Страница:
— Принимаю твое предложение.
— Будьте спокойны, я знаю, где собрать сведения. Можете положиться на те, которые я доставлю вам.
— Я знал это заранее, друг мой.
— Скажите, капитан, не поехать ли мне с ним? — спросил Паризьен.
— Нет, это было бы неблагоразумно.
— Как неблагоразумно, почему же?
— По твоему мундиру тебя узнают везде и предположат, что в окрестностях есть войска. Оставайся спокойно здесь, отдохни; это будет лучше.
— Как хотите, капитан. А мне бы желательно сделать маленькую прогулку.
— Подождешь другого дня, вот и все.
— Нечего делать, если вы этого желаете.
Оборотень свистнул своей собаке, пожал руку, протянутую ему капитаном, и удалился большими шагами.
— Экой счастливец этот скот Оборотень! — заворчал Паризьен, смотря, как удаляется его товарищ. — Он может ходить куда вздумает, и никто ему не скажет: куда ты идешь?
День прошел спокойно.
Дамам было хорошо среди этой семьи, где они получили такой радушный прием и где все ухаживали за ними.
К восьми часам вечера Оборотень вернулся.
С первого взгляда капитан угадал, что он узнал дурные известия.
— Ну! — спросил он после ужина, когда дамы ушли спать. — Что нового?
— Нового много, капитан, — отвечал он. — Наши дела все больше запутываются. Все идет хуже. Страсбург обложен.
— Обложен! Верно ли ты это знаешь?
— Верно. Осада началась. Вы видите, ваше поручение теперь не имеет цели. Все сношения прерваны.
— Это правда. Однако, я должен выполнить его. Может быть, армия, подоспевшая на помощь, успеет заставить снять осаду.
— Дай-то Бог, капитан. А пока пруссаки жгут и грабят города. Что хотите вы делать?
— А ты что будешь делать?
— На вашем месте, так как вы хотите продолжать путешествие и притом вам нельзя поступить иначе, я поехал бы как можно скорее. С минуты на минуту пруссаки могут показаться в окрестностях. Если б дело шло только о нас, это не значило бы ничего, но с вами ваша мать и сестра, мы должны защитить их во что бы то ни стало.
— Ты прав. Мы поедем завтра на рассвете. Дай Бог, чтобы не было поздно!
— О! Нет. Может быть, мы встретим уланов, и то я сомневаюсь. Но от них мы освободимся, хоть будь с ними сам черт.
— Ступай отдыхать. А завтра, слышишь, на восходе солнца…
— Хорошо, капитан. Завтра я буду готов.
— Вот жребий-то какой! — сказал Паризьен. — Нельзя и двух дней отдохнуть. Первая острая каска, которая попадется мне под руку, поплатится мне за это.
— Вы слышали Оборотня, хозяин, — обратился капитан к фермеру. — Вы видите, я должен, к моему величайшему сожалению, расстаться с вами.
— Да, капитан. Эти бедные дамы меня тревожат. Зачем не оставите вы их здесь? Они будут в безопасности у нас. Я стану их защищать, как дочерей или родственниц.
— Знаю, друг мой, и благодарю вас; к несчастью, это невозможно. Мать мою и сестру ждут в Меце; там они будут вне всякой опасности.
— Это правда. Я не настаиваю, капитан. Только вспомните, что вы оставляете здесь друзей, желающих найти случай умереть за вас.
— Благодарю, — ответил он с волнением, дружески пожимая ему руку.
На другой день на рассвете путешественники простились с этой превосходной и патриархальной семьей.
Дамы были печальны. Мрачное предчувствие сжимало им сердце. Им казалось, что они расстаются не с посторонними, которых узнали несколько часов тому назад, а с дорогими друзьями, которых, может быть, не увидят никогда.
Фермерша и ее дочери непременно хотели удержать их.
К несчастью, надо было расстаться, и путешественники отправились в путь, очень печальные на этот раз и даже в большем унынии, чем уезжали из Страсбурга.
День был великолепный. Путешественники проезжали по первобытному пейзажу, живописная красота которого имела большое сходство с пейзажами французской Швейцарии.
На склонах гор виднелись деревни, полузакрытые мрачной зеленью черных дубов и черешней.
На высоких вершинах виднелись, как орлиные гнезда, феодальные развалины.
Каскады падали с высоких пригорков и убегали с таинственным журчанием под траву долин.
Солнце ласкало своими лучами эти столетние леса и заставляло сверкать, как бриллианты, капли росы, которые на каждом листе сияли пестрыми отблесками.
Величественное безмолвие царствовало во всей этой природе, безмолвие, нарушаемое по временам звуком колокола какой-нибудь отдаленной церкви.
Путешественники, для большего удобства, оставили лошадей на ферме «Высокий Солдат». Они шли лесом по извилистой тропинке, которая огибала Саарбург, где они не хотели останавливаться и который проехали к девяти часам утра.
В одиннадцать часов они остановились позавтракать, а более для того, чтоб собрать сведения в Гильбисгейме, за два лье от Саарбурга.
Большое беспокойство царствовало в деревне. Жители переезжали.
Оборотень отправился за сведениями и не добился положительного ответа.
Пруссаков еще не видали, но ходили слухи, что они показались уже в деревнях близлежащих, взяли с жителей выкуп и наделали страшные опустошения.
Однако никто не мог назвать, в каких именно деревнях происходили эти происшествия.
Путешественники посоветовались между собою и решились подвигаться вперед, несмотря на мнение Оборотня, уверявшего, напротив, что лучше отступить к Саарбургу и ждать событий.
Но дамы спешили в Мец. Они уверяли, довольно основательно, что чем более ждать, тем опасность сделается больше; что лучше подвергнуться какому-нибудь риску, который, может быть, в действительности и не существует, чем терять драгоценное время и дать возможность немецким войскам окончательно прервать все сообщения.
Поехали в час пополудни. Мишель все более тревожился. У него невольно сжималось сердце. Словом, у него было одно из тех инстинктивных предчувствий, которые овладевают людьми самыми твердыми при приближении неизбежной опасности.
Три путешественника удвоили осторожность. Они ехали по лесу, насколько было возможно, и с чрезвычайными предосторожностями.
К трем часам пополудни выехали они на большую дорогу и приметили перед собою белые дома и высокую колокольню деревни на склоне пригорка, полузакрытую деревьями.
— Какая это деревня перед нами? — спросил Мишель. — Она кажется довольно важною.
— Это Дидендорф, — ответил Оборотень. — Кажется, мы хорошо сделаем, если остановимся здесь и не поедем дальше, прежде чем узнаем о положении края.
