Мы стояли возле буфета в кухне, рассматривая остальное серебро, аккуратно разложенное и расставленное на полках. Мадам Верделе взяла в руки огромный подсвечник, подышала на него, потерла, чтобы он блестел, и снова поставила на место.
   - Она бы сделала то же, что и я, - ответила она. - Приняла бы за благо этот дар и не стала бы задавать вопросов. Как говорит мсье Мишель, человек, который обладает такими сокровищами и морит голодом тех, кто на него работает, заслуживает, чтобы у него все отобрали.
   Это удобная философия, но я не совсем понимала, почему отобранным должны воспользоваться мы. Знаю только одно: по мере того, как шло время, я начала привыкать к виду серебра с монограммами на нашем столе, а через неделю уже сама помогала мадам Верделе укоротить парчовые портьеры, чтобы их можно было повесить у нас в гостиной, где окна не такие высокие, как в шато.
   О разбойниках больше разговора не было. Великий страх, который прокатился по всей Франции после взятия Бастилии, захватив и нас тоже, рассеялся и канул в вечность. Рожденная слухами, подхваченная нашими собственными страхами паника возникла мгновенно и так же быстро исчезла, оставив, однако, неизгладимый отпечаток на всей последующей жизни.
   В каждом из нас проснулось что-то, о чем мы и не подозревали: смутные мечты, желания и сомнения, пробужденные к жизни этими самыми слухами, пустили корни и расцвели пышным цветом. Всех изменило это время, никто не остался прежним. Робер, Мишель, Франсуа, Эдме, я сама - все как-то незаметно переменились. Слухи, верные или ложные, раскрыли, обнажили, подняли на поверхность то, что прежде было скрыто, таилось в глубине - страхи и надежды, которые отныне будут составлять часть нашей повседневной жизни.
   Единственный из нас, кто радовался от души, кого не тронули, не испортили текущие события, был Пьер. Это он на второй неделе августа рассказал нам о великом решении, принятом в ночь на четвертое Национальным Собранием в Париже. В Ле-Мане услышали эту новость двумя днами раньше, и он воспользовался первой же возможностью для того, чтобы прискакать к нам на лошади и сообщить об этом. Виконт де Ноайль, шурин генерала Лафайета, представлявший аристократов, которые придерживались прогрессивных взглядов, выдвинул предложение, адресованное всему Собранию, согласно которому отменяются все феодальные права, и все люди объявляются равными, независимо от рождения и положения. Все титулы отменяются, и каждый человек может молиться Богу так, как он того пожелает. Что же касается привилегий, то они отменяются навечно.
   Все члены Собрания поднялись на ноги, как один человек, чтобы приветствовать предложение депутата. Многие плакали. Те депутаты от аристократии, которые разделяли взгляды Ноайля, поднимались один за другим и приносили торжественную клятву, отказываясь от прав, которыми они пользовались на протяжении веков. По словам Пьера, там, в Версале, вдруг случилось чудо: все Собрание, все, кто там собрались, - аристократия, духовенство, Третье сословие, - словно по мановению волшебного жезла, слились в одно целое.
   - Наступил конец несправедливости и тирании, - говорил Пьер. - Это начало новой Франции.
   Я помню, как он стоял в нашей большой гостиной, рассказывая нам эти новости, и вдруг разразился слезами - Пьер, которого я никогда не видела плачущим, только один раз, ребенком, когда погиб наш котенок, - и через мгновение мы все плакали, смеялись и обнимали друг друга. Из кухни пришла мадам Верделе, пришла ее племянница, которая помогала ей по хозяйству. Мишель выскочил из комнаты и помчался на заводской двор звонить в колокол, чтобы собрать всех рабочих и сообщить им, что отныне он и Франсуа, Робер и Пьер и все они - братья.
   - С-старым законам к-конец, - кричал он. - Все люди равны. Все обновилось и родилось заново.
   Ничего подобного мы не испытывали с самого Троициного дня. Мы были счастливы, мы стремились к добру, казалось, что сам Господь возложил свою руку на каждого из нас. Робер, возбужденный, с блестящими от волнения глазами, говорил, что за всем этим стоит герцог Орлеанский, ведь сам виконт де Ноайль никогда бы до этого не додумался.
   - Да кроме того, - добавил он мне на ухо, - у де Ноайля и отдавать-то нечего, у него ничего нет, и он по уши в долгах. Вот если бы вместе с привилегиями были отменены все долги, тогда действительно наступил бы золотой век.
