После этого неудавшегося развлечения ревностные протестанты двинулись дальше, барабаня по дороге в двери домов, разбивая кое-где фонари и нападая на встречных констеблей. Но едва пронеслась весть, что против них выслан отряд лейб-гвардии, все поспешно пустились наутек, и улица вмиг опустела.



Глава сорок четвертая


   Когда толпа схлынула, беспорядочными группами рассеявшись в разные стороны, на месте происшествия остался один человек. Эта был Гашфорд. Он больно ушибся при падении, но еще мучительнее было воспоминание о пережитом только что позоре и публичном разоблачении. Он бродил, прихрамывая, взад и вперед, бормоча себе под нос проклятия и угрозы.
   Однако не в его характере было изливать свой гнев попусту. Дав волю кипевшей в нем злобе, он все время зорко следил за двумя людьми, которые, убежав вместе со всеми, когда поднялась тревога, затем вернулись; при свете луны видно было, как они прохаживались неподалеку, толкуя о чем-то между собой.
   Гашфорд, не приближаясь к ним, терпеливо ждал на темной стороне улицы, пока они, устав, наконец, бродить взад и вперед, не пошли прочь. Тогда он двинулся следом за ними, но на некотором расстоянии, чтобы, не теряя их из виду, не быть заподозренным в слежке, а если удастся, остаться и вовсе не замеченным.
   Они прошли по улице Парламента, мимо церкви св. Мартина и вышли на Тоттенхем-Корт-роуд; к востоку от нее в те времена находились так называемые «Зеленые тропы», глухое место, пользовавшееся не очень-то хорошей славой, а дальше уже начинались поля. Груды золы, стоячие прудки, густо заросшие ряской и сорными травами, сломанные рогатки и одиноко торчавшие колья давно разобранных на дрова заборов, грозившие рассеянному прохожему острыми ржавыми гвоздями, – таков был окружающий пейзаж. Там и сям осел или заморенная кляча, привязанные к столбу, щипали чахлую жесткую траву, свой единственный жалкий корм. Они вполне гармонировали с окружающей картиной и свидетельствовали (впрочем, об этом же достаточно красноречиво говорили и дома) о бедности здешних жителей, ютившихся в ветхих лачугах, и о том, как рискованно прилично одетому человеку, имеющему при себе деньги, появляться здесь одному, – разве что среди бела дня.
   Бедняки, как и богачи, имеют свои прихоти и вкусы. Некоторые домишки были украшены башенками, у других, на источенных плесенью стенах – нарисованы фальшивые окна, а один даже был увенчан подобием часов на шаткой четырехфутовой башенке, маскировавшей дымовую трубу. При каждом домике в крохотном палисаднике непременно стояла простая, грубо сколоченная скамейка или беседка. Обитатели «Зеленых троп» кормились тем, что собирали и продавали кости, тряпье, битое стекло, старые колеса, торговали птицами и собаками, которые содержались в палисадниках, в различных (смотря по роду этого «товара») хранилищах и наполняли воздух далеко не приятными ароматами, оглушали криками, лаем, визгом и воем.
   В этот-то уголок Лондона попал секретарь, следуя за двумя людьми, которые привлекли его внимание, и здесь увидел, как они вошли в одну из самых жалких лачуг, состоявшую из одной только комнаты, да и то очень небольшой. Подождав на улице, пока не услышал их голоса и нестройное пение, ясно показывавшее, что они навеселе, он только тогда прошел к дому по качающейся доске, переброшенной через канаву, и постучал в дверь.
   – Мистер Гашфорд! – с явным изумлением воскликнул отворивший ему мужчина, вынимая трубку изо рта. – Вот не думал, не гадал, что вы окажете мне такую честь! Входите же, мистер Гашфорд, входите, сэр!
   Не ожидая вторичного приглашения, Гашфорд вошел с самой любезной миной. На ржавой решетке очага горел огонь (несмотря на то, что весна наступила давно, вечера были холодные), а на табурете у огня сидел Хью и курил. Деннис придвинул гостю единственный стул и сам сел на табурет, с которого только что встал, чтобы открыть дверь.
