Страница:
Месяцы шли один за другим без особых забот, дон Бернардо был доволен судьбой. Петра Грегорио, договор на которую со сводней Марией де лас Касас он едва было не расторг, оказалась изумительной любовницей. Она была не только хороша собой и изящна, но также соблазнительна и расторопна. Неделя привыкания к жизни в городе, проходившая так трудно и неровно, была давно забыта. Теперь Петра Грегорио вела себя легкомысленно, бесстыдно и услужливо. Впрочем, нельзя было сказать, что она всегда поддакивает, всегда готова исполнять любые желания своего благодетеля, нет, это была женщина страстная, изобретательная, зачастую бравшая инициативу на себя. И хотя дон Бернардо уверял своих дружков, что живет спокойно, в любовном гнездышке, свитом им для Петры на площади Сан-Хуан, жизнь было довольно бурной. Дон Бернардо посещал Петру каждый день, и почти всегда его поджидал какой-нибудь сюрприз. Он не мог нарадоваться своему учительскому таланту. За каких-нибудь пять дней он превратил домашнюю кошечку в сладострастную пантеру. Петра превзошла все его ожидания – она стала истинным чудом в любовном искусстве. Сегодня она встречала его нагая, прикрывшись прозрачным тюлем, на другой день пряталась в темной комнате, одетая лишь в самое легкое нижнее белье, купленное в бельевой лавке на улице Товар, и, заслышав его шаги в коридоре, принималась мяукать. Вмиг сбросив с себя и это подобие белья, она пускалась бегать по дому голая, подставляя всякую мебель под ноги преследователю, который, запыхавшись, умолял ее остановиться. «А вот и не поймаешь меня, папочка, вот и не поймаешь!» – дразнила она. Она называла его «папочкой», как он сам себя назвал в тот день, когда одержал над ней победу. «Добро пожаловать, папочка; до завтра, папочка; почему бы, папочка, не купить твоей девочке из белых бусинок ожерелье». Всегда «папочка». Сальседо приходил в волнение от одного этого словечка. В натуре Петры было врожденное лукавство, и ей ничего не стоило добиться всего одной кокетливой гримаской. А дон Бернардо в этом смысле был человеком щедрым, давал дукаты, не считая, – что было удивительно в человеке, который при жизни доньи Каталины был весьма прижимист. Но Петра Грегорио деньгами распоряжалась разумно, тратила их толково, украшала дом занавесями и портьерами. Дон Бернардо признавал, что Петра именно такая содержанка, о какой он мечтал. Однажды она даже попросила его сменить ее жилье, «потому как этот квартал, папочка, недостоин тебя, кругом живут тут ремесленники и деревенский люд», – сказала она. И он понял, что Петра в этом квартале была, как роза в навозной куче. Он снял для нее на улице Мантерия новое жилье в приличном доме. Благодаря этому не только положение Петры как бы стало выше, но и квартира была просторней и место более престижное. Улица узковатая, это верно, как почти все улицы города, но в центре, мощеная и с именитыми обитателями. В новом семейном очаге умножились соблазнительные приемы Петры. Сальседо проводил целые дни, гоняясь за убегающей ланью или играя в прятки: «Папочка, папочка, я заблудилась!» Спокойные часы сиесты, о которых он рассказывал в таверне, превратились вместо отдыха в настоящие гимнастические упражнения.
Иногда, оставаясь один в своем доме на Корредера-де-Сан Педро, он с удовольствием вспоминал шалости Петры, выдумки ее порочной фантазии. И, сравнивая их с поведением робкой, стыдливой девушки, которую он встретил в Кастродесе, приходил к выводу, что он великий учитель сладострастия, а она – способнейшая ученица. Только так можно было объяснить, что деревенская девка, восемь месяцев тому назад приехавшая из Парамо, вздыхая на крупе его коня, достигла не только нынешней степени развращенности, но и естественного изящества, которое в определенных случаях умела показать. И так был собою горд дон Бернардо, что не сумел держать втайне свои приключения и похотливые изыски девушки – однажды утром он разоткровенничался на складе со своим помощником Дионисио Манрике. Дионисио выслушал признания патрона с двусмысленной жадностью заядлого бабника, однако мнения своего не высказал. Таким образом, дону Бернардо удалось умножить часы удовольствия, продлевая их своими излияниями перед Дионисио. Простое упоминание о шалостях Петры, которые неизбежно заканчивались в постели, разжигали его пыл, готовя к вечернему посещению, – а Дионисио, раскрыв слюнявый рот, слушал его. Один лишь Федерико, немой парень на побегушках, глядя на похотливую мину Манрике, недоумевал, о чем же таком беседуют эти двое, что у них туманятся глаза и руки трясутся. Но со своим братом Игнасио, с которым дон Бернардо обычно встречался по вечерам, он не был так откровенен. Напротив, перед ним он старался держаться со степенностью и достоинством, всегда украшавшим семью Сальседо. Игнасио был идеалом, был зерцалом добродетели для всего кастильского города. Ученый, оидор Канцелярии, обладатель академических титулов, владений, он тем не менее не забывал о нуждающихся. Он состоял членом Братства Милосердия, платил ежегодно стипендию пяти сиротам, считая, что помогать беднякам учиться – значит прямо помогать Господу Нашему. И он не только делился с ближними своими деньгами, но также трудился им на пользу. Румяный, безбородый Игнасио Сальседо, восемью годами моложе дона Бернардо, ежемесячно посещал все больницы и в каждой один день кормил больных, бодрствовал при них ночью, стелил им постель и опорожнял плевательницы. Вдобавок дон Игнасио Сальседо был главным попечителем Коллегии призрения брошенных детей, весьма почитаемой в городе и существовавшей на иждивении горожан. Не довольствуясь этим, своими профессиональными занятиями в Канцелярии и добрыми делами, дон Игнасио славился в Вальядолиде как человек, лучше других разбирающийся не только в мелких городских делах, но также в событиях национального и даже международного масштаба. В последнее время новостей было такое изобилие, что дон Бернардо Сальседо, всякий раз направляясь к своему брату по улицам Мантерия и Вердуго, спрашивал себя: что сегодня случилось? Не окажется ли, что мы сидим в кратере вулкана? Ибо дон Игнасио был в своих суждениях крут, никогда не старался их смягчить, сгладить углы. Вот почему дон Бернардо, хотя и не очень-то интересовался политикой и общественными проблемами, был всегда хорошо осведомлен о плачевном состоянии испанских дел. Усиливающееся в городе недовольство, враждебность народа к фламандцам, отсутствие согласия с королем – все это были очевидные факты, которые, как нарастающая лавина, угрожали сокрушить все на своем пути[58]. Пока в некий весенний день один из этих назревавших нарывов не прорвался – хотя голос дона Игнасио, рассказывающего о событии, звучал, как всегда, спокойно.
