Поиски пропажи успехом не увенчались. Джо двадцать раз обшарил тропку, искал в траве, в сухой канаве, в кустах – все напрасно. Долли была в отчаянии. Она написала мисс Хардейл записку, объяснив все так же, как объяснила в «Майском Древе», и Джо обещал доставить записку в Уоррен завтра рано утром, как только там проснутся слуги.
   После этого все уселись пить чай, и к чаю была подана целая гора гренков с маслом, а еще (для того, чтобы гости не обессилели от недостатка пищи и подкрепились между обедом и ужином) всякие аппетитные закуски, например, нарезанная тонкими ломтиками превосходная ветчина, как раз в меру поджаренная и с пылу горячая, распространявшая чудесный соблазнительный аромат.
   Обычно миссис Варден за едой редко вспоминала, что она ревностная протестантка, если кушанья не были пережарены или недоварены, или что-нибудь другое не выводило ее из себя. При виде такого обильного угощения она заметно повеселела и от рассуждений о несущественности добрых дел без веры перешла с большим удовольствием к таким существенным вещам, как ветчина и гренки. Под влиянием этих живительных средств она даже стала сурово журить дочь за то, что та легко падает духом (такое малодушие миссис Варден считала совершенно недопустимым), и, протягивая свою тарелку за добавочной порцией, объявила, что Долли, которая горюет из-за потери какой-то побрякушки и листка бумаги, не мешало бы вспомнить о добровольном самоотречении миссионеров в чужих странах, где они питаются почти одним только салатом.
   События этого дня могли вызвать сильные колебания «душевной температуры» (если можно так выразиться) у кого угодно, а тем более у такой чувствительной и утонченной натуры, как миссис Варден. 3я обедом термометр показывал летний зной: миссис Варден была весела, мила, улыбалась. После обеда солнечный жар выпитого вина поднял температуру по меньшей мере на пять-шесть градусов, и почтенная дама была уже просто очаровательна. Когда действие вина стало ослабевать, температура начала быстро падать: миссис Варден поспала час-другой при умеренной, а проснулась с температурой ниже нуля. Зато сейчас термометр снова показывал летнюю температуру в тени, и после чая, когда старый Джон, достав из дубового шкафа бутылку с «укрепляющим средством», заставил ее выпить подряд два стакана, температура в течение часа с четвертью держалась устойчиво на девяноста градусах. Умудренный опытом супруг воспользовался этой прекрасной погодой, чтобы выкурить трубочку на крыльце, и благодаря такой предусмотрительности был готов двинуться в обратный путь, как только термометр снова начал падать.
   Запрягли лошадь, подали к крыльцу коляску. Джо, не слушая уговоров, решил сопровождать гостей, пока они не проедут самую пустынную и опасную часть пути. Он вывел из конюшни серую кобылу и, подсадив Долли в экипаж (снова минута счастья!), весело вскочил в седло. Затем после многократного прощанья, советов укутаться потеплее, после того как были зажжены факелы и принесены все плащи и шали, коляска тронулась. Джо трусил рядом с ней – разумеется, с той стороны, где сидела Долли, и даже весьма близко к колесу.



Глава двадцать вторая


   Был прекрасный светлый вечер, и, несмотря на грустное настроение, Долли все время глядела на звезды. Она была при этом так чарующе хороша (и знала это), что Джо совсем потерял голову. Уже нельзя было не видеть, что если есть на свете человек влюбленный не то что по уши, а по верхушку Монумента и купол собора св. Павла[45], то это он, Джо. Дорога была очень хорошая, ровная, ехали без тряски, однако Долли все время держалась маленькой ручкой за край повозки. И даже если бы за спиной Джо стоял палач с занесенным топором, готовый отсечь ему голову, если он дотронется до этой ручки, – Джо был бы не в силах устоять перед искушением. Сначала он как будто невзначай прикрывал своей рукой ручку Долли и через минуту-другую отнимал ее, потом долгое время ехал рядом, не отнимая ее, – можно было подумать, что это было главной его обязанностью, как конвоира, и он для того и сопровождал их. И любопытнее всего то, что Долли как будто ничего не замечала. Временами она поглядывала на Джо так невинно, с таким отсутствующим видом, что это было просто обидно.