   – Что слышно, мистер Гашфорд? – спросил он, снова сунув трубку в рот и бросив искоса взгляд на секретаря. – Есть уже какой-нибудь приказ из штаба? Приступаем, наконец, к делу?
   – Пока ничего, – отозвался секретарь, приветливым кивком здороваясь с Хью. – Но лед тронулся! Сегодня уже была небольшая буря, не так ли, Деннис?
   – Ну, какая это буря! – проворчал палач. – Так, безделица. И вполовину не то, что было бы мне по вкусу.
   – И не по мне тоже такие безделицы! – подхватил Хью. – Дайте нам дело боевое, чтобы разгуляться как следует, хозяин! Ха-ха-ха!
   – Но вы же не хотели бы такого дела, которое пахнет кровью? – промолвил секретарь с самым зловещим выражением лица, но самым вкрадчивым тоном.
   – Не знаю, – ответил Хью. – Что прикажут, то и буду делать. Я не привередлив.
   – И я тоже, – гаркнул Деннис.
   – Молодцы! – сказал секретарь тоном пастыря, благословляющего их на великий подвиг доблести и мужества. – А кстати, – он сделал паузу и погрел руки над огнем, затем вдруг поднял глаза. – Кто это сегодня бросил камень?
   Мистер Деннис крякнул и покачал головой, словно говоря: «В самом деле, непонятно!» А Хью продолжал молча курить.
   – Меткий удар! – продолжал секретарь, снова протянув руки к огню. – Хотелось бы познакомиться с этим человеком.
   – В самом деле? – переспросил Деннис и посмотрел ему в лицо, точно желая убедиться, что он говорит серьезно. – Хотите познакомиться?
   – Разумеется.
   – Ну, так, с божьей помощью, познакомитесь. – Палач хрипло захохотал и концом трубки указал на Хью. – Вот он перед вами. Он самый. И клянусь небом и веревкой, мистер Гашфорд, – добавил он шепотом, придвинувшись вплотную к секретарю и подталкивая его локтем, – презанятный парень, доложу я вам! Его, как настоящего бульдога, все время приходится держать на привязи. Если бы не я, он бы сегодня прикончил этого католика и в одну минуту взбунтовал бы народ.
   – А почему бы и нет? – воскликнул Хью сердито, услышав последние слова Денниса. – Что толку тянуть да откладывать? Куй железо пока горячо – вот это По-моему!
   – Ишь какой торопыга! – отозвался Деннис, покачав головой с видимым снисхождением к наивности своего молодого приятеля. – Ну, а если железо еще не горячо, братец? Раньше чем поднять народ, надо хорошенько разогреть в нем кровь. А сегодня не было ничего такого, что могло бы достаточно рассердить его – это я тебе говорю. Если бы не я, ты испортил бы нам всю будущую потеху и погубил бы нас.
   – Это верно, – сказал Гашфорд примирительно. – Деннис совершенно прав. Он хорошо знает жизнь.
   – Как же мне ее не знать, мистер Гашфорд, когда я стольким людям помогал расстаться с нею? – шепнул палач, прикрывая рот рукой и многозначительно ухмыляясь.
   Секретарь хихикнул, чтобы удовлетворить Денниса, Затем обратился к Хью:
   – Вы легко могли заметить, что я придерживаюсь именно такой тактики, о какой говорит Деннис. Вот, например, сегодня я упал, как только на меня набросился Этот Хардейл. Я не хотел сопротивляться, чтобы, боже упаси, не вызвать преждевременной вспышки…
   – Истинная правда, черт возьми! – воскликнул Деннис с громким хохотом. – Преспокойно шлепнулись на землю, мистер Гашфорд, и растянулись во всю длину. Я даже подумал: «Ну, конец, видно, нашему мистеру Гашфорду!» Отродясь не видывал, чтобы живой человек лежал так тихо и смирно! С этим папистом шутки плохи, что и говорить!
   В то время как Деннис гоготал и, сощурив глаза, переглядывался с вторившим ему Хью, лицо секретаря могло бы служить моделью для изображения дьявола. Он сидел молча, пока оба приятеля не угомонились, а тогда сказал, озираясь вокруг:
   – Здесь у вас очень уютно, Деннис, и я охотно посидел бы подольше, хотя отсюда и небезопасно возвращаться одному вечером. Но милорд настойчиво просил меня отужинать с ним сегодня, и мне пора идти. Как вы и сами догадались, я, собственно, пришел к вам по делу… Да, я хочу дать вам небольшое поручение, очень для вас лестное. Если мы рано или поздно будем вынуждены… а ручаться ни за что нельзя, в нашем мире все так ненадежно…
   – Верно, мистер Гашфорд! – перебил его палач, с важностью кивнув головой. – Господи, сколько я на своем веку перевидал случайностей и неожиданных перемен! Мне ли не знать, какая ненадежная штука – человеческая жизнь!
   Решив, вероятно, что тема эта слишком обширна, попросту неисчерпаема, Деннис умолк, запыхтел трубкой и посмотрел на собеседников.
   – Так вот, – продолжал секретарь медленно и с подчеркнутой выразительностью, – нельзя знать, как все сложится. И на тот случай, если нам придется против воли прибегнуть к силе, милорд – он сегодня был обижен так тяжко, как только могут обидеть человека, – милорд, которому я вас обоих рекомендовал как надежных и верных людей, поручает вам почетное дело – наказать этого Хардейла. Можете расправиться, как хотите, с ним и его семьей, и помните – никакой пощады! Разнесите его дом, камня на камне не оставьте. Грабьте, жгите, делайте, что вам заблагорассудится, дом нужно сровнять с землей! Пусть Хардейл и все его близкие останутся без крова, как брошенные матерью новорожденные младенцы. Вы меня поняли? – Гашфорд замолчал и медленно потер руки.
   – Как не понять, хозяин? – воскликнул Хью. – Чего яснее! Вот это здорово, ей-богу!
   – Я так и знал, что это поручение придется вам по душе, – сказал Гашфорд, пожимая ему руку. – Ну, до свиданья. Не провожайте меня, Деннис, не надо. Я сам найду дорогу. Мне, может быть, прядется еще бывать здесь – так лучше, если не придется всякий раз вас затруднять. Покойной ночи!
   Он вышел и закрыл за собой дверь. А Хью и Деннис переглянулись и подмигнули друг другу. Деннис помешал огонь.
   – Это уже как будто похоже на дело, – сказал он.
   – Еще бы! – подтвердил Хью. – Это я люблю.
   – Я слыхал, что у мистера Гашфорда замечательная память и железная воля, – сказал палач. – Он ничего не забывает и ничего не прощает. Выпьем за его здоровье.
   Хью охотно согласился – на этот раз он не пролил на пол ни капли. И они выпили за здоровье секретаря, ибо это был человек вполне в их вкусе.



Глава сорок пятая


   В то время как низкие люди, покорствуя своим дурным страстям, готовили черное дело и покров религии, которым прикрывались гнуснейшие безобразия, грозил стать погребальным саваном для всего лучшего и мирного, что было в тогдашнем обществе, произошло нечто, снова изменившее жизнь двух людей, с которыми мы давно расстались и к которым нам теперь следует вернуться.
   В одном провинциальном городке Англии, жители которого кормились трудами рук своих – обрабатывали и плели солому для шляп и других принадлежностей туалета, а также разных украшений – жили теперь, скрываясь под вымышленной фамилией, Барнеби и его мать. Жили в неизменной бедности, без всяких развлечений, но и без особых забот, если не считать тяжкой борьбы изо дня в день за кусок хлеба насущного, который зарабатывали в поте лица. Ничья нога не ступала на порог их убогого жилища с тех пор, как они пять лет назад нашли приют под его кровлей, и все эти годы они не поддерживали никакого общения с тем миром, из которого бежали. Спокойно трудиться и посвятить все силы, всю жизнь своему несчастному сыну – вот чего хотела вдова. И если можно говорить о счастье тех, кого грызет тайная печаль, – миссис Радж была теперь счастлива. Спокойствие, покорность судьбе и горячая любовь к тому, кто так нуждался в ее любви, составляли весь тесный круг ее утешений, и, пока ничто не врывалось в него, она была довольна.
