— Ну, если уж я начала, так кончу. Притом я возле вас, мне нечего опасаться; не правда ли?
   — О! Конечно нечего, графиня.
   — Знаю; в случае надобности вы даже защищали бы меня. Однако, я невольно дрожу. Боязнь женская, сумасбродная и беспричинная. Простите меня. Знаете ли что мне было предсказано? Но прежде всего я скажу вам, что верю этому предсказанию, как оно ни мрачно.
   — Не известие ли это о несчастье? — сказал банкир, чувствуя, что бледнеет.
   — Лучше того, — возразила графиня с печальной улыбкой, — мне предсказали, что я умру молодая, насильственной смертью, в той стране, где мы находимся, и очень скоро.
   — Графиня, графиня! Что вы говорите?
   — Я пересказываю вам предсказание, как вы меня просили.
   — И вам ничего больше не предсказали?
   — Ах, вот хорошо! — сказала графиня с серьезным смехом. — Позвольте мне найти этот вопрос наивным. Что можно мне предсказать больше смерти? Но прибавили вот что: «Вы будете убиты тремя мужчинами, из которых один уверяет, будто был любим вами, а это неправда, из которых второй вам совершенно незнаком, а третий…»
   Графиня остановилась.
   — Третий? — спросил банкир задыхающимся голосом.
   — «Третий, которого вы знаете и которому доверяете, сделается орудием убийства, потому что смертельно ненавидит вас».
   — О, графиня, графиня! — вскричал банкир, падая на колени и закрывая голову руками.
   — Боже мой! Что случилось? Что с вами, любезный Жейер? Зачем вы стоите на коленях?
   — Зачем, зачем? — вскричал он задыхающимся голосом. — За тем, что вы сказали правду, графиня; я с ума сошел. Я не понимаю, что случилось со мною; голова моя горит! О, графиня, графиня! Сжальтесь надо мною; я у ваших ног, побежденный и раскаивающийся… Я люблю вас!
   Он закрыл голову руками и зарыдал.
   Молодая женщина смотрела на него несколько минут с выражением сострадания, презрения и удовлетворенной ненависти, потом тихо наклонилась к нему, медленно положила руку на его плечо и сказала голосом кротким и гармоническим, как пение птицы:
   — Господин Жейер!
   — Что вам угодно, графиня? — сказал он, приподнимая к ней свое бледное лицо, омоченное слезами. — Вы сжалитесь надо мною?
   — Я сама не знаю.
   — О, если б вам было известно, как я страдаю и как я вас люблю!
   — Любовь иногда бывает угрызением, — прошептала молодая женщина, как бы говоря сама с собой.
   Банкир потупил голову и не отвечал.
   — Встаньте; могут прийти. Дайте мне вашу руку и будем продолжать наш путь. Может быть, я соглашусь забыть.
   — О, я не забуду, графиня, — вскричал банкир страстно, — повторяю вам, я вас люблю!
   Доктор Якобус был в отсутствии. Отдохнув несколько минут, графиня и банкир вернулись в Кель.
   Они ни слова не говорили во весь переезд. Графиня велела остановить свой экипаж на площади Брогли перед домом банкира.
   — Ради Бога, графиня, одно слово! — сказал банкир прежде, чем вышел из экипажа.
   — Говорите.
   — Могу я видеться с вами?
   — Я всегда дома для моих друзей, — сказала графиня с двусмысленной улыбкой.
   После этой фразы они расстались. Элена ждала с беспокойством свою госпожу.
   — Ну что? — спросила она, как только увидала ее.
   — Твой Карл Брюнер сумасшедший, — ответила, смеясь, графиня, — а ты еще больше помешана, чем он. Жейер обожает меня.
   — Что это вы из него сделали?
   — Моего невольника.

Глава V
Известие об объявлении войны в Страсбурге

   В понедельник 18 июля 1870 Страсбург представлял странный и довольно поразительный вид.
   Перед каждым домом стояли груны, разговаривавшие с некоторым одушевлением, к которым беспрерывно присоединялись любопытные мещане, праздные работники или прогуливающиеся солдаты.
   Ожидание, нетерпение, беспокойство изображались на лицах всех.
   Каждую минуту разменивались вопросами гуляющие и те, которые стояли у своих дверей.
   — Ну!
   — Еще ничего?
   — Ничего неизвестно?
   — Ничего!
