Хуан Санчес был доставлен в секретную тюрьму Памплоны еще через четыре дня, и на следующий же день – то была пятница – отправилась в Вальядолид целая процессия. Во главе ехал верхом косоглазый Видаль и еще три альгвасила, присланных за арестованными; за ними пешком шла группа узников в наручниках, их конвоировали «стражи» Инквизиции, и в арьергарде следовали двенадцать аркебузиров в странной форме – короткие широкие штаны, шляпа с козырьком и остроносые башмаки. Эту разношерстную диковинную процессию из более чем двух дюжин человек встречали в городках и деревнях, через которые они проходили, бранью и угрозами. Командовал всем отрядом, по-видимому, альгвасил Видаль, взявший под арест Сиприано в Сильвети. Было намечено проходить в день пять-шесть лиг, обедать в поле и спать в домах или на сеновалах, по предварительной договоренности эмиссаров Инквизиции. Вначале Сиприано с удовольствием смотрел на солнечный свет, на местность, по которой они шли, было приятно само движение, но мало привычный к физическим усилиям, он в первый вечер пришел в Пуэнте-ла-Рейна сильно утомленный. На следующий день, в семь утра, съев по куску черствого хлеба с сыром, они снова отправились в путь. Выше всего ценя порядок, косой альгвасил Видаль построил их в две пары: Хуан Санчес и Сиприано, оба пониже ростом, шли первыми, а доминиканец и дон Карлос де Сесо следовали за ними. Обязательное молчание, которое в первые часы ходьбы соблюдалось, постепенно начало нарушаться – аркебузиры рассказывали всякие истории и веселые байки, и этим гомоном пользовался Хуан Санчес, чтобы поведать Сиприано Сальседо о своей жизни и приключениях после побега из Вальядолида. Солнце сильно припекало, и в полдень эмиссары поджидали их где-нибудь в тени близ дороги, обычно в зарослях возле рек, в которых конвоиры купались голышом, сменяя друг друга в охране узников, а те с наслаждением окунали ноги в ледяные струи, чему особенно радовался доминиканец. Затем обедали – узники в наручниках отдельной группой под наблюдением стражей, – а после обеда, пока солнце нещадно жгло поля, устраивались на отдых, и четверо арестованных могли обмениваться впечатлениями. В два часа, в самый разгар зноя, процессия возобновляла движение в том же порядке: во главе четыре альгвасила верхом, затем узники со стражами по сторонам и сзади, и дюжина вооруженных аркебузиров в арьергарде. В деревнях женщины и мальчишки осыпали их бранью, а иногда выливали на них из окон ведра воды. Однажды, уже в окрестностях Ла-Риохи, крестьяне, окапывавшие виноградники, прекратили работу, чтобы сжечь два чучела из виноградных лоз на обочине дороги, обзывая идущих еретиками и чумными. Местность здесь была вся в складках – рыжеватые холмы и нежно-зеленые тона виноградных листьев придавали ей приятную рельефность. После семи часов дневной переход заканчивался, ужинали в деревне, выбранной эмиссарами, и ночевали в домах Инквизиции или на сеновалах в окрестностях, на несколько часов забывая о солнечном зное и жгучей боли в израненных ногах.
   Общество Хуана Санчеса позволило Сиприано немного ближе познакомиться со слугой семьи Касальи. Он рассказывал про Астудильо, деревню близ Паленсии, в которой родился, о священнике доне Андресе Ибаньесе, при котором был служкой, о том, как работал пастухом и жнецом. Повзрослев, был слугой у настоятеля-грека Эрнана Нуньеса, который его научил читать и писать, и через два года он почувствовал призыв Господа. Он хотел стать монахом, но его исповедник фрай Хуан де Вильягарсиа выбил у него из головы эту мысль. Потом он отправился в Вальядолид, служил там в семье Касалья и у других хозяев, и усвоил лютеранское учение. В иные дни Хуан Санчес говорил о своем бегстве в Кастро-Урдиалес, как гнал коня во весь опор, прослышав об аресте Падильи. На почтовых станциях он похищал лошадей, даже не думая вознаградить хозяев. Достигнув побережья, познакомился с голландцем, торговцем, имевшим одномачтовый баркас, и тот за десять дукатов взялся доставить его во Фландрию. Когда ищейки Инквизиции прибыли в порт, Хуан Санчес уже тридцать восемь часов плыл в открытом море.
   На баркасе он о своих приключениях написал своей приятельнице донье Каталине де Ортега, также лютеранке, у которой прежде служил, и другое письмо – Беатрис Касалье, в которую давно был влюблен, и сообщил ей о страшной буре, едва не потопившей баркас, а также о том, как он перенес все это, препоручив себя Господу, «ибо я был готов жить и умереть, как христианин». В заключение он объяснялся ей в любви, которую скрывал шесть лет.
   Фрай Доминго де Рохас, слышавший обрывки рассказа Санчеса, во время сиесты не слишком тактично спросил у него, как это он, оказавшись за границей, дал себя арестовать – такое-де с человеком мало-мальски толковым никогда бы не случилось.
   – Меня приказал арестовать алькальд Турлингера и передал меня посланному за мной капитану Педро Менендесу, – смиренно ответил Хуан.
   И вдруг доминиканец напустился на слугу, осыпая его упреками за безумные проповеди, погубившие всю их группу. Он винил Хуана, что тот обманул монахинь из обители Санта Каталина и его сестру Марию, – услышав такое обвинение, Хуан Санчес вышел из себя, стал нести бог весть что и кричать так громко, что двум служителям Инквизиции пришлось навести порядок. Когда снова пустились в путь, Хуан признался Сиприано, что священник его ненавидит, потому что воображает себя аристократом и не верит в миссионерские способности простых людей.
   Впрочем, чаще всего шли молча. Санчес и Сальседо слышали, как позади них с трудом волочит ноги фрай Доминго и твердо шагает дон Карлос де Сесо – оба очень редко вступали в разговор. Доминиканец был убежден, что сумеет добраться до Вальядолида живым, лишь экономя силы даже в разговоре. Телосложения он был довольно крепкого, но изнеженный, жаловался на распухшие косточки на ногах, и каждый раз, когда их переставали тянуть за веревку, принимался не стесняясь мять свои ступни. Кроме этих мелких невзгод, его, как и его товарищей, больше всего тревожило будущее. Что их ждет? Наверняка судебный процесс, а после него – наказание. Но какое? Дону Карлосу де Сесо было известно письмо инквизитора Вальдеса удалившемуся в Юсте императору Карлу V, в котором он просил разрешения «немедленно покончить с этим страшным бедствием и всех виновных проучить и покарать с величайшей строгостью, без каких-либо исключений». Сесо толковал это в том смысле, что готовится показательное наказание, еще не виданное в Испании. Коррехидор Торо был наделен талантом обзаводиться друзьями, беседовать с кем угодно, не делая различий между чиновниками и солдатами, а коль повезет, со служителями Инквизиции. Он был в курсе всех дел и все знал. Филиппа II он боялся не меньше, чем Карла V, и был убежден, что до 1558 года наказания были более легкими, но теперь Павел IV не уступает ни пяди, – говорил он. Во время дневного отдыха он сообщал все, что знал, своим товарищам, о письме инквизитора Вальдеса императору, о письме императора своей дочери[108], правившей в отсутствие брата, и Филиппу II, с требованием «быстроты, строгости и сурового наказания». «Многие из нас живыми не выйдут из этой передряги», – говорил доминиканец и вынашивал план бегства, однако случай для этого никак не представлялся.
   Вообще пищу его надеждам и коротким послеобеденным беседам давали всякие неожиданности, ежедневные происшествия. Однажды, еще в Наварре, толпа крестьян довольно дружно забросала узников камнями. То были мужчины и молодые парни, вооруженные пращами, – они выбегали из переулков и безжалостно их обстреливали. Четверо служителей Инквизиции верхом гнались за ними, но только исчезнет одна кучка, на следующем перекрестке выскакивает другая с новым азартом и еще более крупными камнями. Один солдат был ранен в лоб и упал без чувств, и тогда его товарищи стали палить из аркебузов, «стреляя по ногам», как кричал косой Видаль, сидя в седле. Враждебные действия иногда ужесточались. Женщины лили с балконов кипящую воду из кастрюль, обзывали узников козлами, еретиками, шлюхиными сыновьями. Сиприано однажды инстинктивно прижал Хуана Санчеса к каменной стене, и прямо перед ними пролилась дымящаяся паром водяная завеса. И тут по всему селению разнесся клич: «Сжечь их здесь! Сжечь их здесь!» Их окружили на площади, так что солдатам опять пришлось стрелять из аркебузов. Один парень, раненный в бедро, упал, и народ, завидев кровь, еще сильнее разъярился и с еще большей злобой накинулся на охрану. Через несколько секунд второй раненый стал убедительным доводом бессмысленности их нападения, и конная стража рассеяла толпу.
   В другом случае, близ Салданья-де-Бургос, деревенские парни подожгли сеновал, на котором они спали. Один из аркебузиров поднял тревогу, благодаря чему они уцелели. Но вдоль всего их пути жгли соломенные чучела или в свете горящих кип шерсти раскачивались подвешенные на ветках вязов пугала. Разгоряченный народ требовал аутодафе, обзывал их лютеранами, прокаженными, сатанинским отродьем, а некоторые в порыве патриотического энтузиазма орали: «Да здравствует король!» Узникам пришлось выйти из этого города в три часа ночи, и рассвет застал их в поле. В Ревилья-Вальехера артели батраков со своими ослами и кувшинами уже косили ячмень, участки которого белели среди золотисто-желтой пшеницы. То была мирная буколическая картина, резкий контраст с шумом и яростью крестьян. Косой Видаль приказал в одиннадцать часов устроить полуденный привал, и вся группа расположилась под деревьями на берегу Арлансона. В порыве гуманности Видаль разрешил узникам искупаться, «не удаляясь от берега, не то с кандалами на руках они могут утонуть». Фрай Доминго купаться не стал. Он уселся на берегу реки и только опустил в воду свои потертые ноги, такие белые, что стайки мальков подплывали куснуть его пальцы, думая, что это нечто съедобное. Купание, ощущение тепловатой воды на коже, словно освобождало Сиприано от прежнего утомленного тела – дорожной усталости, вшей и жары как не бывало. После пяти недель без мытья он как бы воскрес. Он плавал на спине, отталкиваясь по-лягушачьи ногами, плавал взад-вперед, озабоченный только вниманием стражей – стараясь не слишком удаляться от берега и не вызвать их неудовольствия. Чем ближе к Вальядолиду, тем более враждебный прием встречали они в деревнях. Словно предвестье их судьбы, на скошенных участках горели в сумерках большие костры из соломы и целые стога. Крестьяне проявляли свирепую жестокость, оскорбляли их, забрасывали гнилыми овощами и яйцами. Однако Сиприано, всякий раз, когда они выходили из очередной деревни, испытывал чувство примирения с происходящим, глаза его радовались обширным полям пшеницы, волнующимся от ветра, он с радостью узнавал дорогу, по которой спасался на Красавчике, мелкие приметы пейзажа, сочный луг, где он в первый день дал напиться своему коню. Теперь он уже шел по знакомой ему земле. Где-то возле Магаса, когда вдруг разразилась сильнейшая гроза с градом, Видаль приказал связать попарно коней за шеи и всем лечь в грязь, чтобы не пострадать от удара молнии.
   Последнюю ночь они провели в просторном доме в окрестностях Кооркоса, на берегу Писуэрги, в четырех лигах от Вальядолида. Днем явился посланец Инквизиции с приказом не входить в город до полуночи. Народ взбудоражен, есть опасность самосуда. Так что час отправления был отсрочен, и после пяти часов дня они остановились в Кабильдо, возле реки, в полулиге от Вальядолида. Пришлось ждать еще восемь часов. Фрай Доминго де Рохас мрачно бормотал, что, несмотря на все, его убьют. Он опасался своих же родственников, самых экзальтированных из них. Они осуждали его не только за отступничество, но и за то, что он совратил своего племянника Луиса, маркиза де Посу, уже с юных лет вступившего в секту. В полночь, проверив, хорошо ли узники умылись и приоделись, косоглазый Видаль отдал приказ выходить. Альгвасилы оседлали коней, и двенадцать аркебузиров попытались привести в порядок свои лохмотья. Когда проходили по Большому мосту, слышался только цокот копыт по камням. Колокольня храма Санта Мария де ла Антигуа в сизом лунном свете походила на видение. Позади высился вечно строящийся и все же недостроенный Главный храм, где находилась секретная тюрьма. Мысль о возвращении, о близости к другим членам их кружка, к Ане Энрикес заставляла Сиприано забыть об усталости. Мелькнуло воспоминание о неудачном побеге, и он подумал, что его положение теперь такое же или даже худшее, чем у оставшихся в городе, что все испытанные им мучения оказались напрасными. Косоглазый Видаль скомандовал остановиться перед древним зданием. На стук дверного молотка отозвался солдат. Видаль потребовал вызвать алькайда[109]. Когда тот, заспанный, вышел в распахнутом плаще, косоглазый Видаль передал ему от имени Инквизиции четырех преступников: фрая Доминго де Рохаса, дона Карлоса де Сесо, дона Сиприано Сальседо и Хуана Санчеса, чьи имена алькайд записал при свете лампы в тетрадь и поставил свою подпись.

XVI

   Сиприано Сальседо выпало делить камеру с фраем Доминго де Рохасом. Он предпочел бы соседа менее угрюмого, более откровенного, но выбирать не приходилось. Фрай Доминго был все в том же мирском костюме, единственное, от чего он отказался в своем маскараде, была нелепая шляпа с перьями. Дона Карлоса де Сесо поселили с Хуаном Санчесом, напротив находилась камера Доктора, в глубине коридора, в большой камере, собрали пятерых монахинь из Вифлеемского монастыря, а шестая, Каталина де Рейносо, оказалась сокамерницей Аны Энрикес. Как Сальседо и предвидел, попарное заселение было неизбежным. Секретная тюрьма на улице Педро Барруэко, где обычно хватало места для иудействующих и морисков, жертв случайных облав, оказалась весной 1558 года тесна для наплыва лютеран. Такое количество арестантов застало врасплох Инквизицию, располагавшую узилищем всего в двадцать пять камер. Вальдесу не оставалось иного выхода, как забыть об обязательной изоляции и заточить преступников по двое, по трое, а в случае с монахинями из Вифлеемской обители, даже пятерых в одной камере. Однако Вальдес предусмотрительно потребовал, чтобы при составлении пар в расчет принимались различия в общественном и интеллектуальном уровне узников, а также степень их прошлой близости. Таковыми были пары вроде Карлоса де Сесо и Хуана Санчеса или Сальседо и фрая Доминго де Рохаса.
   Сальседо, обладавший обостренной способностью к адаптации, довольно быстро приспособился к условиям нового узилища. В каменной стене камеры, вдвое большей, чем в Памплоне, были только два отверстия: зарешеченное окно на расстоянии трех вар от пола, выходившее во внутренний двор, и дверной проем с массивной дубовой дверью толщиной в ладонь, засовы и замки которой резко скрипели, когда их отпирали и запирали. Койки стояли параллельно вдоль двух стен: койка доминиканца под окном, а в противоположном углу, в полутьме, койка Сиприано. Кроме коек, на полу из холодных каменных плит стояли сосновый столик с двумя скамейками, умывальник с кувшином воды и два прикрытых урыльника для испражнений. Следить за ходом времени Сиприано мог по обязательным посещениям: Мамерто, помощника надзирателя, приносившего еду, и другого помощника по имени Дато с грязной гривой светлых волос и штанах до колена, который по вечерам опорожнял параши и кое-как мыл пол камеры в субботние дни.
   Мамерто был невозмутимый суровый парень; три раза в день он ставил на стол скудную еду в железных мисках, забирая их при следующем посещении. Время стояло теплое, и ходил он в одном камзоле, штанах из легкой ткани и веревочных сандалиях. Он никогда не здоровался и не желал спокойной ночи, однако назвать его жестоким было нельзя. Он просто приносил и уносил миски, не делая никаких замечаний о хорошем или плохом аппетите узников. Что касается Дато, тот не так строго соблюдал тюремные порядки. Вынося параши или ставя их на место, он при этом напевал какую-нибудь веселую песенку, словно носил не нечистоты, а букеты цветов. Его рот был всегда раскрыт в глупой беззубой ухмылке, не сходившей с его лица даже по субботам, когда он мыл пол. Хотя тюремный устав запрещал разговаривать с узниками, с Сальседо, более общительным, чем его сокамерник, Дато здоровался и шепотом сообщал кое-какие новости, не имевшие для узника большого значения. Одевался Дато похуже, чем Мамерто – ходил в коротком балахоне, подпоясанном веревкой, который снимал только в субботу, когда мыл пол. Делал он это босиком, всего лишь в камзоле и штанах, но и этот облегченный вариант одежды отнюдь не прибавлял ему усердия в работе.
   Фрая Доминго раздражал шепот Дато; он спокойно переносил безмолвный приход и уход Мамерто, но услужливость второго, его глупая беззубая ухмылка, падающие на плечи космы бесцветных волос выводили доминиканца из себя. Сиприано, напротив, обходился с Дато терпеливо и приветливо, старался его разговорить, надеясь получить какие-нибудь сведения. Сиприано спрашивал об узниках в соседних камеpax и, хотя Дато ничего определенного не мог сказать, он пришел к выводу, что слева от их камеры находились Педро Касалья и бакалавр Эрресуэло, а справа – ювелир Хуан Гарсиа и Кристобаль де Падилья, виновник их бед, а напротив, как ему уже указали раньше – одиночная камера Доктора. Двери и стены были такими толстыми, что сквозь них не проникало ни малейшего звука, никакого признака жизни из соседних камер.
   Тучный, с двойным подбородком, доминиканец, укутавшись в свое зеленое облачение и замызганную докторскую мантию, читал, лежа на койке под зарешеченным окном. На следующий день после прибытия он попросил книги, перо и бумагу. Ему тут же к вечеру принесли несколько житий святых, «Трактат о науках» Гаспара де Техады, томик Вергилия, чернильницу и два пера. Фрай Доминго знал права узников и пользовался ими неукоснительно. Содержание книг, по-видимому, не слишком его интересовало. Он заставлял себя читать с одинаковой сосредоточенностью и рыцарский роман, и Святого Иоанна Лествичника[110], словно буквы производили на него чисто механическое завораживающее действие.
   Зная тайные интриги Инквизиции, ее организацию и методы, он каждый день, проснувшись после сиесты, просвещал Сиприано, подробно описывая всевозможные варианты их будущего. Наказания, мол, есть разные. Нельзя смешивать преступника по легкомыслию с закоренелым еретиком или с тем, кто примирился с Церковью. Первого и последнего обычно передают светским властям, и их ждет удушение гарротой, прежде чем их тела предадут огню. Что ж до вторично впавшего в ересь, закоренелого или упорствующего, их сжигают на костре живыми. До сих пор эта кара применялась в Испании редко, но монах подозревал, что отныне она станет обычной. Он рассказывал Сиприано про санбенито[111] с языками пламени и чертями для случайно впавших в ересь и с мотовилом святого Андрея для примирившихся. Кары подразделялись по степеням и оттенкам, однако приговоры формулировались очень точно. Среди них были пожизненное заключение, конфискация имущества, изгнание, лишение духовного сана или дворянских привилегий – они часто дополняли более суровые наказания.
   Фрай Доминго также поучал Сиприано насчет структуры и функций аппарата Инквизиции или прав узников. Так они беседовали, каждый лежа на своей койке, – у монаха голос был низкий, гортанный, Сиприано же говорил тоном смиренно-вопросительным, каким, бывало, обращался к своему наставнику дону Альваро Кабеса де Вака, добившемуся столь плачевных результатов. Беседы эти постепенно стали необходимостью, но, помимо них, каждый из узников жил своей жизнью, не стремясь близко узнать другого, не то вынужденное их общество могло стать невыносимым, а это худшая из тюремных пыток, говорил монах.
   Фрай Доминго де Рохас сохранял о себе весьма высокое мнение, считал себя важной персоной и видным церковным деятелем. Вероятно, столь высокая самооценка и побудила его украсить себя во время бегства шляпой с перьями. Он охотно рассуждал о своей персоне, о своем участии в секте, но был беспощаден по отношению к некоторым собратьям, вроде Хуана Санчеса, совратителя, по его словам, монахинь из Вифлеемского монастыря и его простодушной сестры Марии, а о других отзывался двусмысленно, например, об архиепископе толедском Бартоломе Каррансе, на которого «никто не посмеет накинуть петлю». Иногда он утверждал, что Карранса, по сути, не лютеранин, у него только речи лютеранские. Сам-то фрай Доминго, видно, был в вере не очень крепок – он рассказывал Сиприано о своем призвании, о вступлении в орден доминиканцев, об истовом католичестве своей семьи. Его связь с сектой, как и у Сиприано, была недолгой, началась не больше четырех лет назад. Но, имея склонность к миссионерству, он обратил в протестантство одного из братьев и нескольких племянников. В Памплоне, когда его схватили, он этого не скрыл. Напротив, похвалялся тем, что он священнослужитель нового типа, восприимчивый к свежим течениям. Однако начинал ли он свои признания с одного или с другого конца, они всегда завершались персоной Бартоломе де Карранса, главным предметом его ненависти. То, что этот богослов наслаждается свободой, между тем как его ученики, говорил он, гниют в застенках, раздражало монаха чрезвычайно. Но настанет и час Каррансы. Вальдес его ненавидит и в конце концов предаст суду. А пока монах готов был искать его покровительства, коль высокое положение архиепископа может чем-то помочь.
   Если не считать бесед с доминиканцем, Сиприано Сальседо, тепло укутанный несмотря на летнюю жару, лежа в полутьме и тревожась о своей участи, чувствовал себя совершенно одиноким. По утрам он какое-то время уделял тому, чтобы, волоча цепи, привыкнуть ходить в кандалах, однако потертости на лодыжках были мучительны, от них болели даже кости. Поэтому он по большей части лежал на койке или сидел на скамье, опершись затылком о сырую стену. Иногда днем читал, но без пользы, и часто взывал к Христу, надеясь примириться с Ним или попросить у Него помощи, чтобы противостоять Трибуналу. Он не собирался восхвалять свое прошлое или отрицать настоящее только из страха. Он хотел быть искренним, соответственно своей вере, ибо Бога нелегко обмануть. Полузакрыв глаза, ощущая в веках непрестанное жжение, он говорил это Господу, стараясь сосредоточиться, забыть, где он находится. Ни один из шагов в прошлом не казался ему легкомысленным или необдуманным. Он всей душой воспринял учение о благодеянии Христа. В позиции, которую он занял, не было ни гордыни, ни тщеславия, ни корысти. Он просто уверовал, что страсти и смерть Иисуса были чем-то столь значительным, что их достаточно для искупления грехов всего рода человеческого. Поглощенный этой страстью, он сосредоточенно, но напрасно ждал явления Господа, одного знака Его, хоть малейшего, направляющего его на путь истинный. «Покажи мне путь, Господи», – умолял он, но Господь не внимал ему, молчал. «Господь наш не может принять решение, – говорил он себе. – Это я должен решить сам, во имя моей свободы». Однако у него не хватало решительности, ясности, необходимой четкости мыслей. И так пребывал он в нетерпеливом ожидании, пока какое-нибудь замечание фрая Доминго или резкий скрип замков, предвещающий приход Дато, не нарушал его глубокой задумчивости. Тогда он, не шевелясь, обращал взгляд на тюремщика, на его прямые растрепанные вихры, торчащие из-под красной шерстяной шапки, на его неопрятные штаны ниже колен. Волшебство нарушалось, и мысли Сиприано без сопротивления возвращались к повседневной его жизни.
   Однажды Дато, прежде чем направиться к параше, подошел к нему и, не глядя на него, вложил в его руку многократно сложенный листок. Сиприано был поражен, однако виду не подал. Он знал, что присутствие фрая Доминго не обязывает его делиться с ним новостями, сообщать о том, что тюремщик подкуплен. Поэтому он не шевельнулся, пока Дато не поменял урыльники. Лишь тогда он развернул листок и, напрягая в полутьме глаза, прочитал:
 
ПРИЗНАНИЕ ДОНЬИ БЕАТРИС КАСАЛЬИ
   Вчера, 5 августа, перед Трибуналом Инквизиции донья Беатрис Касалья заявила на допросе, ей учиненном, что она совратила самого фрая Доминго де Рохаса. Также Кристобаль де Падилья из Саморры был совращен доном Карлосом де Сесо, меж тем как ее брат, дон Агустин Касалья, стал жертвой того же дона Карлоса де Сесо и своего брата, Педро, приходского священника Педросы. Хуан де Касалья совратил свою жену, а Доктор – свою мать, донью Леонор, и таким образом почти вся семья Касалья – о Констансе речь пойдет позже – была записана в лютеранскую секту. Продолжая свои искренние показания, допрашиваемая заявила, что донья Каталина Ортега совратила Хуана Санчеса и оба они вместе – ювелира Хуана Гарсию. Фрай Доминго де Рохас, в свой черед, ввел в соблазн свою сестру Марию, хотя он это отрицает, и большинство членов своей семьи. Кристобаль де Падилья, со своей стороны, совратил небольшую группу в Саморре, а ее брат Педро вместе с доном Карлосом де Сесо – владельца Педросы, дона Сиприано Сальседо.