   Для Барнеби время летело стрелой. Дни и годы проносились, не озаряя ни единым лучом его разум, и в глубоком мраке его не видно было просвета. Барнеби часто целыми днями сиживал на низенькой скамеечке у огня или на пороге их коттеджа, работал (он тоже выучился ремеслу, которым занялась вдова) и слушал сказки, которые мать рассказывала ему, пытаясь этим удержать его подле себя. Барнеби не запоминал их, и выслушанная вчера сказка назавтра уже казалась ему новой. Увлеченный ими, он терпеливо сидел дома и, с жадностью ребенка внимая всему тому, что рассказывала мать, усердно работал от зари до полной темноты, когда уже ничего нельзя было разглядеть.
   Но бывали периоды, когда он отправлялся бродить и пропадал где-то с раннего утра до вечера, – тогда их скудного заработка едва хватало на еду и то самую неприхотливую. В этих местах было очень мало людей праздных, здесь даже детям приходилось работать, и Барнеби для прогулок не находил товарищей. Да если бы даже их был целый легион, вряд ли кто мог бы за ним угнаться. Но ему вполне заменяли людей десятка два соседских собак. В сопровождении двух-трех, а иной раз и целых полдюжины этих псов, которые с лаем неслись за ним по пятам, он отправлялся странствовать на целый день. Когда они к ночи возвращались домой, собаки были еле живы от усталости, с трудом волочили стертые в кровь ноги, а Барнеби назавтра как ни в чем не бывало вставал с зарей и опять убегал с новой свитой и вечером возвращался таким же манером. Во всех этих экскурсиях неизменно участвовал Грип, сидя в своей корзинке за плечами хозяина, и, если погода бывала хороша и компания настроена весело, ни одна собака не лаяла так громко, как этот ворон.
   Удовольствия, которым они предавались на прогулках, были довольно просты. Корка хлеба и кусочек мяса, запитые водой из ручья или родника, составляли всю их еду. Барнеби любил ходить, бегать и прыгать, а устав, ложился в высокую траву, или на меже среди зреющих хлебов, или в тени какого-нибудь высокого дерева; следил за легкими облачками, бегущими по голубому небу, и слушал серебряные трели жаворонка, заливавшегося в вышине. Он любил рвать полевые цветы – ярко-красные маки, хрупкие колокольчики, белую буквицу, шиповник, – наблюдать за птицами, рыбами, муравьями, червяками, за кроликами и зайцами, которые стрелой перебегали дальнюю лесную тропинку и скрывались в чаще. Вокруг были миллионы живых тварей, и все они интересовали Барнеби. Лежа в траве, он подстерегал их и, когда они убегали, хлопал в ладоши и кричал от восторга. А когда их поблизости не было или надоедало следить за ними – как приятно было любоваться игрой солнечных лучей, которые косо скользили между листьев, а потом прятались где-то в глубине леса, где трепещущие ветви деревьев словно купались и плескались в озере расплавленного серебра.
   Радовали Барнеби и сладкие ароматы лета, нежное благоухание цветущих полей клевера и бобов, свежий запах влажных листьев и мха, полный таинственной жизни трепет деревьев и беспрерывная смена теней. А когда он, утомленный, изнемогая от блаженства, закрывал глаза, на смену тихим радостям приходила дремота. Убаюканный музыкой легкого ветерка, Барнеби засыпал, и все вокруг сливалось для него в дивный сон.
   Их хижина – ибо жилище это трудно назвать иначе – стояла на окраине городка, неподалеку от большой дороги, но в месте глухом и уединенном, куда во всякое время года только случайно забредал какой-нибудь путник. При домике был разбит небольшой садик, содержавшийся в порядке, – за ним ухаживал Барнеби, когда на него находили припадки усердия. А мать трудилась без устали дома и вне дома, чтобы прокормить себя и сына, и ни град, ни дождь, ни снег, ни жаркое солнце не могли помешать ей.
   Прошлое осталось далеко позади, и как ни мало она надеялась и мечтала побывать когда-нибудь опять в родных местах, ее, по-видимому, мучило необъяснимое желание узнать, что творится в этом покинутом ею бурном мире. С жадностью подбирала она каждую брошенную газету, ловила каждый слух, каждую весть из Лондона. Волнение, которое эти известия вызывали в ней, было далеко не радостным, лицо ее в такие минуты выражало сильнейшее смятение и страх, но чувства эти ничуть не уменьшали жадного любопытства. В ненастные зимние вечера, когда ветер выл и бесновался вокруг дома, на лице вдовы появлялось прежнее выражение застывшего ужаса, и ее трясло, как в лихорадке. Барнеби редко замечал это: она ценой огромных усилий всегда брала себя в руки прежде, чем сыну бросалась в глаза перемена в ней.
   Грип был далеко не праздным и не бесполезным членом этого бедного семейства. Отчасти уроки Барнеби, отчасти же свойственная этой породе птиц способность живо все схватывать и большая наблюдательность помогли Грипу стать таким мудрым и ученым, что он прославился на много миль вокруг. О его красноречии и удивительных талантах шла молва повсюду, и посмотреть на чудо-ворона приходило немало людей, а так как никто из них не забывал вознаградить его за старания (если ему угодно бывало дать представление, что случалось не всегда, ибо гении капризны), то его заработок составлял изрядную долю доходов семьи. Ворон как будто сам понимал это и знал себе цену: сохраняя полную свободу и непринужденность наедине с Барнеби и его матерью, он в присутствии посторонних напускал на себя необыкновенную важность и никогда не снисходил до даровых – представлений, – разве только клюнет в ногу уличного мальчишку (его любимое развлечение), заклюет при случае одного-двух цыплят или сожрет обед какой-нибудь из соседских собак, – даже самым злым из них он внушал трепет и величайшее почтение.
   Так шло время, и ничто не нарушало и не меняло их образа жизни. Как-то летним вечером, в июне, Барнеби и его мать отдыхали в своем садике от дневных трудов. У миссис Радж еще лежала на коленях работа, а на земле была рассыпана солома. Барнеби стоял, опираясь на лопату, и любовался яркими красками заката, тихонько напевая что-то.
   – Какой славный вечер, – правда, мама? Если бы у нас в карманах звенело хоть немножко того золота, что рассыпано в небе, мы стали бы богачами на всю жизнь.
   – Будем довольны тем, что имеем, – спокойно улыбаясь, сказала мать. – Не надо нам золота, не будем и думать о нем, даже если бы оно лежало у нас под ногами. Нам и так хорошо.
   – Хорошо-то хорошо, – отозвался Барнеби. Он по-прежнему стоял, скрестив руки на лопате, и задумчиво смотрел на закат, – но с золотом лучше. Как жаль, что я не знаю, где его достать. Будь оно у нас, мы с Грипом сумели бы многое сделать, уж в этом не сомневайся!
   – А что бы вы стали делать с этим золотом? – спросила миссис Радж.
   – Да мало ли что! Мы бы нарядно оделись – не Грип, конечно, а ты и я, – завели бы лошадей, собак, накупили пестрой богатой одежды и красивых перьев. – Мы не работали бы, как теперь, и жили бы припеваючи. Ого, поверь, мама, уж мы бы придумали, что делать с золотом, мы употребили бы его с пользой! Если б только знать, где оно лежит, я не пожалел бы сил и откопал его!
   – Нет, ты еще не знаешь, – миссис Радж встала и положила руку на плечо сыну, – ты не знаешь, Барнеби, как грешили люди ради золота, а потом они узнавали – слишком поздно, – что оно блестит так ярко только издали, а в руках у людей теряет весь свой блеск.
   – Вот как! – Барнеби все с тем же сосредоточенным вниманием смотрел на закат. – А все-таки, мама, хотелось бы попробовать…
   – Разве ты не видишь, какое оно красное? – возразила мать. – Это цвет крови: ни на чем нет столько крови, как на золоте. Беги от него. Нам с тобой больше, чем кому бы то ни было, следует ненавидеть даже это слово. Ты забудь о нем и думать, родной! Из-за него нам на долю выпало такое горе, какое мало кто знал в жизни, да и не дай бог никому узнать. Лучше мне сойти в могилу с тобой вместе, чем увидеть тебя когда-нибудь в погоне за золотом.
   Барнеби на мгновение отвел глаза от неба и удивленно посмотрел на мать. Затем, попеременно глядя то на багровую полосу заката, то на родимое пятно у себя на руке, словно сравнивая их цвет, он вдруг стал серьезен; он хотел, видно, задать матери какой-то вопрос, но тут нечто новое отвлекло его неустойчивое внимание, и он тотчас забыл о своем намерении.
   За изгородью, отделявшей их садик от проселочной дороги, стоял какой-то мужчина без шапки, в запыленной одежде и таких же пыльных башмаках. Осторожно наклонясь вперед, он, казалось, прислушивался к их разговору и ждал случая вставить слово. Лицо его тоже было обращено в сторону пылавшего заката, но заметно было, что человек слеп и не видит его.
   – Да будут благословенны ваши голоса, – промолвил, наконец, прохожий. – Слушая их, я сильнее чувствую красоту вечера. Они заменяют мне глаза. Говорите же еще, порадуйте сердце бедного странника.
   – У вас разве нет поводыря? – спросила вдова после некоторого молчания.
   – Только этот, – отвечал он, указывая посохом на солнце. – А в ночную пору мне иногда указывает путь другой поводырь, послабее, но сейчас он отдыхает.
   – Издалека ли идете?
   – Да, я прошел длинный и трудный путь, – сказал прохожий, качая головой. – И я устал, очень устал… Сейчас я палкой нащупал бадью вашего колодца. Будьте так добры, леди, дайте мне глоток воды.
   – Зачем вы меня величаете «леди»? – сказала вдова. – Мы такие же бедняки, как и вы.
   – Я могу судить о людях только по их речам, а ваша речь так вежлива и приятна на слух. Я ведь не вижу, как вы одеты, и отличить дерюгу от тончайшего шелка могу разве только на ощупь.
   – Пойдемте! Вот сюда, – сказал Барнеби. Он успел выйти за калитку и стоял сейчас вплотную около слепого. – Давайте руку. Так вы слепой, и, значит, вокруг вас всегда темно? А вам не страшно в темноте? Вы видите иногда во сне много-много лиц, которые скалят зубы и что-то бормочут?
   – Увы, я не вижу ничего, – ответил слепой, – ни наяву, ни во сне.
   Барнеби с интересом посмотрел на его глаза и даже потрогал их пальцами, как любопытный ребенок, затем повел его к дому.
   – Значит, вы пришли издалека? – сказала вдова, встречая гостя. – Но как же вы находили дорогу?
   – Недаром говорится, что привычка и нужда хоть кого научат, – промолвил слепой и, сев на стул, к которому Барнеби подвел его, положил шапку и палку на кирпичный пол. – Дай бог, чтобы ни вам, ни вашему сыну никогда не пришлось у них учиться. Ох, какие это суровые учителя!
   – Но вы все же сбились с большой дороги, – сочувственно заметила вдова.
   – Возможно, возможно. – Слепой вздохнул, но едва заметная усмешка скользнула по его лицу. – Что поделаешь, дорожные столбы и указатели мне ничего не говорят. Да, похоже, что я заплутался. Большое спасибо вам за то, что позволили мне отдохнуть у вас и утолить жажду.