– В Сеговии повесили депутата Родриго из Тордесильяса. Он сговорился с фламандцами. Восставших возглавил Хуан Браво, он создает в кастильских городах общества комунеро. Везде восстания и беспорядки. Кардинал Адриан[59] хочет здесь, в Вальядолиде, созвать Регентский совет[60], однако народ не соглашается.
Дон Бернардо тяжело дышал. Вот уже несколько недель, как он стал замечать, что на животе у него образуется слой жира. Он пристально смотрел на Игнасио, словно надеясь услышать от него полезный совет, но брат был поглощен другими заботами. На следующий день Игнасио показал ему листовку, сорванную с двери монастыря Сан Пабло: «СУБСИДИЙ НЕ БУДЕТ. КОРОЛЮ ДОМА СИДЕТЬ, ФЛАМАНДЦЕВ ВОСВОЯСИ». В разных церквах Вальядолида произносились проповеди на ту же тему, король должен оставаться в Испании, а фламандцы пусть убираются в свою страну; города должны иметь возможность говорить с королем непосредственно, без вмешательства священников и знати. Требования очень жесткие. «Понятно тебе, брат?» – говорил дон Игнасио.
Каждый день одни новости сменялись другими, дон Бернардо и дон Игнасио неизменно встречались в доме оидора.
– Роялисты сожгли Медину[61]. На Рыночной площади народ нынче утром бушевал, клич был «Да здравствует свобода!» Есть среди них и дворяне, но большинство – законоведы, состоятельные горожане, люди образованные. У народа, как водится, его желаний не спрашивают, однако он следует советам вожаков и бурлит негодованием.
В ту же ночь невежественная, разгоряченная толпа сожгла дома рехидоров[62], одобривших субсидии для короля. То была ночь тревоги и смятения. Дон Бернардо вышел на улицу как раз тогда, когда пылал дом Родриго Постиго, а сам хозяин, сбежав через черный ход, гнал коня во весь опор, так что искры из-под копыт летели. Еще до зари к дону Бернардо явились его брат Игнасио, Мигель Самора и другие законоведы с просьбой дать им коней для неминуемой стычки. Граф де Бенавенте рассорился с городами Сигалесом и Фуэнсалданьей и опасается столкновения. Дон Бернардо колебался, ворчал. Зачем отдавать Лусеро, это благородное животное, в какую-то передрягу на погибель? «Надо что-то делать, Бернардо, напрячь все силы, но не позволить, чтобы нас покорили». Дон Бернардо, слегка устыдившись своего малодушия, в конце концов уступил, отдал коней. Лусеро к вечеру вернулся невредимым, но Храбрец пал среди виноградников Сигалеса. На крупе Лусеро дон Игнасио привез Мигеля Самору, оба они зашли к Бернардо и выпили для храбрости по несколько стаканов вина из Руэды. Сдержать народ невозможно, единственное, что на него действовало, это угрозы графа де Бенавенте. Но не помогли графу ни его титул, ни богатство, ни высокое положение. Его замок в Сигалесе был осажден буйной толпой и разграблен. Картины, одежду, дорогую мебель разъяренные люди сожгли на выгоне. В окрестностях произошла перестрелка с отрядом кардинала, и Храбрец не посрамив своего имени, пал в бою.
Дон Бернардо слушал эти истории, столь близко его касавшиеся, с тяжелым сердцем. Он был человек не слишком отважный, пламенные речи не вдохновляли его, но, напротив, угнетали. На следующий день он рассказал Петре Грегорио последние новости. В самые острые моменты, например, при описании осады замка, девушка хлопала в ладоши, будто присутствовала при сражении добрых и злых людей. Она была решительно настроена против фламандцев. Бернардо с удивлением спросил, чем они ей досадили. «Они хотят здесь командовать, это любой дурак знает», – сказала она Правда, разговор с Петрой на эти серьезные темы происходил в обстановке не слишком пристойной – обнаженную грудь девушки прикрывали лишь белые бусы из амбры и галактита, которые он ей подарил. И рассказы эти повторялись каждый день в двух домах: Игнасио снабжал его новостями и газетками у себя дома, а Бернардо в свой черед, в менее серьезной обстановке, повторял это в доме своей любовницы.
Так Бернардо узнал об изгнании аристократов из Саламанки, осуществленным Мальдонадо об учреждении Священной Хунты в Авиле для объединения народных движений, о визите Падильи, Браво и Мальдонадо, нанесенном королеве-матери и о благосклонном их приеме[63]. Но мало-помалу новости стали принимать менее оптимистическую окраску: король в Германии отказался принять посланцев восставших, и они вернулись угнетенные и оскорбленные. Отдельные города уже не ладили между собой, даже андалузские комунеросы отошли от прочих и согласились подчиняться королю… Дон Бернардо невозмутимо выслушивал брата и размышлял: сегодня, как всегда, хромает организация, цели не ясны и плохо определены. Города отдались в подчинение аристократам второго ранга, и высшая знать этим воспользовалась. И ради этого я пожертвовал моим благородным Храбрецом? Однако Игнасио неумолимо продолжал перечислять подробности трагедии: Хунта, отправив королю оскорбительное послание, пыталась увезти донью Хуану из Тордесильяса и грозилась перевешать в Медине сторонников короля. Комунеросы и король вступили в бой под Вильяларом[64], и повстанцы потерпели поражение. Была страшная резня, больше тысячи погибших. Падилья, Браво и Мальдонадо были обезглавлены.
В Вальядолиде воцарилась печаль. Возвращались голодные, изможденные солдаты на раненых конях, безоружные, оборванные пехотинцы брели по Корредере, направляясь в монастырь Сан Пабло. Шли, не помня себя от скорби, ни на что не надеясь. В сборище ремесленников на Рыночной площади в этот вечер слышался приглушенный ропот, люди понуро бродили по улицам, не зная, кого винить в поражении. Шел в их потоке и Бернардо Сальседо, огорченный, но также довольный тем, что наконец наступил кризис, что вся эта сумятица закончилась. Петру Грегорио он застал в странном виде: она стояла перед дверью в черной крестьянской нижней юбке и верхней с разрезом спереди; низкий ворот открывал голую шею без бус. Со слезами на глазах она сказала:
– Папочка, нас разбили.
Бернардо Сальседо ласково ее обнял. За его внешней неутолимой похотью таилась редко проявлявшаяся нежность. Внезапно он сбросил с себя короткий плащ и повесил его на спинку стула.
– Ох, – сказал он, подойдя к Петре, – красивым женщинам не следует вмешиваться в эти грязные дела.
Он снова обнял ее, а она воспользовалась этим, чтобы просунуть ногу в разрез верхней юбки и вставить ее между ступнями Сальседо.
– Что ты делаешь? – изумленно спросил дон Бернардо. – Чего ты хочешь?
Она высвободилась из его объятий и сняла верхнюю юбку через голову. Потом развязала пояс нижней юбки, и та соскользнула на пол. Тут Петра, расхохотавшись, резво побежала по коридору.
– Вот так, папочка, мы должны освобождаться от своих огорчений! Ну-ка, поймай меня! – крикнула она.
Он бежал неуклюже, натыкаясь на мебель, и, хотя был одержим жгучим желанием, думал об изменчивости девушки. Плакала она всерьез или же это ей нужно было лишь для того, чтобы его распалить? Его снова одолело сомнение в искренности Петры Грегорио. Знает ли он ее по-настоящему или же знает лишь то, что она непостижима? Они снова играли в прятки, и, когда он в конце концов схватил ее в темной комнате и повалил на пол, среди всякого хлама, она отдалась ему без сопротивления.
Сладострастие, которое пробуждала в нем Петра, отвлекло Сальседо от прежнего интереса к Минервине. Теперь он видел ее редко. Еще реже видел своего сына Сиприано, которому уже исполнилось три года. Но 15 мая 1521 года в доме номер пять на Корредера-де-Сан Пабло случилось нечто неожиданное, побудившее его возобновить отношения с девушкой. У юной Минервины, усердной кормилицы с маленькими грудями, вдруг пропало молоко. Почему? Внезапных причин, как будто, не было. Минервина хорошо спала, ужинала, как обычно, не выполняла тяжелой физической работы. Драматические происшествия в городе ее не затрагивали, не пришлось ей также испытать каких-либо сильных волнений, которые могли бы объяснить этот феномен. Просто малыш отказался брать грудь, а когда она ее прижала, то убедилась, что молока нет. Минервина расплакалась, приготовила ребенку хлебную кашицу, накормила его, промыла себе глаза над тазиком и, собравшись с силами, пошла к дону Бернардо.
– Мне надо сказать вашей милости что-то важное, – робко произнесла она. – Со вчерашнего вечера у меня пропало молоко.
Она знала, что при жизни покойной госпожи молоко было основой контракта с ней. Дон Бернардо читал в это время какую-то новую книгу – услышав голос девушки, он захлопнул книгу и положил ее на стол.
– Молоко, молоко, да, ясно, – повторил он, несколько ошарашенный, и прибавил: – Но, я полагаю, есть другие средства, кроме молока, чтобы выкормить ребенка.
Минервина подумала о хлебной кашице, которой только что накормила дитя, и простодушно ответила:
– Конечно, есть, в нашей деревне, ваша милость, ни один ребенок не умер с голоду, хотя там нет ни лекарей, ни цирюльников, чтобы их лечить.
Дон Бернардо снова взял книгу со стола. Он считал, что инцидент исчерпан. Но, видя, что девушка ждет чего-то еще, поднял голову и с улыбкой прибавил:
– Мы просто сменим кормилицу на няню. Вот и все.
Минервина вернулась на кухню вся сияющая. «Ничего не изменилось, я не ухожу, сеньора Бласа, я остаюсь с ребенком. Сеньор все понял». Она взяла малыша за руки и, напевая песенку, стала с ним танцевать. Потом нагнулась и осыпала его личико звучными поцелуями. Таким образом, жизнь Сиприано пошла по-прежнему. Утром, при хорошей погоде, он гулял с няней, часто они заходили в центр полюбоваться на овощной рынок и на витрины лавок в аркадах, а иногда шли на Дамбу или на Луг Магдалены подышать чистым воздухом. По четвергам, еще до полудня, их забирала повозка Хесуса Ревильи вместе с другими пассажирами и везла в Сантовению – там они проводили время с родителями Минервины. Малыш был в восторге от этих поездок, от дорожной тряски, тяжелого топота мулов, от глубоких рытвин, когда он с радостным визгом катился кубарем до самой задней веревочной сетки. Порой какая-нибудь деревенская женщина смотрела на него со страхом, но Минервина его оправдывала – мол, этот малыш настоящий акробат. И смеялась, чтобы окружающие не придавали значения этим фокусам. Потом, в деревне, в доме Минервины, Сиприано играл с соседними детишками. Ему нравились одноэтажные домики с земляным, но чистым полом, не заставленные мебелью – самое большее, две скамьи, один шкаф, один обеденный стол, а в задних комнатках несколько кроватей из черного железа, на которых размещалось все семейство.
Мать Минервины в первый день была удивлена малым ростом ребенка – дитя такое худенькое, не скажешь, что из богатого дома. Но девушка возмутилась, стала его защищать, как своего сына: «Он не худой, матушка, просто у него вместо костей шипы, как говорит моя подруга». А когда малыш начинал кувыркаться в углах, она, гордясь им, замечала: «Видишь, мать, он сильный. В пять месяцев он уже становился на ножки у меня на коленях, чтобы достать до титьки, а в девять пошел. В жизни не видела ничего подобного».
В деревне Сиприано чувствовал себя свободным и счастливым. С друзьями-сверстниками они бегали, где хотели, а порой подбирались к окрашенному в желтый цвет дому Педро Ланусы и принимались стучать кастрюлями и дразниться, выкрикивая «еретики!» и «просветленные!» Тогда дочки Педро Ланусы, особенно же одна, по имени Ольвидо, выходили на порог с пестом от ступки и грозились их поколотить. Возвратившись домой в город, малыш и Минервина рассказывали обо всем этом на кухне, и сеньора Бласа спрашивала: «А что, Педро Лануса все еще ходит по субботам к Франсиске Эрнандес?» «Наверно, так, сеньора Бласа, только поймите, – объясняла Минервина, – это не потому, что они дурные люди, просто у них такая религия». И Бласа прибавляла: «Уж я когда-нибудь выберусь к этой сеньоре и погляжу, как они там поживают».
Отлучение Сиприано от груди заметно отразилось на всем теле Минервины. Ее груди, и так небольшие, еще уменьшились, окрепли, фигура стала еще стройней, и все члены обрели кошачью гибкость, утраченную во время кормления. Для дона Бернардо, вошедшего во вкус сексуальных утех, эта небольшая метаморфоза не прошла незамеченной. Когда девушка появлялась в его апартаментах, взгляд его неотрывно и с удовольствием следил за ней. Порой, если ей приходилось в протянутых руках нести какой-нибудь хрупкий предмет из фаянса или фарфора и она боялась его уронить, она двигалась умилительно мелкими шажками, прелестно покачивая бедрами. Малыш не отставал от нее ни на минуту. С тех пор, как он начал ходить, оба они проводили столько же времени в мансарде, где спали, сколько и на нижнем этаже. Поэтому он чаще встречался с отцом, и при каждой такой встрече прятался за юбку девушки, будто увидел дьявола. Потом на кухне она его спрашивала: «Ты что, не любишь папу?» «Нет, не люблю, Мина, мне от него холодно». «Да что ты такое городишь! Так уж холодно?» И малыш признавался – мол, так холодно, как зимой, когда ручей возле Дамбы замерзает.
Привлекательность девушки и нелюбовь к сыну вконец расшатали чувства дона Бернардо.
Немного времени прошло, и он стал находить неразумным свое поведение после того, как у Минервины исчезло молоко. В первый момент он воспринял этот факт равнодушно, не проявил строгости, не сумел извлечь выгоды из новой ситуации. Да, он держался слишком по-отечески и снисходительно. Поэтому теперь всякий раз, когда ребенок прятался за юбку девушки, дон Бернардо думал, что должен утвердить свой авторитет отца и господина перед ними обоими. Девушка слишком свободно распоряжается ребенком. Надо ее приструнить. Подстрекаемый собственным нетерпением, дон Бернардо размышлял, как лучше поступить. Жестокий в душе, как то бывает свойственно робкому бабнику, он воображал всевозможные способы причинить девушке боль. Так, однажды утром, когда она в зале меняла воду в вазах с цветами, а малыш цеплялся за ее юбку, дон Бернардо с суровым видом спросил у нее, считает ли она, что в ее обязанности входит отдалять ребенка от отца. Минервина поставила вазу с цветами на консоль и с удивлением обернулась.
– Что ваша милость имеет в виду? Ребенок питает любовь к тому, кто за ним ухаживает. Это же естественно.
Дон Бернардо от неожиданности заперхал. Но тут же, устремив мрачный властный взгляд на девушку, прятавшую за своей спиной малыша, он сурово сказал:
– Почему ты стремишься добиться такой жестокой цели – отдалить сына от отца? Конечно, обстоятельства рождения этого ребенка не способствовали тому, чтобы пробудить во мне любовь к нему. Невольно он погубил свою мать. Однако отец мог бы про это забыть, если бы сын хоть как-нибудь пытался проявить свою любовь. Вы что, заговор против меня устроили?
Хотя Минервина не вполне поняла тираду сеньора Сальседо, ее глаза наполнились слезами. Малыш, заскучав оттого, что она стоит неподвижно, выглянул из-за юбки.
– Думаю, ваша милость ошибается, – сказала девушка. – Я желаю ребенку только добра, но мне ясно, что ваша милость со своей стороны ничего не делаете, чтобы привлечь его.
– Привлечь его? Мне привлечь его? Это похвальное занятие не для меня. Это ты должна учить ребенка, кого и как он должен любить, должна объяснять ему, что хорошо, а что дурно. Но ты ограничилась тем, что заменила кормление грудью хлебной кашицей, а этого, знаешь, недостаточно.
Минервина уже плакала, не таясь. Она вытащила из пышного рукава своей блузы платочек и вытерла им глаза. Приятное ощущение своей победы нахлынуло на дона Бернардо. Не вставая из кресла, он наклонился в сторону девушки.
– Пыталась ли ты учить этого маленького негодника почитать своего отца? Ты что, в самом деле думаешь, будто в поведении этого дьяволенка чувствуется почтение ко мне?
Тут он, наконец, встал из кресла и с притворным гневом схватил сына за ухо.
– А ну-ка, иди ко мне, сударик, – сказал он, притянув дитя к себе.
Малыш, извлеченный из своего убежища, смотрел на плачущую Минервину, но как только взгляд его упал на бородатое лицо отца, он застыл, словно парализованный, трясясь мелкой дрожью. Минервина не решалась сделать ни шага, чтобы его защитить. А дон Бернардо продолжал теребить ребенка.
– Ну что, сударик, скажешь ты мне, почему ты ненавидишь своего отца?
– Не мучайте его! – вскричала девушка, набравшись храбрости. – Мальчик боится вашей милости. Почему бы вам не попробовать купить ему игрушку?
Этот простой вопрос мгновенно обезоружил дона Бернардо. В краткий миг его колебаний ребенок вырвался из его рук и побежал к Минервине – она упала на колени, и оба они с плачем обнялись. При виде слез дон Бернардо терялся, он терпеть не мог мелодраматических сцен, и ему были противны слова прощения, особенно когда они могли уменьшить напряжение сцены, которое он, напротив, желал усилить. Он избрал эффектный финал. Не сводя глаз с обнявшейся на ковре парочки, он несколькими шагами пересек залу и, хлопнув дверью, скрылся в своем кабинете. Минервина не выпускала малыша из объятий, проливая слезы и шепча ему на ухо: «Папа рассердился, Сиприано, ты должен его любить хоть чуточку. Если не будешь его любить, он выгонит нас из дому». Малыш крепко обнял ее за шею. «И мы поедем в твой дом?» – спросил он. – «Я хочу в твой дом, Мина». Она поднялась, взяв ребенка на руки, и прошептала: «Родители Мины – бедные люди, золотце, они не смогут кормить нас каждый день».
Иногда, оставаясь один в своем доме на Корредера-де-Сан Педро, он с удовольствием вспоминал шалости Петры, выдумки ее порочной фантазии. И, сравнивая их с поведением робкой, стыдливой девушки, которую он встретил в Кастродесе, приходил к выводу, что он великий учитель сладострастия, а она – способнейшая ученица. Только так можно было объяснить, что деревенская девка, восемь месяцев тому назад приехавшая из Парамо, вздыхая на крупе его коня, достигла не только нынешней степени развращенности, но и естественного изящества, которое в определенных случаях умела показать. И так был собою горд дон Бернардо, что не сумел держать втайне свои приключения и похотливые изыски девушки – однажды утром он разоткровенничался на складе со своим помощником Дионисио Манрике. Дионисио выслушал признания патрона с двусмысленной жадностью заядлого бабника, однако мнения своего не высказал. Таким образом, дону Бернардо удалось умножить часы удовольствия, продлевая их своими излияниями перед Дионисио. Простое упоминание о шалостях Петры, которые неизбежно заканчивались в постели, разжигали его пыл, готовя к вечернему посещению, – а Дионисио, раскрыв слюнявый рот, слушал его. Один лишь Федерико, немой парень на побегушках, глядя на похотливую мину Манрике, недоумевал, о чем же таком беседуют эти двое, что у них туманятся глаза и руки трясутся. Но со своим братом Игнасио, с которым дон Бернардо обычно встречался по вечерам, он не был так откровенен. Напротив, перед ним он старался держаться со степенностью и достоинством, всегда украшавшим семью Сальседо. Игнасио был идеалом, был зерцалом добродетели для всего кастильского города. Ученый, оидор Канцелярии, обладатель академических титулов, владений, он тем не менее не забывал о нуждающихся. Он состоял членом Братства Милосердия, платил ежегодно стипендию пяти сиротам, считая, что помогать беднякам учиться – значит прямо помогать Господу Нашему. И он не только делился с ближними своими деньгами, но также трудился им на пользу. Румяный, безбородый Игнасио Сальседо, восемью годами моложе дона Бернардо, ежемесячно посещал все больницы и в каждой один день кормил больных, бодрствовал при них ночью, стелил им постель и опорожнял плевательницы. Вдобавок дон Игнасио Сальседо был главным попечителем Коллегии призрения брошенных детей, весьма почитаемой в городе и существовавшей на иждивении горожан. Не довольствуясь этим, своими профессиональными занятиями в Канцелярии и добрыми делами, дон Игнасио славился в Вальядолиде как человек, лучше других разбирающийся не только в мелких городских делах, но также в событиях национального и даже международного масштаба. В последнее время новостей было такое изобилие, что дон Бернардо Сальседо, всякий раз направляясь к своему брату по улицам Мантерия и Вердуго, спрашивал себя: что сегодня случилось? Не окажется ли, что мы сидим в кратере вулкана? Ибо дон Игнасио был в своих суждениях крут, никогда не старался их смягчить, сгладить углы. Вот почему дон Бернардо, хотя и не очень-то интересовался политикой и общественными проблемами, был всегда хорошо осведомлен о плачевном состоянии испанских дел. Усиливающееся в городе недовольство, враждебность народа к фламандцам, отсутствие согласия с королем – все это были очевидные факты, которые, как нарастающая лавина, угрожали сокрушить все на своем пути[58]. Пока в некий весенний день один из этих назревавших нарывов не прорвался – хотя голос дона Игнасио, рассказывающего о событии, звучал, как всегда, спокойно.
– В Сеговии повесили депутата Родриго из Тордесильяса. Он сговорился с фламандцами. Восставших возглавил Хуан Браво, он создает в кастильских городах общества комунеро. Везде восстания и беспорядки. Кардинал Адриан[59] хочет здесь, в Вальядолиде, созвать Регентский совет[60], однако народ не соглашается.
Дон Бернардо тяжело дышал. Вот уже несколько недель, как он стал замечать, что на животе у него образуется слой жира. Он пристально смотрел на Игнасио, словно надеясь услышать от него полезный совет, но брат был поглощен другими заботами. На следующий день Игнасио показал ему листовку, сорванную с двери монастыря Сан Пабло: «СУБСИДИЙ НЕ БУДЕТ. КОРОЛЮ ДОМА СИДЕТЬ, ФЛАМАНДЦЕВ ВОСВОЯСИ». В разных церквах Вальядолида произносились проповеди на ту же тему, король должен оставаться в Испании, а фламандцы пусть убираются в свою страну; города должны иметь возможность говорить с королем непосредственно, без вмешательства священников и знати. Требования очень жесткие. «Понятно тебе, брат?» – говорил дон Игнасио.
Каждый день одни новости сменялись другими, дон Бернардо и дон Игнасио неизменно встречались в доме оидора.
– Роялисты сожгли Медину[61]. На Рыночной площади народ нынче утром бушевал, клич был «Да здравствует свобода!» Есть среди них и дворяне, но большинство – законоведы, состоятельные горожане, люди образованные. У народа, как водится, его желаний не спрашивают, однако он следует советам вожаков и бурлит негодованием.
В ту же ночь невежественная, разгоряченная толпа сожгла дома рехидоров[62], одобривших субсидии для короля. То была ночь тревоги и смятения. Дон Бернардо вышел на улицу как раз тогда, когда пылал дом Родриго Постиго, а сам хозяин, сбежав через черный ход, гнал коня во весь опор, так что искры из-под копыт летели. Еще до зари к дону Бернардо явились его брат Игнасио, Мигель Самора и другие законоведы с просьбой дать им коней для неминуемой стычки. Граф де Бенавенте рассорился с городами Сигалесом и Фуэнсалданьей и опасается столкновения. Дон Бернардо колебался, ворчал. Зачем отдавать Лусеро, это благородное животное, в какую-то передрягу на погибель? «Надо что-то делать, Бернардо, напрячь все силы, но не позволить, чтобы нас покорили». Дон Бернардо, слегка устыдившись своего малодушия, в конце концов уступил, отдал коней. Лусеро к вечеру вернулся невредимым, но Храбрец пал среди виноградников Сигалеса. На крупе Лусеро дон Игнасио привез Мигеля Самору, оба они зашли к Бернардо и выпили для храбрости по несколько стаканов вина из Руэды. Сдержать народ невозможно, единственное, что на него действовало, это угрозы графа де Бенавенте. Но не помогли графу ни его титул, ни богатство, ни высокое положение. Его замок в Сигалесе был осажден буйной толпой и разграблен. Картины, одежду, дорогую мебель разъяренные люди сожгли на выгоне. В окрестностях произошла перестрелка с отрядом кардинала, и Храбрец не посрамив своего имени, пал в бою.
Дон Бернардо слушал эти истории, столь близко его касавшиеся, с тяжелым сердцем. Он был человек не слишком отважный, пламенные речи не вдохновляли его, но, напротив, угнетали. На следующий день он рассказал Петре Грегорио последние новости. В самые острые моменты, например, при описании осады замка, девушка хлопала в ладоши, будто присутствовала при сражении добрых и злых людей. Она была решительно настроена против фламандцев. Бернардо с удивлением спросил, чем они ей досадили. «Они хотят здесь командовать, это любой дурак знает», – сказала она Правда, разговор с Петрой на эти серьезные темы происходил в обстановке не слишком пристойной – обнаженную грудь девушки прикрывали лишь белые бусы из амбры и галактита, которые он ей подарил. И рассказы эти повторялись каждый день в двух домах: Игнасио снабжал его новостями и газетками у себя дома, а Бернардо в свой черед, в менее серьезной обстановке, повторял это в доме своей любовницы.
Так Бернардо узнал об изгнании аристократов из Саламанки, осуществленным Мальдонадо об учреждении Священной Хунты в Авиле для объединения народных движений, о визите Падильи, Браво и Мальдонадо, нанесенном королеве-матери и о благосклонном их приеме[63]. Но мало-помалу новости стали принимать менее оптимистическую окраску: король в Германии отказался принять посланцев восставших, и они вернулись угнетенные и оскорбленные. Отдельные города уже не ладили между собой, даже андалузские комунеросы отошли от прочих и согласились подчиняться королю… Дон Бернардо невозмутимо выслушивал брата и размышлял: сегодня, как всегда, хромает организация, цели не ясны и плохо определены. Города отдались в подчинение аристократам второго ранга, и высшая знать этим воспользовалась. И ради этого я пожертвовал моим благородным Храбрецом? Однако Игнасио неумолимо продолжал перечислять подробности трагедии: Хунта, отправив королю оскорбительное послание, пыталась увезти донью Хуану из Тордесильяса и грозилась перевешать в Медине сторонников короля. Комунеросы и король вступили в бой под Вильяларом[64], и повстанцы потерпели поражение. Была страшная резня, больше тысячи погибших. Падилья, Браво и Мальдонадо были обезглавлены.
В Вальядолиде воцарилась печаль. Возвращались голодные, изможденные солдаты на раненых конях, безоружные, оборванные пехотинцы брели по Корредере, направляясь в монастырь Сан Пабло. Шли, не помня себя от скорби, ни на что не надеясь. В сборище ремесленников на Рыночной площади в этот вечер слышался приглушенный ропот, люди понуро бродили по улицам, не зная, кого винить в поражении. Шел в их потоке и Бернардо Сальседо, огорченный, но также довольный тем, что наконец наступил кризис, что вся эта сумятица закончилась. Петру Грегорио он застал в странном виде: она стояла перед дверью в черной крестьянской нижней юбке и верхней с разрезом спереди; низкий ворот открывал голую шею без бус. Со слезами на глазах она сказала:
– Папочка, нас разбили.
Бернардо Сальседо ласково ее обнял. За его внешней неутолимой похотью таилась редко проявлявшаяся нежность. Внезапно он сбросил с себя короткий плащ и повесил его на спинку стула.
– Ох, – сказал он, подойдя к Петре, – красивым женщинам не следует вмешиваться в эти грязные дела.
Он снова обнял ее, а она воспользовалась этим, чтобы просунуть ногу в разрез верхней юбки и вставить ее между ступнями Сальседо.
– Что ты делаешь? – изумленно спросил дон Бернардо. – Чего ты хочешь?
Она высвободилась из его объятий и сняла верхнюю юбку через голову. Потом развязала пояс нижней юбки, и та соскользнула на пол. Тут Петра, расхохотавшись, резво побежала по коридору.
– Вот так, папочка, мы должны освобождаться от своих огорчений! Ну-ка, поймай меня! – крикнула она.
Он бежал неуклюже, натыкаясь на мебель, и, хотя был одержим жгучим желанием, думал об изменчивости девушки. Плакала она всерьез или же это ей нужно было лишь для того, чтобы его распалить? Его снова одолело сомнение в искренности Петры Грегорио. Знает ли он ее по-настоящему или же знает лишь то, что она непостижима? Они снова играли в прятки, и, когда он в конце концов схватил ее в темной комнате и повалил на пол, среди всякого хлама, она отдалась ему без сопротивления.
Сладострастие, которое пробуждала в нем Петра, отвлекло Сальседо от прежнего интереса к Минервине. Теперь он видел ее редко. Еще реже видел своего сына Сиприано, которому уже исполнилось три года. Но 15 мая 1521 года в доме номер пять на Корредера-де-Сан Пабло случилось нечто неожиданное, побудившее его возобновить отношения с девушкой. У юной Минервины, усердной кормилицы с маленькими грудями, вдруг пропало молоко. Почему? Внезапных причин, как будто, не было. Минервина хорошо спала, ужинала, как обычно, не выполняла тяжелой физической работы. Драматические происшествия в городе ее не затрагивали, не пришлось ей также испытать каких-либо сильных волнений, которые могли бы объяснить этот феномен. Просто малыш отказался брать грудь, а когда она ее прижала, то убедилась, что молока нет. Минервина расплакалась, приготовила ребенку хлебную кашицу, накормила его, промыла себе глаза над тазиком и, собравшись с силами, пошла к дону Бернардо.
– Мне надо сказать вашей милости что-то важное, – робко произнесла она. – Со вчерашнего вечера у меня пропало молоко.
Она знала, что при жизни покойной госпожи молоко было основой контракта с ней. Дон Бернардо читал в это время какую-то новую книгу – услышав голос девушки, он захлопнул книгу и положил ее на стол.
– Молоко, молоко, да, ясно, – повторил он, несколько ошарашенный, и прибавил: – Но, я полагаю, есть другие средства, кроме молока, чтобы выкормить ребенка.
Минервина подумала о хлебной кашице, которой только что накормила дитя, и простодушно ответила:
– Конечно, есть, в нашей деревне, ваша милость, ни один ребенок не умер с голоду, хотя там нет ни лекарей, ни цирюльников, чтобы их лечить.
Дон Бернардо снова взял книгу со стола. Он считал, что инцидент исчерпан. Но, видя, что девушка ждет чего-то еще, поднял голову и с улыбкой прибавил:
– Мы просто сменим кормилицу на няню. Вот и все.
Минервина вернулась на кухню вся сияющая. «Ничего не изменилось, я не ухожу, сеньора Бласа, я остаюсь с ребенком. Сеньор все понял». Она взяла малыша за руки и, напевая песенку, стала с ним танцевать. Потом нагнулась и осыпала его личико звучными поцелуями. Таким образом, жизнь Сиприано пошла по-прежнему. Утром, при хорошей погоде, он гулял с няней, часто они заходили в центр полюбоваться на овощной рынок и на витрины лавок в аркадах, а иногда шли на Дамбу или на Луг Магдалены подышать чистым воздухом. По четвергам, еще до полудня, их забирала повозка Хесуса Ревильи вместе с другими пассажирами и везла в Сантовению – там они проводили время с родителями Минервины. Малыш был в восторге от этих поездок, от дорожной тряски, тяжелого топота мулов, от глубоких рытвин, когда он с радостным визгом катился кубарем до самой задней веревочной сетки. Порой какая-нибудь деревенская женщина смотрела на него со страхом, но Минервина его оправдывала – мол, этот малыш настоящий акробат. И смеялась, чтобы окружающие не придавали значения этим фокусам. Потом, в деревне, в доме Минервины, Сиприано играл с соседними детишками. Ему нравились одноэтажные домики с земляным, но чистым полом, не заставленные мебелью – самое большее, две скамьи, один шкаф, один обеденный стол, а в задних комнатках несколько кроватей из черного железа, на которых размещалось все семейство.
Мать Минервины в первый день была удивлена малым ростом ребенка – дитя такое худенькое, не скажешь, что из богатого дома. Но девушка возмутилась, стала его защищать, как своего сына: «Он не худой, матушка, просто у него вместо костей шипы, как говорит моя подруга». А когда малыш начинал кувыркаться в углах, она, гордясь им, замечала: «Видишь, мать, он сильный. В пять месяцев он уже становился на ножки у меня на коленях, чтобы достать до титьки, а в девять пошел. В жизни не видела ничего подобного».
В деревне Сиприано чувствовал себя свободным и счастливым. С друзьями-сверстниками они бегали, где хотели, а порой подбирались к окрашенному в желтый цвет дому Педро Ланусы и принимались стучать кастрюлями и дразниться, выкрикивая «еретики!» и «просветленные!» Тогда дочки Педро Ланусы, особенно же одна, по имени Ольвидо, выходили на порог с пестом от ступки и грозились их поколотить. Возвратившись домой в город, малыш и Минервина рассказывали обо всем этом на кухне, и сеньора Бласа спрашивала: «А что, Педро Лануса все еще ходит по субботам к Франсиске Эрнандес?» «Наверно, так, сеньора Бласа, только поймите, – объясняла Минервина, – это не потому, что они дурные люди, просто у них такая религия». И Бласа прибавляла: «Уж я когда-нибудь выберусь к этой сеньоре и погляжу, как они там поживают».
Отлучение Сиприано от груди заметно отразилось на всем теле Минервины. Ее груди, и так небольшие, еще уменьшились, окрепли, фигура стала еще стройней, и все члены обрели кошачью гибкость, утраченную во время кормления. Для дона Бернардо, вошедшего во вкус сексуальных утех, эта небольшая метаморфоза не прошла незамеченной. Когда девушка появлялась в его апартаментах, взгляд его неотрывно и с удовольствием следил за ней. Порой, если ей приходилось в протянутых руках нести какой-нибудь хрупкий предмет из фаянса или фарфора и она боялась его уронить, она двигалась умилительно мелкими шажками, прелестно покачивая бедрами. Малыш не отставал от нее ни на минуту. С тех пор, как он начал ходить, оба они проводили столько же времени в мансарде, где спали, сколько и на нижнем этаже. Поэтому он чаще встречался с отцом, и при каждой такой встрече прятался за юбку девушки, будто увидел дьявола. Потом на кухне она его спрашивала: «Ты что, не любишь папу?» «Нет, не люблю, Мина, мне от него холодно». «Да что ты такое городишь! Так уж холодно?» И малыш признавался – мол, так холодно, как зимой, когда ручей возле Дамбы замерзает.
Привлекательность девушки и нелюбовь к сыну вконец расшатали чувства дона Бернардо.
Немного времени прошло, и он стал находить неразумным свое поведение после того, как у Минервины исчезло молоко. В первый момент он воспринял этот факт равнодушно, не проявил строгости, не сумел извлечь выгоды из новой ситуации. Да, он держался слишком по-отечески и снисходительно. Поэтому теперь всякий раз, когда ребенок прятался за юбку девушки, дон Бернардо думал, что должен утвердить свой авторитет отца и господина перед ними обоими. Девушка слишком свободно распоряжается ребенком. Надо ее приструнить. Подстрекаемый собственным нетерпением, дон Бернардо размышлял, как лучше поступить. Жестокий в душе, как то бывает свойственно робкому бабнику, он воображал всевозможные способы причинить девушке боль. Так, однажды утром, когда она в зале меняла воду в вазах с цветами, а малыш цеплялся за ее юбку, дон Бернардо с суровым видом спросил у нее, считает ли она, что в ее обязанности входит отдалять ребенка от отца. Минервина поставила вазу с цветами на консоль и с удивлением обернулась.
– Что ваша милость имеет в виду? Ребенок питает любовь к тому, кто за ним ухаживает. Это же естественно.
Дон Бернардо от неожиданности заперхал. Но тут же, устремив мрачный властный взгляд на девушку, прятавшую за своей спиной малыша, он сурово сказал:
– Почему ты стремишься добиться такой жестокой цели – отдалить сына от отца? Конечно, обстоятельства рождения этого ребенка не способствовали тому, чтобы пробудить во мне любовь к нему. Невольно он погубил свою мать. Однако отец мог бы про это забыть, если бы сын хоть как-нибудь пытался проявить свою любовь. Вы что, заговор против меня устроили?
Хотя Минервина не вполне поняла тираду сеньора Сальседо, ее глаза наполнились слезами. Малыш, заскучав оттого, что она стоит неподвижно, выглянул из-за юбки.
– Думаю, ваша милость ошибается, – сказала девушка. – Я желаю ребенку только добра, но мне ясно, что ваша милость со своей стороны ничего не делаете, чтобы привлечь его.
– Привлечь его? Мне привлечь его? Это похвальное занятие не для меня. Это ты должна учить ребенка, кого и как он должен любить, должна объяснять ему, что хорошо, а что дурно. Но ты ограничилась тем, что заменила кормление грудью хлебной кашицей, а этого, знаешь, недостаточно.
Минервина уже плакала, не таясь. Она вытащила из пышного рукава своей блузы платочек и вытерла им глаза. Приятное ощущение своей победы нахлынуло на дона Бернардо. Не вставая из кресла, он наклонился в сторону девушки.
– Пыталась ли ты учить этого маленького негодника почитать своего отца? Ты что, в самом деле думаешь, будто в поведении этого дьяволенка чувствуется почтение ко мне?
Тут он, наконец, встал из кресла и с притворным гневом схватил сына за ухо.
– А ну-ка, иди ко мне, сударик, – сказал он, притянув дитя к себе.
Малыш, извлеченный из своего убежища, смотрел на плачущую Минервину, но как только взгляд его упал на бородатое лицо отца, он застыл, словно парализованный, трясясь мелкой дрожью. Минервина не решалась сделать ни шага, чтобы его защитить. А дон Бернардо продолжал теребить ребенка.
– Ну что, сударик, скажешь ты мне, почему ты ненавидишь своего отца?
– Не мучайте его! – вскричала девушка, набравшись храбрости. – Мальчик боится вашей милости. Почему бы вам не попробовать купить ему игрушку?
Этот простой вопрос мгновенно обезоружил дона Бернардо. В краткий миг его колебаний ребенок вырвался из его рук и побежал к Минервине – она упала на колени, и оба они с плачем обнялись. При виде слез дон Бернардо терялся, он терпеть не мог мелодраматических сцен, и ему были противны слова прощения, особенно когда они могли уменьшить напряжение сцены, которое он, напротив, желал усилить. Он избрал эффектный финал. Не сводя глаз с обнявшейся на ковре парочки, он несколькими шагами пересек залу и, хлопнув дверью, скрылся в своем кабинете. Минервина не выпускала малыша из объятий, проливая слезы и шепча ему на ухо: «Папа рассердился, Сиприано, ты должен его любить хоть чуточку. Если не будешь его любить, он выгонит нас из дому». Малыш крепко обнял ее за шею. «И мы поедем в твой дом?» – спросил он. – «Я хочу в твой дом, Мина». Она поднялась, взяв ребенка на руки, и прошептала: «Родители Мины – бедные люди, золотце, они не смогут кормить нас каждый день».