   — Телеграф молчит!
   — Однако уверяют, что это сегодня.
   — Еще не поздно.
   В тысяче других вопросов в том же роде сосредоточивалась одна и та же мысль.
   Вдруг к пяти часам страшный крик двадцати тысяч голосов поднялся на площади Брогли, перешел во все кварталы города и как будто гальванизировал все народонаселение.
   Война была объявлена; это известие пришло в Страсбург.
   Описать энтузиазм, вдруг вспыхнувший в массах, порыв, внезапно одушевивший все это несчастное народонаселение, выразить невозможно. Крик: «Да здравствует Франция!» вырвался из груди всех с таким выражением, что надо его слышать, чтоб хорошенько понять. Никогда, ни в какую эпоху истории, известие об объявлении войны не принималось с большей радостью и с большим увлечением в пограничном городе.
   Это потому, что доблестное народонаселение Эльзаса давно сдерживало столетнюю ненависть к своим зарейнским соседям, молча переносило оскорбления, которыми они осыпали его; сверх того, воспоминание о 1814 и 1815 годах еще жило во всех сердцах; все эти чувства воспламеняли умы и веселили сердца надеждою возмездия, так давно ожидаемого.
   Пожимали друг другу руки, обнимались, разменивались уверениями в геройской преданности к отечеству. Словом, радость и восторг были неописуемые и увеличивались каждую секунду.
   Впрочем, все соединилось, чтоб увеличить пылкость народонаселения; сама природа как будто сделалась сообщницей общего чувства. День был великолепный, жара чрезмерная, атмосфера весенняя.
   Был понедельник. Работники бросили мастерские и фабрики и расхаживали по группам рука об руку, распевая патриотические песни.
   Богатые и бедные, знатные дамы и работницы, простолюдины и богатые торговцы, все пели, смеялись и кричали:
   — Да здравствует Франция!
   Потом вдруг наступило молчание, внезапная тишина и поднялся страшный крик, и восемьдесят тысяч голосов закричали как раскат грома:
   — Смерть пруссакам!
   Кофейные, ресторации, особенно портерные были наполнены народом. Пиво лилось потоком, до того высохшие горла после пения, крика и воя чувствовали потребность освежиться.
   Но чем больше они пили, тем сильнее становилась жажда и восторженность их принимала грандиозные размеры.
   В улице Братья, на углу улицы Пюсель, находилась тогда и находится еще и теперь портерная «Город Париж», одна из самых красивых в Страсбурге.
   К пяти часам вечера эта лавочка, обыкновенно посещаемая студентами, была буквально заполнена посетителями.
   Портерные эльзасские имеют только одно сходство с парижскими в том, что там продают пиво, и то еще это сходство очень неопределенно, потому что противный напиток, который продают в Париже под названием страсбургского пива, часто делается из буксового корня и заставил бы лакомок эльзасских опрометью убежать.
   Пусть себе представят громадную залу продолговатой формы, с большими столами, разделенными скамейками, довольно похожими на те, которые стоят на публичных гульбищах.
   Направо от этой залы находится огромная чугунная печь, окруженная круглыми столами посредственного размера. Тут обыкновенно собираются студенты, чтоб курить, пить, разговаривать и рассуждать обо всем, исключая, разумеется, того, чему они учатся.
   В глубине, налево, возвышается прилавок, приставленный к стене и окруженный деревянной решеткой, совершенно отделяющей его от всего. Около этого прилавка, за которым председательствовала прелестная молодая женщина, стояли симметрически большие фаянсовые блюда, окорока, сосиски, кислая капуста, мозги, колбаса и сыр всякого сорта.
   Возле этого прилавка находилась отдельная комната, почти всегда занимаемая отставными офицерами, которые взаимно рассказывали друг другу свои кампании, чокаясь стаканами.
   Посетители, попивая пиво, курили огромные трубки, и дым, поднимаясь к небу, образовывал над головами их густые облака, которые каждый раз, как отворялась дверь, перекатывались с одного конца залы до другого со всеми признаками бурного моря.
   Среди этой атмосферы, которая задушила бы слона и где люди являлись призраками, ходили медленно и бесстрастно толстые Гебы, которым было поручено разносить коричневый нектар преданным адептам короля Гамбринуса.
   В этот день хозяйке портерной «Город Париж» понадобился бы рупор, чтоб заставить слуг услыхать ее: до такого высокого диапазона дошел разговор посетителей.
