– Послушай, Сиприано, ведь обычай спать вместе, в одной кровати, – это свинство.
   – Свинство? Но именно это делают все супруги, не так ли?
   Она мало-помалу наливалась краской.
   – Тебе и вправду кажется нормальным, что девять часов из двадцати четырех мы проводим вместе, смешивая наш пот, наше дыхание, все время обнюхивая друг друга, как две собаки?
   – Ладно, – тут же согласился супруг, – возможно, ты права. Вероятно, стоит поставить здесь вторую кровать.
   Крупная фигура Тео с легкостью передвигалась по комнате. Она схватилась за одну из стоек кровати и резко дернула ее. Балдахин затрясся.
   – Две кровати здесь? – спросила она разъяренно. – И это единственное, что пришло тебе в голову, после того, как я выбивалась из сил, чтобы придать спальне приличный вид? Все испортить второй кроватью? Все испортить! Воистину, предложение великого человека!
   Тео, когда ее несло, подобно снежной лавине, набирала все большую и большую силу. Сиприано заколебался: стоит ли настаивать на своем предложении или отступить? Он понимал, что, согласись он с ней без борьбы, и первоначальный повод раздора, в общем-то, пустячный, может перерасти в чреватое взрывом столкновение двух «я». А если он станет сопротивляться, может случиться, что ожесточение жены, нарастая на глазах, заставит ее перейти от слов к поступкам. Сиприано не мог забыть, как в кризисный момент перед визитом к доктору Галаче, Тео, лежа в постели, начала ему угрожать и даже схватила за горло своими сильными белыми руками. С этой поры он стал относиться к жене не без опаски. Именно так и повел он себя этим утром, узнав о своем изгнании: не соглашаться на все с закрытыми глазами и не отвергать решительно, но ждать, пока все образуется само собой. Он попытался смягчить ее ласковыми словами, но она была неукротима. Ссора утихла лишь тогда, когда Тео повела его в смежный чуланчик, который она приспособила ему вместо спальни:
   – Как тебе нравится? Мы с Крисантой приготовили его для тебя.
   Сиприано уныло смотрел на маленькое оконце, на диванчик в углу возле сундука, который отныне будет служить ему ночным столиком и на котором стоял серебряный подсвечник. Узкая циновка вместо коврика, сосновый шкаф, два кожаных стула и вешалка для одежды составляли всю обстановку. Сиприано подумал, что его изгнали из рая, но в то же время проблема решалась немедленно. Он сдался:
   – Все хорошо, – сказал он, – этого достаточно. В конце концов, роскошь в спальне ни к чему.
   Тео улыбнулась. Сиприано сумел оценить ее усилия. Она подвела его к двери алькова. Справа от дверной рамы к стене был прикреплен листок бумаги, на котором она записала своего рода календарь. Четыре дня воздержания, рекомендованные доктором Галаче, были обведены красным. Она улыбнулась не без лукавства:
   – Не пытайся обмануть меня. В изголовье моей кровати висит точно такой же листок.
   Жизнь вошла в свое русло. Тео ликовала. Она не отдавала себе отчета в своем поражении. Сиприано же, обретя свободу и следуя указаниям де Сесо, решил посетить доктора Касалью. Он не застал его дома, но был принят матерью доктора, доньей Леонор де Виверо, женщиной в летах, но тем не менее энергичной и сохранявшей цветущий вид. Свежая кожа, живые голубые глаза, спокойные, точные движения, густые, хотя и седые волосы – в ней ничто не напоминало о старости. Парчовая накидка до пят, высокий гофрированный белый воротник дополняли ее облик. Заговорив, она улыбнулась открытой улыбкой, как если бы знала его всю жизнь. Да, Педро рассказывал ей о нем, о его набожности, искренности, благорасположенности к ближнему. Агустин, вероятно, вернется поздно, у него собрание в городском совете. Небольшой кабинет был точь-в-точь как весь дом – темный, угрюмый, заставленный тяжелой громоздкой мебелью, почти не оставлявшей свободного места. И только зала для собраний и общих молитв, которую донья Леонор ему заботливо показала, выбивалась из общего стиля. Это был занимавший большую часть дома просторный покой с оголенными балками потолка; всю обстановку составлял небольшой помост со столом и двумя стульями да ряд скамеек.