   Впрочем, она с ним разговаривала: вспоминала, как испугалась тогда на дороге, как вовремя Джо явился к ней на помощь, снова благодарила его, твердя, что не знает, как и выразить ему свою благодарность, что отныне они будут друзьями навеки. А когда Джо ввернул: «Нет, надеюсь, не друзьями», Долли очень удивилась и возразила, что не врагами же им быть. А Джо на это спросил: «Разве не может быть между нами кое-что по лучше и дружбы и вражды?»
   Тут Долли вдруг высмотрела на небе звезду, которая была ярче всех, и указала на нее Джо, а выражение лица у нее при этом было еще в тысячу раз невиннее и рассеяннее, чем раньше.
   Так они ехали, переговариваясь почти шепотом, втайне жалея, что дорога не может растянуться и стать в десять раз длиннее (Джо по крайней мере сильно об этом жалел), как вдруг, когда они уже выезжали из леса на менее пустынную дорогу, за ними раздался конский топот. Кто-то мчался крупной рысью и, видимо, быстро настигал их, так как стук копыт слышен был все явственнее. Миссис Варден испустила вопль, но в ответ ей раздался успокоительный крик всадника; «Свой!» Затем всадник, тяжело дыша, подскакал к коляске и осадил лошадь.
   – Опять он! – воскликнула Долли, вздрогнув.
   – Хью! – удивился Джо. – Ты зачем?
   – Мне ведено проводить вас обратно домой, – отвечал Хью, украдкой поглядывая на дочку слесаря. – Это он меня послал.
   – Отец? – переспросил бедный Джо и буркнул себе под нос без всякой сыновней почтительности: – Когда же он, наконец, поймет, что я уже взрослый мужчина и не нуждаюсь в его опеке?
   – Он, – ответил Хью на его первый вопрос. – Дороги в такой час небезопасны, и вдвоем ехать спокойнее.
   – Ладно, так поезжай вперед, – сказал Джо. – Я еще не собираюсь повернуть обратно.
   Хью послушался, и они продолжали путь. Хью почему-то ехал перед самой коляской и беспрестанно оглядывался. Долли чувствовала, что он смотрит на нее, и сидела с опущенными глазами – ни разу она не подняла их, такой страх внушал ей этот парень.
   Вторжение в их компанию Хью, разбудившего миссис Варден (до этого она все время клевала носом и только порой просыпалась на минуту и ворчала на мужа за то, что он осмелился обнять ее, чтобы не дать ей во сне вывалиться на дорогу), стесняло Джо и Долли и мешало им продолжать свой тихий разговор. Не проехали они и мили, как Варден, по требованию жены, остановил лошадь, и добрая женщина заявила, что ни за что не допустит, чтобы Джо провожал их хотя бы на шаг дальше. Сколько ни протестовал Джо, говоря, что он ничуть не устал, что он скоро поедет обратно, вот только проводит их еще до такого-то места, – ничто не помогло. Миссис Варден была женщина упрямая, и никакими силами невозможно было переупрямить ее.
   – Что ж, прощайте, раз вы меня гоните, – грустно сказал Джо. – Прощайте, – ответила Долли. Ей хотелось прибавить: «Остерегайтесь этого человека, ради бога не доверяйте ему», но Хью уже повернул лошадь и очутился около Джо. Долли молча позволила Джо легонько пожать ей руку, а когда они отъехали на некоторое расстояние, она оглянулась и помахала ему этой самой ручкой, видя, что Джо все еще стоит на том же месте, где они расстались, а позади темнеет фигура Хью.
   Мы не знаем, о чем она думала, пока они добирались до города, и занимал ли теперь каретник в ее мыслях столько же места, сколько занимал еще сегодня утром. Наконец они приехали домой – я говорю «наконец», ибо путь был долгий и брюзжание миссис Варден не помогало коротать его. Услышав стук колес, Миггс тотчас очутился у дверей.
   – А вот и они, Симмун! Вот и они! – закричала она, хлопая в ладоши, и бросилась к хозяйке, чтобы помочь ей сойти. – Принесите стул, Симмун! Ну, что, мэм, вы теперь лучше себя чувствуете? Довольны, что не остались дома? Господи, какие у вас холодные руки! Ах, сэр, она просто в сосульку превратилась.
   – Ну, что ж поделаешь, моя милая. Веди ее скорее в дом, к огню, – сказал слесарь.
