– Ну, да, – подтвердил незнакомец.
   – Пятнадцать-двадцать лет назад парк этой старой усадьбы был в пять раз больше, но постепенно он вместе с другими, еще лучшими угодьями, участок за участком переходил в чужие руки. Так все и уплыло. А это очень жаль! – продолжал Джо.
   – Та-ак… Но я спрашиваю о владельце, а не об усадьбе. Какова она была, меня не интересует, а какова она теперь, я и сам видел.
   Законный наследник Джона Уиллета прижал палец к губам и, покосившись на описанного выше молодого джентльмена (который, едва речь зашла о большом доме, повернулся в их сторону), сказал, понизив голос:
   – Владелец его – Хардейл, мистер Джеффри Хардейл. – Джо опять покосился на молодого человека. Весьма достойный джентльмен… Кха, кха!..
   Обратив на этот предостерегающий кашель так же мало внимания, как раньше – на многозначительный жест Джо, незнакомец продолжал расспросы:
   – Ехавши сюда, я сбился с дороги и попал на тропку, которая ведет к этому парку. У дома я видел какую-то девушку, она садилась в карету. Это не дочь ли его?
   – Почем мне знать, кого вы там видели, добрый человек? – ответил Джо. Делая вид, что поправляет дрова в камине, он подошел вплотную к незнакомцу и потихоньку дернул его за рукав. – Ведь я-то не видел этой молодой леди. Уф! Опять ветер поднялся… И дождь… Ну, и погодка!
   – Погода дрянная! – согласился незнакомец.
   – Но вам она, наверное, нипочем? Привыкли? – заметил Джо, хватаясь за любую тему, лишь бы отвлечь собеседника от прежнего разговора.
   – Да, порядком, – ответил тот. – Так кто же все-таки эта девушка? У мистера Хардейла есть дочь?
   – Нет, нет, – сказал Джо уже с досадой. – Он холостяк… Он… Ах, да прекратите вы, ради бога, этот разговор. Не видите разве, что он кое-кому не по нутру?
   Но его мучитель, сделав вид, что не слышит этого тихого предостережения, с раздражающей настойчивостью продолжал:
   – Что ж, случается и холостякам иметь дочерей… Девушка эта может быть дочерью Хардейла, хоть он и не женат.
   – Что это вам в голову взбрело? – Джо опять подошел ближе и добавил вполголоса:
   – Ох, наживете вы себе беды, помяните мое слово!
   – Ничего худого я не думал и, кажется, ничего такого не сказал, – резко возразил незнакомец. – Человек я здесь чужой – вот и полюбопытствовал, как всякий проезжий, кто живет в этом красивом доме. А вы так всполошились, как будто я бунтую против короля Георга[14]. Может, вы, сэр, объясните мне, в чем тут дело? Потому что, повторяю, я здесь чужой и для меня все это – китайская грамота.
   Последние слова он произнес, обращаясь к тому, кто явно был причиной замешательства Джо: к молодому человеку, который в эту минуту надевал свой дорожный плащ, собираясь уйти. Тот ответил коротко, что ничего не может ему сообщить, затем кивком подозвал Джо и, расплатившись за вино, торопливо вышел, а молодой Уиллет, взяв свечу, чтобы посветить ему, последовал за ним на крыльцо.
   Пока Джо отсутствовал, Уиллет-старший и его три друга со священной серьезностью продолжали курить, в глубоком молчании уставившись на медный котел, подвешенный над огнем. Спустя некоторое время Джон Уиллет медленно покачал головой, и тогда его друзья проделали то же самое. Но ни один из них не отвел глаз от медного котла и не изменил глубокомысленного выражения лица.
   Наконец вернулся Джо. Теперь он был весьма разговорчив – видно чувствовал, что его будут бранить, и пытался умиротворить отца.
   – Вот она, любовь! – начал он, придвигая себе стул к огню, и оглянулся на других, ища сочувствия. – Пешком отправился в Лондон! Всю дорогу до Лондона пройдет пешком! Лошадь его захромала после скачки в эту проклятую погоду и лежит себе на соломе у нас в конюшне, а он отказался от хорошего горячего ужина и лучшей нашей постели, и все только потому, что мисс Хардейл поехала в Лондон на маскарад, а ему загорелось ее повидать. Как она ни хороша, а меня бы на это не стало. Ну, да я ведь не влюблен… по крайней мере так мне кажется… В этом вся разница.
   – А он влюблен? – спросил незнакомец.
