Страница:
Сам Лытка обладал практичным крестьянским умом, и мог бесконечно слушать несмелые рассуждения Лешека об устройстве вселенной и мира людей. Лешек с легкостью рассказывал, о чем шепчутся между собой звезды, когда их никто не слышит, что думает трава, когда ее косят, о чем мечтают лошади. И очень смешно изображал монахов: это развлечение полюбил не только Лытка, но и другие ребята. Они залезали в сарай с сеном и смотрели в щелки на проходящих воспитателей, и других взрослых.
– Во, толстый Леонтий! – шептал Лытка, – чего он делает?
– Он ищет, чего бы съесть, – с готовностью сообщал Лешек, стараясь Леонтия изобразить, – он всегда думает только о еде, и больше всего любит свое пузо!
Мальчишки прыскали в кулаки, а Лытка искал следующую жертву.
– Старый Филин просто не знает, чем заняться. Но боится завалиться спать, потому что тогда ему влетит от Полкана.
У Лешека очень уморительно получалось показать, как Филин хлопает глазами и подозрительно смотрит по сторонам, будто хочет что-то украсть.
– Отец Паисий! Давай, Лешек!
– Нет, я не хочу, чтобы вы смеялись над Паисием! Он добрый, он слышит музыку.
Непроизвольно его лицо само по себе приобретало мечтательное выражение отца Паисия, и мальчишки все равно смеялись, потихоньку, ибо «душе, изливающейся в смехе, легко отпасть от своего гармонического состава, оставить попечение о благе и еще легче впасть в дурную беседу» – смех не считался в монастыре добродетелью.
Лешек расцветал, когда оказывался в центре внимания, и, наверное, чувствовал себя счастливым. Он быстро забыл обиды и простил тех, кто совсем недавно не давал ему прохода, да и ребята перестали считать его ничтожеством – Лытка заставил их уважать Лешека и ценить те его достоинства, которые раньше не находили достойного места в мальчишеской иерархии.
Лытка был первым, кому Лешек осмелился петь свои песни. Они настолько потрясли воображение крестьянского мальчика, что он требовал Лешека петь их снова и снова, а потом предложил послушать его и другим ребятам. Собственно, ничего особенного в тех песнях и не было, Лешек пел о том, что видел вокруг – о небе, о земле, о монастыре, но когда замолкал, не раз замечал, что на лицах мальчиков блестят слезы.
Лешек же смотрел Лытке в рот: он боготворил своего друга, он восхищался каждым его словом или жестом, он считал его героем, и посвящал ему песни. Множество раз Лытка спасал его от наказания, принимая на себя вину и подставляя спину под розги – с семи лет отроков секли как взрослых, дабы не обнажать друг перед другом срамных частей тела. Лытка относился к наказаниям с легкостью, никогда не плакал – терпел молча, чем вызывал у Лешека еще большее восхищение. Лытка без труда объяснил Лешеку, как надо вести себя с воспитателями, чтобы они перестали к нему цепляться, и вскоре Лешек заметил, что и сам начинает понимать, как вызвать ту или иную реакцию на свой поступок. И став постарше, начал этим активно пользоваться.
Его песни однажды услышал толстый Леонтий, и как назло, песня была фривольной – посвящалась ненависти к поклонам распятию: вообще, в песнях Лешека монастырь всегда рисовался черной краской. Никакие увещевания Лытки на этот раз не помогли – Лешека наказали очень жестоко, и, как бы ему не хотелось быть похожим на друга, он все равно не смог удержаться от криков и слез, а потом целую неделю лежал на животе и плакал, когда его никто не видел. И, хотя его посадили на хлеб и воду, Лытка умудрялся утащить из-за стола что-нибудь вкусненькое для него.
– Лытка, я такой слабый… – сокрушался Лешек, жуя яблоко или морковку, – я так хочу быть таким, как ты.
– Ерунда! Ты не слабый. Просто у тебя кожа тонкая, и косточки торчат. А у меня – потрогай – спина, как рогожа.
Лешек трогал его мускулистую спину и снова восхищался.
– Зато ты поешь такие песни… – вздыхал Лытка.
– Лучше бы я не умел петь, – Лешек снова готов был расплакаться, и удерживался только из гордости.
– Не говори так! Мы просто будем осмотрительней, чтобы никто тебя не слышал!
Но с тех пор Лешек боялся петь, и соглашался на уговоры, только если кто-то из ребят вставал под дверью. А главное – не получал от этого настоящего удовольствия, не позволяя голосу развернуться в полную силу.
Он набрал еще сучьев, хотя надобности в них не было – просто так, чтобы двигаться. Тепло от огня на этот раз вызвало озноб – Лешек кутался в полушубок и согреться не мог. Придвигаясь к костру, он чуть не прожег сапог, а это стало бы настоящей катастрофой – сейчас он хотя бы не боялся отморозить ноги. Эти сапоги сшил ему колдун, ни у кого таких не было – теплые, удобные и легкие, не то что лапти, которые он оставил в монастыре.
Тягучее время ползло медленно, солнце не дошло и до полудня: идти оказалось гораздо легче, чем сидеть, пусть и у костра. Почему-то на ходу мысли его текли легко и увлекательно, песни складывались сами собой, а сидя и заснеженный лес не вызывал восторга, хотя, несомненно, был очень красив.
Лешек представил себе, как его ищут, как по реке туда сюда верхом снуют монахи, как бесится сейчас Полкан, и снова улыбнулся. Это здорово – не чувствовать сомнений и страха. Даже если он замерзнет здесь, в лесу, они все равно не найдут его, и никогда не получат кристалла. И Полкан отлично это понимает.
Волк вышел из леса неожиданно – он не мог подобраться к Лешеку со спины, потому что сзади его закрывал высокий сугроб и ствол елки, волку пришлось подходить сбоку, и Лешек уловил его движение боковым зрением.
Это был волк-одиночка, от голода и отчаянья рискнувший приблизиться к огню: Лешек много лет прожил в лесу, и поведение зверей изучил хорошо. Однако, голод и отчаянье – хорошие помощники на охоте, и если зверю нечего терять, он не остановится.
Лешек осторожно потянулся к костру и взялся рукой за сук, не успевший догореть до основания. Волк смотрел на него внимательно, не мигая, и не двигался. Лешек тоже замер: первый испуг прошел, и теперь он старался придать взгляду убедительную твердость. Наверное, ему это удалось, потому что волк повернул голову в сторону и приподнял верхнюю губу, что означало явный отказ от поединка – у меня есть клыки, но драться я не хочу. Что-то вроде последней попытки напугать: уверенный в себе зверь клыков показывать не станет, он начнет их применять без предупреждения. Лешек дожал его, продолжая смотреть не мигая еще несколько минут, и волк, в конце концов, сдался – развернулся и ушел в лес, опустив хвост и голову.