   – Можно подумать, что хозяин у вас совсем бесчувственный, – сказала Миггс соболезнующим тоном. – Но я уверена, мэм, что в душе он не таков. После того что вы сегодня для него сделали, у него, наверно, в сердце столько любви, что он не скажет вам ни одного недоброго слова. Пойдемте, мэм, посидите у огня»
   Миссис Варден вошла в дом, слесарь, держа руки в карманах, последовал за ней, а мистер Тэппертит покатил коляску в сарай.
   – Марта, милая, – сказал слесарь, когда они вошли в столовую, – хорошо бы тебе самой присмотреть за Долди или послать к ней кого-нибудь. Ты же знаешь, как она перепугалась. Она сегодня просто сама не своя.
   Действительно, Долли упала на кушетку и, не обращая внимания на то, что измялся ее наряд, которым она так гордилась сегодня утром, плакала навзрыд, закрыв лицо руками.
   Долли вовсе не имела обыкновения устраивать такие сцены (чем чаще устраивала их мать, тем меньше склонна была дочь следовать ее примеру) – и потому при виде столь необычайного зрелища миссис Варден объявила, что нет и не было на свете женщины несчастнее ее, что жизнь ее – непрерывный ряд испытаний, и как только она почувствует себя хорошо, окружающие непременно стараются чем-нибудь ее огорчить, – вот сегодня ей приходится расплачиваться за приятно проведенный день, а бог видит, как редко в ее жизни случаются такие дни! Ей усердно подпевала Миггс. От этих тонических средств бедняжке Долли становилось не лучше, а хуже, и, видя, что она не на шутку расстроена, миссис Варден и Миггс, наконец, пожалели ее и принялись за ней ухаживать. Однако даже тут они не отступали от обычной своей тактики, и, хотя Долли лежала без чувств, даже глупцу было ясно, что страдалица не она, а ее мать. Когда Долли немного полегчало и она пришла уже в такое состояние, в каком, по мнению почтенных мамаш, с успехом можно слушать нотации и поучения, миссис Варден со слезами на глазах принялась ей внушать, что страдание – удел человека на земле, а в особенности удел женщины, что женщина всю жизнь ни на что иное надеяться не может и должна с кротостью и терпением нести свой крест, – об этом Долли должна помнить и примириться с тем, что у нее сегодня был тяжелый день. Миссис Варден напомнила дочери, что ей, вероятно, в самое ближайшее время предстоит, насилуя свои чувства, выйти замуж, а брак, как она сама ежедневно может видеть (увы, Долли действительно это видела!), требует великой силы духа и великого терпения. Не жалея красок, почтенная матрона доказывала Долли, что, если бы она, миссис Варден, на своем жизненном пути в этой юдоли слез, не руководилась твердым сознанием долга, которое только и поддерживает ее и не дает ей пасть духом, она уже давно сошла бы в могилу, – и, спрашивается, что сталось бы тогда с этим заблудшим (под «заблудшим» подразумевался слесарь), для которого она была зеницей ока, светочем и путеводной звездой в жизни? К ее наставлениям мисс Миггс добавила от себя кое-что в том же духе. Она сказала, что уж, конечно, мисс Долли должна брать пример с такой святой женщины, как ее мать, и хотя бы ее, Миггс, за это повесили, утопили и четвертовали сию же минуту, она всегда будет твердить, что миссис Варден – самая кроткая, самая великодушная, самая снисходительная и многострадальная женщина в мире. Она, Миггс, раньше и поверить не могла, что такие бывают. Достаточно ей было рассказать о добродетелях миссис Варден своей невестке, как в душе этой невестки произошла благодетельная перемена; до того они с мужем жили как кошка с собакой, швыряли друг в друга медными подсвечниками, крышками от кастрюль, утюгами и другими столь же увесистыми доказательствами своего раздражения, а сейчас они – самая счастливая и любящая парочка на свете, в этом когда угодно можно убедиться, если заглянуть в дом номер двадцать семь на площади Золотого Льва, второй звонок справа. Далее Миггс, вскользь упомянув о себе, как о существе ничтожном, но имеющем все же кое-какие заслуги, стала заклинать Долли, чтобы она всегда помнила, что ее дражайшая и единственная мать – женщина чувствительная и слабого здоровья и что в семейной жизни ей постоянно приходится переносить потрясения, в сравнении с коими нападение какого-то там разбойника или грабителя – совершенный пустяк, и все же она никогда не падает духом, не поддается ни гневу, ни отчаянию и, выражаясь языком боксеров, всегда «в форме», бодра, весела и выходит победительницей из испытаний.
