— Талеров или двойных талеров, между нами это все равно, любезный граф.
   — Это является как манна в пустыне, — ответил граф Бризгау, старательно спрятав в бумажник талон, отданный ему министром. — Когда я должен приняться за дело?
   — Когда хотите. Чем скорее, тем лучше.
   — Хорошо. Завтра же начинаю я кампанию. Положитесь на меня. Дам я им знать себя, вашим французам! Я калякаю на эльзасском наречии как чистый уроженец Страсбурга. Если неравно вы встретитесь со мной, вы меня не узнаете, а примете за чистого эльзасца.
   — Я полагаюсь на вас, любезный Бризгау, а состояние ваше в хороших руках.
   — Теперь я вас не узнаю, любезный друг, вы сделались дьявольски щедры. Это у вас не в обычае.
   — Я также надеюсь содрать с французов, — сказал министр со злой улыбкой. — У вас еще прежняя наша азбука цифрами?
   — Еще бы.
   — Все та же. Каждый месяц, по крайней мере, вы будете присылать мне письмо.
   — Понимаю. А теперь…
   — Теперь, любезный Бризгау, прощайте и благополучного успеха.
   — Положитесь на меня, — сказал толстяк, весело потирая руки. — А! Господа французы! Мы увидим…
   Он вышел из кабинета.
   — Баронесса фон Штейнфельд, — доложил Мюлер с обычным поклоном.
   — Просите баронессу фон Штейнфельд, — сказал граф.
   Потом он прибавил шепотом:
   — Так же ли легко удастся мне с этой женщиной?

Глава II
Ночь Первого министра

   Баронесса фон Штейнфельд была одна из тех блондинок, тип которых внушил Гёте поэтическое создание Маргариты, а гений Шекспира угадал в Офелии.
   Высокая, стройная, гибкая, она имела в походке те извилистые движения, которые свойственны андалузянкам и делают их непреодолимо привлекательными. Ее овальное лицо окаймлено шелковистыми локонами тех белокурых волос с пепельным оттенком, который свойствен северным народам.
   Ее большие голубые глаза, томные и задумчивые, были окаймлены длинными ресницами, бросавшими тень на ее щеки, кожа которых, чрезвычайно тонкая и прозрачная, походила на персик.
   Ее нос, прямой, несколько короткий, с розовыми и подвижными ноздрями, возвышался над губами ярко-красного цвета, которые, раскрываясь, обнаруживали двойной ряд зубов маленьких, тонких и белых, как у молодой собаки.
   Подбородок, немножко квадратный, был разделен ямочкой, на который, по странной случайности, природа положила пятнышко величиной с глаз мухи, блестящего черного цвета.
   Руки, немножко длинные, с тонкими пальцами, с розовыми ногтями, были чрезвычайно белы. Ноги, гибкие и стройные, кокетливо обутые, были удивительно малы, что обыкновенно встречается очень редко в Германии.
   Баронессе было тогда двадцать семь лет, но как все блондинки, которые, действительно, хороши собой, ей казалось на вид не более двадцати двух.
   Костюм ее, и очень богатый, и чрезвычайно простой, показывал продолжительное путешествие, которое, однако, не заставило его потерять свежесть.
   Когда баронесса фон Штейнфельд вошла в кабинет, министр пошел к ней на встречу и, почтительно поклонившись ей, подвел к креслу и попросил сесть, говоря:
   — Прежде всего, баронесса, извините меня, что я принимаю вас в такой поздний час. Я так завален делами всякого рода, что несмотря на мое живейшее желание принять вас раньше, я был принужден назначить вам этот час.
   — Такой важный министр как вы, граф, не должен извиняться перед просительницей. Ваше сиятельство удостоили благосклонно принять мою просьбу, оставить свои труды, чтобы заниматься женщиной, которую вы не знаете и к положению которой, следовательно, вы должны быть равнодушны; это я должна благодарить ваше сиятельство.
