Дионисио Манрике и Фермин Гутьеррес уже не будут служащими, а станут компаньонами, и их труд будет оцениваться как капитал. То есть они будут вкладывать свой ум, а он, Сиприано, – свои деньги. Они создадут две смешанных компании, в которых капитал и труд будут вознаграждаться одинаково. Но здесь, как и в сельском хозяйстве, возникал щекотливый вопрос: что делать со скорняками, охотниками, дубильщиками, погонщиками мулов и всеми теми, кто ни в мастерской, ни на фабрике не выполняют квалифицированной работы? Игнасио сразу нашел решение: включить неквалифицированный персонал в число получающих прибыль. Это новшество, на его взгляд, было бы настоящей революцией в экономике, особенно здесь, в Вальядолиде, отчего оно казалось ему еще более справедливым и убедительным. Манрике и Гутьеррес будут иметь с ним, с Сиприано, равные доли, но тем, кто получает у них жалованье, вместо того, чтобы повышать плату, что вызвало бы враждебность конкурентов, после выполнения задания будут из фонда социальной помощи выдаваться надбавки к жалованью. Деньги эти, распределяемые среди скорняков, охотников, закройщиц, погонщиков мулов и дубильщиков, можно будет брать из общей суммы прибыли или же из доли, причитающейся Сиприано Сальседо, – это будет зависеть от степени его бескорыстия. Во всяком случае ни транспортировка шерсти в Нидерланды, ни производство курток не представляют неразрешимых проблем.
   За такими беседами дядя и племянник проводили целые вечера, так что с момента смерти Тео голова Сиприано не знала ни минуты отдыха. Странное дело, но в последние годы, когда общение с Тео почти совершенно прекратилось, Сиприано было достаточно знать, что она дома, слышать, как она ходит из одной комнаты в другую, чтобы не чувствовать себя одиноким. Как сказал он однажды донье Леонор, Тео стала для него привычкой.
   Параллельно тому, что Сиприано доверил дяде преобразование своих торговых и промышленных дел, становились все более тесными его отношения с семейством Касалья. Донья Леонор выражала сочувствие его положению вдовца трогательными словами солидарности, говорила, что прекрасно понимает его жену. Сама она родила десятерых детей, но каждое разрешение от бремени она воспринимала так, словно это происходило впервые. В то же время она понимала Сиприано, ибо круг интересов мужчины намного превосходит круг семейный, и мужской эгоизм – чувство более сильное, нежели эгоизм женский. Со своей стороны, Доктор проявлял к нему все большее доверие, сознавая, что сам по натуре слаб и малодушен, – сотрудничество Сиприано становилось для него необходимым. Он уже завершил составление своей картотеки, однако небольшая кастильская община требовала постоянного внимания. Со всех сторон возникали мелкие проблемы. Например, Ана Энрикес уверяла, что Кристобаль де Падилья во всем ей подчиняется, что он больше не будет вольничать. Между тем жизнь показывала иное. Антония де Мелья, жена Педро Сотело, сообщила Доктору, что Кристобаль посетил ее, чтобы прочитать ей очень опасное письмо, как он говорил, от магистра Авилы, и настоял на том, чтобы оставить это письмо у нее, чтобы она его изучала. Через несколько дней Падилья появился вновь с другим письмом, по-видимому, также от магистра Авилы, и на сей раз читал его жене Робледо. Там говорилось о благодеянии Господа, и, закончив чтение, он посоветовал ей сказать своему мужу, чтобы тот прекратил исполнять назначенное ему покаяние, ибо Господь наш искупил все наши грехи. В другой раз Падилья созвал в дом Сотело женщин и предложил им почитать книжечку, в которой трактовались религиозные вопросы в духе Учения об оправдании верой. Когда одна из женщин стала возмущаться, он признался, что книжечку эту написал фрай Доминго де Рохас, хотя другим людям говорил, будто сам является ее автором. Сиприано пришлось дважды съездить в Самору, чтобы убедить Педро Сотело не предоставлять Падилье места для собраний, – ведь этот человек, как сказал все больше одержимый страхом Доктор, сеет раздоры, где бы ни появился. На некоторое время Доктор успокоился, но каждый день приходили новые дурные вести, и однажды он сообщил Сиприано, что у ювелира Хуана Гарсиа возникли семейные трудности и надо возможно скорее с ним побеседовать. Сиприано посетил каморку, где ювелир работал, и тот, не поднимая глаза от браслета, который чинил, поспешил сказать, что завтра, в семь часов вечера, сам зайдет к Сиприано, так как в мастерской беседовать небезопасно. Явившись к Сиприано домой, Хуан Гарсиа стал слезно жаловаться, что, хотя он принадлежит к самым старым и самым убежденным адептам нового учения, его жена Паула Руперес фанатичная католичка, и она, заподозрив что-то дурное в его ночных исчезновениях, выследила однажды ночью, как он шел по темным улицам на собрание. К счастью, он вовремя ее заметил и спрятался в подъезде какой-то лавки, откуда наблюдал, как жена прошла мимо. Тогда из преследуемого он превратился в преследователя, и целый час они кружили по старым улочкам квартала Сан-Пабло – он следовал за ней, она блуждала наобум. На другой день Паула спросила, где это он шатался в такие поздние часы ночи, и он солгал, будто у него случился один из частых приступов скотомы[104], и он вышел пройтись, чтобы проветрить голову. Постепенно Хуан Гарсиа успокоился, но он предполагает, что жена сообщила о своих подозрениях духовнику, и у него есть достаточно оснований опасаться, что, если духовник получит хотя малейший повод для доноса, он немедленно выдаст их Инквизиции.
   Сиприано попытался успокоить ювелира, посоветовал временно не посещать собраний и предложил, чтобы каждый месяц, на другой день после такового, тот приходил к нему домой, и он ему будет давать отчет о том, что там говорили, чтобы Хуан Гарсиа не был отрезан от группы. А пока для пущей надежности пусть сопровождает жену в ее благочестивых занятиях и делает там то, что будет делать она. Ювелир снова заплакал, ему претило впасть в грех «никодимства»[105], притворяться, будто верит в то, во что на самом деле не верит, но Сиприано Сальседо сказал ему, что все в большей или меньшей степени так поступают, и что сам он в праздничные дни ходит к мессе, ибо во времена гонений лучшая защита – притворство и даже лицемерие.
   За неделю до Рождества внезапно скончалась донья Леонор. Утром она ощутила необычное трепетание сердца и, отобедав, скончалась в кресле-качалке так тихо, что никто не заметил. Доктор застал ее еще теплой, и кресло слегка еще покачивалось. Ее кончина стала кульминацией этого annus horibilis[106], как выразился доктор Касалья. Пришлось готовиться к пышным похоронам, как того требовала слава Доктора и то обстоятельство, что у покойной было трое сыновей духовного звания. Погребение состоялось в часовне семейства Руэнсалданья, в монастыре Сан Бенито. Десять юных девушек с синими лентами сопровождали гроб, и хор недавно учрежденного в городе Сиротского дома пел положенные молитвы. Сиприано Сальседо, глядя на этих мальчиков, видел прежних подкидышей, товарищей своего детства, и он искренне и с благоговением отвечал на обращение к хору: «ora pro nobis, ora pro nobis, ora pro nobis», повторял он про себя, а при звуках завершающего песнопения «Dies irae» простерся ниц на каменных плитах храма и с глубоким волнением повторял слова текста: «Solvet saeclum in favilla: testet David cum Sibylla».
   На похороны доньи Леонор явилась толпа горожан. Громкое имя Доктора, тот факт, что заупокойную службу правили три сына покойной, взбудоражили религиозные чувства народа. Обширное помещение храма не могло вместить всех желающих, многие остались за дверью, и стояли на церковной паперти в благоговейном молчании. Голоса хора сирот доносились до небольшой площади Ринконада, проходившие мимо церкви благочестиво осеняли себя крестным знамением. По окончании заупокойной службы сопровождавшие покойницу собрались в церковном дворе, чтобы выразить соболезнование родным, но вдруг, среди сосредоточенно скорбной тишины, взорвавшись над гулом толпы, раздался звучный, сильный мужской голос:
   – Донью Леонор де Виверо на костер!
   Послышались шиканья, призывы к молчанию, но оскорбительный выкрик не повторился. Церемониал соболезнований продолжался, присутствующие проходили вереницей перед братьями Касалья, некоторые, более близкие к семье или более решительные, целовали их в знак сочувствия.
   Для Доктора кончина матери стала кульминацией его подавленного состояния. Донья Леонор была воплощением авторитета, благоразумия, порядка, была главой семейства. И хотя оставались еще две дочери, Констанса и Беатрис, твердыня матриархата обрушилась. Лицо Доктора осунулось, он исхудал, покрылся морщинами, волосы стали редеть. Даже голос потерял звучность, выдавая глубокий нравственный надлом, снедавший его. Приходившие к нему домой выразить соболезнование многочисленные поклонники уходили расстроенные: «Доктор не перенесет этого горя», – говорили они. А вечерами, когда посетители расходились, он уединялся с Сиприано в небольшом кабинете матери, и они говорили о ней, восстанавливали ее прошлое, обсуждали ее значение для семьи и для их секты. Руководство ею взяла на себя Констанса, однако это было совсем не то. «Бедняжка Констанса – всего лишь обычная ученица», – уныло говорил Доктор. И за отсутствием более непосредственного утешения дружбу между двумя мужчинами укрепила общая забота.
   – Ваша милость тоже это слышали, – сказал однажды вечером Доктор, – и вы можете мне помочь опознать этот голос.
   Выкрик с требованием отправить на костер его мать терзал Доктора, лишая покоя. За этим злобным возгласом, чудилось ему, стоит весь город, весь мир. И о чем бы они ни беседовали, разговор всегда завершался тем же: зычный мужской голос, требующий сжечь покойницу. Сиприано пытался успокоить Доктора: «Какой-то сумасшедший, ваше преподобие, в такой огромной массе людей всегда найдется сумасшедший». Но Касалья настаивал, что то был не сумасшедший, – голос звучный, хорошо поставленный, речь культурная, никакого простонародного акцента. Стремясь угодить ему, Сиприано поговорил в швейной мастерской с Фермином Гутьерресом, старым поклонником Доктора. Да, Гутьеррес тоже слышал этот голос, и по его мнению и по мнению его друзей, голос раздался на том углу, где собралась группа офицеров Королевской гвардии. Доктор качал головой, решительно отвергая это предположение: «Командирский голос военного, – говорил он, – можно узнать за десять лиг». Следует искать кого-то более знатного, знакомого с подробностями жизни семейства Касалья, подлого в душе, но знатного рода.
   Прошли две недели в тщетных предположениях и догадках касательно таинственного голоса, как вдруг однажды вечером Доктор открылся, излил свою душу, доверив Сиприано тайну, которую следовало иметь в виду при их разысканиях. Он поведал об одной странной женщине, которая столь же странным образом пересеклась с его жизнью и резко с ним порвала. Речь шла о донье Каталине де Кардона, известной под прозванием «Добрая Женщина», которая в молодости была нянюшкой дона Хуана Австрийского. В высших кругах она слыла святой и оказалась в Вальядолиде, находясь в свите принцессы де Салерно, чьей фрейлиной она была и чей супруг, дон Фернандо де Северино, прибыл ко двору ходатайствовать о возвращений своих владений, конфискованных из-за предполагаемого его участия в заговоре против испанцев.
   Пребывание принцессы Салерно в Вальядолиде позволило ей познакомиться с Доктором и завязать с ним приятельские отношения. Однако Каталине, этой Доброй Женщине, пришлась не по душе дружба ее госпожи с Доктором – его разговоры о милосердии Господа и о значении деяний Христа казались ей двусмысленными и подозрительными. Неуемная по натуре Каталина де Кардона вознамерилась быть ангелом-хранителем принцессы и мало того, что смотрела на Доктора с ненавистью – на вечерах у принцессы она вечно перечила ему и старалась его задеть. Однажды она даже сказала принцессе – мол, его устами говорит сам Сатана. Тогда Доктор надумал проучить эту чванливую всезнайку, и в своей знаменитой проповеди о Трех Мариях в день Воскресения Господня высмеял дерзость некоторых особ, пытающихся спорить с теологами, ничего в этом не смысля; лучше бы они занимались кастрюлями, сказал он, там их место. Но Добрая Женщина дождалась ближайшего визита священника, и когда он появился у ее госпожи, сказала, будто видела, как у него изо рта вырывались пышущие дымом и воняющие серой огненные пузыри. Выходка Доброй Женщины вызвала в обществе напряженность настолько непривычную, что, когда Касалья уже собирался ответить, принцесса Салерно сочла необходимым вмешаться и призвать к молчанию обе стороны, – тогда он, оскорбленный, но не теряющий чувства собственного достоинства, встал и удалился.
   – Больше я никогда не переступал порога дворца принцессы, – объяснил Касалья, – но скорее всего голос, требовавший костра для моей матери, зародился там, в ее салонах, как следствие моей проповеди.
   Сиприано задумался. Он не знал, что у Доктора были столь высокие враги, но, услышав об этом, счел вполне вероятным, что оскорбление доньи Леонор исходило из этого кружка или другого ему подобного.
   Два дня спустя, идя к Доктору, Сиприано увидел, что стена нижнего этажа его дома осквернена мерзкой надписью: «Донью Леонор на костер». Написанное красной краской, это краткое, но зловещее требование окончательно вывело Доктора из равновесия. Среди бела дня он созвал собрание единомышленников в часовне своего дома. «Мы не можем жить далее в подобном „сосредоточенном отчуждении“, – сказал он. – Нас знают все, весь город, за нами следят, нас ненавидят, и все наши предосторожности окажутся тщетными». Вид у Доктора был испуганный, растерянный, встревоженный. Теперь, когда умерла его мать, от которой он так сильно зависел, которая была воплощением мужества, на него обрушилась подлая месть вальядолидского высшего света. «Мы должны осознать, что мы не свободны, – прибавил он, – что нам противостоят враги, прячущие свое лицо, так будем же осмотрительны». С этой поры временно отменили собрания, Доктор пообещал, что их заменят посещениями каждого на дому, и таким образом будут сообщать новости членам секты. По указанию Доктора Сальседо съездил в Торо, Самору и Логроньо, чтобы призвать к осторожности тамошних адептов.
   Возвратясь, Сиприано застал Доктора еще более погруженным в себя и задумчивым. То обстоятельство, что существование группы стало известно или, по меньшей мере, подозревалось, угнетало его. Он чувствовал себя загнанным в угол. Сиприано просидел с ним далеко за полночь; Доктор страдал бессонницей, не помогали никакие настойки, даже римская микстура почти не действовала. Малодушие побуждало его преувеличивать опасность, вселяло болезненный страх. Ощущение, что за ним следят, что он отрезан от мира, подавляло все прочие чувства. Однажды ночью вдвоем с Сиприано они замазали краской надпись на фасаде, и Доктор вошел в дом ободренный, как будто вместе с надписью стерли его дурные мысли – мысли человека, ответственного за других. В обществе Сиприано он отводил душу, Сиприано был его утешителем. «По крайней мере Реформатор знал о нашем существовании, он нас вдохновлял», – говорил Доктор. Когда Лютер умер и прервалась связь с севильским кружком, Доктор потерял надежду на успех их дела. Сиприано, однако, заметил, что день ото дня настроение Доктора меняется, он был нерешителен, неустойчив, словно бы потерял опору. Однажды они задумали съездить в Севилью, но за неделю до назначенного срока Доктор от этого намерения отказался. Что им делать в Севилье? Неужели андалузсцы лучше осведомлены, чем они? Следовало бы поехать дальше, на родину учения. Способен ли Сиприано съездить в Германию от имени их группы? Сальседо этот вопрос не удивил, он уже несколько месяцев ждал его. Он был убежден, что только если встретится с Меланхтоном и его сотрудниками, если привезет непосредственную информацию, книги и другие публикации, а также обещание, пусть неисполнимое, помощи в случае надобности, ему удастся воодушевить Доктора. Да, он поедет в Германию, сказал он, и пробудет там столько времени, сколько потребуется, он свяжется с мозгом организации, получит наставления. Одна мысль о том, что Сиприано посетит Германию, подняла дух Доктора. Он принялся показывать на карте маршруты, города, дороги, называл Сиприано имена и адреса тех, с кем необходимо установить связь, какие очаги новых идей посетить непременно. Как будто его окоченевший мозг внезапно пришел в движение. Однажды он рассказал Сиприано о Бергере, Генрихе Бергере, моряке по профессии, апостоле нового христианства, с которым Сиприано, быть может, удастся вернуться в Испанию через северные порты. Когда Доктор вспоминал о своем пребывании в Германии, о местах, которые он посетил вместе с Императором, о старых друзьях, о первых тамошних знакомствах, лицо его светлело. Вдвоем они строили планы: Сиприано переправится через Пиренеи и возвратится морем, или наоборот. «Куртка Сиприано» и кафтаны на меху могут послужить удобным предлогом, прикрытием, но покамест этот их проект должен оставаться тайной. Слышал ли Сиприано о Пабло Эчаррене, живущем в Сильвети, маленьком селении на севере Наварры? Конечно нет, Сальседо об Эчаррене не слыхал и не знал о существовании Сильвети. Самой дальней его поездкой была поездка в Миранду на Эбро, он даже в Бильбао не бывал. Тогда Доктор рассказал ему, что Эчаррен ведет людей до границы с Францией – беглецов, скрывающихся, изгнанников, контрабандистов. Он наш человек, но подойти к нему надо осторожно. Самое лучшее заговорить о доне Карлосе. Сесо знает его со времени своего пребывания в Логроньо и неоднократно пользовался его услугами. Сиприано должен сказать ему, что дон Карлос де Сесо его друг, даже родственник. Ну, конечно, платят ему по-разному, в зависимости от момента, от риска, которому он подвергается при переходах, от его потребностей в данное время, его доходов, – говорил Доктор, – но вряд ли это будет меньше двадцати пяти дукатов и больше сорока. Когда же Сиприано доберется до Эчаррена, его слуга Висенте сможет возвратиться в Вальядолид с лошадьми – у Эчаррена есть хорошие, знающие дорогу мулы, они идут послушно и бесшумно и не вызовут подозрений. Итак, Доктор снабдил Сиприано адресом Пабло Эчаррена в Сильвети. Но еще до отъезда Сиприано совершил вылазку на Красавчике в Торо, где дон Карлос де Сесо уточнил данные, сообщенные Доктором, и предупредил, что манеры у Эчаррена грубоватые, характер неровный, однако ему можно довериться, слово свое он держит. Сесо дал ему рекомендательную записку для наваррца, и когда Сиприано вернулся в Вальядолид, он еще съездил в Педросу, чтобы вручить Мартину Мартину копию нового контракта на владение землей, составленного, дядей Игнасио в Канцелярии. А еще раньше он оставил Доминго Манрикесу и Фермину Гутьерресу набросок новых коммандитных условий. Выполнив все дела, задерживавшие его в Вальядолиде, и согласовав дату с Доктором, он назначил отъезд на 25 апреля. Висенте подготовился с присущей ему тщательностью: Сиприано поедет на Красавчике, а он, Висенте, на Старичке, крепком, хоть и неказистом жеребце, а на мулицу Одиночку погрузят поклажу. Спешки никакой не было. Принимая в расчет медленный ход мулицы, они смогут проезжать в день десять лиг и доберутся до Сильвети примерно двадцать девятого или тридцатого апреля. Что ж до остановок на ночь, то Висенте наметил, коль не случится чего-либо непредвиденного, постоялые дворы в Вильяманко, Сальдуэндо, Белорадо, Логроньо и Памплоне. После всех этих приготовлений Сиприано выехал из Вальядолида ранним утром двадцать пятого апреля. Небольшой его багаж состоял из двух тючков, нагруженных на Одиночку, кроме того, он вез деньги, бумаги и рекомендательные письма, рассованные по разным карманам его одежды. День был солнечный, теплый, по небу плыли редкие белые облачка-барашки, и Сиприано вдруг подумал о Диего Бернале. Всякий раз, выезжая с деньгами или чем-то ценным, Сальседо вспоминал старого грабителя, но Висенте его успокоил. «Берналь уже подумывает об отставке, – сказал он. – Больше чем полгода о нем ничего не слыхать».
   Первые два дня они ехали точно как наметили. На третий их застиг ливень, они явились в Белорадо промокшие до нитки. Над Кастилией нависли дождевые тучи, пришлось выждать день, пока погода не разгуляется. Тридцатого после полудня, предварительно послав по почте Эчаррену срочное письмо, они въехали в Сильвети, малолюдное горное селение с домами, сложенными из камня. Сиприано сгрузил свои тючки в сенях у Пабло Эчаррена, Висенте не остался ночевать, а верхом на Старичке и с Красавчиком и Одиночкой в арьергарде возвратился в Уртасун, стараясь не привлекать внимания местных жителей. Сиприано убедился, что Пабло Эчаррен отнюдь не такой мрачный тип, каким его рисовал дон Карлос. Он говорил мало, но не из-за дурного характера, а просто не любил зря тратить слова:
   – Ваша милость знает, что времена нынче трудные. В горы я могу пойти не меньше, чем за пятьдесят дукатов, – сказал он.
   Отправились они еще до рассвета, и по мере того как светало, темный контур горной гряды все отчетливей проступал на горизонте. Покрытый попоной мул Эчаррена шел впереди, за ним мул Сиприано и третий, по кличке Светлый, с багажом. Проехали мимо рощицы вечнозеленых дубов, следуя по тропе, и вдруг из самой чащи выпорхнули, как очумелые, две птицы.
   – Вальдшнепы, – коротко бросил Эчаррен.
   – В Кастилии вальдшнепы появляются в ноябре, – заметил Сиприано, вспомнив времена, проведенные в Ла-Манге.
   – Они еще не закончили перелет, – пояснил проводник. – Во всяком случае, эта пара гнездится здесь.
   Перед крутым подъемом он сделал остановку. Справа от них тянулась буковая роща с молодыми листьями, а по левую сторону стоял густой темный ельник. Эчаррен достал из дорожных сумок хлеб, сыр, колбасу и бурдюк с вином. Перед едой отпил из бурдюка – запрокинув голову, пил долго, не пролив ни капли.
   – Надо промыть кишки, – сказал он, оправдываясь.
   С наступлением полуденного зноя в воздухе под ними, не шевеля крыльями, зависла пара бородатых ягнятников. Когда снова тронулись в путь, мулы двигались медленно, с трудом. Склон становился все круче, и вот они вступили в буковый лес, в густую чащу с таинственной тенью. Время от времени Эчаррен останавливал своего мула и, попросив Сиприано соблюдать тишину, прислушивался. На горных высотах несмотря на яркое, палящее солнце воздух был прохладней. Теперь они пробирались между елей, целого моря елей, а наверху, на вершине горы, виднелись одиноко торчащие горные утесы, небольшие сверкающие снежники, извивающиеся ручьи, образовавшиеся от таяния снега. В какой-то момент, при очередной остановке, Эчаррен энергичным жестом показал Сиприано, чтобы тот укрылся на маленькой полянке между высокими деревьями. Приложив указательный палец к губам, Эчаррен насторожился. Где-то недалеко слышались голоса. Наваррец спешился и стал вглядываться сквозь листву. Вероятно, он сумел рассмотреть одежду путников или, быть может, узнал масть их мулов – обернувшись к Сиприано, он шепнул:
   – Контрабандисты.
   Сальседо, сидя верхом на муле, тщетно всматривался в направлении, указанном проводником. Он слышал разговор совсем близко, но людей не видел. Вскоре они, вероятно, стали удаляться, и их голоса постепенно превратились в невнятный гул. Когда этот гул стих, Эчаррен взобрался на своего мула и сказал:
   – Это Маркос Дуро, лучший проводник в нашей округе.
   – И что же они везут?
   – Наверно, амбру, всяческие притирания да румяна, духи, благовонные масла. Роскошь вся идет из Франции.
   Подъем становился все круче, и когда они вышли из лесной зоны, растительность изменилась: стелящиеся травы, вереск, колючий дрок, черника. Эчаррен старался двигаться, прижимаясь к неровностям скал, чтобы снизу их не заметили. Однажды, выезжая из-за скалы, они увидели скачущую по камням, убегающую от них серну. Дорога была полна препятствий – высокие скалы, каменистые осыпи, но вот в глубине ущелья, над пропастью, в тени небольшой ниши, они увидели человека в кафтане и широких штанах до колен, с двумя связанными за шеи лошадьми. Эчаррен обернулся к Сиприано:
   – Пьер никогда не заставляет себя ждать, – с улыбкой сказал он и издал переливчатый свист, который в оврагах с французской стороны эхо повторило несколько раз, все тише и тише.

Книга третья.
АУТОДАФЕ

XV

   По просьбе Сиприано Доктор согласился, чтобы Беатрис Касалья заменила свою сестру Констансу в чтении на их собраниях. Прошло уже семь месяцев, как Сальседо возвратился из Германии, и в этот вечер в начале мая Беатрис прочитала несколько страниц из «Свободы христианина» с той же улыбкой, обнажавшей зубы, теми же интонациями и чуть заметной шепелявостью, какие были у доньи Леонор. Казалось, будто это покойница воскресла. Во время пауз Сиприано любовался красивым профилем Аны Энрикес, ее лицом, таким светлым и привлекательным под красным тюрбаном, как бы уменьшавшим ее голову, ее изящными кистями рук, лежащими на спинке скамьи, тонкими, украшенными кольцами, пальцами. Затем Доктор комментировал страницы, прочитанные его сестрой Беатрис, и в его голосе была та же пылкость и убежденность, как при жизни матери. После возвращения Сиприано с книгами, сообщениями и хорошими вестями дон Агустин Касалья стал совсем другим человеком. Его религиозные взгляды укрепились, он снова обрел прежний пыл прозелита. Однако едва приступили к заключительной части беседы, как с улицы послышался топот мчащейся во весь опор лошади, и цокот копыт по камням мостовой все приближался. В зале воцарилась такая тишина, что, когда лошадь остановилась, было слышно, как всадник спешился и сделал три шага к входной двери. Прозвучали два коротких удара дверным молотком, Хуан Санчес ринулся к лестнице, а меж тем в зале все затаили дыхание. Через несколько секунд вбежал дон Карлос де Сесо, в наспех надетом костюме для верховой езды, растрепанный, со шляпой в руке – одним прыжком он вскочил на помост, где сидел Доктор, нервно пошептался с ним и, видимо, получив его согласие, встревоженным тоном обратился к слушателям.