Сук тлел в руке, растревоженный костер погас, и пришлось раздувать его, поднимая вверх легкие хлопья пепла. Один волк – это не опасно, Лешек знал, что справится с ним и в открытой схватке. Но если зверей будет хотя бы двое…
– Ну что ты испугался? – ласково улыбнулся ему иеромонах, – заходи и садись. Только закрывай двери.
Он указал на стульчик около кровати, на которой сидел сам.
Лешек еще раз восторженно осмотрел келью и перешагнул через порог.
– Садись, малыш, не бойся. Я слышал, ты поешь ребятам песни?
Лешек обмер и замотал головой, от страха не в силах вымолвить ни слова. Все равно подслушали! Как Лытка не убеждал его в том, что охрана надежна, их все равно подслушали! На глаза навернулись слезы, и, как он не старался их удержать, потекли из глаз крупными каплями.
– Что ты, детка? – Паисий поднялся и усадил Лешека на стульчик, поглаживая по голове, – что ты плачешь?
– Нет… Это не я… – сумел выговорить Лешек, – я не пел, ничего не пел!
– Да не бойся же, я не собираюсь тебя за это ругать.
Но Лешек не поверил ему – наверняка, он просто прикинулся добрым, чтобы выведать у него эту тайну, получить признание. Но кружка подслащенной воды и просвирка, которую обмакнули в мед, немного его успокоили – по крайней мере, он перестал плакать.
– Я обещаю, что ничего плохого тебе не сделаю, и никому не расскажу о нашем разговоре, – Паисий присел на колени перед Лешеком, чем сильно его смутил и растрогал: теперь слезы готовы были хлынуть из глаз от теплых чувств к иеромонаху, – я просто хочу услышать, что за песни ты поешь. Только и всего.
– Тебе не понравится, – вздохнул Лешек.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю.
– А ты попробуй. Выбери что-нибудь подходящее.
И тут Лешек вспомнил, что у него есть одна песня, которую он сочинял, думая именно о Паисии. Конечно, ничего о монахе в ней не было, просто Лешек о нем думал, когда ее сочинял. Он помялся немного, теперь просто смущаясь и волнуясь – вдруг песня окажется недостаточно хороша? – но все же запел, на этот раз позволяя голосу литься так, как ему хочется. В этой песне соловей свил гнездо на хорах церкви, и когда пришла пора служить всенощную на Пасху, ему не позволили петь, а гнездо выбросили в окошко.
Паисий слушал его со странным выражением лица: наклонив голову и широко открыв глаза. Брови его поднимались все выше, и в конце, на самом красивом месте, где соловей видит разрушенное гнездо, Лешек заметил слезы в его глазах.
Иеромонах долго молчал, и Лешек было снова испугался, но тот погладил его по плечу и тихо попросил:
– Спой мне еще что-нибудь.
Дело в том, что Лешек очень любил петь. Он мог делать это бесконечно, даже если его не слушали. А когда слушали, он испытывал небывалое ликование, и ему было трудно остановиться. И он спел монаху про старую собаку, которая живет у сторожевой башни, и про облака, которые ветер гонит по небу, куда ему вздумается. И еще – про кузнечика, и мрачную песню про темную келью схимника. Про схимника, он, наверное, пел напрасно, потому что никакого восхищения его подвигом там не было, только страх перед чернецом, запертым в своем добровольном заточении.
– Послушай, а что ты думаешь о Боге? – спросил его Паисий.
Лешек пожал плечами и честно начал читать Символ Веры, но иеромонах быстро его перебил:
– И больше ты ничего сказать не можешь? Кроме того, что тебя заставили вызубрить наизусть?
Лешек снова пожал плечами: бог представлялся ему черной тучей, готовой в любую секунду выпустить молнию, которая поразит его, если Лешек чем-то этой туче не понравится.
– Может быть, ты можешь спеть? – предложил иеромонах.
Лешек подумал немного, и спел о туче, и немного о страшном суде и мучениях грешников. Но, видно, что-то в этой песне Паисию не понравилось: он стал хмурым и задумчивым. Да что говорить, так себе получилась песня…
После этого случая Паисий каждую неделю приглашал Лешека к себе, и рассказывал ему евангельские сюжеты, может быть, немного не так, как они были записаны в Библии. И все надеялся, что Лешек сможет об этом спеть. Но сердце Лешека молчало – в этих рассказах он видел совсем не то, чего хотелось иеромонаху. Он спел песню про смоковницу, на которой уродились плохие плоды, и смоковница представлялась ему почему-то сливой с зелеными ягодами. И ему было очень жалко эту сливу, потому что никто не ест ее плодов. А из Нагорной проповеди получилась песня о плаче, который ничто не утешит. Грустная получилась песня.
Нет, иеромонах хотел совсем не этого, но Лешек не понимал, чего он хочет – его душа оставалась глухой к подвигам Иисуса, он не оценил даже распятья, и честно признался: если бы на месте Христа оказался Лытка, он бы не позволил так над собой издеваться, а прямо бы сказал, что жить нужно по правде и по-честному. И все бы ему поверили. И пятью хлебами он накормил бы весь мир до самого конца света, чтобы никому не приходилось голодать.
В любовь Иисуса Лешек не верил. Если Иисус любит людей, то почему не сделает их счастливыми? Просто так, ни за что. Почему в рай он берет только тех, кто не грешит? Лешек был уверен, что ни в какой рай его не возьмут: судя по проповедям получалось, что грешит он на каждом шагу, и не подозревает об этом.
Надо отдать должное иеромонаху – он был терпелив. Но, видно, всякому терпению приходит конец, и Паисий отказался от своей задумки: Лешек продолжал солировать в церковном хоре, тщательно выводя слова и мелодию тропарей канона и стихир. Впрочем, и этого хватало – и монахи, и паломники от его пения начинали часто дышать и проливать слезы. Только это были не те слезы, которые хотел вызвать у них Паисий.
С тех пор, с легкой руки иеромонаха к Лешеку приклеилось прозвище «заблудшая душа».
