Чем дальше, тем больше необычайного можно было наблюдать на улицах города. Когда в положенный час отперли ворота Флитской тюрьмы и тюрьмы при суде Королевской Скамьи[92], на них оказались наклеенными предупреждения бунтовщиков, что тюрьмы будут сожжены этой ночью.
   Тюремное начальство, отлично понимая, что это далеко не пустые угрозы, вынуждено было отпустить на свободу всех узников, разрешив им забрать свой скарб. И весь день те арестанты, у которых в тюрьме была своя мебель, перетаскивали ее кто куда, многие – прямо в лавки старьевщиков, где охотно продавали все за жалкие гроши, которые те предлагали. Среди людей, сидевших в тюрьме за долги, были совсем дряхлые, которые пробыли здесь так долго, что на воле у них не осталось ни близких, ни друзей, и они были совершенно забыты всеми, умерли для мира. Несчастные умоляли не гнать их из тюрьмы, а если уже иначе нельзя, отправить в какую-нибудь другую. Но тюремное начальство не соглашалось, боясь рассердить чернь. Эти люди в лохмотьях, едва волоча ноги в стоптанных башмаках, не зная, куда идти, бродили по давно не виденным, полузабытым улицам, и плакали, не радуясь свободе. Так гнусный тюремный режим превращает людей в жалкие, опустившиеся существа.
   Даже среди трехсот узников, бежавших из Ньюгетской тюрьмы, нашлись такие (их, правда, было немного), которые, отыскав своих тюремщиков, сами отдавались им в руки, боясь пережить хотя бы еще одну такую ночь ужасов и предпочитая им заключение и кару за побег. А много было и таких, которые, испытывая неодолимую тягу к месту своего долгого заключения или, быть может, желая насладиться зрелищем его разрушения и упиться местью, приходили сюда среди бела дня и бродили вокруг своих бывших камер. Человек пятьдесят было здесь схвачено в первый же день, но участь их не отпугнула остальных, и они, несмотря ни на что, приходили смотреть на развалины. Всю следующую неделю на них устраивали облавы по нескольку раз в день и забирали их по двое и по трое. Из пятидесяти, арестованных в первый день, некоторые были захвачены в тот момент, когда пробовали снова поджечь стены, но большинство приходило сюда, по-видимому, только для того, чтобы побродить около пепелища; многих застали спящими среди развалин, другие беседовали или выпивали и закусывали, как в любимом трактире.
   Не только на воротах тюрем, но и на жилых домах до часу дня появились такие же угрожающие объявления. Позднее бунтовщики возвестили о своем намерении захватить Банк, Монетный двор, Вулвичский арсенал и королевские дворцы. Объявления эти разносил один человек. В лавки такой вестник входил и просто клал бумажку на прилавок, сопровождая это иногда грубым ругательством или угрозой, а в частных домах он, постучавшись, всовывал объявление в руки прислуге. Несмотря на расставленные во всех частях города караулы и на множество войск в парке, вестники эти весь день безнаказанно занимались своим делом. Так же спокойно ходили по Холборну два парня, вооруженные железными прутьями из ограды дома лорда Мэнсфилда и собирали деньги в пользу мятежников. С той же целью разъезжал верхом по Флит-стрит какой-то верзила, принимавший только золото. Затем по городу распространился слух, испугавший жителей гораздо сильнее, чем все возвещенные заранее планы бунтовщиков (хотя они понимали, что эти планы, если они осуществятся, приведут к национальному банкротству и всеобщему разорению): говорили, что бунтовщики намерены выпустить из Бедлама всех сумасшедших. Эта весть вызывала в воображении людей страшные картины, грозила новыми невообразимыми ужасами, перед которыми бледнели самые тяжкие потери и мучения, и способна была самых нормальных людей довести до безумия.
   Так проходил день: освобожденные арестанты тащили из тюрем свои пожитки, по улицам метались горожане, спасавшие свое имущество, вокруг развалин безмолвно стояли кучки людей, деловая жизнь в городе замерла, а размещенные повсюду солдаты бездействовали. И вот день прошел. Впереди была ночь, которой все ожидали со страхом.
   В семь часов вечера Тайный Совет выпустил, наконец, торжественное воззвание, в нем объявлялось, что назрела необходимость прибегнуть к вооруженной силе, и военному командованию дан прямой и категорический приказ немедленно пустить в ход все средства для подавления беспорядков. Верноподданным короля предлагалось в эту ночь оставаться дома вместе с домочадцами. Каждому солдату на посту выдали тридцать шесть патронов. Забили барабаны, и к заходу солнца все войска были уже под ружьем.