   – Еще бы! – ответил Джо. – Сильнее любить невозможно.
   – Помолчите, сэр! – прикрикнул на него отец.
   – Ах, Джо; и что ты за парень, право! – сказал долговязый Паркс.
   – Экий непочтительный мальчишка! – пробормотал Том Кобб.
   – Вечно суется вперед. Родного отца – и того готов щелкнуть по носу. – Эту метафору употребил причетник.
   – Да что я такого сделал? – недоумевал бедный Джо.
   – Молчите, сэр! – отвечал ему отец. – Да как ты смеешь рот раскрывать, когда люди вдвое и втрое старше тебя молчат и даже не думают вымолвить ни словечка!
   – Так ведь тут-то и самое подходящее время для меня поговорить! – не сдавался Джо.
   – Подходящее время! Никакого подходящего времени для тебя нет.
   – Вот это верно, – поддакнул Паркс, важно кивнув остальным двум, а те закивали в ответ и пробормотали себе под нос, что Джон совершенно прав.
   – Да, никакого подходящего времени для вас, сэр, быть не может, – повторил Джон. – В вашем возрасте я рта не раскрывал, мне даже никогда не хотелось его раскрыть: я только слушал других и учился у них. Да, сэр, вот как!
   – Зато теперь, Джо, если кто вздумает поспорить с твоим отцом, Джон за словом в карман не полезет, – сказал Паркс.
   – На этот счет я вот что тебе скажу, Фил, – отозвался мистер Уиллет, выпустив из угла рта длинную спираль дыма и задумчиво следя, как она расплывается в воздухе. – На этот счет, Фил, я так скажу: умение рассуждать – природный дар. Если природа наделила им человека, он вправе этим пользоваться и не должен из ложной скромности отрицать, что у него есть такой дар, ибо это значило бы повернуться к природе спиной, проявить к ней неуважение, пренебречь ее драгоценными дарами и показать себя неблагодарной свиньей, перед которой не стоило метать бисер.
   Тут хозяин «Майского Древа» сделал долгую паузу, и мистер Паркс, естественно, решил, что он окончил свой монолог. Поэтому, обратясь к Джо, он сказал ему с некоторой суровостью:
   – Слышишь, Джо, что говорит твой отец? Полагаю, что у тебя теперь пропадет охота спорить с ним.
   – Если, – начал Джон Уиллет, оторвав взгляд от потолка, чтобы взглянуть в лицо Парксу, и произнеся это коротенькое слово с ударением, которое должно было внушить дерзкому, посмевшему перебить его, что тот, грубо выражаясь, суется не в свое дело, и притом с неприличной и непочтительной поспешностью. – Если природа, сэр, наделила меня даром красноречия, почему бы мне не гордиться им? Да, сэр, в этом я силен. Вы правы, сэр, и я вам всем доказывал это много раз на деле в этой самой комнате. Вы, я думаю, сами это знаете. А если не знаете, – заключил Джон, снова сунув в рот трубку, – тем лучше. Я не спесив и не собираюсь этим хвалиться.
   Дружный ропот трех друзей и их дружные кивки убедили Джона Уиллета, что они высоко ценят его таланты и не нуждаются в новых доказательствах его превосходства. Джон курил теперь с еще большим достоинством и молча поглядывал на остальных.
   – Все это прекрасно, – буркнул Джо, беспокойно вертясь на стуле и жестами выражая свое нетерпение. Но если вы считаете, что мне и пикнуть нельзя…
   – Молчать, сэр! – рявкнул его отец. – Да, ты должен всегда держать язык за зубами. Когда спросят твое мнение, отвечай. Когда к тебе обратятся, говори. Но если твоего мнения не спрашивают, не высказывай его, молчи! Нет, до чего переменился свет! Мне кажется, теперь совсем нет таких мальчиков, какие были в мое время! Все только младенцы или взрослые мужчины, а середины нет. Перевелись у нас все мальчики после смерти его величества, короля Георга Второго[15].
   – Замечание вполне правильное, только не в отношении маленьких принцев, – вступился причетник. Он, как представитель церкви и государства в этом тесном кругу, считал своим долгом проявлять самые горячие верноподданнические чувства. – Если по законам божеским и человеческим мальчик в известном возрасте должен быть мальчиком и вести себя, как мальчик, то и принцы в этом возрасте должны быть мальчиками, иначе быть не может
   – Слыхали вы когда-нибудь о русалках, сэр? – спросил мистер Уиллет.
   – Ну, разумеется, – ответил причетник.