Лешек осторожно засыпал костер и спрятал в сугроб наломанные сучья, которые не успел сжечь, пососал еще немного снега и пожевал еловой хвои – только теперь от этого захотелось есть. Он сунул руку в карман и набрал горстку пшена – мелкая крупа противно скрипела на зубах, жевать ее было неудобно, но ничего лучшего все равно не нашлось, и Лешек радовался тому, что есть. На ходу глотая непрожеванную пшенку, он добрался до реки и осторожно выглянул из-за деревьев.
К ночи снова завыл ветер, но не так, как накануне, а тихо и протяжно, словно голодный волк. По реке неслась поземка, и если в лесу стало совсем темно, то на открытом пространстве все еще сгущались сумерки – мрачные зимние сумерки, неуютные, бескровные, унылые, сжимающие сердце беспомощной тоской. И в вое ветра Лешеку почудилось чье-то рыдание: тонкое и жалобное.
Поземка то прижималась к земле, то взлетала вверх, свивалась маленькими воронками, и снова расстилалась понизу, и бежала, бежала вперед. Лешек плохо видел в сумерках, и не сразу заметил двух всадников, двигающихся в сторону монастыря. Когда они немного приблизились, сомнений не осталось – это дружина Полкана, монахи-воины. Их клобуки развивались на ветру, как будто у каждого за плечами сидела черная птица с раскинутыми крыльями, полы темных суконных мантий, расстегнутых до пояса, поднимались и опадали в такт движению лошадей – всадники скакали неспешной рысью.
Хорошо, что он не спешил выйти на лед – его бы сразу заметили. Лешек подождал, пока всадники проедут мимо, но, к его удивлению, они, добравшись до поворота реки, повернули назад, такой же неспешной рысью – монахи патрулировали реку. И, наверняка, за следующим поворотом тоже неторопливо двигаются еще двое, а дальше – еще и еще. Лешек сжал губы: так легко, как в первую ночь, ему идти не удастся. Что ж, путь на лед закрыт, значит, надо идти по снегу, вдоль реки. В темноте, под пологом леса они его не заметят, зато он отлично сможет видеть преследователей.
Если бы он догадался об этом заранее, то за день смог бы сплести себе снегоступы – у костра это было бы не так трудно. А сейчас он просто отморозит руки.
Иногда проваливаясь в снег по пояс, он пробирался вперед, только когда монахи ехали к нему спиной, и старался всегда держать их в поле зрения. От ходьбы Лешек быстро согревался, но, стоило ему остановиться, пережидая, мороз брался за него еще крепче. На его беду, над лесом поднялась полная луна и осветила реку лучше, чем сотня факелов: теперь монахи могли заметить его, если бы случайно оглянулись.
Сук треснул под ногой неожиданно громко, и даже свист ветра этого звука не заглушил. Лешек зарылся в снег и замер, задержав дыхание – монахи остановили лошадей и оглянулись, прислушиваясь, а потом галопом направились в его сторону. Он спрятал лицо в снегу и сжался в комок – только сейчас он в первый раз подумал о том, что с ним будет, если его поймают.
Лешек не сомневался в том, что Дамиан его убьет, и смерть его будет долгой и мучительной. Чтобы другим послушникам было неповадно разбегаться из монастыря. Лешек подумал об этом отстраненно и спокойно: если его поймают, ему надо будет всего лишь с готовностью принять смерть. Гораздо страшней представлялся другой путь – жизнь в монастыре. Его могли ослепить, сделать калекой – Дамиану хватит фантазии навсегда приковать его к обители, чтобы ничего светлого в его жизни больше не осталось. И на этот случай Лешек приготовил решение: тогда он умрет сам, по своей воле. Ему нет дела до того, что об этом думает их злобный бог. По всему выходили только мучения и смерть.
Страха не было.
Всадники подъехали к берегу и остановились в нескольких метрах от Лешека.
– Да это от мороза ветка хрустнула, – сказал один.
– Погоди. Я все же посмотрю.
Лешек улыбнулся и расслабился – или его увидят, или не увидят. Ночь, он в тени, снег вокруг рыхлый и… он обмер: следы. Они увидят его следы!
Всадник спешился и направился к лесу – Лешек слышал, как скрипит снег у него под ногами, но вскоре шаги замедлились и стихли:
– Да тут снегу по пояс! Он тут не пройдет! Наверняка, давно замерз где-то!
– Помолись, чтобы этого не случилось, – крикнул ему второй.
– Почему?
– Потому что тогда мы будем не верхом прогуливаться по реке, а ползать по пояс в снегу, разыскивая его труп! Полкан же ясно сказал!
Шаги повернули от берега, монах сел на лошадь, и вскоре Лешек перестал слышать мерный топот копыт. У него стучали зубы – то ли от волнения, то ли от холода.
– У брата Дамиана от этого случится помутнение! – говаривал он, и иногда бывало достаточно только припугнуть какого-нибудь расшалившегося ребенка тем, что сейчас его отведут к Дамиану, и у того случится помутнение, чтобы самый отчаянный шалопай разрыдался от страха и на коленях молил о прощении.
А «помутнения» у Полкана и вправду случались – на него, особенно после обеда, когда он неизменно пил вино, нападала неконтролируемая ярость, и, если рядом не находилось кого-нибудь вроде Благочинного или отца Паисия, он мог и убить в запале того, на кого эта ярость обрушивалась. За поясом Полкан всегда носил кожаную плеть, очень тяжелую, с треугольным наконечником из металла, и, говорили, что десяти ударов ею достаточно, чтобы вышибить дух из взрослого человека. Во всяком случае, иногда мальчикам доводилось ее попробовать, и рваные раны, нанесенные плетью, не заживали несколько недель.
Для поддержания репутации, Полкан мог и изображать свои «помутнения», просто так, чтобы его боялись. Но это всегда было заметно – когда он притворяется, а когда – нет.
Лешеку Дамиан казался демоном ада, посланным на землю наказывать грешников, не дожидаясь их смерти. Учитывая, что слово «грех» Лешек понимал очень по-своему, то грешниками считал всех вокруг, и себя самого, и Лытку. В его голове не укладывалось, можно ли быть грешным «больше» или «меньше». То, в чем ему предлагалось каяться на исповеди, в его мыслях имело равную цену. Убийство ничем не отличались от лишнего куска хлеба, съеденного за столом, ибо именовалось это чревоугодием, и плохо прочитанная молитва считалась нарушением первой заповеди, и чуть выше приподнятая голова – грехом гордыни. А Лешек был любопытен, и опускать глаза долу все время забывал. В конце концов, он примирился с тем, что каждый его шаг грешен, и успокоился на этом.
Единственное, что хоть немного приводило в порядок путаницу в голове, это епитимии, назначавшиеся духовниками после исповеди. Разумеется, на исповеди мальчики никогда не признавались в том, что могло бы повлечь за собой серьезные наказания, и ими давно были придуманы «невинные» грешки, за которые могли назначить чтение «Отче наш», в течение часа стоя на коленях, или тридцать поклонов распятию, или еще что-нибудь столь же необременительное. Признаваться в чем-нибудь надо было обязательно, и у каждого имелся в запасе набор «грехов». Между собой мальчики обменивались этими «грехами», боясь выдумывать что-то новое, так как никто не знал, какое за этим может последовать наказание. Только самые отчаянные пополняли эту копилку «грехов», Лытка, например. И Лешек снова вздыхал в восхищении, и тоже хотел стать таким же отчаянным, но так ни разу и не решился.
Дамиан, сам в прошлом из приютских, хорошо знал эту практику, и смеялся над духовниками, иногда в открытую, прямо при воспитанниках. Лешек часто замечал, что Полкан с пренебрежением относиться к иеромонахам, и это укрепляло его в мыслях о том, будто тот состоит на службе у дьявола, поэтому и не боится бога. Мелкие грешки приютских мальчиков Дамиана не волновали, он ставил во главу угла только те проступки, которые выходили за пределы приюта и могли вызвать недовольство со стороны Благочинного или самого аввы. Впрочем, если какой-нибудь воспитатель притаскивал к нему мальчишку, сам факт того, что его потревожили из-за пустяка, мог спровоцировать гнев Полкана.
Однажды вечером, после ужина, к мальчикам заглянул отец Леонтий, что само по себе показалось странным – Леонтий любил поспать, и если вечернюю службу не служили, уходил в свою келью как можно раньше.
– Лешек, – ласково позвал он прямо от двери, и голос его был так сладок, что Лешек сразу почувствовал неладное, – пойдем со мной, тебя зовет отец Паисий.
Однако привел его Леонтий не в келью к иеромонаху, а в трапезную братии, где Лешек до этого ни разу не был. Огромная зала с длинным широким столом оставалась почти пустой, только во главе стола сидели трое: сам Паисий, Благочинный и Дамиан. Лешек так испугался, что не сумел как следует осмотреться. Леонтий провел его через всю трапезную, но он, памятуя о наставлениях Лытки, опустил голову как можно ниже и смотрел только на свои босые ноги.
– Лешек, не бойся, – улыбнулся ему Паисий и поставил так, чтобы все трое могли его хорошо видеть, – этот разговор никаких последствий для тебя иметь не будет. Мы ведем богословскую беседу, и хотели бы, чтобы ты послужил примером для некоторых наших измышлений, только и всего.
Лешек не особенно понял смысл его слов, но ему стало еще тревожней.
– Да, малыш, мы знаем, что все вы опасаетесь гнева брата Дамиана, – Благочинный погладил его по голове, – но сейчас можешь чувствовать себя совершенно свободно – брат Дамиан пообещал нам, что не будет тебя наказывать, даже если тебе придется признаться в чем-нибудь, заслуживающем кары.
Лешек совсем струсил – он вовсе не собирался ни в чем сознаваться. Он бросил короткий взгляд на Дамиана, и понял, что и Благочинный, и Паисий заблуждаются на этот счет – на губах Полкана поигрывала легкая улыбка, а в глазах прятался подозрительный злой огонек.
Они расспрашивали его, что он думает о боге, о грехе, о молитве, и Лешек сначала отвечал односложно, или пытался пересказывать то, чему его учили. Отец Паисий не скрывал разочарования, стараясь его расшевелить, и Лешек внезапно пожалел его: ему показалось, что он делает иеромонаху больно тем, что не хочет сказать правды, разрушает какие-то его надежды. Он разрывался между страхом и жалостью, и, в конце концов, позволил себе высказать некоторые собственные мысли.
– Обратите внимание, – Паисий повернулся к Благочинному, – ребенок, несомненно, понимает божий страх, но не может разобраться, что есть хорошо, а что – плохо. Он верит, искренне верит, но вера его не имеет под собой любви. И, я думаю, любой приютский мальчик, если вообще умеет выражать словами свои ощущения, скажет нам то же самое. А это означает, что в воспитании отроков мы делаем упор на дисциплину и на страх, но не даем им настоящей, глубокой веры, которая может поднимать человека над собой, которая зажигает сердце…
Благочинный кивнул:
– Вы что-нибудь можете предложить?
– Да! – воскликнул Паисий, – я думаю, что с детьми должны работать не простые монахи, а только имеющие духовный сан, чтобы воспитатель был ребенку одновременно и духовником, и учителем.
Дамиан презрительно скривился и обвел трапезную глазами. Ему не нравился этот разговор: все, не исключая приютских детей, знали, что авва отказал ему в рукоположении.
Лешек имел на этот счет собственное мнение, но и ему понравилась идея заменить всех воспитателей на духовников: те, по крайней мере, хотя бы делали вид, что их интересуют проблемы мальчиков, а еще не были такими крикливыми и не имели привычки чуть что хватать за уши или бить по затылку.
– Лешек, – обратился к нему Благочинный, – ты бы хотел, чтобы вместо брата Леонтия твоим воспитателем стал отец Нифонт?
Лешек посмотрел на Леонтия, и очень быстро понял, что отца Нифонта назначат воспитателем еще не скоро, а брат Леонтий через несколько минут поведет его обратно в приют.
– Я очень люблю брата Леонтия, и отца Нифонта тоже люблю… – пробормотал он.
Паисий сжал губы и запрокинул лицо вверх, закатывая глаза. Лешек посмотрел на него виновато, и Паисий слабо ему улыбнулся.
– Дети забиты, они боятся своих воспитателей, вместо того, чтобы их любить, – гневно произнес он и поднялся, – попробуйте протянуть руку, чтобы погладить ребенка по голове – он втянет голову в плечи, потому что не ждет от взрослых ничего, кроме подзатыльника!
– Во, толстый Леонтий! – шептал Лытка, – чего он делает?
– Он ищет, чего бы съесть, – с готовностью сообщал Лешек, стараясь Леонтия изобразить, – он всегда думает только о еде, и больше всего любит свое пузо!
Мальчишки прыскали в кулаки, а Лытка искал следующую жертву.