   — Вы ошибаетесь, баронесса, полагая, что я вас не знаю, а в особенности, что я равнодушен к вашему положению. Напротив, я знаю вас очень коротко; король, которого я имею честь быть представителем перед вами, принимает живое участие во вдове генерала Штейнфельда.
   — Как! Ваше сиятельство, вы действительно меня знаете?
   — Судите сами, баронесса. Когда муж ваш умер пять лет тому назад, вероломный управитель исчез, украв завещание, которое делало вас единственной наследницей всего состояния покойного генерала. Завещание это не было найдено, и так как в вашем брачном контракте было поставлено, что если муж ваш умрет не сделав завещания, то вы будете иметь право только взять назад ваше приданое, а все имение перейдет к его брату, до совершеннолетия вашего сына, если у вас будет сын, которому в таком случае будет назначено содержание три тысячи флоринов в год, а все громадное имение вашего мужа в Силезии перейдет к младшему брату генерала, кавалеру Штейнфельду, прусскому посланнику в Швеции. Не так ли?
   — Увы! Точно так, ваше сиятельство. Вы сказали от слова до слова совершенную правду. Вы знаете все подробно.
   — Даже еще более, чем вы предполагаете. Тот вероломный управляющий, который исчез после смерти генерала, которого вы напрасно отыскивали и о котором вам невозможно было получить ни малейших сведений…
   — Что же, ваше сиятельство?
   — Я узнал об этом негодяе, которого звали кажется Ганс Штейниц…
   — Действительно, Ганс Штейниц, ваше сиятельство.
   — Я узнал, говорю я, об этом человеке самые подробные сведения. Я прибавлю даже, что генерал фон Штейнфельд, действительно, сделал завещание, что оно было украдено и существует еще и теперь.
   — Как, ваше сиятельство, вы уверены, что оно не было уничтожено?
   — Тем более уверен, баронесса, что вот оно, — сказал граф, взяв бумагу из тех, которыми был завален его письменный стол, и подавая ее баронессе.
   — О! Когда так, ваше сиятельство, если это завещание, действительно, у вас и которое я, действительно, знаю — оно все написано рукой моего мужа — тогда я спасена; мое состояние будет мне возвращено…
   — Увы! Баронесса, — сказал граф, печально качая головой, — к несчастью, это дело гораздо труднее устроить, чем вы думаете.
   — Однако, граф, если завещание у вас…
   — Да, я это знаю, завещание у меня… Мне стоило даже довольно дорого успеть захватить его. И если б дело шло о какой-нибудь мещанке или даже о мелкой дворянке, дело устроилось бы само собой и завтра вы могли бы вступить во владение всего принадлежащего вам. К несчастью, это невозможно.
   — О, Боже мой! Что вы хотите сказать, ваше сиятельство?
   — Послушайте меня, баронесса, — продолжал граф с участием, прекрасно сыгранным, — прежде всего будьте убеждены, что король принимает в вас живейшее участие и что я лично имею величайшее желание видеть признанными ваши права.
   — О! Ваше сиятельство, я вам верю; но, извините, я бедная женщина, совершенно несведущая в этих вещах; я не понимаю, каким образом возможно…
   — Имейте терпение, баронесса. Благоволите выслушать с самым серьезным вниманием то, что я буду иметь честь вам объяснить.
   — Говорите, я вас слушаю, граф.