   – Очень хорошо. Так вот, русалки эти самые так созданы, что в той части, в которой они не женщины, они – рыбы. А маленьким принцам, раз они не целиком ангелы, по законам божеским и человеческим в известном возрасте подобает быть мальчиками, поэтому они ими и бывают и ничем иным быть не могут.
   Это разъяснение сложного вопроса встречено было такими знаками одобрения, что Джон Уиллет сразу пришел в благодушное настроение и удовольствовался тем, что еще раз приказал сыну молчать. Потом он обратился к незнакомцу:
   – Если бы вы свои вопросы задали людям взрослым – мне или кому-нибудь из этих джентльменов, – вы не потратили бы даром слов и были бы удовлетворены. – Мисс Хардейл – племянница мистера Джеффри Хардейла.
   – А отец ее жив? – спросил незнакомец как будто без всякого интереса.
   – Нет, – отвечал Джон, – Не жив и не умер.
   – Не умер!
   – То есть не умер, как обыкновенно умирают люди, – пояснил хозяин гостиницы.
   Его приятели кивнули друг другу, а мистер Паркс, качая головой, словно хотел сказать: «Не возражайте, все равно не соглашусь с вами», вполголоса объявил, что Джон Уиллет сегодня в ударе и мог бы состязаться с самим Главным Судьей[16].
   Незнакомец, помолчав, спросил отрывисто:
   – Что вы хотите этим сказать?
   – Больше, чем вы думаете, мой друг, – отозвался Джон Уиллет. – Да, да, в моих словах больше смысла, чем вам кажется.
   – Возможно, – сказал незнакомец резко. – Но на кой черт говорить загадками? Сперва вы заявляете мне, что человека нет в живых, но он и не умер. Потом – что он умер не так, как все умирают, и, наконец – что ваши слова означают гораздо больше, чем я подозреваю. Последнее, по правде сказать, очень может статься, потому что я подозреваю, что они ровно ничего не означают. Так что же вы все-таки хотели этим сказать?
   – Эту историю, – ответил Джон Уиллет, немного обескураженный грубостью собеседника, – вы услышите только в моей гостинице, ее здесь рассказывают вот уже двадцать четыре года. И ее по праву должен рассказывать только Соломон Дэйэи. Он один всегда ее рассказывал и будет рассказывать в этом доме.
   Незнакомец посмотрел на причетника (чей самодовольный и важный вид ясно показывал, что речь идет о нем) и, увидев, что тот вынул трубку изо рта, сделав предварительно долгую затяжку, чтобы она не погасла, и явно собирается, без дальнейших приглашений, начать рассказ, плотнее запахнул свой широкий плащ и отодвинулся подальше; теперь его почти не было видно в темном углу и только временами, когда пламя, выбиваясь из-под большой вязанки Хвороста, вспыхивало вдруг ярче, оно освещало на миг его фигуру, которая затем снова погружалась в еще более густой мрак.
   В дрожащем свете огня эта комната с массивными балками под потолком и деревянной обшивкой стен казалась выложенной полированным черным деревом; вокруг дома выл ветер и, беснуясь, то стучал щеколдой, то заставлял скрипеть петли прочной дубовой двери, то с силой налетал на оконные рамы, словно хотел вдавить их внутрь. В такой-то располагающей обстановке Соломон Дэйзи начал свой рассказ:
   – Мистер Рубен Хардейл, старший брат мистера Джеффри…
   Тут он вдруг умолк и молчал так долго, что даже Джон Уиллет потерял терпение и спросил, почему он остановился.
   – Кобб, – сказал вполголоса Соломон Дэйзи, обращаясь к почтарю, – какое сегодня число?
   – Девятнадцатое.
   – А месяц – март, – Соломон наклонился вперед. Девятнадцатое марта… Как странно!
   Все шепотом поддакнули ему, и он продолжал:
   – Двадцать два года назад владельцем Уоррена был мистер Рубен Хардейл, старший брат мистера Джеффри. И, как вам уже сказал Джо… – конечно, ты этого помнить не можешь, Джо, ты слишком молод, но ты не раз слышал это от меня, – усадьба тогда была и гораздо больше, и красивее, и цена ей была не та, что сейчас. У мистера Рубена незадолго перед тем умерла жена, оставив ему дочку, ту самую мисс Хардейл, про которую вы спрашивали у Джо. Ей тогда не было еще и года…
   Рассказчик обращался к человеку, так настойчиво расспрашивавшему только что о семье Хардейл, и сделал паузу, словно ожидая возгласа удивления или поощрения, но незнакомец молчал и виду не показывал, что рассказ его интересует. Поэтому Соломон повернулся к своим товарищам, носы которых были ярко освещены красным огнем трубок; в их внимании можно было не сомневаться, это он знал по опыту и решил показать незнакомцу, что считает его поведение прямо-таки неприличным.
   – Мистер Хардейл, – сказал он, повернувшись спиной к неучтивому слушателю, – после смерти жены уехал из усадьбы, потому что очень тосковал в одиночестве, и несколько месяцев жил в Лондоне. Но и там ему было не легче – так мне думается и так я слышал от людей, – а потому он неожиданно вернулся с дочуркой в Уоррен, и с ним приехали только две служанки, управляющий и садовник…
   Мистер Дэйзи сделал паузу, чтобы затянуться, потому что трубка его почти погасла, и через минуту опять заговорил – вначале несколько отрывисто и в нос, так как с наслаждением курил, не отрываясь от трубки, но затем все более внятно:
   – Да, значит, привез он двух служанок, управляющего и садовника. Все прочие оставались еще в Лондоне и должны были приехать на другой день… А этой самой ночью у нас в Чигуэлле умер один старик, который давно уже хворал, и в половине первого мне было приказано звонить по усопшему…
   Тут в маленькой группе слушателей произошло движение, ясно показывавшее, как неприятно было бы каждому из них отправиться в столь поздний час выполнять подобное поручение. Звонарь это почувствовал и торжественно продолжал свой рассказ:
   – Да, жутко мне было, что и говорить, тем более что идти пришлось одному. Могильщик лежал больной – он долго работал на кладбище, стоя в сырой яме, а потом сел пообедать на холодной плите и простудился. В такой поздний час нечего было и думать найти себе в подмогу кого-нибудь другого. Впрочем, во всем этом не было для меня ничего неожиданного. Старик много раз просил, чтобы, когда он умрет, по нем сразу же начали звонить, а его смерти ждали с часу на час. Собравшись с духом, я хорошенько закутался (потому что ночь была ужас какая холодная) и вышел с зажженным фонарем в одной руке и ключом от церкви в другой.
   В углу, где сидел незнакомец, послышался шорох должно быть, он повернулся, чтобы лучше слышать. Соломон поднял брови и, незаметно указав пальцем через плечо, кивнул Джо, безмолвно вопрошая, так ли это. Джо, приставив ладонь к глазам, всмотрелся в угол, но ничего не заметил и отрицательно покачал головой.
   – Ночь была точно такая как сегодня: на дворе бушевала настоящая буря, дождь лил как из ведра, а темень была – хоть глаз выколи. Ни до ни после той ночи не видывал я такой кромешной тьмы. А может, мне это казалось… Во всех домах окна были наглухо закрыты ставнями, все люди сидели дома, и, кроме меня, пожалуй только один человек видел, как темно было в ту ночь…
   Я вошел в церковь, оставив дверь полуоткрытой и даже закрепив ее цепью, чтобы она не захлопнулась сами понимаете, у меня не было ни малейшей охоты оказаться запертым в церкви, – поставил фонарь на каменную скамью в том углу, где спущена веревка с колокольни, и присел на минутку, чтобы поправить свечу в фонаре…
   Да, сел я, снял нагар со свечи, а все никак не могу решиться встать и приняться за дело. Уж не знаю почему, мне пришли на память все рассказы о привидениях, какие я слышал в своей жизни, даже те, что слышал еще мальчишкой, когда учился в школе, и давным-давно позабыл. И всплыли они у меня в памяти не один за другим, а все разом. Вспомнилось мне и наше деревенское поверье, будто бывает одна такая ночь в году (как знать, может, это и была та ночь), когда все покойники выходят из-под земли и сидят до утра на собственных могилах.
   Вот, думаю, столько людей, которых я знавал, похоронены здесь на погосте, между церковью и воротами, и как было бы страшно пройти мимо них и узнать все эти мертвые, изменившиеся в земле лица. Мне были с детства хорошо знакомы каждая ниша, каждая арка в церкви, но в ту ночь я не мог убедить себя, что вижу на полу только их тени. Мне чудились какие-то жуткие фигуры, они словно прятались и выглядывали оттуда по временам. Тут еще подумал я о джентльмене, умершем этой ночью, и когда поднял глаза на темный алтарь, то готов был поклясться, что неподалеку от него вижу старика на обычном месте: он кутался в саван и дрожал словно от холода. Время шло, а я все сидел и прислушивался, еле дыша от страха. Наконец я решился встать и взял в руки веревку. И в этот самый миг раздался звон колокола – но не церковного колокола у меня над головой, потому что я едва успел притронуться к веревке, а какого-то другого!..