   Эти решительные меры побудили городские власти созвать Муниципальный Совет, который выразил благодарность военному командованию за предложенную помощь, принял эту помощь и поручил руководство военными действиями двум шерифам. Во дворце королевы с семи часов были удвоены караулы, в коридорах и на лестницах расставлены дежурные лейб-гвардейцы, привратники и лакеи, получившие строгий приказ сторожить всю ночь, и все двери были заперты. В Тэмпле и других Судебных Иннах учащиеся сами охраняли ворота, забаррикадировав их большими камнями, вывороченными для этой цели из мостовой. В Линкольне-Инне они уступили нортумберлендской милиции[93] под начальством лорда Алджернона Перси большой зал и другие помещения, а в некоторых кварталах Сити горожане решили защищаться сами, я отряды их имели если не очень устрашающий, то достаточно бравый вид. Несколько сот отважных джентльменов, вооружившись до зубов, засели в учреждениях и, надежно заперев ворота, предлагали бунтовщикам (за глаза, разумеется) прийти сюда на свою погибель. Все эти приготовления, происходившие одновременно иди почти одновременно, закончились, когда уже смеркалось. Улицы были сравнительно пусты, а перекрестки и главные магистрали охранялись войсками, по всем направлениям разъезжали группами офицеры, разгоняя прохожих и строго предупреждая всех, чтобы они сидели дома и, услышав пальбу, не подходили к окнам. В таких местах, где легко могла собраться большая толпа, поперек улиц были протянуты цепи и стояли войска. Когда все предосторожности были приняты и уже совсем стемнело, военное командование стало ожидать результатов с некоторой тревогой и тайной надеждой, что такая блестящая демонстрация сил уже сама по себе устрашит бунтовщиков и предотвратит новые беспорядки.
   Однако они жестоко ошиблись в расчете: бунтовщики, до того появлявшиеся на улице только небольшими компаниями, которые не давали фонарщикам зажигать фонари, теперь поднялись все, как бушующее море, – видимо, наступление темноты было для них заранее условленным сигналом. Они хлынули на улицы в стольких местах разом и с такой непостижимой стремительностью, что командиры воинских частей сперва растерялись, не зная, куда кинуться и что делать. Во всех частях города один за другим вспыхивали пожары – казалось, мятежники решили опоясать Лондон огненным кольцом и, постепенно сжимая это кольцо, сжечь его весь дотла. Не было улицы, на которой не кишела бы сплошная масса людей, и так как толпа состояла только из бунтовщиков, то солдатам казалось, будто вся столица ополчилась против них и они должны воевать с целым городом.
   Через два часа огонь уже пылал в тридцати шести местах – тридцать шесть огромных пожаров! Горели тюрьма Боро на Тули-стрит, тюрьма Королевской Скамьи, Флитская и Брайдуэлская. Чуть не на каждой улице шел бой, везде гремели выстрелы из мушкетов, заглушавшие вопли и рев толпы. Стрелять начали на Птичьем Рынке, где улица была заранее перегорожена цепями. Первый же залп уложил на месте человек двадцать, и солдаты поспешно унесли трупы в церковь св. Милдред, а потом, снова начав стрельбу, стали энергично преследовать толпу, которая уже отступала, устрашенная кровавой расправой. Около Чипсайда солдаты пошли в штыки.
   Улицы Лондона представляли жуткое зрелище. Крики громил, вопли женщин, стоны раненых и неумолчная пальба сливались в ужасный, оглушительный аккомпанемент к тому, что творилось на каждом углу. Самые жаркие бои завязывались там, где улицы были перегорожены, и здесь погибло больше всего народу. Впрочем, почти на всех главных улицах происходила такая же расправа и лилась кровь.
   На Холборнском мосту и на Холборн-Хилл было особенно страшное столпотворение: здесь два бурных людских потока, стремившихся из Сити, – один через ЛедгетХилл, другой через Ньюгет-стрит, – сливались в такую сплошную массу, что каждый залп валил множество людей. Стоявшая тут воинская часть стреляла по всем направлениям – то по Флитскому рынку, то по Холборну, то по Сноу-Хилл, беспрерывным огнем сметая с улиц все и всех. Здесь же в нескольких местах бушевали пожары, – словом, сосредоточились, казалось, все ужасы этой страшной ночи.
   Двадцать раз бунтовщики под предводительством человека с топором в руке, скакавшего на сильной и крупной лошади, которая вместо попоны покрыта была взятыми в Ньюгете цепями, звеневшими и лязгавшими на каждом шагу, пытались проложить себе здесь дорогу через заслон и поджечь дом виноторговца. Все двадцать раз их отбрасывали назад с большими потерями, но они снова и снова наступали, и хотя человек, который вел их, всем бросался в глаза и представлял удобную мишень, так как только он один сидел на лошади, ни одна пуля его не задела. Всякий раз, как дым рассеивался, всадник оказывался по-прежнему в седле и, потрясая топором над головой, хрипло созывая товарищей, мчался вперед так бесстрашно, как будто он был заговорен от пуль.
   Это был Хью. Его видели везде, где только дрались бунтовщики. Он возглавлял две атаки на Банк, помогал взламывать кассы на заставах моста Блэкфрайерс и швырял оттуда деньги прямо на улицу, в толпу, собственными руками поджег две тюрьмы, был везде и повсюду, всегда впереди и в действии, налетал на солдат, ободрял своих, и железная музыка цепей, покрывавших спину его лошади, слышна была даже в страшном шуме стычек, из которых он выходил цел и невредим. Ему просто удержу не было. Дадут отпор здесь, – он уже дерется там. Отброшенный в одном месте, немедленно налетает на другое. Когда их в двадцатый раз отогнали с Холборна, он повел огромную толпу прямехонько к собору св. Павла; здесь, напав на солдат, охранявших за железной оградой партию арестованных, заставил их отступить, освободил пленников и с этим новым пополнением помчался обратно, подгоняя всех дикими криками, обезумев от вина и возбуждения.
   В такой давке и сумятице нелегко было бы самому лучшему наезднику усидеть на лошади, а этот безумец, хоть и скользил по ее спине (он ездил без седла), как лодка по морским волнам, но ни разу не свалился и все время направлял лошадь, куда хотел. Сквозь самую гущу свалки, по трупам и горящим обломкам, по мостовой и тротуарам, то поднимаясь на какие-нибудь ступени, чтобы быть на виду у своих, то прорываясь сквозь толпу, так плотно сбитую, что, кажется, иголку между людьми воткнуть было некуда, он несся вперед, как будто для него не существовало никаких препятствий, которых он не одолел бы одним усилием воли. И быть может, отчасти поэтому он оставался цел: его исключительная смелость внушала солдатам уверенность, что он – один из тех вожаков, о ком говорится в расклеенном повсюду приказе, и им хотелось взять его живьем. Оттого, вероятно, миновали его пули, которые могли бы оказаться меткими.
   В этот вечер виноторговец и мистер Хардейл, которым стало уже невмоготу сидеть взаперти и слышать весь этот шум, не видя, что творится, вылезли на крышу и, укрываясь за рядом дымовых труб, осторожно выглянули оттуда на улицу, почти надеясь, что после стольких неудачных атак бунтовщики, наконец, отошли. Но вдруг громкие крики возвестили, что часть осаждающих подступила к дому с другой стороны, и через минуту зловещий лязг проклятых цепей убедил скрывавшихся на крыше, что и тут вожаком является Хью. Солдаты ушли вперед, на Флитский рынок, чтобы там разогнать толпу, и те, кто осаждал дом виноторговца, смогли подойти к нему беспрепятственно.
   – Ну, теперь все кончено, – сказал виноторговец мистеру Хардейлу. – Пятьдесят тысяч франков пропадут в один миг. Ничего не поделаешь, надо спасаться – и дай бог, чтобы нам это удалось!
   Первой их мыслью было проползти по соседним крышам, постучаться в какое-нибудь чердачное окно, а когда их впустят, сойти вниз на улицу и спастись бегством. Однако яростный крик внизу и поднятые к ним лица показали беглецам, что их заметили, а мистера Хардейла даже узнали. Это Хью, увидев его в ярком блеске пожара, от которого на улице было светло, как днем, громко назвал его по имени и поклялся, что теперь он не уйдет из его рук.
   – Друг мой, не заботьтесь обо мне, – сказал мистер Хардейл виноторговцу, – и, ради бога, спасайтесь, бегите!
   Не скрываясь больше, он повернулся лицом к толпе, туда, где стоял Хью, и пробормотал про себя:
   – Что ж, иди сюда! Крыша высока, и если схватимся здесь с тобой, погибну не один я, а ты тоже!
   – Это безумие, чистейшее безумие! – воскликнул виноторговец, оттаскивая его назад. – Да образумьтесь вы, сэр, и слушайте, что я вам скажу. Теперь, если я постучусь в чье-либо окно, меня уже не услышат. А если и услышат, никто не решится помочь мне. Но через погреба есть выход в переулок – этим ходом вкатывают и выкатывают бочки с вином. Мы с вами успеем сойти туда раньше, чем они ворвутся в дом. Не раздумывайте, не теряйте ни секунды, идем! Ради себя, ради меня, наконец, идемте, дорогой сэр!
   В то время как он говорил это и тащил мистера Хардейла за собой, они успели еще раз взглянуть на улицу. Достаточно было одного беглого взгляда, чтобы увидеть, что творилось в толпе, облепившей дом со всех сторон. Все те, у кого в руках были какие-нибудь орудия, проталкивались вперед, готовясь ломать двери и окна, другие уже несли горящие головни с ближайшего пожарища, третьи, закинув головы, следили за беглецами на крыше и указывали на них товарищам. Толпа неистовствовала и гудела не меньше бушевавшего кругом огня. Беглецы видели людей, жаждавших добраться до драгоценных запасов крепкого вина, которые, как всем было известно, хранились в подвалах этого дома; видели раненых, которые заползали в подъезды напротив и умирали, брошенные, одинокие среди этой массы людей. Здесь перепуганная женщина пыталась спастись бегством, там метался потерявший родителей ребенок, а неподалеку от него какой-то пьяный, не сознавая даже, что смертельно ранен в голову, дрался, как бешеный, из последних сил. Все это – и даже такие обыкновенные подробности, как человек без шапки, и другой, нагнувшийся за чем-то, и двое, пожимавшие друг другу руки, – беглецы успели отчетливо разглядеть, но в следующий миг, укрывшись за трубу, каждый из них видел уже только бледное лицо другого да багровое небо над головой.
   Мистер Хардейл уступил мольбам виноторговца скорее потому, что решил защищать его, а не из страха за себя. Поспешно вернувшись в дом, они сошли по лестнице в подвал. Снаружи уже гремели удары по ставням, под входную дверь подсовывали ломы, стекла вылетали из рам, сквозь каждую пробоину врывался багровый свет, а в каждую щель и замочную скважину так ясно слышны были голоса громил, что мистеру Хардейлу и его спутнику казалось, будто им хрипло шепчут угрозы в самые уши. Только что оба успели сойти в подвал и закрыть за собой дверь, как толпа ворвалась в дом.
   Под сводами погреба царил полный мрак, а они не захватили с собой ни факела, ни свечи, боясь, как бы свет не выдал их. Пришлось двигаться ощупью. Но они недолго оставались в темноте. Скоро стало слышно, как толпа ломится в дверь погреба, и беглецы, оглядываясь, увидели в отдалении людей, разбежавшихся по всем его закоулкам с пылающими факелами. Одни уже сверлили дыры в бочках, другие разбивали большие чаны и, ложась, пили вино прямо из ручейков, растекавшихся по земле.
   Мистер Хардейл и виноторговец еще ускорили шаг. Они уже дошли до последнего подвала, за которым был выход на улицу, как вдруг им навстречу блеснул яркий свет и раньше, чем они успели броситься в сторону или повернуть обратно и спрятаться где-нибудь, к ним подошли двое мужчин. Один из них нес факел и, увидев беглецов, удивленно прошептал: «Вот они!»
   В тот же миг оба вошедших сняли то, что было у них намотано на головах. И мистер Хардейл увидел перед собой Эдварда Честера, а затем, когда виноторговец, ахнув, произнес имя второго, узнал в этом втором Джо Уиллета.
   Да, это был тот самый Джо (только без одной руки), который, бывало, каждые три месяца приезжал на серой кобылке платить по счету краснолицему виноторговцу. И сейчас этот самый краснолицый виноторговец, некогда живший на Темз-стрит, глядел ему в лицо и повторял его имя.
   – Дайте руку! – сказал Джо тихонько и взял его за руку, не дожидаясь согласия удивленного джентльмена. – Смело пожмите мою, это рука друга… и сильная, хотя у нее уже нет пары. Как же вы прекрасно выглядите, сэр, и как еще бодры! Здравствуйте, мистер Хардейл! Мужайтесь, сэр, мужайтесь, мы их непременно разыщем. Будьте покойны, мы не теряли времени даром.
   В тоне Джо было столько искренности и дружелюбия, что мистер Хардейл невольно протянул ему руку, хотя присутствие его здесь казалось ему довольно подозрительным. А от Джо не укрылся взгляд, брошенный мистером Хардейлом на Эдварда Честера, который держался поодаль. И, глядя на Эдварда, но обращаясь к мистеру Хардейлу, Джо сказал напрямик:
   – Времена меняются, мистер Хардейл, и сейчас надо уметь отличать друзей от врагов. Должен вам сказать, что, если бы не этот джентльмен, вы, вероятно, были бы сейчас мертвы или в лучшем случае тяжело ранены.
   – Что вы такое говорите? – промолвил мистер Хардейл.
   – Говорю, во-первых, что нужно было немало смелости, чтобы сунуться в толпу разбойников и выдавать себя за таких, как они… впрочем, об этом распространяться не стану, потому что и я тоже в этом участвовал. А во-вторых, скажу, что свалить с лошади у всех на глазах того парня – это уж, конечно, было настоящее геройство!
   – Какого парня? У кого на глазах?
   – Какого парня, сэр? Да того, кто на вас так взъелся! – воскликнул Джо. – Отчаянный он и злой, как двадцать чертей. Я его давно знаю. Попади он в дом, уж он отыскал бы вас непременно, здесь или в любом месте. Другие на вас не так злы, и если не увидят, так и не вспомнят про вас. Им бы только нализаться до бесчувствия. Однако не будем терять времени. Вы готовы?
   – Конечно, – отозвался Эдвард. – Гасите факел, Джо, и вперед! Да помалкивайте, прошу вас.
   – Помолчу я или не помолчу, а дело само за себя говорит, – пробормотал Джо. Бросив горящий факел на землю и затоптав его, он взял мистера Хардейла за руку. – Славное и смелое дело!
   И мистер Хардейл и почтенный виноторговец были так ошеломлены и так торопились выбраться отсюда, что больше не задавали вопросов и молча шли за своими проводниками. Во время последовавшего затем короткого совещания с виноторговцем насчет того, какой дорогой лучше выйти, выяснилось, что Джо и Эдварда впустил в дом с черного хода Джон Груби, который сторожил на улице с ключом в кармане и которого они посвятили в свой план. В ту самую минуту, как они входили, на улице появилась кучка бунтовщиков, поэтому Джон поспешил опять запереть дверь и побежал за солдатами, отрезав таким образом Джо и Эдварду путь к отступлению.
   Впрочем, кучка громил, зная, что дверь с фасада уже взломана и думая только о том, как бы поскорее добраться до вина и водки, не стала ломиться с черного хода, а обошла кругом и вместе с остальными проникла в дом с Холборна. Таким образом, в узком переулочке за домом не было ни одной живой души. И когда беглецы ползком пробрались подземным ходом, указанным виноторговцем (это был попросту наклонный трап для скатывания в подвал бочек), и не без труда, сняв цепь, подняли люк, они вышли на улицу беспрепятственно, никем не замеченные. Джо все так же крепко держал под руку мистера Хардейла, а Эдвард – виноторговца, и они побежали, сторонясь лишь по временам, чтобы пропустить других беглецов или нагонявших их солдат. Солдаты иногда останавливали их и начинали допрашивать, но стоило Джо шепнуть им слово, и они тотчас отпускали всех четверых.



Глава шестьдесят восьмая


   Прошлой ночью, когда горела Ньюгетская тюрьма, Барнеби и его отец, которых спасители передавали из рук в руки, скоро очутились в Смитфилде, позади всей толпы. Они стояли и смотрели на огонь, как люди, внезапно пробужденные от сна. Прошло несколько минут раньше, чем они вспомнили, где находятся и как сюда попали. Тут только оба сообразили, что у них в руках инструменты, впопыхах кем-то сунутые для того, чтобы они могли разбить свои кандалы. А они-то столько времени стояли и смотрели на пожар, не сделав этого!
   Будь Барнеби один, он, несмотря на то, что был крепко скован, непременно бросился бы обратно к тюрьме искать Хью, который теперь представлялся его омраченному уму в ореоле спасителя и верного друга. Таково было его первое побуждение, но, когда он понял, как его отец боится оставаться на улице, этот страх заразил и его и внушил горячее желание укрыться как можно скорее в каком-нибудь безопасном месте.