   — Боже мой! Баронесса, вопрос, о котором мы будем рассуждать, до того щекотлив, что я, право, не знаю, как мне взяться за него, чтоб как следует выставить все затруднения. Все права на вашей стороне, это очевидно. У вашего сына и у вас недостойным образом ограблено состояние, законно вам принадлежащее; но против вас произнесен был приговор в пользу ваших противников. О! — прибавил он, остановив движением руки баронессу, которая хотела его прервать, — правосудие было обмануто; доказательство ваших прав не существовало; оно думало, что эти права ложны. Ныне завещание тут; оно может быть представлено и дать вам перевес, но подумайте хорошенько вот о чем: генерал Штейнфельд был одним из знаменитейших лиц королевства. Его фамилия одна из самых старинных. Ваша, впрочем, не уступает ему в этом отношении; родственники ваши и вашего мужа занимают самое высокое положение в администрации, в армии, в дипломатии, в парламенте, в суде. Они встречаются повсюду. Вот именно, в чем заключается для вас невозможность или, по крайней мере, затруднение возвратить ваши права.
   — Боже мой! — прошептала баронесса. — Что это вы говорите, ваше сиятельство?
   — Правду, жестокую правду, но которую вы должны знать. Эти права вы можете возвратить только процессом; подумайте об этом хорошенько. Этот процесс будет иметь громадную гласность в Европе; он возбудит страшный скандал. Против кого будете вы тягаться? Против вашего деверя, человека, занимающего одну из высоких должностей в государстве, служащего представителем короля союзной державы. Подумайте о последствиях подобного процесса, особенно в тех обстоятельствах, в которые поставлена Пруссия относительно других европейских держав. Может ли наш король, сделавшийся защитником прав и трудящийся для единства Германии, опровергать самого себя? Показывать, какие беспорядки могут существовать в немецком дворянстве и каким образом правосудие нашей страны, которая до сих пор пользовалась такой громадной репутацией знания и беспристрастности, легко позволило обмануть себя в деле чисто гражданском, которое самый ничтожный деревенский бургомистр решил бы лучше!
   — Ах! Ваше сиятельство, — сказала баронесса, на глазах которой навернулись слезы, — для чего вы подали мне столько надежды, если теперь доказываете мне, что мое дело проиграно и что государственные причины мешают вам оказать мне справедливость?
   — Не печальтесь, баронесса. Осушите эти слезы, которые раздирают мне душу. Я вам сказал правду, грубую, неумолимую, но всякий вопрос имеет две стороны; те, которых нельзя развязать, разрубают… Я имею честь вам сообщить в начале этого разговора живое участие, которое принимает в вас его величество наш король, и как я сам желаю сделать для вас все, что будет возможно.
   — Я не знаю почему, ваше сиятельство, но при этих благосклонных словах я чувствую надежду в своем сердце. Однако, менее прежнего я усматриваю решение выгодное для меня…
   — Вы не усматриваете, баронесса, потому что вы смотрите на вопрос не с настоящей точки зрения. Если причины, касающиеся высоких интересов государства, мешают королю оказать вам правосудие, его величество может, как я уже имел честь вам говорить, если не совершенно разрубить вопрос, то, по крайней мере, обойти затруднение.
   — Я жду, чтоб вы объяснились яснее, граф.
   — Доход с вашего имения, сколько мне известно, простирается до восьмисот тысяч флоринов в год; состояние колоссальное. С нынешнего дня, если вы согласитесь предоставить мне вести это дело, то есть для вашей же пользы, я могу вас уверить, что через пять лет, то есть в начале 1871, все ваше состояние будет вам возвращено и вы не будете иметь никакой надобности не только начинать процесс, но и делать малейший шаг. До того времени, относительно которого я добился от вашего шурина начала полюбовного соглашения. Каждый год вы будете получать триста тысяч талеров. А чтоб вы не сомневались в моих словах, баронесса, вот это полюбовное соглашение, подписанное кавалером фон Штейнфельдом. Вы видите, баронесса, что ваши интересы дороги мне и что я, действительно, занимался ими.
   — О! Ваше сиятельство, какой признательностью я вам обязана!
   — Вы не обязаны вовсе быть мне признательной, баронесса, тем более, что я не мог исключить довольно сурового пункта, включенного в это соглашение вашим деверем.
   — Какой же этот пункт, ваше сиятельство?
