Что касается дона Бернардо, он остался доволен разыгранной сценой. Он сумел заставить плакать глаза, которые раньше смотрели на него с таким презрением, – славная месть. Правда, рассказывая об этом происшествии брату Игнасио, он представил дело по-другому, придал мести облик добродетели: этим людям, мол, бессмысленно напоминать о четвертой заповеди. Прямодушный и справедливый Игнасио упрекнул его за холодность к малышу с самого рождения, но дон Бернардо упорно повторял: что бы ему ни говорили, а Сиприано не кто иной, как маленький матереубийца. Тут Игнасио напомнил ему, что негоже испытывать терпение Господа Нашего, и прибавил пугающие слова, которых никогда раньше не говорил: то, что маленький Сиприано родился в день Лютеровой реформы, вряд ли можно считать добрым предзнаменованием.
   Религиозными спорами, к которым были так привержены его земляки, в мирке дона Бернардо почти никто не интересовался. Ни Дионисио Манрике на складе в Худерии, ни дружки в таверне Дамасо Гарабито, ни поставщики в Парамо, ни Петра Грегорио в уютном любовном гнездышке на улице Мантерия не годились в собеседники для обсуждения столь возвышенных материй. Поэтому, услышав от брата упоминание о Лютере, дон Бернардо почувствовал настоятельную потребность поговорить о нем.
   – Ты знаешь, – спросил он, – что падре Гамбоа в воскресной проповеди в храме Сан Грегорио сказал, будто согласию между Лютером и королем пришел конец?
   В подобных вопросах Игнасио, беседуя со старшим братом, чувствовал себя свободнее, чем в обсуждении проблем Бернардо с сыном и домашней прислугой. Он день за днем следил, как ширится переворот, учиненный Лютером, поддерживал связь с учеными людьми и возвращавшимися из Германии солдатами, читал всевозможные книги и листовки, касавшиеся Реформы. Он был человек благочестивый, истинный папист – когда речь зашла на эти темы, его румяное, безбородое лицо оживилось.
   – У нас выбивают почву из-под ног, Бернардо. Подвергают насмешкам то, что для нас свято. Лютер возмутился против папы, который поручил доминиканцам проповедовать в пользу индульгенций, но в действительности он, Лютер, хотел сказать нам, что индульгенции и голоса святых заступников ничего не значат, даже если они побуждают меня к покаянию. По мнению Лютера, спасти нас может единственно вера в то, что Христос пожертвовал собой ради нас.
   Бернардо слушал с любопытством. Его интересовал этот непостижимый мир, относительно которого брат был для него непререкаемым авторитетом.
   – Вопрос спасения всегда был для человека величайшей проблемой, – сказал Бернардо.
   Игнасио, наклонясь, оперся локтями о колени, чтобы быть ближе к брату.
   – Лютер избегает споров. Его цель – разрушать, покончить с папой, которого он называет ослом и извратителем заветов Христа. Когда будет уничтожена власть папы, освободится простор для приверженцев Лютера. Лютеранство уже стало распространенным движением. Попытки Экка[65] добиться от Лютера уступок потерпели неудачу. Лютер ни от чего не отрекся. Он говорит, что для спора ему нужен более просвещенный папа. Лев X осудил его учение и отлучил его от церкви[66], и император в Вормсе[67]подтвердил это отлучение. Лютер сбежал в Вартбург и, запершись в замке герцога, пишет одну за другой поджигательские книги, от которых эта проказа распространится по всей Европе.
   Дон Бернардо Сальседо отхлебнул вина из Руэды. Вечерние визиты к брату были приятны еще и тем, что гостей своих тот угощал лучшими местными винами. Его винный погреб и библиотека с пятьюстами сорока тремя томами славились в городе. И мало того, что вина были отменные, их подавали в бокалах тончайшего стекла, которые его жена Габриэла содержала в такой же идеальной чистоте, как свои наряды и украшения, вызывавшие восторг Модесты и Минервины. Бездетная семья дона Игнасио принадлежала к числу самых состоятельных и влиятельных в Вальядолиде. И хотя дон Бернардо порой позволял себе слегка подшутить над благочестием брата, он, будучи старше на восемь лет, питал к личности дона Игнасио и его убеждениям глубочайшее почтение. Поэтому всякий раз, когда волею обстоятельств им приходилось спорить, дон Бернардо, как правило, не находил никаких иных убедительных аргументов, кроме ссылок на свой опыт и возраст. Так, например, случилось через два месяца после их разговора о протестантской Реформе, когда дон Игнасио Сальседо вышел ему навстречу явно взволнованный и произнес загадочную фразу, смысл которой дону Бернардо был непонятен, но которая, судя по жестам брата и тону его голоса, содержала гневное осуждение:
   – Вальядолид веселится, а Бернардо Сальседо платит. Как тебе нравится эта шуточка, которую я слышу ежедневно со всех сторон?
   Дон Бернардо, слегка покраснев, посмотрел на него с подозрением.
   – Что с тобой? Почему ты так возбужден? Что за дьявольский смысл таится в твоих словах?
   Дон Игнасио, напротив, побледнел, руки у него тряслись, обручальное кольцо мерцало. Насколько дон Бернардо помнил, их разногласия никогда не доходили до такой остроты.
   – А тот смысл, что твоя любовница обманывает и тебя и весь город. Все вокруг сплетничают об этой проходимке.
   Дон Бернардо как будто внезапно проснулся.
   – Как ты смеешь так со мной разговаривать? Ведь я почти в отцы тебе гожусь!
   – Поверь, Бернардо, я бы и родному отцу не сказал ничего иного. Тут речь идет не о тебе и не обо мне, а о чести нашего имени.
   – И откуда же пошли эти лживые слухи?
   – В Канцелярии не забавляются слухами, Бернардо. То, что говорится в Канцелярии, это непреложный факт. Почему бы тебе не попробовать навестить эту потаскуху внезапно в неурочный час? Мне следовало бы продолжить разговор с тобой об этом грязном деле, только когда ты убедишься в правдивости моих слов.
   Выходя из дома брата, дон Бернардо уже был уверен, что брат сказал ему правду. Да, Петра Грегорио с первого же дня разыгрывала перед ним комедию. Доводы громоздились один на другой. Никакой он не мастер любовных утех, а она не способная ученица. Попросту она шлюха, а он рогач. Ее поведение изменилось лишь тогда, когда она получила первые дукаты. Потом – перемена жилья, туалеты, новая роскошная обстановка. Как это ему не приходило в голову, что одними своими наставлениями он не мог бы достичь такой разительной перемены? Конечно, Мария де лас Касас его обманула, и даже возможно, что уже сейчас в его теле развивается отвратительный недуг. Стоя в подъезде, при свете фонаря, он осмотрел тыльную сторону обеих ладоней, дрожащими пальцами пощупал щеки – нет, затвердений или бубонов не было. Покамест он еще может быть спокоен. С Петрой он попрощался всего часа два назад, но свернул на улицу Вердуго и направился к ее дому. Сексуальные извращения этой девки, думал он, вовсе не ее изобретения и не плоды его недавних уроков. У этой содержанки наверняка был долгий любовный опыт до их встречи. Девушка, тяжко вздыхавшая на крупе Лусеро в ту ночь, когда он вез ее из Парамо, была не невинной девочкой, а искусной актрисой. Что теперь делать? В каком виде он ее застанет? Как должен поступить дворянин в случае подобного оскорбления? Вот что терзало дона Бернардо в тот миг, когда он вставлял ключ в замочную скважину. Найдется ли средство исправить положение без срама и с достоинством, – спрашивал он себя. Он поспешно поднялся по двум лестничным маршам и остановился на площадке передохнуть. Но нет, – попробовал он себя успокоить, – надо ли так слепо верить Игнасио? И почему считать святой истиной то, что говорится в Канцелярии? Люди в Канцелярии тоже могут ошибаться, как любой человек, и сейчас он это докажет. Дрожащей рукой он открыл дверь квартиры. Вестибюль был освещен слабым мерцающим светом, исходившим из спальни. Дон Бернардо шел по коридору в шлепанцах, стараясь не шуметь. Его все больше тревожила полная тишина в доме, однако, заглянув в спальню Петры Грегорио, он увидел законоведа Мигеля Самору – тот, сидя на ковре, надевал штаны, болтая ногами в воздухе. Постель была не в порядке, но Петры там не было. Увидев дона Бернардо, Мигель Самора со штанами в руках вздрогнул и как бы смутился – больше от того, что его застали в нижнем белье, чем из-за своего предательского поступка.
   – С чего это ваша милость явились сюда в такой час?
   – И для этого я давал тебе моего коня, сукин ты сын?
   Мигель Самора тщетно попытался просунуть ногу в правую штанину.
   – Это совсем другое дело, Сальседо, – сказал он, подпрыгивая на ковре.
   Дон Бернардо крепко ухватил его за расшитый камзол и слегка приподнял над полом. Вытянувшись во весь рост, с голыми волосатыми ногами, Мигель Самора являл собой весьма нелепое зрелище.
   – Мне бы следовало убить тебя на месте, – проговорил дон Бернардо, приблизив рот к самому кончику его носа.
   – А Петра не ваша жена. Суд ваших оправданий не примет.
   – Зато я буду иметь удовольствие удушить тебя собственными руками.
   – Это было бы преступление, Сальседо. Закон будет против вас.
   Они переговаривались вполголоса, стоя вплотную друг к другу, и, когда дон Бернардо с презрением отпустил законника, он едва слышно прошипел: «Адвокатишка поганый». Потом, уже громче, выходя из спальни, воскликнул:
   – Что ты, что я – оба мы жалкие развратники, не знаем, куда рога свои спрятать.
   Он вышел в коридор как раз в то мгновение, когда Петра Грегорио входила туда из кухни. Она несла большой серебряный поднос с импровизированным ужином и игриво стучала каблучками по полу, но от грандиозной пощечины дона Бернардо все, что было на подносе, взлетело в воздух, а сама Петра Грегорио, потеряв равновесие, напротив, рухнула на пол.
   – Собери свои пожитки, – лаконично бросил ей дон Бернардо. – Завтра вернешься в глушь, откуда появилась.
   На следующий день Дионисио Манрике устроил ему встречу на складе с Марией де лас Касас.
   – Ты обещала мне девственницу, а подсунула шлюху. Славный фокус!
   Мария де лас Касас упала на колени, тщетно пытаясь поцеловать край его куртки.
   – Вашу милость обманули так же, как меня. Клянусь моими покойниками.
   Она умоляюще смотрела на него с пола, но дон Бернардо не смягчился, уж слишком он был обозлен.
   – Слушай, что я говорю, Мария де лас Касас, – грозно сказал он. – Если завтра или послезавтра я, упаси Бог, по твоей вине заболею сифилисом, я прикажу отколотить тебя без пощады, а потом спроважу в тюрьму, где ты сгниешь. У меня брат служит в Канцелярии, не забывай. А теперь убирайся вон.

V

   Сама того не ведая, юная Минервина придерживалась предписаний Синода, изданных в Алькала-де-Энарес в 1480 г., и считала, что обучение катехизису и в школе это одно и то же. Двадцать лет назад ее мать в Сантовении также полагала, что научиться читать и писать все равно, что научиться быть христианином. Этому способствовал добродушный приходский священник дон Никасио Селемин, который каждый день в одиннадцать утра звонил в колокол с не вполне ясным намерением, которое каждый житель деревни толковал по-своему. «Уже звонят в школу», – говорили одни; меж тем как другие, более набожные, услыхав звон, давали ему другое объяснение: «Дон Никасио зовет учить катехизис. Живо собирайся, уже второй удар». В любом случае жители Сантовении отождествляли в начале века образование и изучение основ христианства, благодаря чему выросло поколение, к которому принадлежала Минервина – для него говорить с Богом и учиться грамоте было одно и то же. Убеждение в этом тождестве столь глубоко укоренилось в душе девушки, что, прежде чем Сиприано исполнилось семь лет, она начала посвящать по утрам один час религиозному образованию малыша. Вначале мальчик воспринял это новшество как очередную забаву. Запершись в мансарде, где стояла кроватка Сиприано, Минервина, сидя за столиком под слуховым окном, вела урок. Перво-наперво надо было научить ребенка делать знак от нечистой силы и осенять себя крестным знамением – два религиозных знака, которые Минервина долго учила двадцать лет назад, но которые для Сиприано не представляли никакой трудности.
   – Ты складываешь пальцы вот так и так, как палочки креста, понял?
   – Конечно, палочки креста, – говорил малыш, улыбаясь.
   Сиприано бойко объяснял значение креста от нечистой силы, и, когда девушка говорила ему, что прикосновение скрещенными пальцами ко лбу отгоняет дурные мысли, ко рту – отгоняет дурные слова, а к груди – отгоняет дурные желания, он это понимал, хотя еще не мог отличить дурные мысли, дурные слова и дурные желания от хороших. После знаков против зла Минервина, следуя методу дона Никасио Селемина, прикрепившего в первый же день к стене большую таблицу, на которой значилось «Таблица для обучения детей чтению», начала его учить молитвам: «Pater noster», «Ave, Maria» и «Salve»[68]. Девушка пела их вместе с малышом, повторяя раз за разом, и ребенок запоминал их с поразительной быстротой. Иногда он, правда, перебивал ее:
   – Я устал, Мина. Давай чуточку поиграем в солдатиков.
   Но она настаивала на своем:
   – Надо это делать, даже если нам неохота, золотце мое. Без молитвы никто не может спастись, и Минервина пойдет в ад, если не поможет спастись тебе…
   Она повторяла словечки дона Никасио Селемина, в полной уверенности, что если Сиприано по ее вине не научится молиться, то и ребенок, и она будут гореть в адском пламени. Двигало ею смешанное чувство, желание-страх: ее целью было вознестись на небо, обитель всех благ, тогда как ад в ее воображении, а также в мыслях ребенка представлял собой вечную кару, сумму всех бед, грозную опасность, которой надо избежать.
   – А если я не буду молиться, я попаду в ад, Мина?
   – Пойми меня, ты должен научиться отличать хорошее от плохого, и когда этому научишься, будешь волен делать то, что тебе захочется.
   Малыш повторял нараспев фразы, произносимые Минервиной, он ее слушался, зная, что это для его же блага, что она его спасает, делает для него все, что только может делать один человек для другого. И все же однажды утром Сиприано был так поглощен своими играми, что его никак не удавалось призвать к порядку.
   – Потом, Мина. Сейчас я не хочу молиться.
   В ту ночь он долго не мог уснуть. Когда же, наконец, уже далеко за полночь, удалось забыться сном, ему явился витающий на небе, среди облаков, Бог Отец. Этот образ он видел где-то раньше, возможно, в какой-то книге, но у того, кого он видел теперь, была точь-в-точь физиономия дона Бернардо: полное лицо, борода и волосы на голове густые, прямые, и ледяной, сверлящий взгляд, который на миг скрестился с его взглядом. Сиприано закрыл глаза, съежился; ему захотелось вовсе исчезнуть, но Господь схватил его за ухо и произнес:
   – Ты скажешь мне, сударик, почему ты не хочешь молиться?
   Сиприано в страхе проснулся. Он увидел над собой усеянный звездами прямоугольник слухового окна на потолке, но у него даже не было сил закричать. Тогда он соскочил с кроватки, стал на полу на колени и принялся шептать молитвы, которые утром пропустил. Так он молился долго-долго, пока не заснул в той же позе, уткнувшись головой в постель. В таком положении нашла его, проснувшись, Минервина, положила к себе на кровать, согрела. Ребенок начал бессвязно рассказывать свое видение:
   – И явился Господь наш, но это был папочка, и схватил меня за ухо, и сказал мне, что я должен всегда молиться.
   – Ты уверен, что папочка был Господь?
   – Уверен, Мина. У него были такие же глаза и такая же борода.
   – И он был очень сердит?
   – Очень сердит, Мина. Он потянул меня за ухо и назвал «сударик».
   Дон Бернардо ничего не имел против того, что няня учит ребенка вере Христовой. Его удивила образованность Минервины, и он одобрил метод дона Никасио Селемина как основу. Однако знания девушки были весьма ограничены, время шло, а ребенок не продвигался в науках. После десяти заповедей Минервина обучила его догматам веры, рассказала, какие есть враги души человеческой, какие существуют теологические добродетели и восемь блаженств[69], но дальше дело не шло. На таблице «для обучения детей чтению» ничего больше не было, педагогическая система дона Никасио этим ограничивалась. Тогда у дона Бернардо начала зреть идея пригласить учителя. В те времена в городе было много хороших учителей, и знатные семьи доверяли им своих детей. Взять наставника, несомненно, было бы полезно для ученика, но, кроме того, стало бы признаком более высокого общественного уровня, приближало бы к аристократии – а это было тайной мечтой дона Бернардо с тех пор, как он начал мыслить. Сеньор Сальседо знал, что, кроме благосостояния материального, есть мир интеллектуальный, более обширный и ценимый, с которым он, к его сожалению, так и не познакомился: гласные и согласные, различные сочетания слогов, латинское письмо и грамматика. Читать по-латыни и писать по-испански, говорил он себе, вот чем надо заниматься. Мальчик уже не маленький, и предоставить его образование служанкам нежелательно, тем паче ввиду его общественного положения. В дальнейшем еще предстояло обучение столь оклеветанной и непочитаемой науке, как счетные таблицы, с которыми, несмотря на пренебрежение к ним в ту эпоху, ему хотелось бы, чтобы Сиприано ознакомился. Итак, становилось необходимо взять учителя, но неужели же домашнего? Дона Бернардо вовсе не привлекала перспектива взять в дом опытного наставника. Сама мысль об этом его коробила – он предчувствовал, что его невежество, теперь отчасти заметное для брата Игнасио, выйдет наружу перед дядькой, который будет сидеть с ним за обедом и десертом. Так он пришел к решению нанять наставника, приходящего по утрам и покидающего их дом в полдень.
   Внешность дона Альваро Кабеса де Вака, с его изрядно потертым кафтаном французского покроя до колен и черными обтягивающими панталонами, нагнала страху на Сиприано и нисколько не восхитила дона Бернардо. Достигнуть договоренности, впрочем, оказалось нетрудно, хотя для малыша идея сменить мансарду на бельэтаж и его комнатку под крышей на другую, смежную с комнатой отца, и впервые быть отделенным от Минервины, оказалась тяжелым ударом.
   Тощий, суровый дон Альваро с торчащими скулами и редкой бороденкой установил с первого же дня дистанцию между собой и учеником. Однако мальчик отвечал умно и быстро, едва давая закончить вопрос. И пока шло повторение по рутинным тропам, занятия проходили без особых трудностей. Тем не менее мальчика, запуганного с первого же дня, одолевал страх от близкого присутствия отца в соседней комнате.
   И всякий раз, слыша, как тот кашляет или двигает по полу кресло, мальчик настораживался, бледнел и замирал, из головы у него все вылетало. Семнадцать чихов подряд дона Бернардо в первые утренние часы чуть ли не вошли в поговорку. Тут он давал себе волю, так что каждый чих походил на небольшой взрыв, – предметы на столах дрожали, казалось, сам дом сдвигался с места. Мысль о близости отца в конце концов заслонила все прочие мысли в мозгу Сиприано. Он чутко прислушивался к случайным шумам, к басовитому ворчанью отца, к его шагам, его чиханью. После каждого чиха Сиприано представлял себе отцовское лицо, его ледяной взгляд, сальную бороду, свирепо сведенные брови. Дон Альваро, однако, не замечал невнимательности мальчика, пока они не завершили «таблицу для детей». Дальше Сиприано – без какого-либо злого умысла – отказался вступать на новые пути. Он не то чтобы сопротивлялся, нет, он просто физически не был способен слушать объяснения преподавателя, фиксировать внимание на его губах. Мальчик не сводил глаз с черных икр наставника, но голова его, по существу, находилась по ту сторону стены. Что означало только что прозвучавшее властное перханье дона Бернардо? Почему он отодвинул кресло назад и встал? Куда он идет? Все страхи раннего детства внезапно обрушивались на него лавиной. Без Минервины рядом он чувствовал себя беззащитным. Дон Альваро говорил без остановки, слегка дребезжащим голосом, устремив на него глубоко сидящие глаза.
   – Ты понял, Сиприано?
   Сиприано внезапно возвращался к действительности. Он вскидывал на учителя глаза, словно говоря: «Не знаю, о чем ваша милость говорит и к чему клонит», но вслух лгал:
   – Да, конечно.
   Тогда дон Альваро продвигался немного дальше, пока не замечал, что Сиприано не следит за его мыслью, что ум мальчика остался прикованным к «таблице для детей». Учитель терпеливо начинал повторять сказанное, снова и снова. Одно из двух: либо дон Альваро питал слепую веру в собственные умственные способности, либо плата, назначенная ему доном Бернардо, была весьма внушительной. Факт тот, что это мнимое обучение продолжалось несколько месяцев – дон Альваро все ждал, когда его ученик проснется, а Сиприано настороженно прислушивался к тому, что происходило в соседней комнате. Таким образом мальчик все же выучился читать на латинском, но стал хромать, когда подошли к склонениям. И до такой степени они ему не давались, что в один прекрасный день раздосадованный дон Альваро после уроков зашел к дону Бернардо. Разговор был кратким и драматическим.
   – Так дело у нас дальше не пойдет, дон Бернардо. Мальчик занят другими вещами.
   – Другими вещами? Да он никогда ничего другого не знал. Вряд ли он может быть занят чем-то, чего не знает.
   – Он отвлекается. Я не могу заставить его сосредоточиться. В этом вся суть.
   Дон Бернардо, уже одетый для выхода на улицу – он собирался на склад, – был явно рассержен.
   – Ваша милость хочет сказать, что мальчишка глуп.
   – Отнюдь нет! – сказал дон Альваро. – Мальчик смышленый, живой, как белка, но все это без толку. Он меня не слышит, не следит за моими словами, его не интересует то, что я ему рассказываю.
   Дон Бернардо смирился с мыслью, что приходящий учитель не самый лучший способ обучения его сына, этого маленького матереубийцы. Есть другие способы, и он, будучи человеком недобрым, избрал первое, что пришло ему в голову: школа-интернат. Строгий режим безо всяких там каникул. Пора отделить его от няни. Дон Бернардо знал, что в городе нет образовательных заведений, достойных такого названия, однако его брат Игнасио был главным попечителем самого известного интерната, Приюта для подкидышей, которым управляло Братство Святого Иосифа и Святой Девы, занимавшееся воспитанием брошенных детей.
   Дона Игнасио это решение огорчило.
   – Эта школа не для людей нашего сословия, Бернардо.
   Но дон Бернардо теперь носился с идеей проучить аристократию, открыть ей глаза.
   – А я слышал о ней хорошие отзывы. Там есть двадцать восемь мест для стипендиатов, мой сын сможет платить за свое содержание и еще за пятерых товарищей, если это потребуется для того, чтобы его туда приняли.
   Дон Игнасио схватился за голову.
   – Приют живет за счет благотворительности, Бернардо. Кроме того, ты же прекрасно знаешь, что дети, брошенные родителями, как правило, не самая лучшая компания. Правда, школа эта серьезная, потому что мы, депутаты Братства, приложили большие усилия и поставили директором знающего учителя. На утренние уроки Закона Божьего собираются по звону колокола дети всех сословий, вдобавок на остальные уроки принимают приходящих платных учеников. Не будет ли такой режим для Сиприано более подходящим?
   – Моего сына надо поставить на правильный путь, – упорно стоял на своем дон Бернардо. – Нянюшка слишком его избаловала. И этому придет конец. Я помещу его как интерна, и чтобы никаких каникул: но для того, чтобы он поступил в Приют, мне надобно твое содействие. Согласен ты оказать его?
   Хотя дон Игнасио был интеллектуально безмерно выше брата, у него не хватило характера воспротивиться. На следующий день он отправился в Братство, ведавшее приютом, и, когда завел речь о великодушном решении брата, это было встречено наилучшим образом, равно как и на собрании депутатов в следующий четверг, которое проголосовало за прием мальчика. Таким образом, при обязательстве дона Бернардо оплатить содержание сына плюс стипендии еще трем мальчикам и щедрые взносы в Ящик для подаяний, Сиприано был принят в интернат.
   Минервина выплакала все слезы, когда ей сообщили эту новость, но ее рыдания впервые не вызвали ответных рыданий мальчика. Страх, внушаемый отцом, был сильнее всех прочих доводов, и перспектива уйти из дома и жить в обществе других мальчиков казалась возбуждающей и заманчивой. Решение отца не видеть его «даже летом» лишь усиливала желание быть подальше от этих пронзительных глаз, омрачавших его детство. Вдобавок надежда на то, что дон Бернардо оставит Минервину в доме – так он говорил, – вселяла определенную уверенность, что отступление не отрезано. Девушка снова пришла проливать слезы на улицу Тенериас, рядом с рекой, возле школы. Она несколько раз поцеловала Сиприано и сжимала его в объятиях, пока он не вырвался, не побежал, держа в обеих руках по узелку, и не исчез за двойной дверью. И тут ею овладело чувство, что она утратила его навсегда.