   Когда Миггс окончила свое соло, к ней присоединилась хозяйка, и они уже дуэтом продолжали развивать все ту же тему, а неизменный припев сводился к тому, что миссис Варден – угнетенная добродетель, а мистер Варден, как и следует ожидать от представителя мужского пола, существо грубое, с порочными привычками, совершенно неспособное оценить то счастье, которое ему досталось на долю.
   Эти нападки под маской сочувствия к Долли делались весьма тонко и ловко, и когда Долли, оправившись, нежно поцеловала отца, как бы желая защитить его попранное достоинство, миссис Варден торжественно выразила надежду, что это послужит ему уроком на весь остаток жизни и впредь он будет ценить женскую душу, с чем мисс Миггс выразила полное согласие многозначительным покашливанием и сопением, более красноречивым, чем самая длинная речь.
   Однако больше всего радовало Миггс то, что ей не только удалось во всех подробностях узнать о случившемся, но она смогла доставить себе утонченное наслаждение: передать все мистеру Тэппертиту и усилить таким образом его ревность и душевные терзания. По случаю нездоровья Долли этому джентльмену предложено было ужинать в мастерской, куда мисс Миггс собственными прелестными ручками и принесла его ужин.
   – Ах, Симмун, – сказала эта молодая особа. – Если бы вы знали, что сегодня случилось! Помилуй бог, Симмун!
   Мистер Тэппертит был в довольно мрачном настроении, и, кроме того, мисс Миггс была ему более всего противна, когда клала руку на грудь и бурно дышала, ибо тогда особенно бросалось в глаза несовершенство ее форм. Он смерил ее пренебрежительным взглядом, не проявляя никакого интереса к ее словам.
   – Слыхано ли что-нибудь подобное! – продолжала Миггс, – и придет же в голову связываться с нею! Что в ней такого находят, ума не приложу, хи-хи-хи!
   Поняв, что речь идет о какой-то женщине, мистер Тэппертит высокомерно предложил своей прекрасной собеседнице выражаться яснее и объяснить, что это за «она» и о ком идет речь.
   – Ну, эта Долли, – сказала Миггс, резко отчеканивая каждый слог. – Впрочем, Джозеф Уиллет, по-моему, молодчина и уж, конечно, ее достоин. Да, ей-богу, он молодчина!
   – Женщина! – воскликнул мистер Тэппертит, вскакивая с конторки, на которой сидел. – Берегись!
   – Силы небесные! – в притворном ужасе ахнула Миггс. – Вы меня до смерти напугали, Симмум! Что с вами?
   – Есть струны в человеческом сердце, – произнес мистер Тэппертит, размахивая ножом, которым резал хлеб и сыр, – струны, которых лучше не касаться. Вот что!
   – Ну, ладно. Если вы так рассердились, то лучше мне уйти, – и Миггс шагнула к двери. – Рассердился или нет, это все равно, – сказал мистер Тэппертит, удержав ее за руку. – Что ты хотела сказать, Иезавель[46]? Что означают твои намеки? Отвечай!
   Несмотря на такое невежливое обращение, Миггс охотно выполнила его требование: она рассказала, что ее молодая хозяйка шла вечером одна полем и на нее на пали не то трое, не то четверо рослых мужчин, которые, конечно, похитили бы, а то и убили бы ее, если бы не подоспел Джозеф Уиллет. Он дрался с ними голыми руками, всех обратил в бегство и спас Долли, чем заслужил уважение и восхищение всех людей и вечную любовь и благодарность Долли Варден.
   – Ну, хорошо же, – тяжело переводя дух, сказал мистер Тэппертит, когда Миггс окончила свой рассказ, и принялся ерошить волосы, да так, что они все стали ды бом. – Дни его сочтены!
   – Ох, Симмун!
   – Повторяю: дни его сочтены. А теперь оставьте меня. Ступайте!