   Он уже строил планы возвращения в Ле-Ман вместе с Пьером, с тем чтобы на следующий же день сесть в дилижанс, отправляющийся в Париж.
   Заводской колокол продолжал звонить, на сей раз, слава Богу, это был не набат, а благовест. Рабочие вместе с женами и детьми потянулись в дом, сначала робко, а потом смелее, мы радостно встречали их, пожимали им руки. Угощения у нас никакого не было, но вином удалось оделить всех, и вскоре детишки, позабыв свою робость, с вечелыми криками гонялись друг за другом по заводскому двору.
   - Сегодня в-все разрешается, - сказал Мишель. - Власть взрослых отменяется вместе с феодальными правами.
   Я видела, как Франсуа посмотрел на него с улыбкой, и в первый раз не ощутила ревности. Перст Божий коснулся и меня тоже.
   О неделях, которые за этим последовали, у меня не сохранилось особых воспоминаний. Помню только, что урожай мы убрали благополучно, стекловарня снова заработала, а Эдме приехала ко мне, и когда двадцать шестого сентября знаменательного года родился мой сын, она была со мной.
   Это был прелестный малютка, как говорила Эдме, первый плод революции. Он принес нам добрые вести, и поэтому я назвала его Габриэлем. Он прожил всего две недели... К этому времени наше праздничное настроение уже прошло.
   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ LES ENRAGES*
   Глава двенадцатая
   Мое горе не имеет отношения к этой истории. Многие женщины теряют первого ребенка. Моя матушка, в те дни, когда меня еще не было на свете, потеряла двоих на протяжении двух лет. Дважды это случилось с Кэти, третий ребенок унес ее собственную жизнь. Мужчины называют нас слабым полом. Однако нести в себе другую жизнь, как это делаем мы, чувствовать, как она растет, развивается и, наконец, выходит из тебя как оформленное живое существо, отделяется, оставаясь все равно частью тебя, а потом видеть, как она хиреет и угасает - это требует немалой силы и душевной стойкости.
   Мужчины держатся от этого в стороне, они беспомощны в таких делах, если и пытаются что-то сделать, у них ничего не получается, словно они понимают и это совершенно верно, - что в данном случае их роль с самого начала была второстепенной.
   Если говорить о двух моих мужчинах, мастерах-стеклодувах, то я больше полагаюсь на своего брата Мишеля. Он обращался со мной с грубоватой нежностью, больше разбирался в практических делах - это он вынес из комнаты колыбельку моего сына, чтобы она не напоминала мне о нем. Он также рассказал мне о своих детских страхах - я уже слышала эту историю от матушки, - как он боялся, что его маленький братец и сестричка умерли от того, что он для забавы снимал с них одеяльца.
   Франсуа был со мной слишком робок, и поэтому не мог стать мне утешением. У него был такой убитый и смущенный вид, словно он сам был виноват в смерти нашего малютки, и поэтому разговаривал шепотом и ходил по комнатам на цыпочках. Со мной он обращался чуть ли не подобострастно, и это выводило меня из себя. Он видел по моему лицу и слышал по тону моего голоса, что раздражает меня - я ничего не могла с собой поделать, но это только еще больше угнетало его, а я злилась все сильнее. Я нисколько его не жалела и не подпускала к себе с полгода, а то и больше, а потом, когда уступила, это было - кто знает? - вероятно, скорее от апатии, чем по склонности. Говорят, когда женщина теряет ребенка, ей все равно требуется полный срок для того, чтобы оправиться.
   Тем временем Декларация прав человека сделала всех если не братьями, то равными, однако уже через неделю после принятия закона в Ле-Мане, а также в Париже начались беспорядки - ведь цены на хлеб не снизились, а безработица осталась прежней. В городах владельцев булочных обвиняли в том, что они слишком дорого берут за четырехфунтовую буханку хлеба, а те, в свою очередь, обвиняли торговцев зерном - словом, все были виноваты, кроме тех, кто высказывал эти обвинения.
   Жители Ле-Мана по-прежнему были разделены на два лагеря: одни считали, что убийцы серебряника Кюро и его зятя должны быть наказаны, другие же были за то, чтобы отпустить их на свободу, и в связи с этим тоже начались волнения: люди выходили на улицу, вооружившись ножами и камнями, чтобы использовать их против гражданской милиции, которая теперь называлась Национальной гвардией, и кричали: "Отпустите на свободу баллонцев!". Я так и не знаю, была ли среди них Эдме.