   Надо заметить впрочем, что пьющие пиво, наоборот, против своих собратьев, пьющих вино, поглотив известное количество своего любимого напитка, погружаются в самих себя, отделяются от толпы, окружающей их, и разговаривают для собственного удовольствия, не заботясь, отвечают ли им, и не слушая тех, с кем они говорят; это производит тот приятный результат, что не только этот процесс необыкновенно упрощает разговоры, а часто не допускает неприятностей. Следовательно, это очень выгодно.
   Мы должны упомянуть, что в портерных Верхнего и Нижнего Эльзаса все звания смешиваются. Посетители, несмотря на их общественное положение, равны перед кружкой пива.
   Когда за столом одно место делается свободным, всякий имеет право занять его, знает он или нет тех, кто сидит у этого стола, и это нисколько не нарушает приличия.
   Человек двадцать, не успевших поместиться, стояли около большой чугунной печки, осушая кружки, которые заставляли подавать себе, пуская в лицо громадные клубы дыма.
   Хромой, горбатый, безрукий и слепой, один со скрипкой, другой с кларнетом, третий с трубой, четвертый с контрабасом, без сомнения, предчувствовавшие хорошую прибыль, пробрались в портерную, импровизировали концерт и играли с жаром, истинно плачевным для ушей слушавших, знаменитый Фремерсберг, известный всем страсбургцам.
   Эта страшная разладица, к которой примешивались непрерывные звуки разговоров, увеличила шум в таких размерах, что и пушечных выстрелов никто не услыхал бы.
   В половине шестого, в ту минуту, когда шум достиг крайней степени, дверь отворилась и вошли четыре молодых человека, держась за руки.
   Этих четырех молодых людей, которые казались очень веселы, читатель уже знает. Они разговаривали с большим одушевлением.
   Вдруг один из них остановился и, ударив себя по лбу с отчаянным видом, обернулся к двери, вскричав мрачным голосом:
   — Боже мой! Куда девались наши нежные подруги? Неужели их уже похитили свирепые пруссаки?
   — Успокойся, добрый Петрус, — ответил один из его товарищей, — невероятно, чтоб пруссаки уже знали, что мы объявили им войну. Наши нежные подруги, как ты их называешь, не подвергаются, по крайней мере теперь, никакой опасности.
   — Благодарю, друг, — ответил Петрус, сделав вид, будто вынимает из кармана платок, а между тем вытащив огромную трубку, — благодарю, мне было нужно это доброе слово.
   — А! Вот они! — продолжал молодой человек, который был не кто иной, как Люсьен, приметив очаровательных гризеток, милые личики которых показались в полуотворенной двери.
   — Пожалуйте, сударыни! — закричал Жорж, третий из пришедших. — Ваше продолжительное отсутствие могло быть причиною ужасного несчастья. Петрусу приходила мысль о самоубийстве.
   Молодые люди расхохотались, и веселая толпа решительно вошла в портерную.
   Четверо молодых людей, разумеется, в сопровождении молодых девушек, с трудом пробрались до огромного стола, занимавшего весь конец залы и совершенно занятого посетителями.
   Люсьен тихо положил руку на плечо крестьянина, важно и молчаливо курившего великолепную фарфоровую трубку.
   — Извините, — сказал Люсьен с самой изящной вежливостью.
   — Чего вы желаете? — спросил крестьянин, повернув голову.
   — Чтобы вы немножко посторонились.
   — Как! Немножко посторонились? Вы шутите, — возразил крестьянин, — мы так тесно сидим, что булавке нельзя упасть на землю.
   — Ты думаешь? — спросил Люсьен с простодушным видом.
   — Посмотрите.
   Молодой человек окинул глазами стол.
   — Ну, вы убеждены теперь, что места нет? — сказал с насмешкой крестьянин.
   — За столом, правда, а на столе?
   — Как на столе?
   — Да, я желаю встать на стол на несколько минут.
   — Какая странная мысль! Для чего это?
   — Вы это скоро узнаете, если согласитесь пропустить меня.
   — Вы, кажется мне, охотник посмеяться; это может сделаться смешно. Поступайте как знаете.