— Я сам то же думаю, — ответил Мишель, — тем более, что дорога, по которой мы едем, прямо приведет нас обратно в Эльзас, который должен быть совершенно занят прусскими войсками.
— Дидендорф на границе Эльзаса, — ответил Оборотень. — Я думаю, что нам не следует входить туда, не наведя справок. Если вы согласны, я пойду вперед и немножко разузнаю.
— Вы правы. Тем более, что мы только на расстоянии ружейного выстрела от деревни, — ответил Мишель.
— Слишком поздно! — вдруг вскричал Паризьен. — Надо теперь думать о нашей защите.
Огромный шум вдруг поднялся со стороны Дидендорфа, шум, подкрепляемый ружейной перестрелкой, потом толпа мужчин, женщин, детей выбежала из деревни и разбежалась во все стороны с криками испуга.
Ничто не может передать страшного вида подобного зрелища.
Растрепанные женщины несли детей на руках, целые семейства на телегах, быки и бараны, бегавшие среди толпы, обезумевшей от страха, опрокидывавшие все на пути и растаптывавшие ногами несчастных, слишком слабых, чтоб сопротивляться.
Несколько крестьян, вооруженные цепами, косами, ружьями, прятались за деревьями, за пригорками, великодушно жертвовали собою, чтобы защищать отступление и спасти дорогие существа.
Скоро поток народонаселения нахлынул не только на дорогу, но и на склоны холмов и окружил путешественников, которые были остановлены таким образом и находились в невозможности податься ни вперед, ни назад.
Скоро приметили двадцать прусских всадников, которые следовали за отрядом пехоты из пятидесяти человек с острыми касками.
Позади этих солдат пламя виднелось над домами. Деревня горела.
Жители Дидендорфа не сдались без сопротивления. Борьба была ожесточенная, но крестьяне, дурно вооруженные и лишенные начальников, были принуждены уступить, что они делали, однако, продолжая защищаться.
За деревней, наилучше вооруженные между ними собрались и продолжали ожесточенную борьбу.
— Ей-богу! — вскричал Мишель с великодушным негодованием. — Неужели мы позволим горсти грабителей истребить таким образом все это народонаселение? Вперед, следуйте за мною, друзья мои.
Все трое решительно бросились в толпу и скоро очутились в первом ряду.
Вид мундира Паризьена произвел магическое действие на крестьян.
— Зуавы! Вот зуавы! — кричали они.
— Вперед! Вперед!
— Смерть пруссакам!
— Вперед и да здравствует Франция! — вскричал Мишель.
— Смерть грабителям! — повторяли все.
Пруссаки, уверенные в победе, уже не укрывались за домами, а неблагоразумно вышли на открытую местность, думая, что им стоит только уничтожить это испуганное народонаселение.
Но крестьяне, подстрекаемые присутствием зуава и рыцарской осанкой Мишеля, в котором инстинктивно узнали офицера, решительно устремились на пруссаков со своими косами и цепами, подрезывали ноги лошадям и убивали их.
Пруссаки были принуждены отступить к деревне, но те из крестьян, которые спрятались за домами, приметив внезапное поражение неприятеля, выбежали на улицу и напали на пруссаков сзади.
В эту минуту послышался стук барабана, бьющего к атаке, и человек сто устремились как лавина с высоты скал, бросились на пруссаков и страшно поражали их.
Эти люди, явившиеся так кстати, были вогезские вольные стрелки.
Пруссаки скоро обратились в бегство.
— Боже мой! — вскричал Мишель. — Матушка, сестра! О, как я мог их забыть?
— Не бойтесь, — сказал Оборотень, — я оставил моего мальчугана и Тома возле повозки. Мы сейчас их отыщем.
Они бросились к повозке; она была отпряжена. Мишель приподнял крышку лихорадочной рукою: повозка была пуста; обе дамы, ребенок и собака исчезли.
Мишель побледнел как мертвец и повалился на землю без чувств.
Напрасно в продолжение двух дней Мишель, контрабандист и Паризьен занимались самыми подробными розысками. Обеих дам, без сомнения, увлекли беглецы. Не было возможности получить малейшие сведения о них.
Мишель обезумел от горя; на все утешения своих товарищей он отвечал:
— Они умерли. Я никогда их не увижу! Как я осмелюсь теперь показаться моему отцу, который поручил их мне!
Напрасно Оборотень уверял его, что, по всей вероятности, дамы находились в безопасности в какой-нибудь отдаленной деревне; он с унынием качал головой и впадал в мрачное безмолвие.
— Послушайте, — сказал ему, наконец, Оборотень, — вы должны исполнить поручение; я теперь вам бесполезен; продолжайте ваш путь с Паризьеном, а я останусь здесь. Я должен отыскать моего сына. Положитесь на меня. Я обыщу все деревни, и если те, кого мы лишились, не умерли, я даю вам честное слово, что отыщу их.
— Сколько дней просишь ты у меня? — ответил Мишель мрачным голосом.
— Две недели. Уезжайте без опасения. Через две недели вы найдете меня здесь и, надеюсь, с хорошими известиями.
— Дай-то Бог! — ответил молодой человек с унынием.
— Итак, через две недели.
— Через две недели.
— Прощайте.
— До свидания.
Они пожали друг другу руки.
Капитан и Паризьен продолжали свой путь к Мецу.
Оборотень пошел в горы один, печальный, мрачный, но с решимостью.
Ему оставалось теперь свести страшные счеты с пруссаками.
Глава XXI
— Будьте спокойны, я знаю, где собрать сведения. Можете положиться на те, которые я доставлю вам.
— Я знал это заранее, друг мой.
— Скажите, капитан, не поехать ли мне с ним? — спросил Паризьен.
— Нет, это было бы неблагоразумно.
— Как неблагоразумно, почему же?
— По твоему мундиру тебя узнают везде и предположат, что в окрестностях есть войска. Оставайся спокойно здесь, отдохни; это будет лучше.
— Как хотите, капитан. А мне бы желательно сделать маленькую прогулку.
— Подождешь другого дня, вот и все.
— Нечего делать, если вы этого желаете.
Оборотень свистнул своей собаке, пожал руку, протянутую ему капитаном, и удалился большими шагами.
— Экой счастливец этот скот Оборотень! — заворчал Паризьен, смотря, как удаляется его товарищ. — Он может ходить куда вздумает, и никто ему не скажет: куда ты идешь?
День прошел спокойно.
Дамам было хорошо среди этой семьи, где они получили такой радушный прием и где все ухаживали за ними.