   Да, я ясно слышал звон колокола, громкий, густой, но только одно мгновение, потом ветер отнес его куда-то в сторону. Я долго еще вслушивался, но все было тихо…
   Мне доводилось слышать о призрачных свечках, которые загораются на могилах, – и вот я, вспомнив это, в конце концов убедил себя, что, наверное, слышал призрачный колокол, который сам по себе звонит в полночь но умершим. Я принялся звонить в свой колокол – не помню уже, как и сколько времени я звонил. А потом со всех ног побежал домой и залег в постель.
   Не сомкнув глаз всю ночь, я на другое утро встал рано и рассказал обо всем соседям. Одни слушали меня внимательно, другие – нет, но вряд ли кто-нибудь поверил, что так было на самом деле. Однако в то же утро мистера Рубена Хардейла нашли в его спальне убитым, и в руке у него был зажат обрывок веревки, протянутой из спальни к сигнальному колоколу на крыше. Веревку, должно быть, перерезал убийца, когда мистер Хардейл ухватился за нее.
   Этот-то колокол я и слышал ночью!
   Ящик стола в спальне оказался взломанным, из него пропала шкатулка с деньгами, привезенная покойным мистером Хардейлом из Лондона, – в ней, как предполагали, были большие деньги. И управляющий и садовник исчезли. Обоих долгое время подозревали в убийстве, и сколько их ни разыскивали, так и не нашли. Бедного мистера Раджа, управляющего, могли бы еще долго искать без толку: много месяцев спустя его труп, который с трудом опознали – только по одежде, часам и перстню, – был найден на дне пруда, в парке, с глубокой ножевой раной в груди. Он был полуодет, и люди подумали, что он, должно быть, еще не ложился и читал у себя в комнате, когда на него напали и убили его. В его комнате было много кровавых следов.
   После этого уже никто не сомневался, что убийца садовник. До нынешнего дня о нем ни слуху ни духу, по, помяните мое слово, мы еще о нем услышим. Преступление было совершено ровно двадцать два года назад, день в день, девятнадцатого марта тысяча семьсот пятьдесят третьего года. И когда-нибудь – не знаю, в каком году, но непременно девятнадцатого марта… потому что – странное дело! – всегда именно в этот день что-нибудь напоминает нам ту старую историю – рано или поздно, девятнадцатого марта убийца будет найден.



Глава вторая


   – Да, удивительный случай, – сказал человек, для которого предназначался этот рассказ. – И еще удивительнее будет, если ваше предсказание исполнится. Ну, и это все?
   Столь неожиданный вопрос немало уязвил Соломона Дэйзи. Он так часто рассказывал эту историю со всякими прикрасами (как утверждала деревенская молва), порой подсказанными ему различными слушателями, что достиг настоящего совершенства. И вдруг после эффектного конца услышать такой вопрос! Нет, к этому Соломон Дэйзи не привык.
   – Все ли? – повторил он. – Да, сэр, все. И, думаю, этого совершенно достаточно.
   – Я тоже так думаю. Мою лошадь, молодой человек! Этой кляче, которую я нанял на придорожной почтовой станции, придется сегодня довезти меня до Лондона.
   – Сегодня! – ахнул Джо.
   – Да, сегодня. Ну, чего глаза выпучил? Право, в этом трактире сходятся, должно быть, все зеваки и бездельники здешних мест!
   При таком явном намеке незнакомца на тот обстрел испытующими взглядами, которому он подвергался в начале вечера, Джон Уиллет и его приятели с поразительной быстротой снова устремили глаза на медный котел. Но не так повел себя Джо. Он был парень горячий и смелый и, стойко выдержав гневный взгляд незнакомца, возразил:
   – Не велика дерзость – спросить, как вы решаетесь ехать в такую ночь. Этот безобидный вопрос вам, наверное, задавали в других гостиницах и в лучшую погоду. Я думал, что вам дорога незнакома, – ведь вы, как видно, нездешний.
   – Что такое? Дорога? – переспросил незнакомец сердито.
   – Да. А разве вы знаете ее?
   – Гм… Найду, не беспокойся, – незнакомец махнул рукой и повернулся спиной к Джо. – Хозяин, получите с меня!
   Джон Уиллет с готовностью откликнулся на это предложение – в таких случаях он бывал достаточно расторопен и медлительность проявлял, только когда давал сдачу или предусмотрительно проверял каждую полученную монету, пробуя ее на зуб, на язык или еще каким-либо способом, а в сомнительных случаях подвергая ее целому ряду испытаний, которые обычно кончались отказом ее принять.
   Расплатившись, посетитель поплотнее запахнул плащ, чтобы как можно лучше защититься от непогоды, и не простясь с присутствующими ни словом, ни кивком, вышел во двор. Здесь его уже дожидался Джо, укрывшись вместе с лошадью под ветхим навесом.
   – Она, кажется, вполне согласна со мной, – сказал он, трепля лошадь по шее. – Держу пари, что, если бы вы решили ночевать здесь, ее это порадовало бы больше, чем меня.
   – Мы с ней и тут не сходимся во мнениях, как было не раз и по дороге сюда, – отрывисто сказал незнакомец.
   – Я так и подумал только что, дожидаясь вас. Видно, бедная лошадка отведала-таки ваших шпор.
   Незнакомец, не отвечая, поднял воротник, закрыв им лицо до половины.
   – Ты, я вижу, хочешь меня получше запомнить, чтобы узнать в другой раз, – сказал он, уже сидя в седле, как бы в ответ на пытливый взгляд Джо.
   – Как не запомнить человека, который отказывается от удобного ночлега и в такую ночь решается ехать по незнакомой дороге на загнанной лошади.
   – У тебя, парень, как я вижу, не только глаз, но и язык острый.
   – Может, и так. Да только он ржавеет от недостатка упражнений.
   – Советую тебе глаза тоже упражнять поменьше. Прибереги их, чтобы перемигиваться с девчонками, – сказал незнакомец.
   Он вырвал поводья из рук Джо, с силой ударил его по голове рукояткой хлыста и пустился вскачь.
   Он мчался по грязной и темной дороге с такой бешеной скоростью, с какой ни один всадник не отважился бы скакать на дрянной лошаденке даже по хорошо знакомой местности, а того, кто совершенно не знал этой дороги, здесь на каждом шагу подстерегали неожиданные препятствия и опасности.
   В те времена дороги даже в каких-нибудь десяти милях от Лондона мостились очень плохо, чинились редко и были в прескверном состоянии. Та, по которой пустился незнакомец, была изрыта колесами тяжелых фургонов и сильно попорчена сменявшими друг друга морозами и оттепелями прошедшей зимы, а может быть, и многих зим. Все ямы и рытвины во время недавних дождей наполнились водой и поэтому даже днем были издали не очень заметны: провалившись в такую яму, не устояла бы на ногах и лошадь покрепче той несчастной клячи, которая сейчас из последних сил мчалась вперед, подгоняемая всадником. Из-под ее копыт летели острые камни и галька. В темноте путешественник различал перед собой только голову своей клячи, а по сторонам мог видеть не дальше протянутой руки. К тому же все дороги в окрестностях столицы в те времена кишели разбойниками и грабителями, а в такую ночь они спокойно могли заниматься своим преступным ремеслом, не боясь, что их поймают.
   Тем не менее ездок мчался вперед тем же галопом. Казалось, все ему нипочем – грязь, поливавший его дождь, непроглядная темнота и опасность наткнуться на каких-нибудь отчаянных головорезов. На каждом повороте или изгибе дороги, даже там, где таких поворотов менее всего можно было ожидать, а увидеть – только когда наткнешься на них, всадник твердой рукой натягивал поводья и держался все время середины дороги. Он летел все дальше, приподнявшись на стременах, наклонясь вперед так низко, что почти касался грудью шеи коня, и как бешеный махал над головой тяжелым хлыстом.
   Когда разбушуются стихии, люди, склонные к дерзким предприятиям или волнуемые смелыми замыслами, добрыми или дурными, ощущают порой какую-то таинственную близость с мятежной стихией и приходят в такое же неистовство. Немало страшных дел свершалось под рев бури и при блеске молний – люди, ранее владевшие собой, вдруг давали волю страстям, которых не могли больше обуздать. Демоны ярости и отчаяния, владеющие человеком, стремятся тогда превзойти тех, которые повелевают бурями и вихрями, и человек, доведенный до безумия воем урагана и шумом бурлящих вод, становится в эти часы столь же буйным и беспощадным, как сами стихии.