   По милости необыкновенных усилий, крестьянин оставил между собою и самым близким своим соседом пространство в несколько сантиметров. Больше было и не нужно для Люсьена. Тот поставил ногу на скамью и в одну секунду очутился на столе, среди кружек и стоп. Разумеется, его появление приветствовали криками, от которых стены дрожали.
   — Молчать! — закричал Люсьен, так сильно топнув ногою по столу, что все кружки заплясали.
   — Молчать! — повторил Петрус своим могильным голосом.
   Действительно, от удара ногою Люсьена и погребального голоса Петруса полная тишина восстановилась в зале. Даже музыканты прекратили свой гвалт.
   Один слепой, под предлогом, без сомнения, что он не видит, продолжал несколько минут пиликать на своем контрабасе.
   — Я желаю сообщить вам важную и славную новость! — вскричал Люсьен самым громким голосом.
   — Что такое? Говорите! Говорите! — закричали со всех сторон.
   Тишина восстановилась как бы по волшебству.
   — Добрые жители Страсбурга, вы все, французы, слушающие меня, — продолжал Люсьен, — по телеграфу получено официальное известие: война объявлена Пруссии.
   — Да здравствует Франция! — закричали все присутствующие, вскакивая и поднимая свои кружки.
   — Смерть пруссакам! — повторили хором все присутствующие.
   — Господин Люсьен Гартман, — сказал, кланяясь молодому человеку, мужчина с белыми усами, в котором по его костюму можно было узнать отставного военного, — это известие верно ли? Имеете ли вы доказательства того, что сообщаете нам?
   — Я слышал это известие от моего отца. Он находился в ратуше, где уже несколько дней заседает муниципальный совет, когда из главного штаба принесли телеграмму.
   — Если так, господа, — сказал отставной офицер, снимая шляпу, — дай Бог, чтобы мы остались победителями и отомстили за прежние оскорбления!
   — Да здравствует Франция!
   — Смерть пруссакам!
   Эти слова были приняты с неистовым ура и несколько минут шум и беспорядок были так велики в портерной, что невозможно было ничего расслышать.
   Эффект, произведенный Люсьеном, до того превзошел его надежды, что молодой человек не знал, каким образом заставить себя выслушать.
   Вдруг возле него явился Петрус с трубой, которую он взял у безрукого музыканта.
   Долговязый, худощавый и бледный студент, видя замешательство своего друга, решился помочь ему. Он поднес трубу к своим губам и с талантом, которого никто в нем не подозревал, заиграл любимую арию эльзасцев.
   Тогда началась суматоха, составились группы. Люсьен и Петрус все со своей трубой были схвачены сильными руками, посажены на плечи самых близких своих соседей, поставленных во главе главной группы, и все присутствующие вышли из «Города Парижа» и направились к ратуше, распевая бравурную арию с аккомпанементом трубы Петруса, кларнета и других инструментов, взятых у музыкантов студентами, которых, конечно, они щедро вознаградили.
   Почти тотчас, неизвестно каким образом, к первой толпе присоединилась новая толпа и через четверть часа десять тысяч человек собралось на площади Брогли; смеялись, пели без малейшей мысли о беспорядках.
   Воспользовавшись той минутой, когда толпа сделалась теснее и внимание было отвлечено от них, Люсьен и его товарищи, обрадовавшись полученному результату и будучи уверены, что теперь ничто не остановит действия, произведенного ими, ловко ускользнули к площади Клебер.
   На этой площади есть портерная под вывеской «Аист», служащая местом сборища гарнизонным унтер-офицерам, что не мешает и буржуазии посещать ее.
   — Будьте внимательны, господа, — сказал Люсьен своим товарищам, — праздник должен быть полный.
   Они вошли в портерную, в которой находилось в эту минуту множество барабанщиков, кларнетистов и других музыкантов из егерского батальона, тогда стоявшего гарнизоном в Страсбурге.
   Велев подать себе пива, Люсьен поднял свою кружку, и обратившись к унтер-офицерам и солдатам, сказал:
   — Господа, война объявлена Пруссии; пью за ваши успехи! Страсбургское народонаселение приняло это известие с живейшим энтузиазмом; не присоединитесь ли вы к нему?
   — А что? — сказал трубач. — Этот молодой человек говорит хорошо; сегодня понедельник, день нашего отпуска. Докажем нашим друзьям страсбурщам, что мы не хотим отставать от них и что нас одушевляют такие же патриотические чувства.
   С этими словами он вышел из портерной в сопровождении своих музыкантов и всех посетителей.