   – Здесь мы устраиваем ежемесячные собрания, – пояснила донья Леонор. – Я надеюсь, наша милость окажет нам честь и присоединится к нам на ближайшем из них. Агустин даст вам точные указания.
   В часовне не было никакой вентиляции, кроме узкого окна с западной стороны, закрытого обитым материей ставнем, приглушавшим звуки и свет.
   Сиприано стал часто бывать в доме доньи Леонор де Виверо. Она была столь приветлива, с ней было так весело, что он мог ожидать доктора часами. Она также принимала его с видимым удовольствием, внимательно слушая его забавные россказни. Сиприано никогда не ощущал такого к себе внимания и впервые в жизни растягивал свои рассказы, хотя прежде – в силу врожденной робости – всегда старался говорить покороче. Донья Леонор смеялась над его историями от души, однако не переходя границ благопристойности, почти беззвучно, без взрывов хохота, смеялась одной вибрацией гортани. И несмотря на такую сдержанность, смеялась до слез, и ее слезы вдохновляли Сиприано, никогда прежде не ценившего своего дара юмориста. Он связывал один рассказ с другим и к четвертому визиту исчерпал весь запас анекдотов, так что, не зная, как продолжить, перешел к историям, в которых героями выступали он сам или его близкие. Истории о доне Сегундо, Перуанце, или о жене Сиприано, Королеве Парамо, вызывали у доньи Леонор настоящие приступы веселья. Она смеялась без передыху, но сдерживаясь, слегка всхлипывая, деликатно обхватывая живот своими короткими ухоженными ручками. А Сиприано, начав, не мог остановиться: прозвище его жены, Королева Парамо, происходит, мол, оттого, что она стригла овец быстрее и чище, чем все пастухи в Торососе. Ее папаша, со своей стороны, принимал посетителей в штанах с разрезами, которые ландскнехты ввели в моду в Вальядолиде еще в 1525 году. Донья Леонор все смеялась без умолку, и Сиприано, опьяненный успехом, с изрядной долей юмора рассказывал ей о том, как доктор Галаче прописал ему настойку из окалины серебра и стали, чтобы усилить его плодовитость.
   Однажды пополудни, воодушевленный вниманием доньи Леонор, он ей доверил свой маленький секрет:
   – Знает ли ваша милость, что я родился в один день с Реформой?
   – Что это значит, Сальседо?
   – Я хочу сказать, что родился в Вальядолиде в то же самое время, когда Лютер прибивал свои тезисы на двери церкви Виттенбергского замка.
   – Не может быть! Или ваша милость шутит?
   – Ровнехонько первого октября тысяча пятьсот семнадцатого года. Мой дядя мне рассказывал.
   – В таком случае, возможно, в этом – ваша судьба?
   – Временами я был готов согласиться с этой суеверной мыслью.
   Донья Леонор смотрела на него с задумчивой нежностью и восхищением, обнажив передние зубы, выглядывавшие между розовых губ.
   – Я хочу предложить вам кое-что, – сказала она после паузы. – Следующий день рожденья вашей милости мы отпразднуем здесь, в этом доме, в обществе Доктора и остальных моих детей. Устроим благодарственную трапезу. Как вы к этому отнесетесь?
   Донья Леонор и Сиприано Сальседо стали друг другу необходимы. Иногда он думал о том, что после крушения чувств, связывавших его с Тео, донья Леонор заменила ему мать, которую он надеялся найти в своей жене. И когда Доктор приглашал его, он приходил раньше назначенного времени только для того, чтобы насладиться хотя бы коротким разговором с доньей Леонор. Там, в маленьком кабинете, сидя на кожаных стульях, они болтали, смеялись, и время от времени она приглашала его перекусить. Но как только появлялся Доктор, она поднималась, переставала болтать, хотя ее власть в доме проявлялась и без слов. В этом доме, без сомнения, царил матриархат, который дети признавали и без раздумий поддерживали.
   В кабинетике, отделенном от часовни стеной, Сиприано и Доктор беседовали, сидя за столиком с жаровней, так как его преподобие простужался даже в августе. Комната была заставлена книгами, и кроме них и маленькой гравюры с изображением Лютера, висевшей над сосновым столом возле окна, ее ничто больше не украшало. День ото дня Сиприано получал все больше подтверждений слабохарактерности Доктора, его ипохондрического нрава, и в то же время – его проницательности, поразительно строгого склада ума. Представляя Сиприано, Педро Касалья проявил такую заинтересованность, что он был принят Доктором, как сын брата. Они много времени проводили вместе, и Доктор, которому высокое наставничество приносило огромное удовлетворение, посвящал Сальседо в основы нового учения. Убежденность, звучавшая в его голосе, внятные доводы помогали ему достичь цели. А для Сиприано предметом тщеславия стало уже то, что слово великого проповедника, известного во всем городе, предназначено для него одного. В то же время, Сиприано Сальседо, согласившемуся, что чистилища не существует, ничего не стоило принять мысль о том, что монашество как сословие – бесполезно, что не надо запрещать священникам иметь семью, что нельзя мириться с лицемерием церковников. Христос никогда не заповедовал апостолам безбрачие. Например, святой Петр был женат. Сальседо соглашался, не споря, ни в чем не сомневаясь. Привычные истины в изложении Доктора оказывались нелепицами, противоречащими одна другой. С той же легкостью Доктор отвергал культ святых, образа и реликвии, церковную десятину, взимая каковую, церковь эксплуатировала народ, отвергал сам институт священства. Столь же просто он принимал причащение под обоими видами, логичное с точки зрения Евангелий. Теперь для Сиприано все было просто. Не составляла для него вопроса и возможность исповеди «в уме». Прежде он безо всякого отвращения выкладывал все о своих грехах в исповедальне, но теперь, делая то же самое перед лицом Господа, он был более спокоен и удовлетворен. Он дошел до того, что этот акт стал казаться ему более полным и прочувствованным, нежели исповедь вслух. Забившись в самый темный угол храма, в молчании, зачарованный огоньком, мерцавшим на алтаре, Сиприано сосредоточивался и начинал ощущать рядом, в храме, реальное присутствие Христа. Однажды ему даже почудилось, что он видит его подле себя, сидящим на скамейке, в сияющей тунике… Белое пятно Божественного лика обрамляли кудри и остроконечная бородка раввина.
   На взгляд Сиприано, ни одно из поучений Доктора не наносило ущерба основам веры. Он имел обыкновение говорить медленно, мягко, но выражение горечи не сходило с его уст. Возможно, эта горечь отражала тревоги и страхи, которые Доктор носил в себе. И лишь с одним новшеством Сиприано не мог согласиться: с отрицанием воскресной мессы. Сколько он ни старался, он не мог считать воскресенье просто одним из дней недели. Если он не побывал на воскресной мессе, пусть даже он ходил в церковь скорее по привычке, чем по благочестию, ему казалось, что чего-то важного ему не достает. Присутствие на воскресной службе в течение тридцати шести лет стало его второй натурой. И он был не в силах изменить ей. Так он и сказал Доктору, который, против его ожидания, не возмутился:
   – Я это понимаю, сын мой, – сказал он. – Присутствуй на мессе и молись за нас. Я также вынужден делать то, во что не верю. Иногда следовать заведенным обычаям даже полезно – чтобы не возбудить подозрений у Инквизиции. Но настанет день, и мы сможем сделать нашу веру явной.
   – Так мы вроде новых христиан, ваше преподобие?
   Складка горечи на устах Доктора стала заметней, но он сказал:
   – Послушай, сынок. Если они повременят четыре месяца, прежде чем начать преследовать нас, то нас будет столько же, сколько их. А если шесть, то мы сможем сделать с ними то же, что они хотят сделать с нами.
   Ответ Доктора поразил Сиприано. Неужели он хотел сказать, что половина города уже заражена «проказой»? Что великое множество верующих, посещавших его проповеди, причастны к Реформации? Для Сальседо братья Касалья и дон Карлос де Сесо были тремя непререкаемыми авторитетами, самыми просвещенными из всех людей. В минуты сосредоточенности он благодарил Бога за то, что они были поставлены на его пути. Занятия теологией укрепили его веру, рассеяли застарелые колебания: он обретал покой. Его уже не ввергали в тоску сомнения, нетерпеливое желание творить добрые дела. Тем не менее, временами, когда он благодарил Бога за встречу со столь достойными личностями, его мозг молнией пронзала мысль о том, не объединяет ли этих троих почтенных людей, внешне столь различных, гордыня? И он резко встряхивал головой, чтобы прогнать греховную мысль. Доктор предупреждал его, что Лукавый не дремлет. Необходимо жить так, чтобы дух был всегда настороже. Нет, думал он, это на него наверняка что-то находит, ведь он почитает своих учителей, даже благоговеет перед ними. Они настолько превосходят его умом, что он должен считать редкостной привилегией возможность уцепиться за них и идти, куда они ведут, с закрытыми глазами.
   Был январь, двадцать девятое число. Доктор встал со старого кресла и, взяв с письменного стола серебряный колокольчик, громко позвонил. Вошел Хуан Санчес, слуга, поражавший своей худобой, с пергаментным, желтым, как старая бумага, лицом.
   – Хуан, – сказал Доктор, – ты уже знаешь этого сеньора, дона Сиприано Сальседо. Он будет присутствовать на нашем собрании в пятницу. Позови остальных к одиннадцати вечера. Пароль – «Торосос», отзыв – «Свобода». Как всегда, будь осторожен.
   Хуан Санчес склонил голову в знак согласия.
   – Как будет угодно вашей милости, – сказал он.

XII

   Затаившись в чуланчике, Сиприано уловил привычный кашель жены в соседней комнате, сел на кровати и подождал несколько минут. Служанки, должно быть, также уже легли спать у себя наверху, поскольку в доме не было слышно ни звука. Висенте – внизу, возле стойл, – также не шевелился. Сиприано, встав с постели, почувствовал, как у него сжалось сердце. Он глубоко вздохнул. Загодя он смазал дверные петли, чтобы они не скрипели. Он спустился по лестнице на цыпочках, со свечой в руке, которую погасил в прихожей и поставил на сундук. Он никогда не был ночным гулякой, но больше, чем ощущение новизны, этой ночью его возбуждали слова Педро Касальи, сказанные в Педросе: «Чтобы быть действенными, собрания должны быть тайными». Секретность и чувство сообщничества сопутствовали этому ночному собранию, первому, в котором Сиприано предстояло принять участие. Секретность и конспирация, думал он, были переводом других слов, более возбуждающих, таких, как страх и тайна. Никто, кроме них, не должен был знать о существовании этих собраний, ибо иначе карающая длань Инквизиции неумолимо обрушится на их группу. Стоя в дверях, он перед выходом на улицу перекрестился. Страха он не испытывал – лишь некоторое волнение. Ночь была холодной, но безветренной. Сырой холод, вовсе не свойственный плоскогорью, пронизал его до костей. Тишина окрест привела его в замешательство, он не слышал других звуков, кроме заставляющего его вздрагивать звука собственных шагов, топота лошадей по булыжному настилу конюшни, далеких шагов городской стражи. Он продвигался вперед почти на ощупь, хотя наверху, там, где крыши домов сближались, виднелся рассеянный белесый свет. В некоторых окнах робко мигали огоньки ламп, настолько слабые, что их свет не достигал улицы. Он услышал где-то вдалеке голос пьяного и стук копыта в деревянную дверь. Охваченный нервным возбуждением, он перебежал Конюшенную улицу и оказался в начале Узкой. На этой улице, поистине узкой, обставленной с обеих сторон дворцами знати, волнение коней в стойлах было еще более заметным. Они били копытами о землю и фыркали в беспокойном сне. Сиприано кутался в накидку с капюшоном. Страх усиливал ощущение холода. На перекрестке он свернул направо. Здесь было не так темно, виднелись смутно белеющие фасады домов и в особенности темные проемы окон. Он шел почти посреди улицы, слева от сточной канавы, и едва слышное эхо его шагов, отраженное зданиями, направляло его, как летучую мышь. Вскоре он разглядел деревянный дом, за которым стоял дом доньи Леонор, и пошел, прижимаясь к фасадам. Удары сердца под накидкой были теперь особенно ощутимы. Сиприано колебался. Доктор предупредил его: «Не пользуйтесь дверным молотком, ваша милость, от него слишком много шума». Он подошел к двери, но не постучал. Лишь дважды вполголоса произнес: «Хуан!». И хотя, как было ему известно, Хуан Санчес должен был встречать приглашенных, никто не ответил. Он вытащил руку из-под накидки и дважды постучал в дверь костяшками пальцев. Прежде, чем затих второй удар, послышался хриплый приглушенный голос Хуана Санчеса:
   – Торосос!
   – Свобода! – ответил Сиприано Сальседо.
   Дверь бесшумно отворилась, Сиприано вошел, и Хуан пожелал ему доброй ночи. Хуан говорил шепотом. Не повышая голоса, он спросил, знает ли дон Сальседо, куда идти. Сиприано предложил ему остаться у двери, так как знал расположение часовни в глубине узкого коридора. Пока он шел по нему, вновь вспомнились загадочные слова Педро Касальи: секретность и конспирация. Он вздрогнул.
   Донья Леонор и Доктор Касалья уже сидели на возвышении за столом, покрытым темно-лиловой скатертью, лицом к восьми большим скамьям, стоящим внизу в ряд. Маленькое окно в глубине было закрыто обитым тканью ставнем, не пропускающим свет и голоса наружу. Сиприано наклоном головы приветствовал семейство Касалья. Педро также был там, на второй скамье, и перед тем, как сесть, Сиприано заговорщически посмотрел на него. Одна свеча на столе и другая – в стенной нише, рядом с которой сидел Сиприано, слабо освещали помещение. Тут он распознал в человеке, сидящем рядом с Педро, бесспорное фамильное сходство: без сомнения это был Хуан Касалья, другой брат Доктора, а женщина подле него, была Хуана Сильва, невестка Доктора. Среди прочих сидящих на скамьях он узнал также Беатрис Касалью, дона Карлоса де Сесо, донью Франсиску де Суньига и золотых дел мастера Хуана Гарсиа. Поскольку ювелир сидел ближе других, Сиприано шепотом спросил его, кто сидит на четвертой скамье, слева от стола. Это были житель Торо бакалавр Эрресуэло, Каталина Ортега, дочь сборщика податей Эрнандо Диаса, фрай Доминго де Рохас и его племянник Луис. Прежде, чем началось действо, в часовню вошла высокая стройная женщина необыкновенной красоты, закутанная в приталенную накидку и в тюрбане, скрученном на затылке. Ее появление вызвало среди присутствующих легкий шум. Золотых дел мастер Хуан Гарсиа повернулся к Сиприано и подтвердил: донья Ана Энрикес, дочь маркизов де Альканьисес. За минуту до появления доньи Аны послышался звук колес отъезжающей кареты, нигде не остановившейся до ближайшего перекрестка. Очевидно, донья Ана боялась темноты, но в то же время проявляла предусмотрительность и не хотела выдать место собрания. Последним, закрыв за собой дверь, вошел Хуан Санчес. Большеголовый, с морщинистой кожей, желтой, как старая бумага, он сел перед Сиприано на левый край первой скамьи. Все выжидательно смотрели на Доктора и его мать, сидящих на возвышении, и когда шепот стих, донья Леонор откашлялась и объявила, что собрание открывается чтением прекрасного псалма[101], который братья из Виттенберга поют каждый день, но им пока что придется ограничиться его чтением. Донья Леонор говорила медленным, хорошо поставленным голосом, сильным, но приглушенным. Сиприано посмотрел на донью Ану, длинная, украшенная жемчужным ожерельем шея которой выступала из накидки, – он увидел, что она склонила голову и молитвенно сложила руки.
   Сиприано попытался отыскать в псалме намеки на что-то запрещенное:
 
Благословлю Господа во всякое время,
Хвала ему непрестанна в устах моих.
Господом будет хвалиться душа моя;
Услышат кроткие и возвеселятся.
 
   Донья Леонор, которой эта строфа, несомненно, показалась холодной, начав вторую, придала своему голосу больше воодушевления, но Доктор благоразумно толкнул ее локтем, и она сбавила тон:
 
Величайте Господа со мною,
И превознесем имя Его вместе,
Я взыскал Господа, и Он услышал меня,
И от всех опасностей моих избавил меня.