– Старый Филин просто не знает, чем заняться. Но боится завалиться спать, потому что тогда ему влетит от Полкана.
У Лешека очень уморительно получалось показать, как Филин хлопает глазами и подозрительно смотрит по сторонам, будто хочет что-то украсть.
– Отец Паисий! Давай, Лешек!
– Нет, я не хочу, чтобы вы смеялись над Паисием! Он добрый, он слышит музыку.
Непроизвольно его лицо само по себе приобретало мечтательное выражение отца Паисия, и мальчишки все равно смеялись, потихоньку, ибо «душе, изливающейся в смехе, легко отпасть от своего гармонического состава, оставить попечение о благе и еще легче впасть в дурную беседу» – смех не считался в монастыре добродетелью.
Лешек расцветал, когда оказывался в центре внимания, и, наверное, чувствовал себя счастливым. Он быстро забыл обиды и простил тех, кто совсем недавно не давал ему прохода, да и ребята перестали считать его ничтожеством – Лытка заставил их уважать Лешека и ценить те его достоинства, которые раньше не находили достойного места в мальчишеской иерархии.
Лытка был первым, кому Лешек осмелился петь свои песни. Они настолько потрясли воображение крестьянского мальчика, что он требовал Лешека петь их снова и снова, а потом предложил послушать его и другим ребятам. Собственно, ничего особенного в тех песнях и не было, Лешек пел о том, что видел вокруг – о небе, о земле, о монастыре, но когда замолкал, не раз замечал, что на лицах мальчиков блестят слезы.
Лешек же смотрел Лытке в рот: он боготворил своего друга, он восхищался каждым его словом или жестом, он считал его героем, и посвящал ему песни. Множество раз Лытка спасал его от наказания, принимая на себя вину и подставляя спину под розги – с семи лет отроков секли как взрослых, дабы не обнажать друг перед другом срамных частей тела. Лытка относился к наказаниям с легкостью, никогда не плакал – терпел молча, чем вызывал у Лешека еще большее восхищение. Лытка без труда объяснил Лешеку, как надо вести себя с воспитателями, чтобы они перестали к нему цепляться, и вскоре Лешек заметил, что и сам начинает понимать, как вызвать ту или иную реакцию на свой поступок. И став постарше, начал этим активно пользоваться.
Его песни однажды услышал толстый Леонтий, и как назло, песня была фривольной – посвящалась ненависти к поклонам распятию: вообще, в песнях Лешека монастырь всегда рисовался черной краской. Никакие увещевания Лытки на этот раз не помогли – Лешека наказали очень жестоко, и, как бы ему не хотелось быть похожим на друга, он все равно не смог удержаться от криков и слез, а потом целую неделю лежал на животе и плакал, когда его никто не видел. И, хотя его посадили на хлеб и воду, Лытка умудрялся утащить из-за стола что-нибудь вкусненькое для него.
– Лытка, я такой слабый… – сокрушался Лешек, жуя яблоко или морковку, – я так хочу быть таким, как ты.
– Ерунда! Ты не слабый. Просто у тебя кожа тонкая, и косточки торчат. А у меня – потрогай – спина, как рогожа.
Лешек трогал его мускулистую спину и снова восхищался.
– Зато ты поешь такие песни… – вздыхал Лытка.
– Лучше бы я не умел петь, – Лешек снова готов был расплакаться, и удерживался только из гордости.
– Не говори так! Мы просто будем осмотрительней, чтобы никто тебя не слышал!
Но с тех пор Лешек боялся петь, и соглашался на уговоры, только если кто-то из ребят вставал под дверью. А главное – не получал от этого настоящего удовольствия, не позволяя голосу развернуться в полную силу.
* * *
Голова упала вниз, и он понял, что заснул, только проснувшись от этого неожиданного толчка. Костер потух, но холода не чувствовалось, и Лешек испугался: да он чуть не замерз!Он набрал еще сучьев, хотя надобности в них не было – просто так, чтобы двигаться. Тепло от огня на этот раз вызвало озноб – Лешек кутался в полушубок и согреться не мог. Придвигаясь к костру, он чуть не прожег сапог, а это стало бы настоящей катастрофой – сейчас он хотя бы не боялся отморозить ноги. Эти сапоги сшил ему колдун, ни у кого таких не было – теплые, удобные и легкие, не то что лапти, которые он оставил в монастыре.
Тягучее время ползло медленно, солнце не дошло и до полудня: идти оказалось гораздо легче, чем сидеть, пусть и у костра. Почему-то на ходу мысли его текли легко и увлекательно, песни складывались сами собой, а сидя и заснеженный лес не вызывал восторга, хотя, несомненно, был очень красив.
Лешек представил себе, как его ищут, как по реке туда сюда верхом снуют монахи, как бесится сейчас Полкан, и снова улыбнулся. Это здорово – не чувствовать сомнений и страха. Даже если он замерзнет здесь, в лесу, они все равно не найдут его, и никогда не получат кристалла. И Полкан отлично это понимает.
Волк вышел из леса неожиданно – он не мог подобраться к Лешеку со спины, потому что сзади его закрывал высокий сугроб и ствол елки, волку пришлось подходить сбоку, и Лешек уловил его движение боковым зрением.
Это был волк-одиночка, от голода и отчаянья рискнувший приблизиться к огню: Лешек много лет прожил в лесу, и поведение зверей изучил хорошо. Однако, голод и отчаянье – хорошие помощники на охоте, и если зверю нечего терять, он не остановится.
Лешек осторожно потянулся к костру и взялся рукой за сук, не успевший догореть до основания. Волк смотрел на него внимательно, не мигая, и не двигался. Лешек тоже замер: первый испуг прошел, и теперь он старался придать взгляду убедительную твердость. Наверное, ему это удалось, потому что волк повернул голову в сторону и приподнял верхнюю губу, что означало явный отказ от поединка – у меня есть клыки, но драться я не хочу. Что-то вроде последней попытки напугать: уверенный в себе зверь клыков показывать не станет, он начнет их применять без предупреждения. Лешек дожал его, продолжая смотреть не мигая еще несколько минут, и волк, в конце концов, сдался – развернулся и ушел в лес, опустив хвост и голову.
Сук тлел в руке, растревоженный костер погас, и пришлось раздувать его, поднимая вверх легкие хлопья пепла. Один волк – это не опасно, Лешек знал, что справится с ним и в открытой схватке. Но если зверей будет хотя бы двое…
* * *
Отец Паисий однажды вызвал его к себе: Лешек удивился и испугался – Паисий никогда не приглашал в свою келью приютских детей. Жилище монаха показалось ему роскошным: широкая кровать под пологом, дубовый стол с разложенными на нем пергаментами, высокая каменная печь, и шкаф, забитый книгами. А главное – большое прозрачное окно, выходящее в лес. Лешек оробел на пороге, и не смел через него переступить. Он искренне любил Паисия, и теперь боялся какого-нибудь подвоха, который разрушит эту любовь.– Ну что ты испугался? – ласково улыбнулся ему иеромонах, – заходи и садись. Только закрывай двери.
Он указал на стульчик около кровати, на которой сидел сам.
Лешек еще раз восторженно осмотрел келью и перешагнул через порог.
– Садись, малыш, не бойся. Я слышал, ты поешь ребятам песни?
Лешек обмер и замотал головой, от страха не в силах вымолвить ни слова. Все равно подслушали! Как Лытка не убеждал его в том, что охрана надежна, их все равно подслушали! На глаза навернулись слезы, и, как он не старался их удержать, потекли из глаз крупными каплями.
– Что ты, детка? – Паисий поднялся и усадил Лешека на стульчик, поглаживая по голове, – что ты плачешь?
– Нет… Это не я… – сумел выговорить Лешек, – я не пел, ничего не пел!
– Да не бойся же, я не собираюсь тебя за это ругать.
Но Лешек не поверил ему – наверняка, он просто прикинулся добрым, чтобы выведать у него эту тайну, получить признание. Но кружка подслащенной воды и просвирка, которую обмакнули в мед, немного его успокоили – по крайней мере, он перестал плакать.
– Я обещаю, что ничего плохого тебе не сделаю, и никому не расскажу о нашем разговоре, – Паисий присел на колени перед Лешеком, чем сильно его смутил и растрогал: теперь слезы готовы были хлынуть из глаз от теплых чувств к иеромонаху, – я просто хочу услышать, что за песни ты поешь. Только и всего.
– Тебе не понравится, – вздохнул Лешек.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю.
– А ты попробуй. Выбери что-нибудь подходящее.
И тут Лешек вспомнил, что у него есть одна песня, которую он сочинял, думая именно о Паисии. Конечно, ничего о монахе в ней не было, просто Лешек о нем думал, когда ее сочинял. Он помялся немного, теперь просто смущаясь и волнуясь – вдруг песня окажется недостаточно хороша? – но все же запел, на этот раз позволяя голосу литься так, как ему хочется. В этой песне соловей свил гнездо на хорах церкви, и когда пришла пора служить всенощную на Пасху, ему не позволили петь, а гнездо выбросили в окошко.
Паисий слушал его со странным выражением лица: наклонив голову и широко открыв глаза. Брови его поднимались все выше, и в конце, на самом красивом месте, где соловей видит разрушенное гнездо, Лешек заметил слезы в его глазах.
Иеромонах долго молчал, и Лешек было снова испугался, но тот погладил его по плечу и тихо попросил:
– Спой мне еще что-нибудь.
Дело в том, что Лешек очень любил петь. Он мог делать это бесконечно, даже если его не слушали. А когда слушали, он испытывал небывалое ликование, и ему было трудно остановиться. И он спел монаху про старую собаку, которая живет у сторожевой башни, и про облака, которые ветер гонит по небу, куда ему вздумается. И еще – про кузнечика, и мрачную песню про темную келью схимника. Про схимника, он, наверное, пел напрасно, потому что никакого восхищения его подвигом там не было, только страх перед чернецом, запертым в своем добровольном заточении.
– Послушай, а что ты думаешь о Боге? – спросил его Паисий.
Лешек пожал плечами и честно начал читать Символ Веры, но иеромонах быстро его перебил:
– И больше ты ничего сказать не можешь? Кроме того, что тебя заставили вызубрить наизусть?
Лешек снова пожал плечами: бог представлялся ему черной тучей, готовой в любую секунду выпустить молнию, которая поразит его, если Лешек чем-то этой туче не понравится.
– Может быть, ты можешь спеть? – предложил иеромонах.
Лешек подумал немного, и спел о туче, и немного о страшном суде и мучениях грешников. Но, видно, что-то в этой песне Паисию не понравилось: он стал хмурым и задумчивым. Да что говорить, так себе получилась песня…
После этого случая Паисий каждую неделю приглашал Лешека к себе, и рассказывал ему евангельские сюжеты, может быть, немного не так, как они были записаны в Библии. И все надеялся, что Лешек сможет об этом спеть. Но сердце Лешека молчало – в этих рассказах он видел совсем не то, чего хотелось иеромонаху. Он спел песню про смоковницу, на которой уродились плохие плоды, и смоковница представлялась ему почему-то сливой с зелеными ягодами. И ему было очень жалко эту сливу, потому что никто не ест ее плодов. А из Нагорной проповеди получилась песня о плаче, который ничто не утешит. Грустная получилась песня.
Нет, иеромонах хотел совсем не этого, но Лешек не понимал, чего он хочет – его душа оставалась глухой к подвигам Иисуса, он не оценил даже распятья, и честно признался: если бы на месте Христа оказался Лытка, он бы не позволил так над собой издеваться, а прямо бы сказал, что жить нужно по правде и по-честному. И все бы ему поверили. И пятью хлебами он накормил бы весь мир до самого конца света, чтобы никому не приходилось голодать.
В любовь Иисуса Лешек не верил. Если Иисус любит людей, то почему не сделает их счастливыми? Просто так, ни за что. Почему в рай он берет только тех, кто не грешит? Лешек был уверен, что ни в какой рай его не возьмут: судя по проповедям получалось, что грешит он на каждом шагу, и не подозревает об этом.
Надо отдать должное иеромонаху – он был терпелив. Но, видно, всякому терпению приходит конец, и Паисий отказался от своей задумки: Лешек продолжал солировать в церковном хоре, тщательно выводя слова и мелодию тропарей канона и стихир. Впрочем, и этого хватало – и монахи, и паломники от его пения начинали часто дышать и проливать слезы. Только это были не те слезы, которые хотел вызвать у них Паисий.
С тех пор, с легкой руки иеромонаха к Лешеку приклеилось прозвище «заблудшая душа».
* * *
Короткий зимний день склонился к закату, и Лешек решил пробираться поближе к реке – когда сядет солнце, он легко потеряет нужное направление. Зимой солнце садится быстро, и темнеет в лесу сразу: недолгие серые сумерки оборачиваются светлой, снежной ночью.Лешек осторожно засыпал костер и спрятал в сугроб наломанные сучья, которые не успел сжечь, пососал еще немного снега и пожевал еловой хвои – только теперь от этого захотелось есть. Он сунул руку в карман и набрал горстку пшена – мелкая крупа противно скрипела на зубах, жевать ее было неудобно, но ничего лучшего все равно не нашлось, и Лешек радовался тому, что есть. На ходу глотая непрожеванную пшенку, он добрался до реки и осторожно выглянул из-за деревьев.
К ночи снова завыл ветер, но не так, как накануне, а тихо и протяжно, словно голодный волк. По реке неслась поземка, и если в лесу стало совсем темно, то на открытом пространстве все еще сгущались сумерки – мрачные зимние сумерки, неуютные, бескровные, унылые, сжимающие сердце беспомощной тоской. И в вое ветра Лешеку почудилось чье-то рыдание: тонкое и жалобное.
Поземка то прижималась к земле, то взлетала вверх, свивалась маленькими воронками, и снова расстилалась понизу, и бежала, бежала вперед. Лешек плохо видел в сумерках, и не сразу заметил двух всадников, двигающихся в сторону монастыря. Когда они немного приблизились, сомнений не осталось – это дружина Полкана, монахи-воины. Их клобуки развивались на ветру, как будто у каждого за плечами сидела черная птица с раскинутыми крыльями, полы темных суконных мантий, расстегнутых до пояса, поднимались и опадали в такт движению лошадей – всадники скакали неспешной рысью.
Хорошо, что он не спешил выйти на лед – его бы сразу заметили. Лешек подождал, пока всадники проедут мимо, но, к его удивлению, они, добравшись до поворота реки, повернули назад, такой же неспешной рысью – монахи патрулировали реку. И, наверняка, за следующим поворотом тоже неторопливо двигаются еще двое, а дальше – еще и еще. Лешек сжал губы: так легко, как в первую ночь, ему идти не удастся. Что ж, путь на лед закрыт, значит, надо идти по снегу, вдоль реки. В темноте, под пологом леса они его не заметят, зато он отлично сможет видеть преследователей.
Если бы он догадался об этом заранее, то за день смог бы сплести себе снегоступы – у костра это было бы не так трудно. А сейчас он просто отморозит руки.
Иногда проваливаясь в снег по пояс, он пробирался вперед, только когда монахи ехали к нему спиной, и старался всегда держать их в поле зрения. От ходьбы Лешек быстро согревался, но, стоило ему остановиться, пережидая, мороз брался за него еще крепче. На его беду, над лесом поднялась полная луна и осветила реку лучше, чем сотня факелов: теперь монахи могли заметить его, если бы случайно оглянулись.
Сук треснул под ногой неожиданно громко, и даже свист ветра этого звука не заглушил. Лешек зарылся в снег и замер, задержав дыхание – монахи остановили лошадей и оглянулись, прислушиваясь, а потом галопом направились в его сторону. Он спрятал лицо в снегу и сжался в комок – только сейчас он в первый раз подумал о том, что с ним будет, если его поймают.
Лешек не сомневался в том, что Дамиан его убьет, и смерть его будет долгой и мучительной. Чтобы другим послушникам было неповадно разбегаться из монастыря. Лешек подумал об этом отстраненно и спокойно: если его поймают, ему надо будет всего лишь с готовностью принять смерть. Гораздо страшней представлялся другой путь – жизнь в монастыре. Его могли ослепить, сделать калекой – Дамиану хватит фантазии навсегда приковать его к обители, чтобы ничего светлого в его жизни больше не осталось. И на этот случай Лешек приготовил решение: тогда он умрет сам, по своей воле. Ему нет дела до того, что об этом думает их злобный бог. По всему выходили только мучения и смерть.
Страха не было.
Всадники подъехали к берегу и остановились в нескольких метрах от Лешека.
– Да это от мороза ветка хрустнула, – сказал один.
– Погоди. Я все же посмотрю.
Лешек улыбнулся и расслабился – или его увидят, или не увидят. Ночь, он в тени, снег вокруг рыхлый и… он обмер: следы. Они увидят его следы!
Всадник спешился и направился к лесу – Лешек слышал, как скрипит снег у него под ногами, но вскоре шаги замедлились и стихли:
– Да тут снегу по пояс! Он тут не пройдет! Наверняка, давно замерз где-то!
– Помолись, чтобы этого не случилось, – крикнул ему второй.
– Почему?
– Потому что тогда мы будем не верхом прогуливаться по реке, а ползать по пояс в снегу, разыскивая его труп! Полкан же ясно сказал!
Шаги повернули от берега, монах сел на лошадь, и вскоре Лешек перестал слышать мерный топот копыт. У него стучали зубы – то ли от волнения, то ли от холода.
* * *
Лешек боялся Дамиана. Всегда. И не он один – Полкана боялись все, и воспитанники, и воспитатели. И больше всего в приюте боялись его «помутнений», как их называл Леонтий. Этими помутнениями он частенько пугал мальчиков:– У брата Дамиана от этого случится помутнение! – говаривал он, и иногда бывало достаточно только припугнуть какого-нибудь расшалившегося ребенка тем, что сейчас его отведут к Дамиану, и у того случится помутнение, чтобы самый отчаянный шалопай разрыдался от страха и на коленях молил о прощении.
А «помутнения» у Полкана и вправду случались – на него, особенно после обеда, когда он неизменно пил вино, нападала неконтролируемая ярость, и, если рядом не находилось кого-нибудь вроде Благочинного или отца Паисия, он мог и убить в запале того, на кого эта ярость обрушивалась. За поясом Полкан всегда носил кожаную плеть, очень тяжелую, с треугольным наконечником из металла, и, говорили, что десяти ударов ею достаточно, чтобы вышибить дух из взрослого человека. Во всяком случае, иногда мальчикам доводилось ее попробовать, и рваные раны, нанесенные плетью, не заживали несколько недель.
Для поддержания репутации, Полкан мог и изображать свои «помутнения», просто так, чтобы его боялись. Но это всегда было заметно – когда он притворяется, а когда – нет.
Лешеку Дамиан казался демоном ада, посланным на землю наказывать грешников, не дожидаясь их смерти. Учитывая, что слово «грех» Лешек понимал очень по-своему, то грешниками считал всех вокруг, и себя самого, и Лытку. В его голове не укладывалось, можно ли быть грешным «больше» или «меньше». То, в чем ему предлагалось каяться на исповеди, в его мыслях имело равную цену. Убийство ничем не отличались от лишнего куска хлеба, съеденного за столом, ибо именовалось это чревоугодием, и плохо прочитанная молитва считалась нарушением первой заповеди, и чуть выше приподнятая голова – грехом гордыни. А Лешек был любопытен, и опускать глаза долу все время забывал. В конце концов, он примирился с тем, что каждый его шаг грешен, и успокоился на этом.
Единственное, что хоть немного приводило в порядок путаницу в голове, это епитимии, назначавшиеся духовниками после исповеди. Разумеется, на исповеди мальчики никогда не признавались в том, что могло бы повлечь за собой серьезные наказания, и ими давно были придуманы «невинные» грешки, за которые могли назначить чтение «Отче наш», в течение часа стоя на коленях, или тридцать поклонов распятию, или еще что-нибудь столь же необременительное. Признаваться в чем-нибудь надо было обязательно, и у каждого имелся в запасе набор «грехов». Между собой мальчики обменивались этими «грехами», боясь выдумывать что-то новое, так как никто не знал, какое за этим может последовать наказание. Только самые отчаянные пополняли эту копилку «грехов», Лытка, например. И Лешек снова вздыхал в восхищении, и тоже хотел стать таким же отчаянным, но так ни разу и не решился.
Дамиан, сам в прошлом из приютских, хорошо знал эту практику, и смеялся над духовниками, иногда в открытую, прямо при воспитанниках. Лешек часто замечал, что Полкан с пренебрежением относиться к иеромонахам, и это укрепляло его в мыслях о том, будто тот состоит на службе у дьявола, поэтому и не боится бога. Мелкие грешки приютских мальчиков Дамиана не волновали, он ставил во главу угла только те проступки, которые выходили за пределы приюта и могли вызвать недовольство со стороны Благочинного или самого аввы. Впрочем, если какой-нибудь воспитатель притаскивал к нему мальчишку, сам факт того, что его потревожили из-за пустяка, мог спровоцировать гнев Полкана.
Однажды вечером, после ужина, к мальчикам заглянул отец Леонтий, что само по себе показалось странным – Леонтий любил поспать, и если вечернюю службу не служили, уходил в свою келью как можно раньше.
– Лешек, – ласково позвал он прямо от двери, и голос его был так сладок, что Лешек сразу почувствовал неладное, – пойдем со мной, тебя зовет отец Паисий.
Однако привел его Леонтий не в келью к иеромонаху, а в трапезную братии, где Лешек до этого ни разу не был. Огромная зала с длинным широким столом оставалась почти пустой, только во главе стола сидели трое: сам Паисий, Благочинный и Дамиан. Лешек так испугался, что не сумел как следует осмотреться. Леонтий провел его через всю трапезную, но он, памятуя о наставлениях Лытки, опустил голову как можно ниже и смотрел только на свои босые ноги.
– Лешек, не бойся, – улыбнулся ему Паисий и поставил так, чтобы все трое могли его хорошо видеть, – этот разговор никаких последствий для тебя иметь не будет. Мы ведем богословскую беседу, и хотели бы, чтобы ты послужил примером для некоторых наших измышлений, только и всего.
Лешек не особенно понял смысл его слов, но ему стало еще тревожней.
– Да, малыш, мы знаем, что все вы опасаетесь гнева брата Дамиана, – Благочинный погладил его по голове, – но сейчас можешь чувствовать себя совершенно свободно – брат Дамиан пообещал нам, что не будет тебя наказывать, даже если тебе придется признаться в чем-нибудь, заслуживающем кары.
Лешек совсем струсил – он вовсе не собирался ни в чем сознаваться. Он бросил короткий взгляд на Дамиана, и понял, что и Благочинный, и Паисий заблуждаются на этот счет – на губах Полкана поигрывала легкая улыбка, а в глазах прятался подозрительный злой огонек.
Они расспрашивали его, что он думает о боге, о грехе, о молитве, и Лешек сначала отвечал односложно, или пытался пересказывать то, чему его учили. Отец Паисий не скрывал разочарования, стараясь его расшевелить, и Лешек внезапно пожалел его: ему показалось, что он делает иеромонаху больно тем, что не хочет сказать правды, разрушает какие-то его надежды. Он разрывался между страхом и жалостью, и, в конце концов, позволил себе высказать некоторые собственные мысли.
– Обратите внимание, – Паисий повернулся к Благочинному, – ребенок, несомненно, понимает божий страх, но не может разобраться, что есть хорошо, а что – плохо. Он верит, искренне верит, но вера его не имеет под собой любви. И, я думаю, любой приютский мальчик, если вообще умеет выражать словами свои ощущения, скажет нам то же самое. А это означает, что в воспитании отроков мы делаем упор на дисциплину и на страх, но не даем им настоящей, глубокой веры, которая может поднимать человека над собой, которая зажигает сердце…
Благочинный кивнул:
– Вы что-нибудь можете предложить?
– Да! – воскликнул Паисий, – я думаю, что с детьми должны работать не простые монахи, а только имеющие духовный сан, чтобы воспитатель был ребенку одновременно и духовником, и учителем.
Дамиан презрительно скривился и обвел трапезную глазами. Ему не нравился этот разговор: все, не исключая приютских детей, знали, что авва отказал ему в рукоположении.
Лешек имел на этот счет собственное мнение, но и ему понравилась идея заменить всех воспитателей на духовников: те, по крайней мере, хотя бы делали вид, что их интересуют проблемы мальчиков, а еще не были такими крикливыми и не имели привычки чуть что хватать за уши или бить по затылку.
– Лешек, – обратился к нему Благочинный, – ты бы хотел, чтобы вместо брата Леонтия твоим воспитателем стал отец Нифонт?
Лешек посмотрел на Леонтия, и очень быстро понял, что отца Нифонта назначат воспитателем еще не скоро, а брат Леонтий через несколько минут поведет его обратно в приют.
– Я очень люблю брата Леонтия, и отца Нифонта тоже люблю… – пробормотал он.
Паисий сжал губы и запрокинул лицо вверх, закатывая глаза. Лешек посмотрел на него виновато, и Паисий слабо ему улыбнулся.
– Дети забиты, они боятся своих воспитателей, вместо того, чтобы их любить, – гневно произнес он и поднялся, – попробуйте протянуть руку, чтобы погладить ребенка по голове – он втянет голову в плечи, потому что не ждет от взрослых ничего, кроме подзатыльника!