   Всю ночь по городу раздавались звуки музыки и пения. Сельское население поспешило в город и веселие длилось несколько дней.
   Однако у этой картины была тень. Люди холодные, люди серьезные, внимательно следившие за ходом императорского правительства, видели с тайной горестью, несмотря на пылкий энтузиазм, это объявление войны.
   В пограничных городах лучше знают, чем в центре страны, что происходит за границей.
   Богатые страсбургские торговцы, находившиеся в постоянных сношениях с Германией, видели быстрое возвращение могущества Пруссии, приготовления, делаемые этой державой на случай войны с Францией. Главные эльзасские негоцианты спрашивали себя, удачно ли выбрано время и действительно ли Франция готова войти в борьбу с Германией.
   Притом, надо сказать, Страсбург, эти Фермопилы французские, этот город, предназначенный, как только будет объявлена война, перенести первый натиск и самое страшное усилие неприятеля, Страсбург вовсе не был приготовлен для борьбы. Валы находились в плохом состоянии, даже амбразур не было. Пушки, поставленные на бастионах, были старинного образца и почти негодны к употреблению, гарнизон слаб, в арсеналах во всем был недостаток, национальной гвардии не существовало, а гвардия мобилей находилась только на бумаге.
   Следовательно, положение было самое критическое.
   Сверх того, майский плебисцит, это последнее усилие издыхающего империализма, это непомерное безумство коронованного идиота, дало нашим врагам точную цифру солдат, составляющих нашу армию, и цифра эта доходила до двухсот пятидесяти пяти тысяч человек против пятисот тысяч, которых Пруссия могла бросить на нас.
   Каким образом удалось бы в несколько дней набрать многочисленную, хорошо выдержанную армию под командою способных начальников?
   В этом заключалась проблема — проблема, разрешения которой невозможно было найти.
   Однако Франция имеет такую простодушную веру в будущее, она так глубоко убеждена, что необходима для прогресса, что несмотря на все эти черные точки и много еще других, которые мы проходим молча, люди, наименее убежденные в успехе, невольно надеялись.
   Ах! Будущее должно было жестоко доказать им, что всякая надежда была безумством.
   Но 18 июля энтузиазм был так велик на наших восточных и северных границах, самых близких к неприятелю, что кто осмелился бы предсказать не поражение, а только неуспех, был бы сочтен дурным гражданином.
   Скажем всю правду, если уж мы описываем ее. Для того, чтобы урок был полный, все должны знать правду, для того, чтобы возмездие было блистательное; да, энтузиазм был большой, всеобщий, но по большей части притворный.
   Мы видели в Париже, как полицейские агенты Пьетри кричали:
   — В Берлин! В Берлин!
   Мы видели в Палате, с каким ожесточением правая сторона отвечала на софизмы и оскорбления тех наших депутатов, которые осмеливались говорить, что Франция не готова и что результатом войны будет катастрофа.
   Но над нами тяготел рок. Мы должны были заплатить за двадцать лет наполеоновского правления, правления чудовищного, которому мы покорялись без ропота, и с трудом должны были удержаться на краю бездны, в которой это гнусное правление должно было исчезнуть.
   Это не был уже энтузиазм итальянской войны. Тогда у нас были старые отряды, наши африканские солдаты; мы шли возвращать национальность народу.
   А 18 июля Франция сражалась только для обеспечения династии деспота, притеснявшего ее двадцать лет, для оправдания всех лихоимств, всего воровства, всех беззаконий и всех нелепостей императорского правления.
   Солдаты шли без убеждения и без порыва. Генералы, пресыщенные золотом, с досадой смотрели на борьбу.
   На поле битвы солдаты наши сражались как гиганты, падали на своем посту геройски, но как очистительные жертвы.
   С раздирающимся сердцем возвращаешься к этим несчастным дням, проводишь кровавую борозду, в которой несколько месяцев была погребена вся слава Франции.
   Но Бог справедлив. У льва отрезали когти; они могут вырасти опять; его считают умершим, а он только спит. Его пробуждение будет ужасно.
   Достаточно останавливаться на этих раздирающих душу воспоминаниях. Слава Богу! Мы не историки, а только романисты.
   Задача наша начертана: среди всех этих горестных остатков, мы вызовем, по крайней мере мы так надеемся, несколько славных фактов, забытых историей, и покажем всем живые и обливающиеся кровью раны нашего милого и несчастного Эльзаса, чтобы увеличить еще, если возможно, пылкую любовь, заключающуюся у всех нас в глубине сердца, для этих геройских братьев, которые были разлучены с нами.
   Пусть читатель простит нам это излияние нашего сердца. Теперь мы будем продолжать наш рассказ, не прерывая его.

Глава VI
Радость пугает, но не делает вреда

   Мало-помалу энтузиазм утих; через несколько дней Страсбург опять принял почти вою прежнюю физиономию.
   Мы говорим почти, потому что некоторое лихорадочное одушевление продолжало волновать народонаселение; вот по какой причине.
   Правительство утвердило образование рейнской армии. Со всех частей Франции отряды являлись на места, назначенные им. Резервы возвращались под свои знамена. Полки почти беспрерывно прибывали в Страсбург.
   За городом был раскинут временный лагерь на полигоне, сделавшийся постоянной целью прогулок народонаселения, спешившего угощать солдат и предлагавшего им то щедрое гостеприимство, которое составляет одну из выдающихся сторон эльзасского характера, всякому человеку носящему французский мундир.
   Но кроме этого одушевления, возбужденного присутствием войск, обычная жизнь продолжала идти своим чередом и все вернулись к своим делам.
   Люсьен Гартман, в качестве студента, праздный больше прежнего, делал постоянные прогулки в лагерь. Его беспрестанно встречали на дороге, разумеется, вместе с его короткими друзьями, мрачным Петрусом, Адольфом Освальдом и Жоржем Цимерманом.
   Эти юные патриоты под благовидным предлогом угощения достойным образом наших храбрых солдат как будто дали себе задачу спаивать их; они обливали их потоками пива. Скажем к похвале солдат, что они не отказывались от тостов ни за чье здоровье, а напротив, все принимали с благодарностью.
   Люсьен до того расхваливал в своем семействе свои прогулки в лагерь, что возбудил любопытство матери и сестры и они также решились посетить лагерь.
   Госпожа Гартман и госпожа Вальтер сговорились вместе сделать прогулку в лагерь.
   Госпожа Вальтер, отдаленная родственница Гартманов, была вдовою уже несколько лет и имела дочь, очаровательную брюнетку, живую и грациозную как андалузянка, по имени Шарлотта, одних лет с Ланией Гартман, с которой она была воспитана.
   Молодые девушки очень любили друг друга.
   Следовательно, никакое удовольствие не могло быть устроено госпожею Гартман без того, чтобы Шарлотта и мать ее не были приглашены.
   Условились, что 23 июля четыре дамы отправятся в экипаже в лагерь и возьмут с собой Люсьена, который должен служить им проводником, потом по окончании прогулки воротятся все вместе обедать у Гартмана.
   Муж госпожи Вальтер был одним из первых банкиров в Страсбурге. Он оставил после смерти около сорока тысяч франков годового дохода своей вдове, прекрасный дом на площади Брогли в Страсбурге и прелестную виллу в Робертсау.
   Госпожа Вальтер обыкновенно проводила лето в Робертсау, а зиму в Страсбурге. Но в этот год, к большой радости обеих девушек, госпожу Вальтер удержали в городе большие поправки, которые она принуждена была сделать в своем деревенском доме.
   Итак, 23 июля все произошло так, как устроили. После превосходного завтрака четыре дамы сели в коляску, Люсьен ухарски с сигарою во рту поместился возле кучера, и коляска большой рысью покатилась к лагерю.
   Дорога, которая ведет от Страсбурга к полигону, одна из живописнейших в окрестностях города.
   Выехав из Аустерлицких ворот, едешь несколько времени недалеко от валов, по великолепной дороге, осененной высокими деревьями, которая ведет в Кель.
   В пятистах метрах от города дорога разделяется, в Кель продолжается налево, а направо ведет к полигону.
   Это разделение обозначено высокой колонной из белого мрамора.
   Время от времени по дороге к полигону встречаются веселые кабачки. Из окон, всегда отворенных и точно будто с любопытством смотрящих на проезжих, несутся песни и веселый хохот пирующих.
   Почти у самого въезда в полигон надо проехать по хорошенькому мостику, над ручьем довольно широким, свежим и тенистым, берега которого заняты прачками, пение которых смешивается со стуком вальков.