   — А вот как он написан:
   «Баронесса фон Штейнфельд, подписав этот документ, обязывается немедленно уехать из Германии во Францию, откуда не может вернуться, не будучи формально отозвана королем; если она не примет этого пункта или нарушит его, этот акт и условия, в нем поставленные, уничтожаются».
   — Это все, ваше сиятельство?
   — Все, баронесса.
   Странная улыбка мелькнула на очаровательных губах молодой женщины.
   — Как ни строго это условие, — сказала она, — и хотя я не понимаю его значения, я согласна на это изгнание и принимаю его без ропота. Я делаю это для моего сына, будущность которого я должна обеспечить.
   — Я постараюсь, баронесса, чтоб эти годы изгнания не были для вас тяжелы… Кажется, у вас есть родственники во Франции?
   — Да, одна отрасль нашей фамилии французская.
   — А! — сказал граф с притворным удивлением. — Я этого не знал. А отрасль эта занимает приличное положение?
   — Она занимает высокое положение во Франции; в ней есть и дипломаты, и генералы.
   — Советую вам, где бы вы ни поселились, жить открыто. Французы должны знать, что немецкое дворянство не так бедно, как они воображают. Притом, я буду иметь честь, если вы позволите, вручить вам письма, которые отворят вам настежь двери таких домов, куда ваше имя не доставило бы вам доступа.
   — Я очень вам благодарна, ваше сиятельство. Итак, вы думаете, что я должна жить открыто?
   — Конечно. Ведь вы будете рекомендованы нашему посланнику в Париже. Ведь вы будете добровольной изгнанницей. Правительство будет милостиво к вам расположено.
   — Боже мой! Я очень несведуща, и если вы удостоите сообщить мне последнее сведение…
   — Какое сведение, баронесса? Говорите, я к вашим услугам.
   — Граф, вы знаете лучше всех, что есть сто различных способов жить открыто. Так как я непременно желаю доказать вам признательность, вы удостоили бы указать мне, на какую ногу должна я поставить свой дом?
   — Я только поставлю вам в пример четырех женщин, из которых две были так же неизвестны, как вы, баронесса, а между тем все четыре оставили во Франции великие воспоминания. Госпожа де Тенсен и госпожа Рекамье.
   — А две другие, ваше сиятельство?
   — Две другие, — значительно сказал министр, — собирали каждую неделю в своей гостиной всех замечательных литераторов, дипломатов и военных. Первую звали княгиней Б., вторую госпожой Ливень.
   — Но, ваше сиятельство, — заметила баронесса, — княгиня Б. была жена посланника, госпожа Ливень…
   — А вы, баронесса, — с живостью перебил министр, — вдова генерала барона фон Штейнфельда.
   — Это правда, я вас понимаю, ваше сиятельство. И если я не могу, как госпожа Ливень, быть Энергией могущественного министра, я постараюсь собирать в моих гостиных самое отборное парижское общество.
   Собеседники разменялись улыбкой неописуемого выражения. Они поняли друг друга. Договор был заключен.
   Однако было несколько второстепенных пунктов, которые следовало обсудить. Баронесса фон Штейнфельд чувствовала в себе больше твердости. Она видела, что может договариваться с министром как равная.
   — Ваше сиятельство, — сказала она, — вы забываете, без сомнения, что у меня есть сын и что заботы о его воспитании поглотят большую часть времени, которое я должна посвящать свету.
   — Я ничего не забываю, баронесса; его величество король с нынешнего дня берет на себя воспитание вашего сына. Ему одиннадцать лет и он вступит в военную школу. Не занимайтесь же будущностью этого ребенка; король будет его опекуном. Его величество делает еще более. Он знает, как велики издержки по переселению в чужую страну, и поручил мне сообщить вам, что каждый год он будет давать вам по сто тысяч талеров из своей собственной шкатулки. Сумму эту вы будете получать от Ротшильда в Париже или в другом месте, когда вы сочтете это нужным.