   Миггс тотчас удалилась, но не потому, что ее гнали, а потому, что ей хотелось поскорее дать волю распиравшему ее смеху. Нахохотавшись в укромном уголке, она вернулась в столовую, где слесарь, ободренный наступившим затишьем, праздновал встречу с Тоби. Став после этой встречи словоохотливым, он принялся было весело вспоминать о происшествиях сегодняшнего дня. Но миссис Варден, благочестие которой (как это нередко бывает) носило ретроспективный характер, то есть обычно поднимало голос, так сказать, задним числом, сурово остановила мужа, указав на греховность такого рода развлечений и на то, что давно пора спать, после чего она с таким мрачным и унылым видом, что могла бы в этом отношении соперничать с парадной кроватью в «Майском Древе», удалилась на покой, и скоро ее примеру последовали все в доме.



Глава двадцать третья


   Сумерки уже давно сменились вечером, но в некоторых кварталах Лондона жизнь еще кипела ключом, как в полдень. Эти кварталы удостоил своим пребыванием так называемый «высший свет» (который и тогда, как в наши дни, представлял собой весьма тесный круг), и в одном из них, Тэмпле, в этот вечер мистер Честер полулежал на диване в своей спальне и читал книгу.
   Он, видимо, совершал свой туалет не спеша, постепенно, и когда был уже наполовину одет (очень изящно, по последней моде), решил сделать длительную передышку. Остальные части его костюма лежали наготове, оставалось только их надеть. Камзол был распялен на специальной подставке, напоминая нарядное чучело, жилет тоже разложен самым эффектным образом, и тут же в живописном порядке лежали другие элегантные принадлежности туалета, а мистер Честер развалился на диване и был поглощен чтением, как будто на сегодня уже покончил со всеми светскими обязанностями и собирался лечь спать.
   – Честное слово, – сказал он, наконец, вслух, подняв глаза к потолку с видом человека, серьезно размышляющего о прочитанном. – Честное слово, я не знаю другой так мастерски написанной книги! Какие тонкие мысли, какие прекрасные правила нравственности и истинно-джентльменские чувства! Ах, Нэд, Нед, если бы ты мыслил и чувствовал так, мы с тобой всегда сходились бы во всем, на все смотрели бы одинаково!
   Это замечание, как и вся тирада, обращены были в пространство: Эдварда здесь не было, и отец его разговаривал сам с собой.
   – Милорд Честерфилд![47] – продолжал он, чуть не с нежностью положив руку на книгу. – Если бы я мог в свое время использовать ваши гениальные мысли и воспитал сына в тех правилах, какие вы завещали всем мудрым отцам, Эдвард и я были бы сейчас богачами. Шекспир, без сомнения, очень хорош в своем роде, хорош и Мильтон, хотя он прозаичен, лорд Бэкон – глубокий мыслитель, но гордостью отчизны я могу назвать только одного писателя; лорда Честерфилда.
   Он задумался и стал орудовать зубочисткой.
   – Я считал себя достаточно светским человеком, – снова заговорил он. – Я льстил себя надеждой, что обладаю всеми светскими талантами и лоском, отличающими людей высшего круга от простонародья и освобождающими нас от тех недопустимо пошлых, плебейских черт, которые называются «национальным характером». Да, я верил, что я – подлинно светский человек, и вовсе не из естественного пристрастия к собственной особе. А между тем на каждой странице книги этого просвещенного писателя я нахожу примеры такого пленительного лицемерия, какое мне и во сне не снилось, или высшего эгоизма, до сих пор совершенно мне чуждого. Я должен бы краснеть за себя перед этим изумительным писателем, если бы сам он не учил нас никогда не краснеть. Какой замечательный человек, – настоящий аристократ! Король или королева могут любого сделать лордом, но только сам сатана да грации могут создать Честерфилда!
   Люди пустые и лживые до мозга костей редко двигаются скрыть свои пороки от самих себя. Однако именно в том, что они откровенно признаются себе в этих пороках, они видят высшую добродетель, ту добродетель, которую якобы презирают. «Ведь моя откровенность с самим собой – это честность, это правдивость, – твердят они. – Все люди таковы, как я, но у них не хватает честности признать это». Чем энергичнее они отрицают искренность во всех людях, тем больше им хочется показать, что они сами искренни до дерзости. Таким-то образом эти философы бессознательно отдают должное Истине и, глумясь над всем, глумятся над самими собой.
   После панегирика своему любимому писателю мистер Честер и порыве восторга снова взял в руки книгу, намереваясь дальше изучать изложенную и ней высокую мораль, но ему помешал шум у входной двери: по-видимому, его слуга не хотел пускать какого-то непрошенного посетителя.