   Сен-Винсенское аббатство было занято шартрскими драгунами, а что до мсье Помара, мужа Эдме, то его звание "сборщика налогов для монахов" было упразднено, так же как многие другие профессии и привилегии. Он уехал из города, но куда, мне неизвестно, поскольку Эдме с ним не поехала. В ее доме были расквартированы драгуны, и она перешла жить к Пьеру.
   Муниципальные власти проявили твердость по отношению к баллонским убийцам, один из них был приговорен к смертной казни, а другого отправили на галеры. Третий, как мне кажется, сбежал. Таким образом, анархия, которой опасался Пьер, была задушена. В те немногие разы, что я бывала в Ле-Мане, наше распрекрасное равенство было не так уж заметно, разве что торговки на рынке стали вести себя более нахально, да еще некоторые из них, у кого нашелся для этого материал, украсили свои лавки трехцветными полотнищами.
   В Париже тем временем прошел еще один День взятия Бастилии, на этот раз без кровопролития. Толпа людей, наполовину состоящая из женщин, - рыбные торговки, как назвал их Робер, сообщивший нам эти сведения, и я вспомнила мадам Марго, которая помогла мне при родах Кэти в тот злополучный день, отправилась пятого октября в Версаль и целую ночь простояла там во дворе, требуя, чтобы к ним вышли члены королевской семьи. Их было не меньше тысячи, они готовы были все разгромить, и только благодаря вмешательству Лафайета и Национальной гвардии этот день не закончился катастрофой, а, наоборот, превратился в триумф.
   Короля и королеву, вместе с двумя детьми и сестрой короля, мадам Элизабет, уговорили, можно сказать, заставили покинуть Версаль и сделать своей резиденцией дворец Тюильри в Париже, и процессия, которая шествовала из одного дворца в другой, представляла собой, как писал Робер, самое фантастическое зрелище, какое только можно себе вообразить.
   Королевская карета, эскортируемая Лафайетом и национальными гвардейцами, набранными из разных районов Парижа, вышла из Версаля в сопровождении пестрой толпы горожан, численность которой составляла не менее семи тысяч человек. Они несли мушкеты, колья, ломы, метлы, они пели и орали во весь голос: "Да здравствуют Бейкер и бейкеровы отродья!".
   "Они находились в дороге шесть часов, - писал нам Робер, - и мне довелось увидеть этот цирк в самом конце, когда процессия завернула на площадь Людовика XIV. Это напоминало зверинец в Древнем Риме, не хватало только одного: не было львов. Женщины, некоторые из них полуобнаженные, сидели верхом на пушках, словно ехали на слонах; по пути они обрывали ветви с деревьев, чтобы украсить пушки зеленой листвой. Старые ведьмы из предместий, рыбные торговки с центрального рынка, уличные девки, все еще размалеванные, не смывшие краски с лица, и даже добропорядочные жены лавочников, принаряженные в лучшие свои воскресные платья и шляпки - можно было подумать, что это менады* на празднике Диониса. Все обошлось без жертв, если не считать одного несчастного случая, происшежшего, когда шествие выходило из Версаля. Один из телохранителей короля выстрелил - надо же, какая глупость! - в парнишку-гвардейца и убил его. В результате его самого, этого телохранителя и его товарища толпа разорвала на части. Их головы, надетые на пики, двигались в авангарде процессии, направляющейся в Париж".
   Мишель, которому было адресовано это письмо, читал его вслух. Они с Франсуа находили все это очень интересным и забавным, они-то не видели, как видела я, лиц парижан накануне бунта, они не ощущали тяжелого запаха, царившего на улицах после того, как дело было сделано.
   Я выхватила письмо у Мишеля, потому что из-за его смеха и заикания нельзя было понять, что он читает. В письме дальше говорилось, что теперь, когда король находится в Париже среди своего народа, все успокоится, хлеба будет больше, и честные торговцы вроде него смогут спать спокойно, не боясь, что у них разобьют стекла.
   "Я, конечно, состою в Национальной гвардии, - писал он, - охраняющей нашу секцию Пале-Рояля. Обязанности у меня не слишком сложные: мы просто патрулируем улицы в полном вооружении, надев на шляпы кокарды, а на грудь гвардейский значок. Когдя появляется эта сволочь - а они теперь постоянно выползают из каждой щели, наглые, как тараканы, - нам достаточно пригрозить им штыком, и они тут же исчезают. Женщины теперь носят исключительно трехцветные ленты, а нас они находят неотразимыми. Стоит лишь взглянуть, и они тут же вешаются на шею. Я бы веселился от души, если бы не то обстоятельство, что торговля практически умерла".