К восьми часам вечера Оборотень вернулся.
С первого взгляда капитан угадал, что он узнал дурные известия.
— Ну! — спросил он после ужина, когда дамы ушли спать. — Что нового?
— Нового много, капитан, — отвечал он. — Наши дела все больше запутываются. Все идет хуже. Страсбург обложен.
— Обложен! Верно ли ты это знаешь?
— Верно. Осада началась. Вы видите, ваше поручение теперь не имеет цели. Все сношения прерваны.
— Это правда. Однако, я должен выполнить его. Может быть, армия, подоспевшая на помощь, успеет заставить снять осаду.
— Дай-то Бог, капитан. А пока пруссаки жгут и грабят города. Что хотите вы делать?
— А ты что будешь делать?
— На вашем месте, так как вы хотите продолжать путешествие и притом вам нельзя поступить иначе, я поехал бы как можно скорее. С минуты на минуту пруссаки могут показаться в окрестностях. Если б дело шло только о нас, это не значило бы ничего, но с вами ваша мать и сестра, мы должны защитить их во что бы то ни стало.
— Ты прав. Мы поедем завтра на рассвете. Дай Бог, чтобы не было поздно!
— О! Нет. Может быть, мы встретим уланов, и то я сомневаюсь. Но от них мы освободимся, хоть будь с ними сам черт.
— Ступай отдыхать. А завтра, слышишь, на восходе солнца…
— Хорошо, капитан. Завтра я буду готов.
— Вот жребий-то какой! — сказал Паризьен. — Нельзя и двух дней отдохнуть. Первая острая каска, которая попадется мне под руку, поплатится мне за это.
— Вы слышали Оборотня, хозяин, — обратился капитан к фермеру. — Вы видите, я должен, к моему величайшему сожалению, расстаться с вами.
— Да, капитан. Эти бедные дамы меня тревожат. Зачем не оставите вы их здесь? Они будут в безопасности у нас. Я стану их защищать, как дочерей или родственниц.
— Знаю, друг мой, и благодарю вас; к несчастью, это невозможно. Мать мою и сестру ждут в Меце; там они будут вне всякой опасности.
— Это правда. Я не настаиваю, капитан. Только вспомните, что вы оставляете здесь друзей, желающих найти случай умереть за вас.
— Благодарю, — ответил он с волнением, дружески пожимая ему руку.
На другой день на рассвете путешественники простились с этой превосходной и патриархальной семьей.
Дамы были печальны. Мрачное предчувствие сжимало им сердце. Им казалось, что они расстаются не с посторонними, которых узнали несколько часов тому назад, а с дорогими друзьями, которых, может быть, не увидят никогда.
Фермерша и ее дочери непременно хотели удержать их.
К несчастью, надо было расстаться, и путешественники отправились в путь, очень печальные на этот раз и даже в большем унынии, чем уезжали из Страсбурга.
День был великолепный. Путешественники проезжали по первобытному пейзажу, живописная красота которого имела большое сходство с пейзажами французской Швейцарии.
На склонах гор виднелись деревни, полузакрытые мрачной зеленью черных дубов и черешней.
На высоких вершинах виднелись, как орлиные гнезда, феодальные развалины.
Каскады падали с высоких пригорков и убегали с таинственным журчанием под траву долин.
Солнце ласкало своими лучами эти столетние леса и заставляло сверкать, как бриллианты, капли росы, которые на каждом листе сияли пестрыми отблесками.
Величественное безмолвие царствовало во всей этой природе, безмолвие, нарушаемое по временам звуком колокола какой-нибудь отдаленной церкви.
Путешественники, для большего удобства, оставили лошадей на ферме «Высокий Солдат». Они шли лесом по извилистой тропинке, которая огибала Саарбург, где они не хотели останавливаться и который проехали к девяти часам утра.
В одиннадцать часов они остановились позавтракать, а более для того, чтоб собрать сведения в Гильбисгейме, за два лье от Саарбурга.
Большое беспокойство царствовало в деревне. Жители переезжали.
Оборотень отправился за сведениями и не добился положительного ответа.
Пруссаков еще не видали, но ходили слухи, что они показались уже в деревнях близлежащих, взяли с жителей выкуп и наделали страшные опустошения.
Однако никто не мог назвать, в каких именно деревнях происходили эти происшествия.
Путешественники посоветовались между собою и решились подвигаться вперед, несмотря на мнение Оборотня, уверявшего, напротив, что лучше отступить к Саарбургу и ждать событий.
Но дамы спешили в Мец. Они уверяли, довольно основательно, что чем более ждать, тем опасность сделается больше; что лучше подвергнуться какому-нибудь риску, который, может быть, в действительности и не существует, чем терять драгоценное время и дать возможность немецким войскам окончательно прервать все сообщения.
Поехали в час пополудни. Мишель все более тревожился. У него невольно сжималось сердце. Словом, у него было одно из тех инстинктивных предчувствий, которые овладевают людьми самыми твердыми при приближении неизбежной опасности.
Три путешественника удвоили осторожность. Они ехали по лесу, насколько было возможно, и с чрезвычайными предосторожностями.
К трем часам пополудни выехали они на большую дорогу и приметили перед собою белые дома и высокую колокольню деревни на склоне пригорка, полузакрытую деревьями.
— Какая это деревня перед нами? — спросил Мишель. — Она кажется довольно важною.
— Это Дидендорф, — ответил Оборотень. — Кажется, мы хорошо сделаем, если остановимся здесь и не поедем дальше, прежде чем узнаем о положении края.
— Я сам то же думаю, — ответил Мишель, — тем более, что дорога, по которой мы едем, прямо приведет нас обратно в Эльзас, который должен быть совершенно занят прусскими войсками.
— Дидендорф на границе Эльзаса, — ответил Оборотень. — Я думаю, что нам не следует входить туда, не наведя справок. Если вы согласны, я пойду вперед и немножко разузнаю.
— Вы правы. Тем более, что мы только на расстоянии ружейного выстрела от деревни, — ответил Мишель.
— Слишком поздно! — вдруг вскричал Паризьен. — Надо теперь думать о нашей защите.
Огромный шум вдруг поднялся со стороны Дидендорфа, шум, подкрепляемый ружейной перестрелкой, потом толпа мужчин, женщин, детей выбежала из деревни и разбежалась во все стороны с криками испуга.
Ничто не может передать страшного вида подобного зрелища.
Растрепанные женщины несли детей на руках, целые семейства на телегах, быки и бараны, бегавшие среди толпы, обезумевшей от страха, опрокидывавшие все на пути и растаптывавшие ногами несчастных, слишком слабых, чтоб сопротивляться.
Несколько крестьян, вооруженные цепами, косами, ружьями, прятались за деревьями, за пригорками, великодушно жертвовали собою, чтобы защищать отступление и спасти дорогие существа.
Скоро поток народонаселения нахлынул не только на дорогу, но и на склоны холмов и окружил путешественников, которые были остановлены таким образом и находились в невозможности податься ни вперед, ни назад.
Скоро приметили двадцать прусских всадников, которые следовали за отрядом пехоты из пятидесяти человек с острыми касками.
Позади этих солдат пламя виднелось над домами. Деревня горела.
Жители Дидендорфа не сдались без сопротивления. Борьба была ожесточенная, но крестьяне, дурно вооруженные и лишенные начальников, были принуждены уступить, что они делали, однако, продолжая защищаться.
За деревней, наилучше вооруженные между ними собрались и продолжали ожесточенную борьбу.
— Ей-богу! — вскричал Мишель с великодушным негодованием. — Неужели мы позволим горсти грабителей истребить таким образом все это народонаселение? Вперед, следуйте за мною, друзья мои.
Все трое решительно бросились в толпу и скоро очутились в первом ряду.
Вид мундира Паризьена произвел магическое действие на крестьян.
— Зуавы! Вот зуавы! — кричали они.
— Вперед! Вперед!
— Смерть пруссакам!
— Вперед и да здравствует Франция! — вскричал Мишель.
— Смерть грабителям! — повторяли все.
Пруссаки, уверенные в победе, уже не укрывались за домами, а неблагоразумно вышли на открытую местность, думая, что им стоит только уничтожить это испуганное народонаселение.
Но крестьяне, подстрекаемые присутствием зуава и рыцарской осанкой Мишеля, в котором инстинктивно узнали офицера, решительно устремились на пруссаков со своими косами и цепами, подрезывали ноги лошадям и убивали их.
Пруссаки были принуждены отступить к деревне, но те из крестьян, которые спрятались за домами, приметив внезапное поражение неприятеля, выбежали на улицу и напали на пруссаков сзади.
В эту минуту послышался стук барабана, бьющего к атаке, и человек сто устремились как лавина с высоты скал, бросились на пруссаков и страшно поражали их.
Эти люди, явившиеся так кстати, были вогезские вольные стрелки.
Пруссаки скоро обратились в бегство.
— Боже мой! — вскричал Мишель. — Матушка, сестра! О, как я мог их забыть?
— Не бойтесь, — сказал Оборотень, — я оставил моего мальчугана и Тома возле повозки. Мы сейчас их отыщем.
Они бросились к повозке; она была отпряжена. Мишель приподнял крышку лихорадочной рукою: повозка была пуста; обе дамы, ребенок и собака исчезли.
Мишель побледнел как мертвец и повалился на землю без чувств.
Напрасно в продолжение двух дней Мишель, контрабандист и Паризьен занимались самыми подробными розысками. Обеих дам, без сомнения, увлекли беглецы. Не было возможности получить малейшие сведения о них.
Мишель обезумел от горя; на все утешения своих товарищей он отвечал:
— Они умерли. Я никогда их не увижу! Как я осмелюсь теперь показаться моему отцу, который поручил их мне!
Напрасно Оборотень уверял его, что, по всей вероятности, дамы находились в безопасности в какой-нибудь отдаленной деревне; он с унынием качал головой и впадал в мрачное безмолвие.
— Послушайте, — сказал ему, наконец, Оборотень, — вы должны исполнить поручение; я теперь вам бесполезен; продолжайте ваш путь с Паризьеном, а я останусь здесь. Я должен отыскать моего сына. Положитесь на меня. Я обыщу все деревни, и если те, кого мы лишились, не умерли, я даю вам честное слово, что отыщу их.
— Сколько дней просишь ты у меня? — ответил Мишель мрачным голосом.
— Две недели. Уезжайте без опасения. Через две недели вы найдете меня здесь и, надеюсь, с хорошими известиями.
— Дай-то Бог! — ответил молодой человек с унынием.
— Итак, через две недели.
— Через две недели.
— Прощайте.
— До свидания.
Они пожали друг другу руки.
Капитан и Паризьен продолжали свой путь к Мецу.
Оборотень пошел в горы один, печальный, мрачный, но с решимостью.
Ему оставалось теперь свести страшные счеты с пруссаками.
Глава XXI
Кабак дяди Буржиса
Выступив из Шалона 23 апреля, французская армия стянулась к Реймсу и пошла на Ретель, чтобы направиться, одни говорили к Мецу, другие к Парижу, куда, как утверждали, она должна была вернуться.
Вообще страшная нерешительность царствовала во всех движениях. То и дело производились марши и контрмарши.
Измученные солдаты едва тащились. Число отставших все увеличивалось.
Подвигались вперед, как бы прорываясь сквозь ряды неприятеля, с которым беспрестанно были стычки и который с каждым часом обступал нас с флангов и с тыла более плотными массами.
После многих дней непрерывной борьбы и ожесточенных боев, выдерживаемых нашим несчастным войском с неимоверным мужеством, несмотря на физическое истощение и упадок духа, французская армия, окруженная подавляющими силами, была вынуждена, благодаря невежеству своих начальников и другим, быть может, причинам, о которых мы не хотим упоминать, отступать шаг за шагом до Седана.
В этом-то городке без малейшего укрепления, не имея ни провианта, ни боевых снарядов, наше войско, теснимое со всех сторон на небольшом пространстве, где невозможно было произвести какой-либо маневр, находилось под убийственным огнем и даже лишено было последней горестной надежды штыками проложить себе кровавый путь сквозь неприятельские ряды; так, по крайней мере, решили начальники.
Ни Креси, ни Пуатье, ни Азенкур, ни Ватерлоо, эти громадные бедствия французского оружия, не могут сравниться с жестокою и постыдною катастрофой в Седане.
При Пуатье французский король сдался только после упорного боя, когда вокруг него пали все его рыцари.
При Павии Франциск I сдался уже на груде тел, сломив в сражении четыре шпаги и обессилев от потери крови.
Не так было в Седане. Одни солдаты исполнили свой долг.
Принцы и дворяне никаких шпаг не ломали.
Один храбро сражался. Это был маршал, номинальный предводитель войска. Он был ранен и, благодаря тому, не имел прискорбия подписать капитуляцию, которой не принял бы и позора которой не пережил бы.
Парижане, верные ценители геройства, поднесли этому храброму воину почетную шпагу.
Во Франции, посреди величайших общественных бедствий и самых позорных для нее событий, всегда найдется человек с возвышенной душой.
В шесть часов вечера 1 сентября был поднят белый флаг по приказанию самого Наполеона III. Заключено перемирие на двадцать четыре часа. По крайней мере, такой слух пронесся по армии.
На другой день, 2-го числа в пять часов утра, карета, окруженная блистательным эскадроном, в которой сидел император, выехала из города и направилась к замку Бельвю.
В полдень капитуляция была подписана, а к трем часам сделалась всем известна. Армия в восемьдесят семь тысяч человек слагала оружие. Ее артиллерия, лошади, палатки и запасы всякого рода делались добычею неприятеля.
Мы не станем останавливаться на горестных сценах, происшедших в каждом полку, когда узнали постыдные условия капитуляции, которая позорила храброе войско и гнула его под ярмо неумолимого врага.
Чего не дерзнул сделать генерал во главе целой армии, батальон 3-го зуавского полка попытался исполнить, и успел в этом.
Он ринулся, очертя голову, на массы пруссаков, вынудил их раздаться и проложил себе путь.
Многие солдаты пустили себе пулю в лоб, чтоб не принять капитуляции, другие ломали свое оружие и убивали лошадей.
Некоторые из этих железных людей с неодолимой силой воли решились бежать в одиночку и дать себя убить скорее, чем сдаться.
Было часов восемь вечера 2 сентября. С четырех часов пополудни французские войска очищали город, главные посты которого постепенно занимались отрядами немцев.
Теснота и беспорядок достигли таких размеров, что всякое движение войска сопряжено было с большими затруднениями и могло быть произведено только крайне медленно.
Двое военных в мундирах в грязи и в крови, которые свидетельствовали о славном участии в сражении накануне и предшествовавших ему, отошли за угол бастиона цитадели, занятой еще исключительно французами.
На одном из этих военных был мундир батальонного командира, на другом унтер-офицерские нашивки. Тихо переговорив, они пожали друг другу руки и вместе направились к выходу из цитадели, никем незамеченные, так как все поглощены были собственным горестным положением. Потом они отважно пошли по узким и грязным улицам, где сновали солдаты и офицеры разных оружий.
Не расставаясь, они вмешались в толпу и пошли к ратуше.
Уже несколько раз они пытались войти в дома, мимо которых шли. Везде запирались перед ними двери и жители обнаруживали величайший страх. В двух-трех домах их даже осыпали ругательствами.
Потеряв голову от страха и опасаясь мести немецких войск, жители Седана поступали со своими несчастными соотечественниками как с врагами.
Не обсуждая его, мы указываем на этот факт, которого никто, надеемся, не будет оспаривать, только для доказательства, до какой степени унижения может дойти душа человеческая под влиянием страха.
Самый грубый прием встретили наши два путника невдалеке от театра.
Офицер вдруг остановился и с унынием произнес, прислонившись к одной из стен театрального здания:
— Напрасный труд идти далее. Везде будет одно и то же. Лучше сейчас покончить и всадить себе пулю в лоб.
С этими словами он взялся за револьвер, который висел у него на поясе.
— Какой вздор, командир! — возразил унтер-офицер, схватив его за руку. — Зачем стреляться, когда владеешь руками и ногами, и вскоре надеешься отплатить врагам? Полноте, ведь голову-то себе размозжить всегда времени довольно.
— Да что ж нам делать? Ни в один дом нас не впустят. Не пройдет и часа, как из города выйдет вся французская армия. Я поклялся, что не отдам своей шпаги, и не отдам ее.
— А я-то разве хочу сдаться, вы думаете? Ничуть не бывало! Разве зуавы третьего полка сдаются? Ах! Чтобы товарищам предупредить нас, мы ушли бы с ними и теперь были бы убиты или спасены.
— Ты прав; но, к несчастью, теперь рассуждать поздно и положение наше, как видишь, безнадежно.
— Безнадежно! Никогда в жизни, командир. Идите за мною; мне пришел на ум, теперь как я немного опомнился, честный малый, кабатчик, которого питейная должна быть здесь близко. Этот примет нас, будьте уверены.
— Ошибаешься, он поступит как остальные.
— Ни, ни, Боже мой, командир! Говорю вам, это истый француз. Только идемте. Что вам стоит? Всадить себе пулю в лоб всегда будет времени довольно, если до того дойдет.
— Пойдем, если ты непременно хочешь, — ответил офицер, сомнительно покачав головой.
— Только бы не прозевать надписи улицы, командир; мы идем в улицу Башенных Часов. Извольте видеть, дом, куда я веду вас, не дворец, даже и порядочным домом назваться не может. Сказать попросту, это грязная лачужка. Хозяин брался понемногу за всякое дело, кроме ремесла честного человека. Я встретился с ним в Шалоне, когда мы догнали полк. В то время он был маркитантом. Должно быть, это дело ему не шло в руку, потому при выступлении армии из Шалона он бросил ее, сказав нам, что предпочитает вернуться в Седан, свою родину. Он дал нам свой адрес и с тех пор я не видел его. Если б черт допустил, что он здесь, то я ручаюсь, что мы спасены.
— Вот улица Башенных Часов, — сказал офицер, указывая на узенький и страшно грязный переулок, у поворота которого они стояли.
— Эхе! Смело войдемте в него, командир. На вывеске того кабачка стоит: «Для истого французского канонира».
Они повернули в улицу и прошли ее во всю длину.
— Видишь? — обратился к своему спутнику офицер. — Вывески такой нет. Человек этот обманул тебя.
— С вашего позволения, командир, так скоро судить не след. Вернемтесь назад.
— К чему, когда я говорю тебе, что такой вывески не существует?
— Все-таки пойдемте.
Офицер пошел, пожав плечами, между тем как зуав всматривался в каждый дом с пристальным вниманием.
— Этот слишком красив, — бормотал он, — а тот недовольно гадок. Ах! Вот, кажется, наше дело в шляпе, — заключил он, когда они дошли до конца улицы. — Посмотрите на эту лачугу, командир. Можно ли представить себе что-нибудь хуже?
— Прекрасно, но где же вывеска?
— Вывеска, черт возьми! Да вот она, только вся вымазанная сажей. О, тонкая бестия! Вероятно, он счел нужным для большей осторожности скрыть свою вывеску, чтоб провести пруссаков. Пойдемте. Не надо стоять тут долее. Кто-нибудь может пройти, а лучше, чтоб нас не видели.
Они подошли к жалкому домишке, и унтер-офицер громко постучал в дверь. Ее боязливо приотворили.
— Что вам здесь надо? — спросил сердитый голос нерешительно.
— Его голос! Мы спасены! — сказал зуав и прибавил. — Это я, дядя Буржис.
— Да кто вы такой? — отозвался голос.
— Да я, черт побери! Паризьен третьего зуавского полка.
— А! Паризьен. Что вам надо?
— Прежде всего войти. Стоять на открытом воздухевредно.
— Видите ли…
— Вот тебе на! Уж не боитесь ли вы, что я съем вас? Отворяйте же, сто чертей!
Несколько секунд внутри происходило совещание и дверь отворилась.
— Никого нет на улице? — спросил кабатчик, высовывая в дверь свою рысью голову.
— Ни даже кошки, кроме меня и моего командира.
— Так входите скорее.
Посетители не заставили повторить приглашения. Дверь за ними тщательно заперли на замок и на запор.
Дядя Буржис, кабатчик, был человек тридцати восьми или девяти лет, низенький, худой, костлявый, на вид тщедушный, но с хитрым и умным взглядом. Его насмешливое лицо носило отпечаток величайшего добродушия.
Возле него стояла жена его, великан в юбках, с крупными чертами и решительной, хотя спокойной наружностью. Вероятно, она держала мужа под башмаком, но в сущности была отличная женщина и ненавидела пруссаков всею любовью, которою некогда пылала к французам, и всею дружбой, которую питала к ним и теперь. Эта достойная женщина, с легким пушком на верхней губе, казалась тремя-четырьмя годами старше мужа.
Все окна были закрыты ставнями и посетители очутились бы в темноте, если б на прилавке не горела дымившаяся лампа.
Когда Паризьен сказал Мишелю Гартману, которого читатели, вероятно, уже давно узнали, что ведет его в грязную лачугу, то нисколько не преувеличил действительности. Это буквально была корчма самого низшего разбора.
Голые стены, когда-то выкрашенные масляною краской, покрыты были какою-то ржавою грязью, на которой выступала сырость. Два-три хромых стола, несколько плетеных стульев с продавленным сиденьем и прилавок, покрытый жестью, составляли меблировку помещения, где воздух заражен был острою смесью табачного дыма с запахом водки и поддельного вина.
В окнах были выставлены бутылки с всевозможными ликерами всех цветов, на которых стояло: «Совершенная любовь», «Сливки храбрых», и прочее.
Всего более, однако, в этом шинке оказывалось чудовищных пауков, которые везде расставляли свои тенета.
Кабатчица подала офицеру лучший из стульев, на который он и опустился.
— Что вам угодно? — спросила, она его.
— Никак вы уж теперь солдат, дядя Буржис? — вскричал Паризьен, глядя на кабатчика.
— Нет, только пожарный, и работал же я, чтобы гасить, что мерзавцы пруссаки зажигали своими бомбами!
— Надо сознаться, что они жарили, точно им это нипочем, — засмеялся зуав. — Однако, послушайте-ка, дядя Буржис поговорим о деле. Ведь вы знаете, что происходит, надеюсь?..
— Как не знать! — со вздохом ответила кабатчица.
— Так я прямо вам выскажу, что ни я, ни командир не хотим ни под каким видом сдаться и дать увезти себя пленными в Германию.
— Понятно, — одобрил кабатчик.
— Я вспомнил вас и сказал себе: «Спасти может нас один дядя Буржис. Это истый француз; он не откажется дать нам приют. Разумеется, и мы с нашей стороны сумеем вознаградить…»
— Довольно! — перебила кабатчица решительным тоном. — Зачем сулить вознаграждение, когда исполняется только долг? Мы бедные люди, даже очень бедные, но вы сами сказали, Паризьен, что мы французы. Вы просите у нас убежища. Что ж! Мы дадим его вам во что бы то ни стало.
— Да, — подтвердил кабатчик, — не будет того, чтобы французы просили у меня приюта и я прогнал их; я скрою вас здесь, пока могу. Если вам удастся спастись, тем лучше. Мы поместим вас в тайнике с остальными.
— Как с остальными? — спросил Мишель. — У вас, стало быть, скрыты здесь французы?
— Да, да; их там наверху с дюжину добрых малых, которых я знавал прежде, сенских вольных стрелков, несколько зуавов также и два-три африканских егеря, все отличные ребята и, как вы, не хотят идти в Германию.
— Тем лучше, — сказал Паризьен, — время будем коротать вместе.
— Только знаете, шуметь не надо. У пруссаков слух тонкий. Не о себе одном я забочусь; если б они застали вас здесь, вы сами понимаете, что случилось бы.
— Можете ли вы дать нам что-нибудь поесть?
— Ни куска сухаря. Во-первых, в городе нет ничего, а в конце концов я должен сознаться, что у меня гроша нет за душой.
— Этому легко помочь, — сказал Мишель, доставая кошелек. — Вот вам.
— Не давайте мне золота, это возбудит подозрение; знают, что я беден, и, пожалуй, я выдам себя таким образом. Дайте мне серебра; франков тридцать за глаза довольно на первый случай. Я не обещаю принести вам пищи сегодня вечером; завтра я погляжу, что можно будет сделать. Теперь я сведу вас в мой тайник.
Кабатчик зажег свечу, отворил дверь за прилавком и провел своих двух посетителей через двор, полный грязи и навоза; потом он отворил другую дверь и прошел коридор, в конце которого находилась каменная лестница.
Крутая и узкая, как веревочная, она до того была ветха, что ступени, скользкие от покрывавшей их сырости, шатались под ногами. Грязная веревка, прикрепленная к стене, служила перилами.
Вообще страшная нерешительность царствовала во всех движениях. То и дело производились марши и контрмарши.
Измученные солдаты едва тащились. Число отставших все увеличивалось.
Подвигались вперед, как бы прорываясь сквозь ряды неприятеля, с которым беспрестанно были стычки и который с каждым часом обступал нас с флангов и с тыла более плотными массами.
После многих дней непрерывной борьбы и ожесточенных боев, выдерживаемых нашим несчастным войском с неимоверным мужеством, несмотря на физическое истощение и упадок духа, французская армия, окруженная подавляющими силами, была вынуждена, благодаря невежеству своих начальников и другим, быть может, причинам, о которых мы не хотим упоминать, отступать шаг за шагом до Седана.
В этом-то городке без малейшего укрепления, не имея ни провианта, ни боевых снарядов, наше войско, теснимое со всех сторон на небольшом пространстве, где невозможно было произвести какой-либо маневр, находилось под убийственным огнем и даже лишено было последней горестной надежды штыками проложить себе кровавый путь сквозь неприятельские ряды; так, по крайней мере, решили начальники.
Ни Креси, ни Пуатье, ни Азенкур, ни Ватерлоо, эти громадные бедствия французского оружия, не могут сравниться с жестокою и постыдною катастрофой в Седане.
При Пуатье французский король сдался только после упорного боя, когда вокруг него пали все его рыцари.
При Павии Франциск I сдался уже на груде тел, сломив в сражении четыре шпаги и обессилев от потери крови.
Не так было в Седане. Одни солдаты исполнили свой долг.
Принцы и дворяне никаких шпаг не ломали.
Один храбро сражался. Это был маршал, номинальный предводитель войска. Он был ранен и, благодаря тому, не имел прискорбия подписать капитуляцию, которой не принял бы и позора которой не пережил бы.
Парижане, верные ценители геройства, поднесли этому храброму воину почетную шпагу.
Во Франции, посреди величайших общественных бедствий и самых позорных для нее событий, всегда найдется человек с возвышенной душой.
В шесть часов вечера 1 сентября был поднят белый флаг по приказанию самого Наполеона III. Заключено перемирие на двадцать четыре часа. По крайней мере, такой слух пронесся по армии.
На другой день, 2-го числа в пять часов утра, карета, окруженная блистательным эскадроном, в которой сидел император, выехала из города и направилась к замку Бельвю.
В полдень капитуляция была подписана, а к трем часам сделалась всем известна. Армия в восемьдесят семь тысяч человек слагала оружие. Ее артиллерия, лошади, палатки и запасы всякого рода делались добычею неприятеля.
Мы не станем останавливаться на горестных сценах, происшедших в каждом полку, когда узнали постыдные условия капитуляции, которая позорила храброе войско и гнула его под ярмо неумолимого врага.
Чего не дерзнул сделать генерал во главе целой армии, батальон 3-го зуавского полка попытался исполнить, и успел в этом.
Он ринулся, очертя голову, на массы пруссаков, вынудил их раздаться и проложил себе путь.
Многие солдаты пустили себе пулю в лоб, чтоб не принять капитуляции, другие ломали свое оружие и убивали лошадей.
Некоторые из этих железных людей с неодолимой силой воли решились бежать в одиночку и дать себя убить скорее, чем сдаться.
Было часов восемь вечера 2 сентября. С четырех часов пополудни французские войска очищали город, главные посты которого постепенно занимались отрядами немцев.
Теснота и беспорядок достигли таких размеров, что всякое движение войска сопряжено было с большими затруднениями и могло быть произведено только крайне медленно.
Двое военных в мундирах в грязи и в крови, которые свидетельствовали о славном участии в сражении накануне и предшествовавших ему, отошли за угол бастиона цитадели, занятой еще исключительно французами.
На одном из этих военных был мундир батальонного командира, на другом унтер-офицерские нашивки. Тихо переговорив, они пожали друг другу руки и вместе направились к выходу из цитадели, никем незамеченные, так как все поглощены были собственным горестным положением. Потом они отважно пошли по узким и грязным улицам, где сновали солдаты и офицеры разных оружий.
Не расставаясь, они вмешались в толпу и пошли к ратуше.
Уже несколько раз они пытались войти в дома, мимо которых шли. Везде запирались перед ними двери и жители обнаруживали величайший страх. В двух-трех домах их даже осыпали ругательствами.
Потеряв голову от страха и опасаясь мести немецких войск, жители Седана поступали со своими несчастными соотечественниками как с врагами.
Не обсуждая его, мы указываем на этот факт, которого никто, надеемся, не будет оспаривать, только для доказательства, до какой степени унижения может дойти душа человеческая под влиянием страха.
Самый грубый прием встретили наши два путника невдалеке от театра.
Офицер вдруг остановился и с унынием произнес, прислонившись к одной из стен театрального здания:
— Напрасный труд идти далее. Везде будет одно и то же. Лучше сейчас покончить и всадить себе пулю в лоб.
С этими словами он взялся за револьвер, который висел у него на поясе.
— Какой вздор, командир! — возразил унтер-офицер, схватив его за руку. — Зачем стреляться, когда владеешь руками и ногами, и вскоре надеешься отплатить врагам? Полноте, ведь голову-то себе размозжить всегда времени довольно.
— Да что ж нам делать? Ни в один дом нас не впустят. Не пройдет и часа, как из города выйдет вся французская армия. Я поклялся, что не отдам своей шпаги, и не отдам ее.
— А я-то разве хочу сдаться, вы думаете? Ничуть не бывало! Разве зуавы третьего полка сдаются? Ах! Чтобы товарищам предупредить нас, мы ушли бы с ними и теперь были бы убиты или спасены.
— Ты прав; но, к несчастью, теперь рассуждать поздно и положение наше, как видишь, безнадежно.
— Безнадежно! Никогда в жизни, командир. Идите за мною; мне пришел на ум, теперь как я немного опомнился, честный малый, кабатчик, которого питейная должна быть здесь близко. Этот примет нас, будьте уверены.
— Ошибаешься, он поступит как остальные.
— Ни, ни, Боже мой, командир! Говорю вам, это истый француз. Только идемте. Что вам стоит? Всадить себе пулю в лоб всегда будет времени довольно, если до того дойдет.
— Пойдем, если ты непременно хочешь, — ответил офицер, сомнительно покачав головой.
— Только бы не прозевать надписи улицы, командир; мы идем в улицу Башенных Часов. Извольте видеть, дом, куда я веду вас, не дворец, даже и порядочным домом назваться не может. Сказать попросту, это грязная лачужка. Хозяин брался понемногу за всякое дело, кроме ремесла честного человека. Я встретился с ним в Шалоне, когда мы догнали полк. В то время он был маркитантом. Должно быть, это дело ему не шло в руку, потому при выступлении армии из Шалона он бросил ее, сказав нам, что предпочитает вернуться в Седан, свою родину. Он дал нам свой адрес и с тех пор я не видел его. Если б черт допустил, что он здесь, то я ручаюсь, что мы спасены.
— Вот улица Башенных Часов, — сказал офицер, указывая на узенький и страшно грязный переулок, у поворота которого они стояли.
— Эхе! Смело войдемте в него, командир. На вывеске того кабачка стоит: «Для истого французского канонира».
Они повернули в улицу и прошли ее во всю длину.
— Видишь? — обратился к своему спутнику офицер. — Вывески такой нет. Человек этот обманул тебя.
— С вашего позволения, командир, так скоро судить не след. Вернемтесь назад.
— К чему, когда я говорю тебе, что такой вывески не существует?
— Все-таки пойдемте.
Офицер пошел, пожав плечами, между тем как зуав всматривался в каждый дом с пристальным вниманием.
— Этот слишком красив, — бормотал он, — а тот недовольно гадок. Ах! Вот, кажется, наше дело в шляпе, — заключил он, когда они дошли до конца улицы. — Посмотрите на эту лачугу, командир. Можно ли представить себе что-нибудь хуже?
— Прекрасно, но где же вывеска?
— Вывеска, черт возьми! Да вот она, только вся вымазанная сажей. О, тонкая бестия! Вероятно, он счел нужным для большей осторожности скрыть свою вывеску, чтоб провести пруссаков. Пойдемте. Не надо стоять тут долее. Кто-нибудь может пройти, а лучше, чтоб нас не видели.
Они подошли к жалкому домишке, и унтер-офицер громко постучал в дверь. Ее боязливо приотворили.
— Что вам здесь надо? — спросил сердитый голос нерешительно.
— Его голос! Мы спасены! — сказал зуав и прибавил. — Это я, дядя Буржис.
— Да кто вы такой? — отозвался голос.
— Да я, черт побери! Паризьен третьего зуавского полка.
— А! Паризьен. Что вам надо?
— Прежде всего войти. Стоять на открытом воздухевредно.
— Видите ли…
— Вот тебе на! Уж не боитесь ли вы, что я съем вас? Отворяйте же, сто чертей!
Несколько секунд внутри происходило совещание и дверь отворилась.
— Никого нет на улице? — спросил кабатчик, высовывая в дверь свою рысью голову.
— Ни даже кошки, кроме меня и моего командира.
— Так входите скорее.
Посетители не заставили повторить приглашения. Дверь за ними тщательно заперли на замок и на запор.
Дядя Буржис, кабатчик, был человек тридцати восьми или девяти лет, низенький, худой, костлявый, на вид тщедушный, но с хитрым и умным взглядом. Его насмешливое лицо носило отпечаток величайшего добродушия.
Возле него стояла жена его, великан в юбках, с крупными чертами и решительной, хотя спокойной наружностью. Вероятно, она держала мужа под башмаком, но в сущности была отличная женщина и ненавидела пруссаков всею любовью, которою некогда пылала к французам, и всею дружбой, которую питала к ним и теперь. Эта достойная женщина, с легким пушком на верхней губе, казалась тремя-четырьмя годами старше мужа.
Все окна были закрыты ставнями и посетители очутились бы в темноте, если б на прилавке не горела дымившаяся лампа.
Когда Паризьен сказал Мишелю Гартману, которого читатели, вероятно, уже давно узнали, что ведет его в грязную лачугу, то нисколько не преувеличил действительности. Это буквально была корчма самого низшего разбора.
Голые стены, когда-то выкрашенные масляною краской, покрыты были какою-то ржавою грязью, на которой выступала сырость. Два-три хромых стола, несколько плетеных стульев с продавленным сиденьем и прилавок, покрытый жестью, составляли меблировку помещения, где воздух заражен был острою смесью табачного дыма с запахом водки и поддельного вина.
В окнах были выставлены бутылки с всевозможными ликерами всех цветов, на которых стояло: «Совершенная любовь», «Сливки храбрых», и прочее.
Всего более, однако, в этом шинке оказывалось чудовищных пауков, которые везде расставляли свои тенета.
Кабатчица подала офицеру лучший из стульев, на который он и опустился.
— Что вам угодно? — спросила, она его.
— Никак вы уж теперь солдат, дядя Буржис? — вскричал Паризьен, глядя на кабатчика.
— Нет, только пожарный, и работал же я, чтобы гасить, что мерзавцы пруссаки зажигали своими бомбами!
— Надо сознаться, что они жарили, точно им это нипочем, — засмеялся зуав. — Однако, послушайте-ка, дядя Буржис поговорим о деле. Ведь вы знаете, что происходит, надеюсь?..
— Как не знать! — со вздохом ответила кабатчица.
— Так я прямо вам выскажу, что ни я, ни командир не хотим ни под каким видом сдаться и дать увезти себя пленными в Германию.
— Понятно, — одобрил кабатчик.
— Я вспомнил вас и сказал себе: «Спасти может нас один дядя Буржис. Это истый француз; он не откажется дать нам приют. Разумеется, и мы с нашей стороны сумеем вознаградить…»
— Довольно! — перебила кабатчица решительным тоном. — Зачем сулить вознаграждение, когда исполняется только долг? Мы бедные люди, даже очень бедные, но вы сами сказали, Паризьен, что мы французы. Вы просите у нас убежища. Что ж! Мы дадим его вам во что бы то ни стало.
— Да, — подтвердил кабатчик, — не будет того, чтобы французы просили у меня приюта и я прогнал их; я скрою вас здесь, пока могу. Если вам удастся спастись, тем лучше. Мы поместим вас в тайнике с остальными.
— Как с остальными? — спросил Мишель. — У вас, стало быть, скрыты здесь французы?
— Да, да; их там наверху с дюжину добрых малых, которых я знавал прежде, сенских вольных стрелков, несколько зуавов также и два-три африканских егеря, все отличные ребята и, как вы, не хотят идти в Германию.
— Тем лучше, — сказал Паризьен, — время будем коротать вместе.
— Только знаете, шуметь не надо. У пруссаков слух тонкий. Не о себе одном я забочусь; если б они застали вас здесь, вы сами понимаете, что случилось бы.
— Можете ли вы дать нам что-нибудь поесть?
— Ни куска сухаря. Во-первых, в городе нет ничего, а в конце концов я должен сознаться, что у меня гроша нет за душой.
— Этому легко помочь, — сказал Мишель, доставая кошелек. — Вот вам.
— Не давайте мне золота, это возбудит подозрение; знают, что я беден, и, пожалуй, я выдам себя таким образом. Дайте мне серебра; франков тридцать за глаза довольно на первый случай. Я не обещаю принести вам пищи сегодня вечером; завтра я погляжу, что можно будет сделать. Теперь я сведу вас в мой тайник.
Кабатчик зажег свечу, отворил дверь за прилавком и провел своих двух посетителей через двор, полный грязи и навоза; потом он отворил другую дверь и прошел коридор, в конце которого находилась каменная лестница.
Крутая и узкая, как веревочная, она до того была ветха, что ступени, скользкие от покрывавшей их сырости, шатались под ногами. Грязная веревка, прикрепленная к стене, служила перилами.