   С этими словами он поднес ко рту кружку с водой. Вода была свежая, холодная, кристально-чистая, но, видно, страннику не пришлась по вкусу, или жажда вовсе не так уж его томила, – он только омочил в ней губы и отставил кружку.
   На шее у него, на длинном ремне, висел какой-то мешок или котомка для провизии. Миссис Радж положила перед ним на стол хлеб и сыр, но он, поблагодарив ее, объяснил, что добрые люди сегодня уже дали ему поесть, и он не голоден. Сказав это, он развязал свою суму и достал несколько пенсов – видимо, все, что в ней было.
   – Могу я попросить, – он повернулся туда, где стоял Барнеби, не сводивший с него глаз, – чтобы тот, кому небо даровало зрение, купил мне на эти деньги хлеба на дорогу? Благослови, господь, молодые ноги, которые потрудятся для меня, беспомощного калеки.
   Барнеби посмотрел на мать, она утвердительно кивнула ему в ответ, и через минуту он умчался выполнять поручение. Слепой настороженно прислушивался к его удалявшимся шагам долго еще после того, как вдова перестала их слышать, и вдруг сказал, совершенно переменив тон:
   – Слепота, знаете ли, мэм, бывает разного сорта и разной степени. Есть слепота супружеская – быть может, она вам знакома по собственному опыту? Это слепота упрямая, слепота людей, которые сами себе завязали глаза. Есть слепота политических деятелей, – это слепота бешеного быка, очутившегося среди полка солдат в красных мундирах. Есть слепая доверчивость юности, это слепота новорожденных котят, у которых еще не открылись глаза на мир. Есть физическая слепота, мэм, – вот я поневоле могу служить ее наглядным примером. И, наконец, мэм, есть слепота умственная, как у вашего славного сына. А так как у таких слепцов бывают иногда проблески рассудка, то их слепоте вряд ли можно вполне доверять. Потому-то, мэм, я и позволил себе услать на короткое время вашего сына, пока мы с вами тут кое-что обсудим. Эту предосторожность я принял исключительно из деликатности и внимания к вам, так что вы, конечно, меня простите.
   Окончив свою витиеватую речь, слепой достал из-за пазухи плоскую глиняную фляжку и, вытащив зубами пробку, долил изрядную порцию ее содержимого в кружку с водой. Затем, галантно объявив, что пьет за здоровье хозяйки и всех женщин вообще, осушил кружку и, с наслаждением причмокнув губами, поставил ее на стол.
   – Я – гражданин мира, мэм, – сказал он, закупоривая фляжку, – и этим объясняется мое поведение, которое могло показаться вам несколько вольным. Вы, разумеется, спрашиваете себя, кто я такой и что привело меня сюда. Хорошо зная человеческую душу, я угадал это, хотя не могу читать ваших чувств по лицу. Ваше любопытство, мэм, будет немедленно удовлетворено. Не-ме-дленно!
   Он шлепнул ладонью по фляжке, спрятал ее под кафтан, перекинул ногу за ногу, скрестил руки, уселся поудобнее и тогда только опять заговорил.
   Перемена в его тоне и манерах была настолько разительна и неожиданна, и эта откровенная наглость так не вязалась с его физической беспомощностью (ибо мы привыкли в тех, кто обижен природой, встречать вместо отнятой у них физической способности нечто высшее, не от мира сего), что миссис Радж в испуге не могла выговорить ни слова. Слепой помолчал, ожидая ответа, но, не дождавшись, продолжал:
   – Сударыня, моя фамилия Стэгг. Один из моих друзей вот уже пять лет жаждет чести увидеться с вами, и я пришел по его поручению. Разрешите шепнуть вам на ушко имя этого джентльмена. Черт возьми, разве вы глухи, мэм? Вы не слышали, что я сказал? Я хочу шепнуть вам на ухо имя моего друга.