   Во всем письме ни слова о Лакло или о герцоге Орлеанском. Героем дня был Лафайет, так по крайней мере казалось. А потом - это мы узнали не из писем Робера, а от Пьера, который прочел эту новость в журнале, а после каким-то образом нашел подтверждение, - нам стало известно, что герцог Орлеанский вместе с Лакло, своим адъютантом Кларком и мадам де Бюффон, своей любовницей, четырнадцатого числа бежали из Парижа и находятся в Булони, направляясь в Англию. В качестве предлога приводилось поручение, которое он должен был выполниь в Англии.
   - Однако, - добавил Пьер, - граф де Валанс, драгунский полковник в Шартре и друг герцога Орлеанского, пустил такой слух, будто бы Лафайет и другие члены Национального Собрания считают, что именно герцог был инициатором марша в Версаль, что он практически был виновником всех этих беспорядков, и что для всех заинтересованных лиц было бы желательно, чтобы герцог на время исчез из поля зрения. Итак, любимец публики отправился в Лондон, и, как говорят, очень доволен этим обстоятельством - ведь скачки в Англии гораздо лучше, чем во Франции!
   Я вспомнила экипаж, который выезжал из Пале-Рояля по направлению к Венсену, двух любовников, уютно устроившихся на мягких сиденьях кареты, ленивый приветственный жест руки. Неужели Робер поставил не на ту лошадь?
   Прошел ноябрь, а от него не было ни слова. Мишель и Франсуа были заняты работой на заводе, которая, слава Богу, понемногу возобновилась, однако шла довольно вяло: пока не будут приняты новые законы, никто не знал, как они отразятся на торговле и промышленности. Затем, в начале ноября, пришло письмо от Робера, адресованное мне.
   "У меня снова крупные неприятности, почти такие же, как те, что постигли меня в восьмидесятом и восемьдесят пятом годах".
   Он, конечно, имел в виду свое банкротство. Возможно, и тюремное заключение.
   "Для меня было страшным ударом, как ты понимаешь, - продолжал он, - то, что герцог Орлеанский вместе с Лакло покинули Париж, ни слова не сказав тем людям, которые, так же, как и я, верой и правдой служили им в течение последних пятнадцати месяцев. Я не помню, кто это сказал: "Не доверяйся принцам". Возможно, всему этому есть какое-то объяснение, которого пока еще никто не знает. Поскольку я оптимист, я живу надеждой. Но если говорить о моих финансовых делах, то мне остается один-единственный выход. Я не могу писать об этом в письме, так же как и о других делах, касающихся моего будущего. Я хочу, чтобы ты приехала в Париж. Пожалуйста, не отказывай мне".
   Я ничего никому не говорила, обдумывая все обстоятельства про себя. Письмо было написано мне, в нем не было ни слова о Пьере или Мишеле. Матушка была далеко, иначе я непременно бы с ней посоветовалась, Естественнее всего было бы обратиться к Пьеру, поскольку он знал законы, но мне было известно, что он очень занят муниципальными делами и не может позволить себе уехать из Ле-Мана. Кроме того, именно то обстоятельство, что Пьер юрист, может заставить Робера отнестись к нему с осторожностью. Я без конца обдумывала это дело, прикидывая, как мне лучше поступить, и, наконец, пришла с письмом к Мишелю.
   - К-конечно, ты должна ехать, - сказал он без малейшего колебания. Франсуа я все объясню.
   - В этом нет необходимости, - сказала я.
   Прошло два месяца с тех пор, как умер Габриэль, а мой муж все еще был в немилости. Я знала, что это пройдет, но пока просто не могла на него смотреть. Будет лучше для нас обоих, если я проведу несколько месяцев вдали от него, не думая о том, что я перед ним виновата, что я его обижаю. Но потом, вспомнив последнюю поездку в Париж, и то, как мне было там плохо, я попросила Мишеля:
   - Поедем со мной.
   Если не считать нескольких лет ученичества в Берри, Мишель никогда не покидал нашу глушь, никогда не бывал в более крупном городе, вем Ле-Ман. В прежние времена я никогда не предложила бы ему такой поездки; у него был вид типичного рабочего, каким он на самом деле и был: черный, как углежог, и такой же дремучий и неотесанный. Однако теперь, когда все стали равными, когда революция стерла между людьми все различия, неужели теперь мой брат не имеет права ходить по парижским мостовым и даже попросить посторониться какого-нибудь парижанина? Возможно, у него возникли такие же мысли. Он улыбнулся мне совершенно так же, как, наверное, улыбался, когда ему позволили в первый раз встать к печи рядом со взрослыми.
   - От-тлично, - сказал он. - Я с уд-довольствием поеду.
   Мы отправились в Париж через два или три дня. Единственной уступкой моде и современным вкусам со стороны Мишеля было то, что он постригся у парикмахера в Монмирайле и купил пару башмаков; что же касается всего остального, то он решил, что вполне сойдет его воскресное платье: кафтан и панталоны.
   - Кабы мне з-знать пять месяцев тому назад, что придется служить эскортом, - сказал он мне, конфузясь, - я бы порылся как следует в сундуках шато Ноана, разоделся бы, как павлин.
   Первое, что бросилось мне в глаза, когда дилижанс въезжал в столицу, было то, что в городе стало гораздо меньше карет, улицы были почти пусты, если не считать телег и повозок. На многих нарядных кафе и лавках, которые я помнила, висели объявления: "Продается" или "Сдается внаем", и хотя на тротуарах людей было довольно много, праздношатающихся среди них не было; большинство прохожих шли явно по делу, и одеты были бедно и скромно, так же, как и мы сами. Правда, в последний раз я была здесь в апреле, а теперь стоял декабрь, мрачный и дождливый, но все равно, что-то исчезло из парижской жизни, чего-то в ней не хватало, только трудно сказать, чего именно. Раньше великлепные кареты и те, кто в них ехал - мужчины и женщины, роскошно, хотя зачастую нелепо разодетые, придавали столице некий волшебный блеск, делали ее похожей на сказку. Теперь же Париж походил на самый обыкновенный город, и Мишель, который, не отрываясь, смотрел в окно дилижанса, пытаясь что-то разглядеть в унылом пасмурном мраке, заметил, что здания, конечно, великолепны, но в общем все это не слишком отличается от Ле-Мана.
   На улице дю Буле не было ни одного фиакра, который мог бы отвезти нас в гостиницу, и слуга, хлопотавший возле нашего багажа, сообщил нам, что кучерам нынче не выгодно дожидаться пассажиров. Теперь большинство из них предпочитали служить у депутатов.
   - Деньги в наши дни есть только у них, - заметил он, подмигнув. Наймись кучером или курьером к депутату Национального Собрания и всем твоим заботам конец. Ведь депутаты, почитай, все из провинции, и стричь такого все одно, что ягненочка.
   Мишель взвалил на плечи наши вещи, и вскоре мы уже находились в "Красной Лошади" на улице Сен-Дени. Я считала, что будет неудобно, если мы нагрянем к Роберу без предупреждения, а кроме этой гостиницы ничего в Париже не знала.
   Тех стариков, что владели "Красной Лошадью" во времена моих родителей, уже не было, теперь хозяином был их сын, но он помнил нашу семью и встретил нас достаточно приветливо. Лучшую комнату в гостинице, ту самую, в которой некогда останавливались матушка с отцом, занимал депутат с женой, и новый хозяин очень этим гордился, поскольку они были самыми лучшими его постояльцами. Мы потом встретили их на лестнице, депутат был дородный мужчина с простоватым лицом, он надувался от важности, словно зобатый голубь; в жене его не было ничего примечательного. Эта особа готовила всю пищу в своих комнатах, поскольку повару она не доверяла. Депутат был раньше нотариусом где-то в Вогезах, и до тех пор, пока его не избрали в Национальное Собрание, никаогда в жизни не бывал в Париже.
   Нам подали обед, состоявший из супа и говядины, далеко не так хорошо приготовленный, как это обычно делалось у нас в доме, и хозяин, который подсел к нам поболтать, пожаловался, что после взятия Бастилии стало совершенно невозможно держать слуг: они каждую минуту ожидали, что их сделают господами, и поэтому не задерживались на одном месте дольше, чем на неделю.
   - Пока депутаты находятся в Париже, я еще продержусь, не буду закрываться, - говорил он. - Но вот когда они разъедутся, - хозяин пожал плечами, - тогда это, наверное, уже не будет иметь смысла. Придется мне, верно, купить небольшое именьице в провинции и держать постоялый двор. В Париж сейчас никто не ездит. Жизнь слишком дорога, да и времена уж очень беспокойные.
   Когда мы закончили есть, Мишель взглянул на потоки дождя, заливающие улицы, и покачал головой.
   - Яркие огни Пале-Рояля могут подождать, - сказал он. - Если это и есть столица, то по мне уж лучше огонек нашей стекловарни в Шен-Бидо.
   На следующее утро я поднялась рано и, заглянув в комнату Мишеля, увидела, что он еще спит. Я не стала его будить и оставила ему записку, объяснив, как добраться до Пале-Рояля. Я пошла туда одна, мне казалось, что будет лучше, если я сначала повидаюсь с Робером наедине и скажу ему, что вместе со мной приехал Мишель.
   По утрам на улицах Парижа всегда бывает людно: женщины идут на рынок, рабочие спешат на работу. И теперь все было, как прежде: обычные толкотня и ругань, которые я помнила по прошлым визитам в Париж. Новостью было только присутствие национальных гвардейцев, они парами патрулировали улицы, придавая окружающей обстановке военный вид. Ну что же, по крайней мере, это защищало от грабителей.
   В Пале-Рояле, когда я, наконец, туда добралась, царила унылая атмосфера нежилого места; она еще усугублялась из-за огромных размеров дворца. Все окна были закрыты ставнями, громадные ворота заперты. Открыты были только боковые калитки, через которые можно было войти в сады и торговые галереи. У калиток стояли часовые из национальных гвардейцев, но они пропустили меня, не задав ни одного вопроса, и мне подумалось, что от их присутствия здесь нет никакого толка.
   Стояло раннее утро, да и время года совсем не подходило для прогулок, поэтому в садах не было обычной толпы. Но то ли здесь сказалось отсутствие герцога Орлеанского, который вместе со всем своим двором переселился в Лондон, то ли по той простой причине - как писал мне мой брат, - что дела в торговле шли из рук вон плохо, но только сам Пале-Рояль выглядел совершенно иначе, чем прежде. Галереи имели скучный неряшливый зимний вид, на каменных плитах переходов скопились лужи воды. Все это напоминало ярмарочную площадь после того, как закроется ярмарка. Окна и двери многих лавок были забиты досками и снабжены красноречивыми табличками "Продается", а в витринах тех, что еще функционировали, были выставлены товары, которые, должно быть, находились там целыми неделями, а то и месяцами. Все торговцы так или иначе отдавали дань времени: витрины были задрапированы трехцветными полотнищами, а среди безделушек, выставленных на продажу, самое почетное место занимали изображения Бастилии, изготовленные из самых разнообразных материалов, начиная воском и кончая шоколадом.
   Добравшись до номера двести двадцать пять, я с болью в сердце, хотя и ожидая этого, увидела табличку "Продается", висящую на дверях. В витринах, хотя и не заколоченных, не было никаких признаков товара.
   Какие печальные перемены по сравнению с тем временем восемь месяцев тому назад, когда, несмотря на беспорядки, в затянутых черным бархатом витринах было выставлено с полдюжины наиболее интересных и пользующихся спросом "произведений искусства" Робера, привлекающих взоры возможных покупателей. "Никогда не загромождай витрину! - говаривал Робер. Декорирование витрины - это такое же искусство, как и всякое другое. Один предмет, выставленный на витрине, привлекает внимание, заставляя предполагать, что в лавке имеются десятки таких же. Чем реже подвешены крючки, тем охотнее клюет рыба". А теперь там не было ничего, ни одной, даже самой скромной, кокарды.
   Я позвонила, без особой надежды на то, что кто-нибудь ответит на звонок, потому что верхние комнаты казались такими же безжизненными, как и лавка внизу. Однако вскоре в доме послышались шаги, кто-то отодвинул засов, и дверь открылась.
   - Прошу прощения, лавка закрыта. Чем я могу быть полезной?
   ГОлос был тихий и мелодичный, вид настороженный. Передо мной стояла женщина, примерно такого же возраста, как Эдме, может быть, немного моложе, и, несомненно, красивая; ее испуганные глаза говорили о том, что меньше всего на свете она ожидала увидеть особу женского пола, одетую для утреннего визита.
   - Могу я видеть мсье Бюссона? - спросила я.