   Отыскав на рынке укромный уголок между загонами для скота, Барнеби стал перед отцом на колени и принялся сбивать с него кандалы, то и дело отрываясь от работы, чтобы погладить его по щеке или улыбнуться ему. Он пришел в бурный восторг, увидев, наконец, отца освобожденным, и тогда только принялся разбивать собственные кандалы. Скоро и они с громким лязгом упали на землю.
   Покончив с этим делом, отец и сын пошли прочь от рынка, пробираясь между стоявшими здесь группами людей; каждая такая группа окружала какую-нибудь согнувшуюся фигуру, заслоняя ее от глаз прохожих, но не могла заглушить стука молотка о железо, выдававшего, что эти люди были заняты тем же, чем только что занимался Барнеби. Беглецы направились к Клеркенуэлу, оттуда в Излингтон, ближайшее место, где можно было выйти за город, и скоро очутились в поле. Долго ходили они здесь, пока не нашли на выгоне близ Финчли какой-то сарайчик с травяной крышей – должно быть, он был когда-то построен для пастуха, а теперь заброшен. В этом сарайчике Барнеби с отцом остались ночевать.
   На другое утро они снова стали бродить вокруг, а Барнеби, сбегав за две-три мили, туда, где виднелось несколько домишек, купил хлеба и молока. Не найдя нигде лучшего убежища, они вернулись в ту же лачугу и легли спать.
   Один бог знает, что побуждало Барнеби так трогательно заботиться о Радже и оберегать его: туманные ли представления о сыновнем долге и любви, непостижимый ли голос природы, внятный ему так же, как и людям светлого и высокоразвитого ума, или неясные воспоминания о том, как товарищи его детских игр говорили о своих отцах, любящих и любимых, или какие-то смутные ассоциации, связывавшие в его уме этого человека с вдовьей жизнью матери, ее слезами, ее постоянной грустью. Несомненно одно – что какие-то безотчетные мысли и ощущения, постепенно пробуждаясь, рождали в душе Барнеби глубокую жалость, когда он смотрел на изможденное лицо Раджа, наполняли слезами его глаза, когда он наклонялся поцеловать отца, заставляли сторожить его спящего и с каким-то грустным умилением заслонять его от солнца, обмахивать веткой, успокаивать, когда тот вздрагивал во сне, – о, какой это был беспокойный сон! – и мечтать о том, как будет счастлива мать, когда они встретятся и заживут все вместе. Весь тот день Барнеби сидел подле спящего Раджа, и в каждом шелесте ветерка ему чудились ее шаги, он ждал, что вот-вот на тихо колышущейся траве увидит ее тень. Он принялся плести венок из полевых цветов, чтобы порадовать ее, когда она прядет, и отца, когда тот проснется, и время от времени, наклонясь над спящим, слушал его сонное бормотание, недоумевая, почему сон его так тревожен, когда вокруг мирная тишина. Солнце село, наступила ночь, а Барнеби, занятый своими мыслями, все сидел, так спокойно, как будто в мире не было других людей, как будто под черным облаком дыма, нависшим над огромным городом вдали, не скрывались пороки и преступления, борьба не на жизнь, а на смерть и множество причин для тревоги, как будто впереди все было светло и ясно.
   Но вот наступило время идти в город за слепым (Барнеби был в восторге от этого поручения) и привести его в их убежище. Отец наказал ему соблюдать всяческую осторожность для того, чтобы его никто не выследил и не пошел за ним на обратном пути. Барнеби выслушал все наставления, повторил их несколько раз, чтобы запомнить. Он раза два-три еще возвращался с дороги, чтобы удивить отца неожиданным появлением, и заливался при этом беззаботным смехом, но, наконец, ушел, оставив отца на попечение Грипа, которого принес с собою на руках из тюрьмы.
   И всегда быстроногий, Барнеби сейчас шагал быстрее обычного, так как ему хотелось поскорее вернуться. Все же он пришел в город, когда везде уже пылали пожары, тревожа ночь зловещим светом. То ли потому, что теперь он пришел сюда один, без своих недавних товарищей и не для стычек и разрушения, или на него так подействовало блаженное уединение в поле и те мысли, в которых он провел весь день, но Лондон показался ему адом, населенным сонмами бесов. Преследуемые беглецы, пожары и жестокие разгромы, ужасные вопли раненых и оглушительный шум – неужели в этом заключалась великая, благородная миссия доброго лорда?