   – Для назойливого кредитора час слишком поздний, – пробормотал про себя мистер Честер, поднимая брови с таким беспечным выражением, как будто шум этот доносился с улицы и нисколько его не касался. Они обычно являются гораздо раньше. И всегда под тем же неизменным предлогом, что им предстоит завтра крупный платеж. Этот бедняга только потеряет даром время, а время – деньги, как говорит пословица, хотя мне в этом ни разу не пришлось убедиться. Ну, что там такое? Тебе же сказано, что меня нет дома.
   – Какой-то парень, сэр, – доложил слуга, в совершенстве усвоивший себе холодно-небрежный тон своего господина. – Принес вам хлыст, который вы на днях где-то оставили. Я ему сказал, что вас дома нет, но он объявил, что не уйдет, пока я не отнесу вам хлыст.
   – И прекрасно сделал, – отозвался мистер Честер. А ты – олух без капли сообразительности! Приведи его сюда – да пусть раньше чем войти, пять минут вытирает ноги.
   Слуга положил хлыст на стул и вышел, А хозяин, который не потрудился даже обернуться, когда он вошел в комнату, и во время разговора ни разу не взглянул на него, продолжал свои размышления вслух, прерванные было его приходом:
   – Если бы пословица «время – деньги» была справедлива, – промолвил он, вертя в руках табакерку, я легко пришел бы к соглашению со всеми кредиторами и мог бы выплачивать им,.. сейчас, прикинем, сколько же я мог бы им уделять в день? Ну, скажем, послеобеденный: сон – этот час я пожертвовал бы охотно, пусть берут и пользуются на здоровье. Утром, между завтраком и чтением газет, я тоже мог бы выкроить для них час, вече ром, до обеда, – так и быть, еще один. Выходит три часа в день. За двенадцать месяцев они таким способом взыскали бы с меня долг сполна, да еще с процентами; Пожалуй, предложу им… А, это вы, мой кентавр?
   – Я, – ответил Хью. Он, широко шагая, вошел в комнату, а за ним шла собака, такая же угрюмая и взлохмаченная, как он сам. – Немалого труда мне стоило прорваться к вам! Вы сами велели мне прийти, а когда я пришел, держите меня за дверью, – это как же понимать?
   – Очень рад вас видеть, милейший, – сказал мистер Честер, приподняв голову с подушки и меряя его с головы до ног равнодушным взглядом. – Ваше присутствие здесь – лучшее доказательство, что вас не держат за дверью. Как поживаете?
   – Хорошо, – ответил Хью, не скрывая своего нетерпения.
   – Вид у вас цветущий, настоящее олицетворение здоровья. Присядьте.
   – Я уж лучше постою.
   – Как хотите, как хотите, мой друг. – Мистер Честер встал, не спеша снял халат и сел перед зеркалом за туалетный стол. – Пожалуйста, не стесняйтесь.
   Сказав это самым учтивым и ласковым тоном, он начал одеваться, не обращая больше внимания на гостя, который стоял растерянный, не зная, как быть дальше, и время от времени хмуро поглядывал на него.
   – Что же, хозяин, вы говорить со мной будете? – спросил он после длительного молчания.
   – Вы, видно, не в духе, любезный, немного раздражены. Я подожду, пока вы совершенно успокоитесь. Время терпит.
   Этот тон подействовал на Хью именно так, как рассчитывал мистер Честер: он его смутил и лишил уверенности в себе. На грубость он сумел бы ответить тем же, за обиду отплатил бы с лихвой, но это холодно-любезное и равнодушно-пренебрежительное обхождение, спокойный и самоуверенный тон дали ему почувствовать его ничтожество лучше, чем самые красноречивые доводы. Все этому способствовало: контраст между его грубой и нескладной речью и гладкими, спокойными, но внушительными фразами мистера Честера, его неотесанностью и изысканными манерами этого джентльмена, его неопрятными лохмотьями – и элегантным костюмом того, не виданные им никогда роскошь и комфорт обстановки и наступившее молчание, во время которого он успел все заметить и почувствовать себя обескураженным… Это очень часто влияет даже на людей развитого ума, а на такого человека, как Хью, действует почти неотразимо, – и Хью был совершенно подавлен и усмирен; он понемногу придвигался все ближе к мистеру Честеру и, глядя через его плечо на свое отражение в зеркале, словно искал в нем ободрения. Наконец он сделал неуклюжую попытку умилостивить мистера Честера: