сто раз больше, чем его подчиненные, а трудится вдвое меньше. Дядя пытался его успокоить, объясняя, что он, Сиприано, несет в деле ответственность, а они не несут, что в конечном счете на нем лежит возмещение возможных убытков. Убежденный таким доводом, Сиприано унимал угрызения совести, внося щедрые пожертвования в недавно учрежденный в городе Приют для сирот и в другие богоугодные заведения или просто подавая милостыню нищим, калекам или сифилитикам, щеголявшим своими язвами на улицах города.
И все равно Сиприано Сальседо не переставал стремиться к нравственному совершенствованию. Он с тоской вспоминал о школе, любил слушать проповеди и духовные наставления. В них он преимущественно ценил суть предмета, но также и форму. Он готов был заплатить большие деньги за изящное изложение какой-нибудь важной религиозной проблемы. Но странное дело, Сальседо избегал бесед в монастырях. Для него было привлекательней общение с белым духовенством, чем с монахами. В этом новом повороте его религиозных стремлений решительную роль сыграло влияние хозяина его швейной мастерской, Фермина Гутьерреса, который, по мнению Дионисио Манрике, был сущим ханжой. Однако этот портной разбирался, кто из ораторов осторожничает, а кто проповедует с искренним пылом, кто наставляет в современном духе, а кто по старинке. Так Сальседо узнал о существовании доктора Касальи, человека столь красноречивого, что император в своих поездках по Германии возил его с собой. Агустин Касалья был уроженцем Вальядолида, и его возвращение в родной город произвело много шума. Он проповедовал по пятницам в битком набитой верующими церкви Сантьяго и был человеком мистического склада, чувствительным, физически хрупким. Он отличался слабым телосложением, нервностью, у него бывали мгновения подлинного экстаза, после которых наступала реакция, часто непредсказуемая. Но Сиприано слушал его с упоением, причем это не мешало тому, что, возвратясь домой, он ощущал какую-то неудовлетворенность. Пытаясь анализировать свое душевное состояние, он не мог найти причины этой тревоги. Он без труда следил за мыслями проповедей Касальи, произносимых с хорошо рассчитанной интонацией, не длинных, умело построенных – под конец в уме оставалась какая-то одна идея, только одна, но очень ясная. Следовательно, причина его внутренней тревоги – не содержание этих проповедей. Возможно, причина не в том, что говорит проповедник, а в том, о чем он умалчивает, или в том, на что намекает в каких-то как бы случайных, более или менее орнаментальных фразах. Сиприано вспоминал его первую проповедь об искуплении грехов Христом, искусную игру слов, акцент на том, что Бог умер за человека, и в этом ключ к нашему спасению. Ничего не стоят наши молитвы, наши просьбы, наши голоса, коль мы забудем главное – значение Страстей Христовых. Стоя на кафедре, он говорил об этом, распростерши руки крестом, – после театральной паузы, призывавшей слушателей к вниманию.
Выходя из храма, люди обсуждали слова доктора, его жестикуляцию, паузы, намеки, но дон Фермин Гутьеррес, более проницательный и сведущий, всегда подчеркивал эразмистскую суть проповедей доктора. Сиприано подумал: не она ли вселяет в него беспокойство. В одно из своих посещений дяди Игнасио он спросил о Касалье. Дон Игнасио был с ним хорошо знаком, но им не восхищался. Касалья, говорил он, родился в Вальядолиде в начале века, он сын королевского контадора[91] и доньи Леонор де Виверо, ныне овдовевшей, и живет в доме матери. В прежнее время семья Касалья слыла иудействующей, дон Агустин с большим успехом изучал в коллегии Сан Пабло семь свободных искусств[92] у дона Бартоломе де Карранса, своего духовника. Затем он получил степень магистра в тот же день, что и знаменитый иезуит Диего Лаинес[93]. Десять лет спустя император, покоренный его даром слова, назначил Касалью королевским проповедником и капелланом. Вместе с императором он несколько лет разъезжал по Германии и Фландрии, а теперь вот, проведя несколько месяцев в Саламанке, обосновался в Вальядолиде. Дон Игнасио считал его человеком высокомерным и самовлюбленным.
– Касалья самовлюбленный? – с недоумением спросил Сиприано.
– А почему бы нет? На мой взгляд, Касалья человек возвышенных слов и мелких идей. Это опасная смесь.
Мнение дяди не удовлетворило Сиприано. Его удивило, что после вполне беспристрастного рассказа о жизни Касальи, дон Игнасио завершил его портрет презрительными словами: «высокомерный» и «самовлюбленный». Как их совместить с обликом скромного, хрупкого человечка, который, казалось, был готов принести себя в жертву всякий раз, как поднимался на кафедру? После небольшой паузы Сиприано высказал свою мысль дяде.
– Я имел в виду не наружность, – возразил дон Игнасио. – Хорошо устроенная голова при слабой натуре – вот что видится мне в докторе Касалье. Подозреваю, что Доктор ждал от императора почетных знаков отличия, но так и не дождался. Вот в чем причина его огорчения.
– Я слушаю его с интересом, – признался Сиприано, – но через некоторое время от его слов у меня остается какой-то едкий осадок.
Дон Игнасио смотрел на племянника со снисходительным видом.
– Не потому ли, что он ставит проблемы и не разрешает их?
Эта фраза дяди, высказанная как бы невзначай, произвела на Сиприано большое впечатление. Да, доктор Касалья именно таков. Он осторожно задевает важнейшие проблемы, пробуждая внимание аудитории, но, подходя в своих речах все ближе к сути вопроса, оратор не решается ее раскрыть. Оставляет, так сказать, решение в чернильнице. Быть может, он это делает умышленно или же у него не хватает убеждённости.
При своем последнем посещении Ла-Манги Сиприано говорил с Теодомирой и ее отцом о новом проповеднике. Теодомира о нем не слышала, а дон Сегундо относился к новым идеям с недоверием. По его мнению, в мире полным-полно всяческих спасителей, которые, по существу, отпетые еретики. Многие, особенно же монахи, корчат из себя богословов, да богословы из них никудышние, образования не хватает. Сиприано заметил, что Касалья не монах, он даже избегает монастырей, не проповедует в них своих идей, однако дон Сегундо возразил, что это еще не гарантия, а, скорее всего, хитрая тактика. Сальседо смотрел на него, на его колпак, который он не снимал с головы даже в помещении, колпак с засаленными краями выгоревшего каштанового цвета, и этот противник Касальи не внушил ему никакого почтения. Сеньор Сентено – существо примитивное и, как всякий невежественный человек, склонен судить о том, чего не знает. Тем не менее, когда начались холода и дожди, Сиприано с удовольствием находился в гостиной дома из кирпича-сырца, сидя на твердой деревянной скамье и глядя на потрескивающие дрова в камине. Королева Парамо обычно сидела в одном и том же деревянном кресле. И он видел в ней, всегда с каким-то шитьем в руках, домовитую хозяйку, уравновешенную, трезво мыслящую женщину. В праздничные дни она садилась верхом на Упрямца и отправлялась в Пеньяфлор на мессу. На протяжении недели у нее не было поводов поддерживать свои благочестивые чувства, однако, ложась спать и вставая, она молилась Господу Богу. Сиприано слушал ее с удовольствием. Когда Теодомира говорила, в его душе воцарялся мир. Эта крупная, пышнотелая девушка казалась ему воплощением спокойствия. И ее голос с ласковыми интонациями пробуждал в нем чувство защищенности, какого он прежде не испытывал. Но еще больше удивляло его сделанное им открытие Теодомиры-женщины – то, что она, вселяя в него покой, одновременно пробуждала в нем сильное сексуальное влечение. День качелей и незамедлительная его исповедь были свидетельством того, что наслаждение от прикосновения к ее ягодицам он считал греховным. Воспоминание об этом случае побудило его посмотреть на полноту девушки с другой точки зрения. Он вспоминал свою нелегкую связь с Минервиной, анализировал ее и делал вывод, что его чувство – это реминисценция детских лет. Минервина не даровала ему жизнь, но она его вырастила, и он инстинктивно видел в ней смысл своей жизни и к этому смыслу прилепился, когда снова ее встретил. Ничего другого в его чувстве не было. Но теперь он осознал, что та слишком хрупкая девушка была не вполне тем, что нужно мужчине, что плотская страсть, очевидно, требует плоти как главного ингредиента. Вот почему душевный мир и покой, навеваемый на него Королевой Парамо, порой сопровождала сдерживаемая похоть, пылкое желание, которое осаждало его все более настойчиво. Эта смесь покоя, защищенности и вожделения все чаще влекла его в Ла-Мангу. Огонек настолько привык к дороге, что доставлял его на место за час с небольшим. И холодная, дождливая зима не страшила Сальседо. Кожаные штаны и куртка, подбитая мехом нутрии, как та, которую он подарил Теодомире, надежно защищали его от капризов непогоды. Вдвоем они проводили день в доме или отправлялись на прогулку поглядеть на прилетевших недавно с севера вальдшнепов. Тем временем две служанки, взятые из Пеньяфлора, готовили им к шести часам обед. До этого часа дон Сегундо обычно не появлялся дома, пока не закроет овец в овчарнях. А придя домой, он принимал участие в разговоре, рассказывал о происшествиях, случившихся в тот день, и то и дело возвращался к своей навязчивой идее – куртке на кроличьем меху. Сиприано ему поддакивал и в свой черед намекал на то, что, мог бы взять на себя оплату транспортировки шерсти и заменить в этом сеговийских морисков. Вот такое, мол, условие – тогда он готов брать кроличьи шкурки. Дон Сегундо с сомнением чесал затылок, но в конце концов победила мечта войти в дело с куртками.
– Ладно, – сказал он однажды, – я уступаю нам перевозку и продажу шерсти, а ваша милость подписывает со мной коммандитное соглашение на использование кроликов для курток и кафтанов на меху. Это для нас обоих будет выгодно.
– Я согласен, – ответил Сальседо.
И они тут же заключили контракт, по которому дон Сегундо Сентено, уроженец Севильи и житель Пеньяфлор-де-Орниха уступал транспортировку и продажу шерсти с десяти тысяч овец, являющихся его собственностью, дону Сиприано Сальседо, доктору юриспруденции и вальядолидскому землевладельцу, и в то же время оба они договариваются использовать шкурки трех тысяч кроликов, пойманных в окрестностях Ла-Манги, которые дон Сегундо обязуется ежегодно поставлять дону Сиприано, для применения их в изготовлении курток и меховых кафтанов в соответствии с рыночной ценой.
Подписав соглашение, дон Сегундо поставил на стол кувшин вина из Сигалеса, и все трое выпили за процветание затеянного предприятия. В тот вечер Сиприано Сальседо отужинал в Ла-Манге и переночевал в Вильянубле, в гостинице Флоренсио. Известие о закупке кроликов стало сюрпризом для Эстасио дель Валье, который заметил Сиприано, что куртка на кроличьем меху вовсе не новшество. В Сеговии их шьют мориски, а в Парамо с незапамятных времен носят пастухи и земледельцы. Сальседо, подписавший договор не с целью увеличить свое состояние, возразил, что это не имеет значения, что задача состоит в том, чтобы делать куртки лучше и дешевле, чем конкуренты. Сиприано заснул с внезапно появившимся чувством, что подписание контракта дает ему какие-то права на Теодомиру. И когда Огонек на следующее утро доставил его в Ла-Мангу и он оказался с девушкой наедине перед жарко горящим очагом, он привлек ее в объятия и поцеловал в губы. Губы у нее были полные, твердые, засасывающие. Сиприано утонул в море невыразимого блаженства, но когда он уже думал, что теперь, логически рассуждая, должно последовать продолжение, Теодомира рассерженно поднялась со скамьи и заявила, что она тоже влюблена в него, но всему свое время, и прежде всего его опекун должен посетить ее отца, чтобы поговорить, обсудить условия и, если все уладится, тогда они поженятся. Сиприано еще ощущал в кончиках пальцев твердость ее грудей, не уступавшую твердости ягодиц, и подчинился ее условиям. Любовного опыта у него не было, он покорился. Он понял, что завоевание Королевы Парамо будет процессом постепенным и потребует выполнения многих предварительных формальностей.
В тот день он посетил дядю Игнасио и объявил ему и тетушке о своем намерении вступить в брак. Тетя Габриэла живо заинтересовалась.
– Можно узнать, кто эта счастливица?
Сиприано заколебался, не зная, с чего начать.
Он понял, что слишком поспешно примчался к родственникам, не подготовившись, что сказать.
– Э-это одна девушка в Парамо, – произнес он наконец. – Живет в окрестностях Ла-Манги, в Пеньяфлоре. Отец у нее Перуанец.
– В Парамо? Перуанец? – наморщила нос тетушка.
Он подумал, что, возможно, его слова будут более убедительны, если он сделает вид, будто разделяет их удивление, если с самого начала опишет все как есть, даже в карикатурном виде.
– Да, он Перуанец, – ответил Сиприано, – и не снимает с головы колпак, даже когда ложится спать. Человек деревенский, но со средствами. По правде сказать, он не нашего круга, но меня уважает. Вчера мы подписали контракт об изготовлении курток на кроличьем меху, чего он очень добивался.
Тетя Габриэла уставилась на него, будто на какое-то пугало, будто он шутит, меж тем как дядя Игнасио слушал, не решаясь вмешиваться. Возможно, оидору, чтобы высказать свое суждение, требовались еще данные.
– Она совсем необразованная, – продолжал Сиприано. – Единственное, что она умеет, это стричь овец. Делает это быстрее, чем пастухи, и ее удостоили прозвания Королева Парамо. За свою жизнь она остригла тысячи овец и не попортила ни одного руно.
То, что он говорил, было для его тетки сущей галиматьей, и она смотрела на него с возрастающим недоумением. Дядя Игнасио попытался изобразить улыбку.
– И что же собирается делать сей славный Перуанец, если ты у него заберешь его стригальщицу? – задал он безупречно логичный вопрос.
– Ну, это уже его дело. Полагаю, он все хорошо подсчитал, но ради того, чтобы выдать дочь замуж, он, вероятно, готов отдать все свое состояние. Что ж до меня, я в нее влюблен. Я толком не знаю, что значит это слово, но думаю, что влюблен, так как рядом с ней я испытываю одновременно и покой и возбуждение.
– Женитьба, – произнес, кашлянув, дядя Игнасио, – это, пожалуй, самый важный шаг в жизни мужчины, Сиприано. И любовь – нечто большее, чем покой и возбуждение.
Наступило молчание. Сиприано, по-видимому, задумался. Потом уточнил еще одно важное обстоятельство.
– Он Перуанец и, как всякий истый Перуанец, скопидом и хитрец. Ходит в лохмотьях и убивает палкой зайцев, чтобы завтра на обед было мясо. Завтракает он обычно ольей и ужинает капустой. Но она не Перуанка. И когда ее отец десять лет тому назад отправился в Индии, она осталась жить у тети в Севилье. Она девушка благовоспитанная, единственное, что меня смущает – это ее размеры, для меня она слишком крупная.
Теперь уже тетя Габриэла не решалась слово молвить, чтобы его не обидеть. Оидор опять покашлял, ему было жаль племянника.
– А ты никогда не слышал о взаимном влечении противоположностей?
– Нет, не слышал, – признался Сиприано.
– Бывает, что человек влюбляется в то, чего у него нет, и с его возлюбленной происходит то же самое. Малорослый мужчина, женатый на крупной женщине, классический пример. Это объясняется различными причинами.