 
   Ана Энрикес подняла голову, откашлялась и ласково улыбнулась. Доктор наклонился к матери и быстро обменялся с ней впечатлениями. Донья Леонор следовала установленному распорядку собрания, а он, подобно божеству, берег себя для финала вечера. В зале царило полное молчание, когда донья Леонор объявила, что предметом обсуждения будут реликвии и другие суеверия, а для начала стоило бы почитать какие-нибудь из разговоров, которые ведут Латансио и Архидьякон в книжечке Альфонсо де Вальдеса «Диалог о случившемся в Риме»[102]. «Этот текст, – сказала она, – побуждает смеяться, но я прошу вас отнестись к нему вдумчиво, учитывая время и место нашего собрания». Сиприано посмотрел на Ану Энрикес, на ее поднятую голову, на белую шею, выступающую из накидки гранатового цвета, на ее холеную правую руку, которой она опиралась на спинку стоящей впереди скамьи. Перед тем, как приступить к чтению, донья Леонор заметила, что многие из этих нелепых представлений все еще распространены в наших церквах и монастырях и почитаемы как вещественные подтверждения веры. Она раскрыла книгу на заложенной странице и прочла: «Латансио», а после небольшой паузы продолжила:
   «Ты говоришь истинную правду, но вникни в то, что Бог не без причины дозволил все это – все эти обманы, орудием которых служат сии реликвии, выманивающие денежки у простаков, ибо ты сможешь найти немало реликвий, кои тебе будут показаны в двух или трех местах. Если вы поедете в Дюрен в Германии, вам покажут голову святой Анны, матери Святой Девы. И ее же вам покажут в Лионе во Франции. Ясно, что одна из них – поддельная, если ты не хочешь сказать, что у Святой Девы были две матери или что у Анны были две головы. А поскольку это ложь, разве не является великим злом жажда обмана людей и поклонение мертвому телу, которое, возможно, принадлежит какому-нибудь висельнику? Что следует считать более неподобающим: признание того, что тело святой Анны так и не найдено, или почитание взамен этого тела останков какой-нибудь обыкновенной женщины?
   Архидиакон: Я бы не предпочел ни того, ни другого, лишь бы меня не заставляли почитать грешника взамен святого»…
   Сиприано был согласен со словами доньи Леонор, а услышав остроумный ответ Архидиакона, утвердительно закивал головой.
   Голос доньи Леонор продолжал:
   «Латансио: Не лучше было бы, чтобы тело святой Анны, которое, как говорят, находится и в Дюрене, и в Леоне, было погребено и никогда не выставлялось бы на обозрение, нежели то, чтобы с помощью одного из ее двух тел обманывали столько народа?
   Архидиакон: Конечно же.
   Латансио: В мире обретается множество подобных реликвий, и мы ничего не потеряли бы, если бы их не было. Дай-то Бог, чтобы этому был положен конец. Я лицезрел крайнюю плоть Господа нашего в Риме, в Бургосе, в храме Богородицы в Оверне (послышался смех). А голову Иоанна Крестителя в Риме, во французском Амьене (перешептывания и смешки). По ровному счету было двенадцать апостолов, и не больше, но в разных частях мира покоятся двадцать четыре. Гвоздей с распятия, по свидетельству Евсевия, было всего три, и один из них святая Елена бросила в Адриатическое море, чтобы усмирить бурю, другой – вделала в шлем своего сына, а из третьего сделала удила для его коня…»
   Вдруг на улице послышались шаги и чьи-то голоса. Сдавленные смешки собравшихся тут же прекратились, донья Леонор прервала чтение и подняла голову. Воцарилось полное молчание, слушатели, не отрывая глаз от стола, затаили дыхание. Доктор Касалья поднял белую худую руку и прикрыл свечу. Сиприано сделал то же самое со свечой в стенной нише подле него. Голоса приближались. Донья Леонор пристально вглядывалась в присутствующих, стараясь передать им свою отвагу. Какие-то люди остановились перед домом, и вдруг раздался громкий голос: «Они надумали идти вместе», – произнес он. Сиприано не сомневался, что они раскрыты, что кто-то на них донес. Он ожидал услышать стук дверного молотка, но его не последовало. Наоборот, где-то внизу послышались слова – «продажные души». Затем звуки шагов и голоса снова смешались Страх застыл в глазах собравшихся, лица побледнели. Но, мало-помалу, по мере того, как шаги и голоса все больше отдалялись, на лица присутствующих вернулись прежние краски. Лишь лицо Доктора оставалось смертельно бледным. Люди на улице продолжали удаляться и как только их голоса стали еле слышны, Доктор убрал руку от свечи, а донья Леонор, как всегда спокойная, взяла книгу и просто сказала: «Продолжим». Затем она возобновила чтение: