Страница:
В детстве пост он считал самым страшным наказанием, но со временем не только понял его пользу, но начал получать удовольствие от воздержания в еде. Теперь, вкушая скоромное, он мучился угрызениями совести, и частенько старался избежать трапезы – испытывая голод, он чувствовал, как очищенная душа воспаряет вверх, и устремляется к Господу. Но стоило набить живот, и легкость исчезала, а на смену ей приходило уныние и недовольство собой. Умение поститься и голодать стало его первой победой над алчущей плотью. Иногда, во сне, ему виделись столы, полные изысканных яств, и, наказывая тело за его проделки, Лытка в такой день не ел ничего, кроме хлеба, запивая его водой. И вскоре сны отступили перед силой его духа.
Грех гордыни распознать в себе было сложней, и Лытка несколько раз перебарщивал в борьбе с ним, так что наставникам приходилось его одергивать, ибо чрезмерная строгость к себе тоже являлась проявлением гордыни и к Богу не приближала. Смирения он добивался многочасовым стоянием на коленях, поражая других послушников, и земными поклонами распятию, но этого ему казалось мало. Лытка внушал себе, что он червь по сравнению с сиянием славы Иисуса, и не мог понять, является ли его стремление во всем на Иисуса походить той же самой гордыней. Его духовные отцы иногда терялись от его вопросов, но, поразмыслив, приходили к выводу, что стремиться к Иисусу надо, только необходимо отдавать себе отчет в том, что достичь, даже хоть немного приблизиться к нему, все равно не получится.
Лытка затвердил наизусть все Евангелия – Христос был столь любим им, что каждое слово о нем внушало ему благоговение. Когда, вместе с хором, он пел на службе, его душа порхала под куполом церкви, купалась в восторге и трепете – славить Иисуса, и его отца, и его пречистую матерь Лытка мог бы бесконечно. Он пытался внушить эту любовь своим товарищам, но они не понимали его. Сначала он сердился, жалел, что не может заставить их поклониться Господу, но потом понял сам – это тоже гордыня. Надо жалеть их и стараться спасти, а не возносить себя над другими послушниками: уроки иеромонахов явно шли ему на пользу.
И, как бы ни коробили его некоторые циничные высказывания товарищей, как бы ни хотелось ему вспылить и кинуться на кощунника с кулаками, Лытка научился сдерживать гнев, и просил Бога наставить похабников на истинный путь, и просил простить их невежество и глупость. Ведь что еще, как не глупость, заставляет человека грешить?
С тех пор, как Дамиан стал Благочинным, в монастыре, а особенно среди послушников, пышным цветом расцвело наушничество. Лытка к тому моменту отлично понимал, что покаяние должно идти из глубины сердца, и наказание, даже очень жестокое, не сможет его заменить. И, снова победив гордыню, признал за Дамианом правоту – разговоры, оскорбляющие его слух, мало-помалу сошли на нет, послушники побаивались резких высказываний о вере. Лытка никогда не доносил на товарищей, даже если знал за ними серьезные грехи, но наказания излишними не считал. Только смысл в них прятался совсем другой – не раскаянье, а смирение несли в себе телесные муки. Для Лытки же они приобрели очень большое значение – ему казалось, что, страдая, он берет себе часть боли Иисуса. Он бы многое отдал, чтобы спасти его от распятия, закрыть собой, принять на себя его муки.
По уставу послушников секли раз в неделю, по пятницам, независимо от их прегрешений, в память о страстях Христовых. Каждый раз, когда розги хлестали его тело, Лытка думал о том, что Иисуса били кнутом, а не лозой. От жалости слезы катились у Лытки по щекам и из груди рвались стоны – он готов был перенести любую боль, лишь бы избавить от нее Иисуса.
И ему почему-то представлялось, что кожа у Христа на спине такая же тонкая, как у Лешека. И глаза такие же большие и печальные.
Испытание похотью он старался принять со смирением, но оказалось, что этот враг коварней и сильней голода. Плоть не желала подчиниться ему – одно неосторожное слово, или помысел, или даже тень мысли сводили на нет его многочасовые молитвы. По вечерам в спальне послушников частенько можно было услышать двусмысленную шутку, и Лытка не раз и не два с воем валился на кровать и зажимал уши, и не мог удержаться от грязных мыслей, скачущих в голове, как блохи. Даже в словах молитв ему мерещилось бесстыдство, даже Евангельские тексты, особенно о Магдалине, толкали его в пропасть неудержимых желаний.
Сначала ему помогали земные поклоны, но потом и этого стало мало, и зимой Лытка по часу и больше стоял на холоде, босиком, чтобы выморозить из себя омерзительное вожделение. Летом же его страдания достигли пика, сны превратились в сплошной сладострастный кошмар, и Лытка просыпался в холодном поту, не зная, согрешил он или не успел – ведь сны это те же помыслы, а грешить в помыслах все равно что грешить наяву. И тогда Паисий посоветовал ему обвязать себя веревкой – сам он в юности, следуя примеру Симеона-Столпника, только так и смог уберечь себя от греха.
Поначалу Лытка не понял, в чем секрет, но когда туго затянутая веревка прогрызла его кожу, ощутил некоторое облегчение. Теперь, едва плоть наступала на него, достаточно было десять раз поклониться распятию, чтобы мучительная боль усмирила похоть. На ночь Лытка совершал тридцать-сорок поклонов, и тогда, если ему удавалось заснуть, снились ему только страдания. Иисус во сне приходил к нему и кивал одобрительно, и улыбался грустной улыбкой Лешека. А если заснуть не удавалось, Лытка утешал себя молитвой, и вскоре ночные бдения стали для него привычными – именно по ночам, в тишине и одиночестве, он ощущал, как на него снисходит благодать. Измученное болью, бессонницей и голодом тело переставало существовать, и душа свободно парила в пространстве, ей открывались новые и новые истины. Лытка в такие минуты чувствовал себя счастливым.
Несколько раз он изводил тело до такой степени, что делался всерьез больным – ноги болели так, что он не мог двигаться, язвы, протертые на поясе веревкой, гноились, кровоточили десны и шатались зубы. Больничный однажды летом даже призывал колдуна, чтобы Лытке помочь, но Лытка отказался – негоже христианину пользоваться помощью проклятого язычника. Однако после приезда колдуна Больничный и сам научился лечить Лытку, отпаивая его горьким настоем из сосновой хвои и шиповника.
На его подвижничество как-то раз обратил внимание сам авва, и позвал к себе для серьезного разговора. Лытка ожидал от этого разговора чего угодно, но только не такого поворота: авва, похвалив его за усердие в служении Христу, предложил ему из певчих перейти в воспитатели приюта.
– Ты искренне любишь бога, юноша, – сказал ему авва, – так почему бы тебе ни подвизаться, как Христос и Апостолы, на главном для христианина поприще – стать ловцом душ человеческих? Разве ты не хочешь помочь и другим обрести царствие небесное?
Лытка, смиренно опустив голову, подумал и попросил отсрочки для окончательного ответа. Приют, где инспектором был Леонтий, вызывал у него смешанные чувства. Он вспоминал себя мальчиком и понимал, что силой сможет насадить в приюте все, что захочет. Но любовь нельзя возбудить в детях силой. Его опыт общения с послушниками говорил о том, что убеждать кого-то в том, в чем уверен сам, Лытка не умеет. Умом понимая, что наказания необходимы детям, сердцем он этого принять не мог – даже за отпетыми негодяями тринадцати-четырнадцати лет он видел Лешека, его огромные сухие глаза и яблочное пюре, стекающее из угла губ на подушку. И голос колдуна как сквозь вату пробивался в сознание: «Мальчик умер».
Нет, он не смог бы стать воспитателем, и уж тем более – ловцом человеческих душ. Но, сомневаясь в правильности решения, посоветовался с Паисием: вдруг отказ авве в таком тонком вопросе тоже станет грехом?
Паисий расстроился, и долго убеждал Лытку не уходить из хора.
– Я стар, – говорил иеромонах, – мне нужна смена. В тебе я вижу приемника, я столько сил вложил в твое обучение, ты талантливый юноша. Кто еще сможет заменить меня? И потом, своим голосом, своим пением ты тоже пробуждаешь в людях любовь к Богу, разве этого мало?
Паисий сам поговорил с аввой, и больше к этому вопросу никто не возвращался. До тех пор, пока несчастье не обрушилось на окружающие Пустынь деревни. Это случилось в то лето, когда Лытке сравнялось двадцать четыре года.
Извести о том, что к монастырю подбирается мор, взбудоражило всю братию. Паисий поверял Лытке разговоры, которые ходили среди отцов обители – это давно вошло у них в привычку.
Дамиан требовал захлопнуть ворота монастыря не только для паломников, но и вообще прекратить всяческое сношение с внешним миром. Иеромонахи разделились во мнениях – одни предлагали идти в народ и пышными службами в церквах вымолить у Господа прощения за людские грехи. Другие, напротив, считали, что нужно принимать схиму и уходить в дальние скиты, где молитвы скорей дойдут до Бога, чем в деревенских храмах, оскверненных присутствием закоренелых язычников, которых так много среди крестьян.
Авва долго слушал разноголосые споры, и, говорят, глаза его горели нехорошим огнем – никогда раньше его не видели в таком возбуждении. Он поднялся и высказался как всегда коротко, и никто не посмел с ним не согласиться.
– Негоже прятаться за монастырскими стенами, когда смерть косит нашу паству. Негоже бежать в скиты, напротив, и схимники должны оставить свое праведное затворничество. Всякий, кого Господь сподобил милости вершить таинства, должны быть сейчас с народом. Молитвы и покаяния мы должны добиться от паствы, какой бы заблудшей она ни была. И тех, кому Господь уготовил смерть, мы спасем от вечных мук: примем исповедь, причастим, отпоем и погребем по христианскому обычаю. Разве не это наш долг перед теми, кого мы крестили? Остальным же монахам надлежит молить Господа об избавлении от мора.
– В таком случае, Пустынь останется без иеромонахов, – пробормотал Дамиан, оскалив зубы. Но авва сделал вид, что не услышал его замечания.
Страх накрыл монастырь, но роптать никто не решился. В течение трех дней в иеромонахи было рукоположено десять человек, из них трое даже не были иеродиаконами. Авва и вправду вытащил из скитов схимников, которые могли стоять на ногах. Для всех, включая приютских отроков, он установил жесткий пост, и службы в монастыре шли по десять-двенадцать часов в сутки – авва вел их сам, оставив в Пустыни только одного старенького дьяка. Все остальные отправились навстречу мору.
Паисий разделил певчих на тройки – они пошли вместе с иеромонахами. Дружники Дамиана сопровождали их тоже: авва опасался, что в деревнях могут вспыхнуть мятежи – напуганные крестьяне склонны обвинить в беде кого угодно, даже тех, кто дарует им спасение.
Лытка принял намеренья аввы с гордостью за обитель: именно так должны поступать христиане, именно так поступил бы на их месте Иисус. Что жизнь – всего лишь тлен! Лытка не боялся умереть – ад не страшил его, а рая он не вожделел. Его любовь к Христу была искренней, чистой, он был бы счастлив оказаться рядом с ним в раю, но и падение в ад принял бы смиренно. И уж тем более служение Господу он не считал пропуском в вечное блаженство – он хотел оказаться достойным, он стремился к этому, но достиг ли права войти в рай, не знал.
Но спасти от геенны огненной заблудшие души мирян, рискуя собственной жизнью – это настоящий подвиг того, кто посвятил себя служению Богу. Он вышел из монастыря преисполненный решимости, и жалел лишь о том, что не успел повзрослеть и принять духовный сан.
Ростом он догнал колдуна, но ни ширины его плеч, ни особенной силы не приобрел, и, как и всю жизнь до этого, выглядел моложе своих лет. Но теперь это нисколько не смущало его – люди любили его за песни, и часть уважения, которое они испытывали к колдуну, доставалась и Лешеку.
Как-то в морозном и ясном декабре колдун собрался ехать к своему старому другу – Невзору, тот прислал ему весточку, которой он очень обрадовался.
– Поехали со мной! – предложил он Лешеку, – Невзор знал твоего деда, если я, конечно, не ошибся, и он может тебе о нем рассказать. Одна только трудность – нам придется ехать мимо Пустыни, вниз по Выге, через все монастырские земли.
Лешек к тому времени не вспоминал о монастыре, только иногда, во сне, он снова оказывался в холодной приютской спальне, и это были по-настоящему страшные сны. Он чувствовал себя маленьким, сжавшимся в комок на тонком завшивленом матрасике, и с ужасом ждал подъема. В глубине души он отдавал себе отчет, что он уже взрослый, и что здесь что-то не так, но горечь накатывала на него волнами, он хотел проснуться и не мог. Иногда из сна его вырывал колдун, а потом долго сидел с ним, не позволяя снова заснуть и увидеть тот же сон. От счастья, что он дома, на широкой мягкой и чистой кровати, Лешек плакал, как ребенок, но колдун никогда не смеялся над ним, напротив, как маленького, гладил по голове и прижимал к себе его лицо.
Однако, Лешеку очень хотелось увидеть Невзора, который, как и его дед, был волхвом, и поездка по Выге, да еще и вместе с колдуном, нисколько его не пугала.
Собирались, как всегда, недолго. А за день до отъезда, вечером, колдун, с виноватым и застенчивым лицом, подсел к Лешеку за стол:
– Послушай, малыш… Я бы не начал этого разговора, но…
Лешек удивился – обычно колдун так себя не вел.
– Что-то случилось? – спросил он встревожено.
– Нет, все хорошо… Понимаешь, у Невзора есть книги, которые я очень хочу купить. Он несколько лет снимал с них копии, и теперь написал мне, что работа закончена. Это книги Ибн Сины, великого врача с востока, я видел их у него, и с тех пор не знал покоя.
– Так в чем вопрос?
– Видишь ли… Книги стоят очень дорого. Их всего пять, а мне хватит серебра только на три… Ну, на три с половиной… На эти деньги можно выкупить деревню у монастыря, но на пять книг их все равно мало.
– Охто, у меня же нет денег, – смутился Лешек, и пожалел, что не может ничем колдуну помочь.
– В том-то и дело, малыш. Понимаешь, когда ты пел, и люди давали тебе деньги, я… я никогда их не тратил. Я менял их на серебро и складывал отдельно. Ну, всякое же может случиться… Это ведь ты заработал, а не я. Я думал, ты когда-нибудь захочешь жениться, построить свой дом, завести хозяйство…
– Охто! – Лешек задохнулся, – ты что! Зачем! Я думал… Я думал, что помогаю тебе, я думал… А оказывается, я все эти годы был для тебя обузой! Нахлебником!
– Нет, малыш, никакой обузой ты мне не был, как ты вообще можешь так говорить… – колдун смутился еще сильней, но быстро взял себя в руки, – и вообще, это не обсуждается. Я старше, и мне видней.
– Да ну и что, что старше! – выкрикнул обиженно Лешек, – я, по-твоему, вообще не имею права на свое мнение? Почему ты решаешь за меня? Я, разве, неразумный ребенок, или ты не доверяешь мне? Я думал, у нас все общее! А на самом деле… На самом деле – вот это твое, а там, где-то отложенное – мое? Так, что ли?
Лешек вдруг осекся, глядя на поникшего колдуна. Он много раз слышал, что после смерти колдуна эту землю у Лешека сможет отобрать кто угодно, потому что он колдуну не сын. И статус его в этом мире определен весьма сомнительно, и никто не сможет сказать, что с ним станет, если колдун умрет. Кто его защитит, и кто захочет ему помочь? А сам Лешек, хоть и считал дом колдуна своим, но отстоять право на него не сумел бы. А так…
– Охто… – выговорил он почти шепотом, – Охто, прости меня… Ты… ты все сделал замечательно. Ты… Просто я… Я думал, что…
Он совсем растерялся.
– Малыш, я люблю тебя, у меня же никого нет роднее тебя, и я не стал бы делить то, что мы заработали, мы вместе, понимаешь? И я всегда хотел, чтобы ты чувствовал себя здесь не в гостях, а дома. У нас действительно все общее, разве нет? Разве я хоть раз дал тебе понять, что здесь есть что-то не твое?
– Охто, нет, конечно нет… Прости меня, пожалуйста.
– Ты помогаешь мне, как сын не помог бы отцу. Какой же ты нахлебник? И вообще… Считай, что это наши общие сбережения. Только тратить я их не собирался.
– Ты хочешь купить книги? Давай купим! Зачем ты вообще спрашивал меня об этом, взял бы, сколько надо, и я бы ни о чем не узнал! – воскликнул Лешек.
– Нет, взять и не спросить тебя я не мог… – усмехнулся колдун, – именно потому, что ты уже взрослый, и тоже имеешь право решать.
Лешек опустил голову:
– Спасибо. Ты, правда, все всегда делаешь правильно.
– Если бы это было так! – рассмеялся колдун.
Ехать предстояло два дня, если сохранится хорошая погода, но сани они решили не запрягать – поехали верхом. Колдун нарочно разбудил Лешека среди ночи, чтобы миновать монастырь затемно, и добраться до Лусского торга не слишком поздно вечером.
Монастыря достигли, когда там еще спали. Лешек впервые оказался около стен Пустыни после семи лет, прожитых с колдуном.
Ярко светил месяц, и мрачные тени монастырских построек отчетливо темнели на фоне заснеженного леса – пятиглавая Свято-Троицкая летняя церковь, шатер над зимней церковью Рождества Христова, надвратная часовня и сторожевая башня рядом с ней. Шестиконечные кресты венчали каждую маковку, и в холодном лунном свете Лешеку показалось, что перед ним не храмы вовсе, а могилы. Могилы, вздыбившие землю до самых небес, и теперь нависающие над проезжающими путниками с жаждой их поглотить.
Давний детский страх охватил Лешека, он почувствовал себя ребенком: голова непроизвольно ушла в плечи в ожидании подзатыльника, и рука сама потянулась ко лбу, чтобы осенить себя крестным знамением.
– Охто, поедем скорей, – пробурчал Лешек, нервно оглядываясь на массивные стены обители – по спине пробежали мурашки и передернулись плечи.
Колдун кивнул – санный путь, ведущий от монастырских ворот, был хорошо наезжен, и скакать вверх по реке не составляло никакого труда. И только когда Пустынь скрылась за поворотом, и они немного сбавили темп, он спросил у Лешека:
– Послушай, ты провел там столько лет, у меня о детских годах остались только самые светлые воспоминания. Неужели тебе не вспоминается ничего хорошего?
– Вспоминается, – пожал плечами Лешек, – Лытка. Ну, еще Паисий был ко мне добр. А вообще-то – только Лытка. Но… Знаешь, мне кажется, что я его предал.
– Предал? Почему?
– С тобой я жил так счастливо, и ничего не сделал, чтобы вырвать его оттуда.
– Не расстраивайся за него. Лытке хорошо в монастыре, – хмыкнул колдун.
– С чего ты взял?
– Я в позапрошлом году ездил его лечить. Он уверовал в Христа, и теперь подвижничает до того, что к нему приходится звать лекаря.
– И мне не сказал? – Лешек укоризненно наклонил голову на бок.
– Я не хотел тебя расстраивать. Но, раз уж ты считаешь себя предателем, то можешь чувствовать себя свободным: Лытка нашел свое место в жизни.
Колдун говорил с легким презрением, и, конечно, постарался скрыть это презрение от Лешека, но у него не вышло. Лешек не стал убеждать его в том, что он не прав – отношение колдуна к верующим он бы изменить не смог. И если Дамиан всегда вызывал у колдуна зубовный скрежет, авва – большой вопрос и некоторое опасение, то над монахами, искренне служащими богу, колдун неизменно и высокомерно смеялся.
Как ни странно, Лешек не слишком удивился неожиданному повороту в судьбе Лытки. Не обрадовался, конечно, но и не огорчился – наверное, потому что это действительно избавляло его от ощущения предательства. И, к собственному изумлению, понял, что вера Лытки нисколько не меняет отношения к нему – Лытка все равно остается тем самым сильным, честным и добрым, каким был для Лешека всегда.
В Лусской торг, где можно было поужинать и переночевать, они приехали сразу после заката – усталые и промерзшие. Летом для гостей торга предназначались длинные крытые навесы с сеном, зимой же немногочисленные постояльцы ночевали в большой избе, в одной половине которой стояли длинные тяжелые обеденные столы, а в другой – спали вповалку на грязной подгнившей соломе.
Хозяин, грузный мужчина с нездоровыми мешками под глазами, увидев богатого гостя, был с ними любезен, накормил вкусно и сытно, и посадил поближе к печке. Как бы Лешек не устал, от хмельного меда легко оправился. Постояльцев он насчитал человек десять, в основном из ремесленников – Лусской торг славился железом, которое добывали на ближайших болотах. Колдун быстро нашел себе собеседников, и Лешек тоже с удовольствием слушал рассказы незнакомых людей об их жизни. Земля эта принадлежала князю Златояру, терем его стоял неподалеку – верстах в трех ниже по реке, и разговоры в основном, крутились вокруг князя и его дружины.
И колдун, и Лешек, и другие гости, быстро опьянели с мороза и дальней дороги, поэтому, когда колдун сказал, что Лешек замечательно поет, тому ничего больше не оставалось, как порадовать новых знакомых песнями. Хозяин, наверное, тронут был больше всех – потому что меда не пил – и долго уговаривал Лешека остаться у него насовсем, обещал славу и богатство, а когда Лешек смущенно отказался, звал его приехать летом и побыть хотя бы несколько дней. Он привел в гостевую избу своих многочисленных разновозрастных внуков, и Лешек пел им тоже – песни, которые сочинял еще в приюте.
Спать легли вместе со всеми, только на гнилую солому хозяин постелил теплые чистые шкуры – теперь не столько для богатого гостя, сколько для «поющего ангела»: Лусской торг был большим поселением, стоял на месте слияния двух рек, и церковь в нем получила давнюю и прочную власть. Впрочем, это не мешало местным жителям хранить в укромных местах деревянных идолов, изображающих прежних богов, окружать свои дома оберегами, подкармливать домовых и вышивать на полотенцах мировое древо. Захмелевший колдун, посмеиваясь, расспрашивал хозяина о том, во что же тот на самом деле верит.
– Домовой – это ангел или бес? – хитро прищуривался он.
– Какой же он ангел? Ангелы на небе, белыми крыльями машут. А бесы – в преисподней, злые они, говорят. А домовой не злой вовсе.
– А Велес кем Христу приходится, знаешь?
– Да никем. Велес – сам по себе, а Христос – сам по себе. Велес зимой по лесам бродит, нас от бесов защищает. Все боги в Вырий на зиму уходят, а Велес с нами остается.
– От бесов, значит… – многозначительно кивал колдун, – А Христос что зимой делает? Тоже в Вырий уходит?
– Не, Христос он тут вообще не появляется. Как его распяли, он на небе, с ангелами белокрылыми.
– А в церковь зачем ходишь тогда? – колдун едва не хохотал.
– Ну, как зачем – положено. Говорят, надо на службу к нему ходить, чтобы на страшном суде он тебе послабление сделал.
– А Велес на страшном суде что же, не поможет?
– Говорят, не поможет. Велес – он свой, он после смерти людей через реку Смородину переводит, к предкам, которые за ней поселились.
– Так ты куда после смерти собираешься? В рай, в ад или к предкам?
– Ну, я бы к предкам хотел, конечно… – мямлил хозяин, – как-то проще там, со своими-то…
– А Христос тогда тебе зачем?
– Мало ли… Говорят, если ему не служить – в ад пойдешь, на сковородке жариться. Так что я лучше уж отслужу, на всякий случай, а там посмотрим.
– Знаешь, что я тебе посоветую, – лицо колдуна стало печальным и задумчивым, – ты служить-то ему служи, раз боишься. Только перед смертью не ходи к причастию. Пойдешь к причастию, Велес не сможет перевести тебя через Смородину, Христос подоспеет раньше него и утащит к себе, на страшный суд.
Невзор, высокий и седой старик, еще не спал, когда поздней ночью они добрались до его уединенного жилища на берегу маленькой речушки, вьющейся среди густого леса.
– Охто! – старик обнялся с колдуном, а потом взглянул на Лешека, и даже поднял глиняный подсвечник, чтобы осветить его лицо, – ты не ошибся. У меня нет никаких сомнений – это внук Велемира. Похож. Очень похож. И на деда, и на отца, и на мать. Что ж, я рад. Я думал, род Велемира оборван, а вот как причудливо сложилась жизнь… Где ты нашел его, Охто?
– Представь себе, я вытащил его из Усть-Выжской Пустыни, – хмыкнул колдун, снимая шубу, – только о роде Велемира я в то время не думал.
И вместо того, чтобы отдыхать с дороги, колдун просидел до рассвета, беседуя со старым волхвом. Они говорили о монастыре, и о том, что власть церкви все туже стягивает кольцом Север, и теперь опасно появляться не только в Ладоге и Новгороде, но и в больших селах, а иногда и мелких деревнях. Лешек слушал их, то засыпая, то просыпаясь, ему было интересно, но сон закрывал ему глаза, и, открыв их в следующий раз, он ловил совсем другую тему, не сразу понимая, о чем идет речь.
– Охто, ты живешь на севере, ты редко сталкиваешься с ними, – говорил Невзор, – а я вижу их почти каждый день. И я старше, я опытней тебя, и скажу: не связывайся с ними. Они раздавят тебя, как букашку. Это сила, с которой нам не справится. Или ты не помнишь о восстаниях в Новгороде?
– Помню! Отлично помню! – горячо восклицал колдун, – все это было неправильно, и действовать надо не так!
Грех гордыни распознать в себе было сложней, и Лытка несколько раз перебарщивал в борьбе с ним, так что наставникам приходилось его одергивать, ибо чрезмерная строгость к себе тоже являлась проявлением гордыни и к Богу не приближала. Смирения он добивался многочасовым стоянием на коленях, поражая других послушников, и земными поклонами распятию, но этого ему казалось мало. Лытка внушал себе, что он червь по сравнению с сиянием славы Иисуса, и не мог понять, является ли его стремление во всем на Иисуса походить той же самой гордыней. Его духовные отцы иногда терялись от его вопросов, но, поразмыслив, приходили к выводу, что стремиться к Иисусу надо, только необходимо отдавать себе отчет в том, что достичь, даже хоть немного приблизиться к нему, все равно не получится.
Лытка затвердил наизусть все Евангелия – Христос был столь любим им, что каждое слово о нем внушало ему благоговение. Когда, вместе с хором, он пел на службе, его душа порхала под куполом церкви, купалась в восторге и трепете – славить Иисуса, и его отца, и его пречистую матерь Лытка мог бы бесконечно. Он пытался внушить эту любовь своим товарищам, но они не понимали его. Сначала он сердился, жалел, что не может заставить их поклониться Господу, но потом понял сам – это тоже гордыня. Надо жалеть их и стараться спасти, а не возносить себя над другими послушниками: уроки иеромонахов явно шли ему на пользу.
И, как бы ни коробили его некоторые циничные высказывания товарищей, как бы ни хотелось ему вспылить и кинуться на кощунника с кулаками, Лытка научился сдерживать гнев, и просил Бога наставить похабников на истинный путь, и просил простить их невежество и глупость. Ведь что еще, как не глупость, заставляет человека грешить?
С тех пор, как Дамиан стал Благочинным, в монастыре, а особенно среди послушников, пышным цветом расцвело наушничество. Лытка к тому моменту отлично понимал, что покаяние должно идти из глубины сердца, и наказание, даже очень жестокое, не сможет его заменить. И, снова победив гордыню, признал за Дамианом правоту – разговоры, оскорбляющие его слух, мало-помалу сошли на нет, послушники побаивались резких высказываний о вере. Лытка никогда не доносил на товарищей, даже если знал за ними серьезные грехи, но наказания излишними не считал. Только смысл в них прятался совсем другой – не раскаянье, а смирение несли в себе телесные муки. Для Лытки же они приобрели очень большое значение – ему казалось, что, страдая, он берет себе часть боли Иисуса. Он бы многое отдал, чтобы спасти его от распятия, закрыть собой, принять на себя его муки.
По уставу послушников секли раз в неделю, по пятницам, независимо от их прегрешений, в память о страстях Христовых. Каждый раз, когда розги хлестали его тело, Лытка думал о том, что Иисуса били кнутом, а не лозой. От жалости слезы катились у Лытки по щекам и из груди рвались стоны – он готов был перенести любую боль, лишь бы избавить от нее Иисуса.
И ему почему-то представлялось, что кожа у Христа на спине такая же тонкая, как у Лешека. И глаза такие же большие и печальные.
Испытание похотью он старался принять со смирением, но оказалось, что этот враг коварней и сильней голода. Плоть не желала подчиниться ему – одно неосторожное слово, или помысел, или даже тень мысли сводили на нет его многочасовые молитвы. По вечерам в спальне послушников частенько можно было услышать двусмысленную шутку, и Лытка не раз и не два с воем валился на кровать и зажимал уши, и не мог удержаться от грязных мыслей, скачущих в голове, как блохи. Даже в словах молитв ему мерещилось бесстыдство, даже Евангельские тексты, особенно о Магдалине, толкали его в пропасть неудержимых желаний.
Сначала ему помогали земные поклоны, но потом и этого стало мало, и зимой Лытка по часу и больше стоял на холоде, босиком, чтобы выморозить из себя омерзительное вожделение. Летом же его страдания достигли пика, сны превратились в сплошной сладострастный кошмар, и Лытка просыпался в холодном поту, не зная, согрешил он или не успел – ведь сны это те же помыслы, а грешить в помыслах все равно что грешить наяву. И тогда Паисий посоветовал ему обвязать себя веревкой – сам он в юности, следуя примеру Симеона-Столпника, только так и смог уберечь себя от греха.
Поначалу Лытка не понял, в чем секрет, но когда туго затянутая веревка прогрызла его кожу, ощутил некоторое облегчение. Теперь, едва плоть наступала на него, достаточно было десять раз поклониться распятию, чтобы мучительная боль усмирила похоть. На ночь Лытка совершал тридцать-сорок поклонов, и тогда, если ему удавалось заснуть, снились ему только страдания. Иисус во сне приходил к нему и кивал одобрительно, и улыбался грустной улыбкой Лешека. А если заснуть не удавалось, Лытка утешал себя молитвой, и вскоре ночные бдения стали для него привычными – именно по ночам, в тишине и одиночестве, он ощущал, как на него снисходит благодать. Измученное болью, бессонницей и голодом тело переставало существовать, и душа свободно парила в пространстве, ей открывались новые и новые истины. Лытка в такие минуты чувствовал себя счастливым.
Несколько раз он изводил тело до такой степени, что делался всерьез больным – ноги болели так, что он не мог двигаться, язвы, протертые на поясе веревкой, гноились, кровоточили десны и шатались зубы. Больничный однажды летом даже призывал колдуна, чтобы Лытке помочь, но Лытка отказался – негоже христианину пользоваться помощью проклятого язычника. Однако после приезда колдуна Больничный и сам научился лечить Лытку, отпаивая его горьким настоем из сосновой хвои и шиповника.
На его подвижничество как-то раз обратил внимание сам авва, и позвал к себе для серьезного разговора. Лытка ожидал от этого разговора чего угодно, но только не такого поворота: авва, похвалив его за усердие в служении Христу, предложил ему из певчих перейти в воспитатели приюта.
– Ты искренне любишь бога, юноша, – сказал ему авва, – так почему бы тебе ни подвизаться, как Христос и Апостолы, на главном для христианина поприще – стать ловцом душ человеческих? Разве ты не хочешь помочь и другим обрести царствие небесное?
Лытка, смиренно опустив голову, подумал и попросил отсрочки для окончательного ответа. Приют, где инспектором был Леонтий, вызывал у него смешанные чувства. Он вспоминал себя мальчиком и понимал, что силой сможет насадить в приюте все, что захочет. Но любовь нельзя возбудить в детях силой. Его опыт общения с послушниками говорил о том, что убеждать кого-то в том, в чем уверен сам, Лытка не умеет. Умом понимая, что наказания необходимы детям, сердцем он этого принять не мог – даже за отпетыми негодяями тринадцати-четырнадцати лет он видел Лешека, его огромные сухие глаза и яблочное пюре, стекающее из угла губ на подушку. И голос колдуна как сквозь вату пробивался в сознание: «Мальчик умер».
Нет, он не смог бы стать воспитателем, и уж тем более – ловцом человеческих душ. Но, сомневаясь в правильности решения, посоветовался с Паисием: вдруг отказ авве в таком тонком вопросе тоже станет грехом?
Паисий расстроился, и долго убеждал Лытку не уходить из хора.
– Я стар, – говорил иеромонах, – мне нужна смена. В тебе я вижу приемника, я столько сил вложил в твое обучение, ты талантливый юноша. Кто еще сможет заменить меня? И потом, своим голосом, своим пением ты тоже пробуждаешь в людях любовь к Богу, разве этого мало?
Паисий сам поговорил с аввой, и больше к этому вопросу никто не возвращался. До тех пор, пока несчастье не обрушилось на окружающие Пустынь деревни. Это случилось в то лето, когда Лытке сравнялось двадцать четыре года.
Извести о том, что к монастырю подбирается мор, взбудоражило всю братию. Паисий поверял Лытке разговоры, которые ходили среди отцов обители – это давно вошло у них в привычку.
Дамиан требовал захлопнуть ворота монастыря не только для паломников, но и вообще прекратить всяческое сношение с внешним миром. Иеромонахи разделились во мнениях – одни предлагали идти в народ и пышными службами в церквах вымолить у Господа прощения за людские грехи. Другие, напротив, считали, что нужно принимать схиму и уходить в дальние скиты, где молитвы скорей дойдут до Бога, чем в деревенских храмах, оскверненных присутствием закоренелых язычников, которых так много среди крестьян.
Авва долго слушал разноголосые споры, и, говорят, глаза его горели нехорошим огнем – никогда раньше его не видели в таком возбуждении. Он поднялся и высказался как всегда коротко, и никто не посмел с ним не согласиться.
– Негоже прятаться за монастырскими стенами, когда смерть косит нашу паству. Негоже бежать в скиты, напротив, и схимники должны оставить свое праведное затворничество. Всякий, кого Господь сподобил милости вершить таинства, должны быть сейчас с народом. Молитвы и покаяния мы должны добиться от паствы, какой бы заблудшей она ни была. И тех, кому Господь уготовил смерть, мы спасем от вечных мук: примем исповедь, причастим, отпоем и погребем по христианскому обычаю. Разве не это наш долг перед теми, кого мы крестили? Остальным же монахам надлежит молить Господа об избавлении от мора.
– В таком случае, Пустынь останется без иеромонахов, – пробормотал Дамиан, оскалив зубы. Но авва сделал вид, что не услышал его замечания.
Страх накрыл монастырь, но роптать никто не решился. В течение трех дней в иеромонахи было рукоположено десять человек, из них трое даже не были иеродиаконами. Авва и вправду вытащил из скитов схимников, которые могли стоять на ногах. Для всех, включая приютских отроков, он установил жесткий пост, и службы в монастыре шли по десять-двенадцать часов в сутки – авва вел их сам, оставив в Пустыни только одного старенького дьяка. Все остальные отправились навстречу мору.
Паисий разделил певчих на тройки – они пошли вместе с иеромонахами. Дружники Дамиана сопровождали их тоже: авва опасался, что в деревнях могут вспыхнуть мятежи – напуганные крестьяне склонны обвинить в беде кого угодно, даже тех, кто дарует им спасение.
Лытка принял намеренья аввы с гордостью за обитель: именно так должны поступать христиане, именно так поступил бы на их месте Иисус. Что жизнь – всего лишь тлен! Лытка не боялся умереть – ад не страшил его, а рая он не вожделел. Его любовь к Христу была искренней, чистой, он был бы счастлив оказаться рядом с ним в раю, но и падение в ад принял бы смиренно. И уж тем более служение Господу он не считал пропуском в вечное блаженство – он хотел оказаться достойным, он стремился к этому, но достиг ли права войти в рай, не знал.
Но спасти от геенны огненной заблудшие души мирян, рискуя собственной жизнью – это настоящий подвиг того, кто посвятил себя служению Богу. Он вышел из монастыря преисполненный решимости, и жалел лишь о том, что не успел повзрослеть и принять духовный сан.
* * *
В девятнадцать лет Лешек стал колдуну надежным помощником во всем, кроме колдовства. Его любили девушки, но о женитьбе он не думал – не представлял себе жизни без колдуна, да и не чувствовал, что может стать отцом семейства. Леля родила Гореславу двоих сыновей, но своими их Лешек не считал, хотя, бывая у них в доме, с удовольствием тетешкал старшего, и качал младшего на руках – они были для него детьми Лели и напоминали о чудных ночах любви.Ростом он догнал колдуна, но ни ширины его плеч, ни особенной силы не приобрел, и, как и всю жизнь до этого, выглядел моложе своих лет. Но теперь это нисколько не смущало его – люди любили его за песни, и часть уважения, которое они испытывали к колдуну, доставалась и Лешеку.
Как-то в морозном и ясном декабре колдун собрался ехать к своему старому другу – Невзору, тот прислал ему весточку, которой он очень обрадовался.
– Поехали со мной! – предложил он Лешеку, – Невзор знал твоего деда, если я, конечно, не ошибся, и он может тебе о нем рассказать. Одна только трудность – нам придется ехать мимо Пустыни, вниз по Выге, через все монастырские земли.
Лешек к тому времени не вспоминал о монастыре, только иногда, во сне, он снова оказывался в холодной приютской спальне, и это были по-настоящему страшные сны. Он чувствовал себя маленьким, сжавшимся в комок на тонком завшивленом матрасике, и с ужасом ждал подъема. В глубине души он отдавал себе отчет, что он уже взрослый, и что здесь что-то не так, но горечь накатывала на него волнами, он хотел проснуться и не мог. Иногда из сна его вырывал колдун, а потом долго сидел с ним, не позволяя снова заснуть и увидеть тот же сон. От счастья, что он дома, на широкой мягкой и чистой кровати, Лешек плакал, как ребенок, но колдун никогда не смеялся над ним, напротив, как маленького, гладил по голове и прижимал к себе его лицо.
Однако, Лешеку очень хотелось увидеть Невзора, который, как и его дед, был волхвом, и поездка по Выге, да еще и вместе с колдуном, нисколько его не пугала.
Собирались, как всегда, недолго. А за день до отъезда, вечером, колдун, с виноватым и застенчивым лицом, подсел к Лешеку за стол:
– Послушай, малыш… Я бы не начал этого разговора, но…
Лешек удивился – обычно колдун так себя не вел.
– Что-то случилось? – спросил он встревожено.
– Нет, все хорошо… Понимаешь, у Невзора есть книги, которые я очень хочу купить. Он несколько лет снимал с них копии, и теперь написал мне, что работа закончена. Это книги Ибн Сины, великого врача с востока, я видел их у него, и с тех пор не знал покоя.
– Так в чем вопрос?
– Видишь ли… Книги стоят очень дорого. Их всего пять, а мне хватит серебра только на три… Ну, на три с половиной… На эти деньги можно выкупить деревню у монастыря, но на пять книг их все равно мало.
– Охто, у меня же нет денег, – смутился Лешек, и пожалел, что не может ничем колдуну помочь.
– В том-то и дело, малыш. Понимаешь, когда ты пел, и люди давали тебе деньги, я… я никогда их не тратил. Я менял их на серебро и складывал отдельно. Ну, всякое же может случиться… Это ведь ты заработал, а не я. Я думал, ты когда-нибудь захочешь жениться, построить свой дом, завести хозяйство…
– Охто! – Лешек задохнулся, – ты что! Зачем! Я думал… Я думал, что помогаю тебе, я думал… А оказывается, я все эти годы был для тебя обузой! Нахлебником!
– Нет, малыш, никакой обузой ты мне не был, как ты вообще можешь так говорить… – колдун смутился еще сильней, но быстро взял себя в руки, – и вообще, это не обсуждается. Я старше, и мне видней.
– Да ну и что, что старше! – выкрикнул обиженно Лешек, – я, по-твоему, вообще не имею права на свое мнение? Почему ты решаешь за меня? Я, разве, неразумный ребенок, или ты не доверяешь мне? Я думал, у нас все общее! А на самом деле… На самом деле – вот это твое, а там, где-то отложенное – мое? Так, что ли?
Лешек вдруг осекся, глядя на поникшего колдуна. Он много раз слышал, что после смерти колдуна эту землю у Лешека сможет отобрать кто угодно, потому что он колдуну не сын. И статус его в этом мире определен весьма сомнительно, и никто не сможет сказать, что с ним станет, если колдун умрет. Кто его защитит, и кто захочет ему помочь? А сам Лешек, хоть и считал дом колдуна своим, но отстоять право на него не сумел бы. А так…
– Охто… – выговорил он почти шепотом, – Охто, прости меня… Ты… ты все сделал замечательно. Ты… Просто я… Я думал, что…
Он совсем растерялся.
– Малыш, я люблю тебя, у меня же никого нет роднее тебя, и я не стал бы делить то, что мы заработали, мы вместе, понимаешь? И я всегда хотел, чтобы ты чувствовал себя здесь не в гостях, а дома. У нас действительно все общее, разве нет? Разве я хоть раз дал тебе понять, что здесь есть что-то не твое?
– Охто, нет, конечно нет… Прости меня, пожалуйста.
– Ты помогаешь мне, как сын не помог бы отцу. Какой же ты нахлебник? И вообще… Считай, что это наши общие сбережения. Только тратить я их не собирался.
– Ты хочешь купить книги? Давай купим! Зачем ты вообще спрашивал меня об этом, взял бы, сколько надо, и я бы ни о чем не узнал! – воскликнул Лешек.
– Нет, взять и не спросить тебя я не мог… – усмехнулся колдун, – именно потому, что ты уже взрослый, и тоже имеешь право решать.
Лешек опустил голову:
– Спасибо. Ты, правда, все всегда делаешь правильно.
– Если бы это было так! – рассмеялся колдун.
Ехать предстояло два дня, если сохранится хорошая погода, но сани они решили не запрягать – поехали верхом. Колдун нарочно разбудил Лешека среди ночи, чтобы миновать монастырь затемно, и добраться до Лусского торга не слишком поздно вечером.
Монастыря достигли, когда там еще спали. Лешек впервые оказался около стен Пустыни после семи лет, прожитых с колдуном.
Ярко светил месяц, и мрачные тени монастырских построек отчетливо темнели на фоне заснеженного леса – пятиглавая Свято-Троицкая летняя церковь, шатер над зимней церковью Рождества Христова, надвратная часовня и сторожевая башня рядом с ней. Шестиконечные кресты венчали каждую маковку, и в холодном лунном свете Лешеку показалось, что перед ним не храмы вовсе, а могилы. Могилы, вздыбившие землю до самых небес, и теперь нависающие над проезжающими путниками с жаждой их поглотить.
Давний детский страх охватил Лешека, он почувствовал себя ребенком: голова непроизвольно ушла в плечи в ожидании подзатыльника, и рука сама потянулась ко лбу, чтобы осенить себя крестным знамением.
– Охто, поедем скорей, – пробурчал Лешек, нервно оглядываясь на массивные стены обители – по спине пробежали мурашки и передернулись плечи.
Колдун кивнул – санный путь, ведущий от монастырских ворот, был хорошо наезжен, и скакать вверх по реке не составляло никакого труда. И только когда Пустынь скрылась за поворотом, и они немного сбавили темп, он спросил у Лешека:
– Послушай, ты провел там столько лет, у меня о детских годах остались только самые светлые воспоминания. Неужели тебе не вспоминается ничего хорошего?
– Вспоминается, – пожал плечами Лешек, – Лытка. Ну, еще Паисий был ко мне добр. А вообще-то – только Лытка. Но… Знаешь, мне кажется, что я его предал.
– Предал? Почему?
– С тобой я жил так счастливо, и ничего не сделал, чтобы вырвать его оттуда.
– Не расстраивайся за него. Лытке хорошо в монастыре, – хмыкнул колдун.
– С чего ты взял?
– Я в позапрошлом году ездил его лечить. Он уверовал в Христа, и теперь подвижничает до того, что к нему приходится звать лекаря.
– И мне не сказал? – Лешек укоризненно наклонил голову на бок.
– Я не хотел тебя расстраивать. Но, раз уж ты считаешь себя предателем, то можешь чувствовать себя свободным: Лытка нашел свое место в жизни.
Колдун говорил с легким презрением, и, конечно, постарался скрыть это презрение от Лешека, но у него не вышло. Лешек не стал убеждать его в том, что он не прав – отношение колдуна к верующим он бы изменить не смог. И если Дамиан всегда вызывал у колдуна зубовный скрежет, авва – большой вопрос и некоторое опасение, то над монахами, искренне служащими богу, колдун неизменно и высокомерно смеялся.
Как ни странно, Лешек не слишком удивился неожиданному повороту в судьбе Лытки. Не обрадовался, конечно, но и не огорчился – наверное, потому что это действительно избавляло его от ощущения предательства. И, к собственному изумлению, понял, что вера Лытки нисколько не меняет отношения к нему – Лытка все равно остается тем самым сильным, честным и добрым, каким был для Лешека всегда.
В Лусской торг, где можно было поужинать и переночевать, они приехали сразу после заката – усталые и промерзшие. Летом для гостей торга предназначались длинные крытые навесы с сеном, зимой же немногочисленные постояльцы ночевали в большой избе, в одной половине которой стояли длинные тяжелые обеденные столы, а в другой – спали вповалку на грязной подгнившей соломе.
Хозяин, грузный мужчина с нездоровыми мешками под глазами, увидев богатого гостя, был с ними любезен, накормил вкусно и сытно, и посадил поближе к печке. Как бы Лешек не устал, от хмельного меда легко оправился. Постояльцев он насчитал человек десять, в основном из ремесленников – Лусской торг славился железом, которое добывали на ближайших болотах. Колдун быстро нашел себе собеседников, и Лешек тоже с удовольствием слушал рассказы незнакомых людей об их жизни. Земля эта принадлежала князю Златояру, терем его стоял неподалеку – верстах в трех ниже по реке, и разговоры в основном, крутились вокруг князя и его дружины.
И колдун, и Лешек, и другие гости, быстро опьянели с мороза и дальней дороги, поэтому, когда колдун сказал, что Лешек замечательно поет, тому ничего больше не оставалось, как порадовать новых знакомых песнями. Хозяин, наверное, тронут был больше всех – потому что меда не пил – и долго уговаривал Лешека остаться у него насовсем, обещал славу и богатство, а когда Лешек смущенно отказался, звал его приехать летом и побыть хотя бы несколько дней. Он привел в гостевую избу своих многочисленных разновозрастных внуков, и Лешек пел им тоже – песни, которые сочинял еще в приюте.
Спать легли вместе со всеми, только на гнилую солому хозяин постелил теплые чистые шкуры – теперь не столько для богатого гостя, сколько для «поющего ангела»: Лусской торг был большим поселением, стоял на месте слияния двух рек, и церковь в нем получила давнюю и прочную власть. Впрочем, это не мешало местным жителям хранить в укромных местах деревянных идолов, изображающих прежних богов, окружать свои дома оберегами, подкармливать домовых и вышивать на полотенцах мировое древо. Захмелевший колдун, посмеиваясь, расспрашивал хозяина о том, во что же тот на самом деле верит.
– Домовой – это ангел или бес? – хитро прищуривался он.
– Какой же он ангел? Ангелы на небе, белыми крыльями машут. А бесы – в преисподней, злые они, говорят. А домовой не злой вовсе.
– А Велес кем Христу приходится, знаешь?
– Да никем. Велес – сам по себе, а Христос – сам по себе. Велес зимой по лесам бродит, нас от бесов защищает. Все боги в Вырий на зиму уходят, а Велес с нами остается.
– От бесов, значит… – многозначительно кивал колдун, – А Христос что зимой делает? Тоже в Вырий уходит?
– Не, Христос он тут вообще не появляется. Как его распяли, он на небе, с ангелами белокрылыми.
– А в церковь зачем ходишь тогда? – колдун едва не хохотал.
– Ну, как зачем – положено. Говорят, надо на службу к нему ходить, чтобы на страшном суде он тебе послабление сделал.
– А Велес на страшном суде что же, не поможет?
– Говорят, не поможет. Велес – он свой, он после смерти людей через реку Смородину переводит, к предкам, которые за ней поселились.
– Так ты куда после смерти собираешься? В рай, в ад или к предкам?
– Ну, я бы к предкам хотел, конечно… – мямлил хозяин, – как-то проще там, со своими-то…
– А Христос тогда тебе зачем?
– Мало ли… Говорят, если ему не служить – в ад пойдешь, на сковородке жариться. Так что я лучше уж отслужу, на всякий случай, а там посмотрим.
– Знаешь, что я тебе посоветую, – лицо колдуна стало печальным и задумчивым, – ты служить-то ему служи, раз боишься. Только перед смертью не ходи к причастию. Пойдешь к причастию, Велес не сможет перевести тебя через Смородину, Христос подоспеет раньше него и утащит к себе, на страшный суд.
Невзор, высокий и седой старик, еще не спал, когда поздней ночью они добрались до его уединенного жилища на берегу маленькой речушки, вьющейся среди густого леса.
– Охто! – старик обнялся с колдуном, а потом взглянул на Лешека, и даже поднял глиняный подсвечник, чтобы осветить его лицо, – ты не ошибся. У меня нет никаких сомнений – это внук Велемира. Похож. Очень похож. И на деда, и на отца, и на мать. Что ж, я рад. Я думал, род Велемира оборван, а вот как причудливо сложилась жизнь… Где ты нашел его, Охто?
– Представь себе, я вытащил его из Усть-Выжской Пустыни, – хмыкнул колдун, снимая шубу, – только о роде Велемира я в то время не думал.
И вместо того, чтобы отдыхать с дороги, колдун просидел до рассвета, беседуя со старым волхвом. Они говорили о монастыре, и о том, что власть церкви все туже стягивает кольцом Север, и теперь опасно появляться не только в Ладоге и Новгороде, но и в больших селах, а иногда и мелких деревнях. Лешек слушал их, то засыпая, то просыпаясь, ему было интересно, но сон закрывал ему глаза, и, открыв их в следующий раз, он ловил совсем другую тему, не сразу понимая, о чем идет речь.
– Охто, ты живешь на севере, ты редко сталкиваешься с ними, – говорил Невзор, – а я вижу их почти каждый день. И я старше, я опытней тебя, и скажу: не связывайся с ними. Они раздавят тебя, как букашку. Это сила, с которой нам не справится. Или ты не помнишь о восстаниях в Новгороде?
– Помню! Отлично помню! – горячо восклицал колдун, – все это было неправильно, и действовать надо не так!