   — Смиренно благодарю его величество, граф, за такую щедрость.
   — Это еще не все, баронесса; вот два талона на сто тысяч флоринов, которые прошу вас употребить на первые издержки перемещения.
   — Вы осыпаете меня милостями.
   — Нет, баронесса, его величество поступает только справедливо. Он знает, как несправедлив приговор, поразивший вас; он старается загладить, на сколько возможно, несчастье, которого вы сделались жертвой. Благоволите подписать это условие, баронесса.
   Баронесса встала, взяла перо и подписалась.
   — Вот два талона казначейства на сто тысяч флоринов. По приезде в Париж банк Ротшильда выплатит вам триста тысяч талеров, назначенных вам вашим деверем, и сто тысяч талеров, назначенных королем.
   — Благодарю, ваше сиятельство. Когда я должна ехать во Францию?
   — О! Не торопитесь; у вас есть еще время, чтобы приготовиться.
   — Я поеду через неделю. Это не поздно?
   — Нет, я именно сам хотел назначить этот срок. Теперь, баронесса, так как вы сделали продолжительное путешествие, приехали на почтовых, следовательно, не имели времени найти квартиру в этом городе, которого вы не знаете, позвольте мне предложить вам гостеприимство до завтрашнего дня.
   — Ваше сиятельство…
   — Комнаты для вас заняты сегодня в первом отеле Эмса; ваш почтовый экипаж отвезет вас туда.
   — Благодарю тысячу раз. Теперь позвольте мне проститься с вашим сиятельством. Я, вероятно, не буду иметь чести видеть вас до отъезда.
   Граф сделал почтительный поклон и проводил баронессу до двери кабинета. Там она остановилась и, обернувшись к министру с улыбкой, исполненной тонкости и лукавой шаловливости, сказала:
   — Вы знаете, ваше сиятельство, что мысли женщины всегда находятся в приписке их письма. Мое сердце в эту минуту до того взволновано радостью, счастьем, которое свалилось на меня так неожиданно, что мне невозможно выразить вам так, как бы я хотела, всю мою преданность и признательность. Но когда я поселюсь в Париже, вы позволите мне вам писать?
   — Я прошу вас об этом.
   — Ваше сиятельство, женщины болтливы; они любят рассказывать в своих письмах свои впечатления, что они видят, что делают, что слышат. Вы извините, не правда ли, всю эту болтовню, которая, может быть, покажется вам нелепой?
   — Это так далеко от моих мыслей, баронесса, что в доказательство моих слов, я прошу вас писать мне как можно чаще.
   — Следовательно, вы от меня требуете регулярной переписки?
   — Разве это вас огорчает, баронесса?
   — Меня, ваше сиятельство? Нисколько. Я только боюсь наскучить вам моей болтовней.
   — Если только одна эта причина останавливает вас, я буду рад получать от вас по крайней мере два письма в месяц.
   — Это значит, в две недели по одному письму, в котором я буду рассказывать вам мою жизнь…
   — Все, что вы мне расскажете, баронесса, будет чрезвычайно интересовать меня, могу вас уверить.
   — Хорошо, граф, — сказала она лукаво. — Если это вызов, я его принимаю. Мы увидим, кому из нас первому надоест, мне ли вам писать, или вам читать мои письма.
   — Я боюсь, чтоб не надоело прежде вам.
   — Нет, ваше сиятельство. Вы так много сделали для меня, что я не могу отказать вам в таком ничтожном удовольствии.
   — Итак, это решено, баронесса?
   — Да, решено, граф.
   Они разменялись последним поклоном и баронесса фон Штейнфельд вышла.
   Как только граф остался один, лицо его просияло. Он потер себе руки с довольным видом.
   — Ах, дертейфель! Трудная ночка, — вскричал он, — но я вышел с честью! Я напустил на нашего союзника императора Наполеона три лица, которые как я надеюсь, наделают ему порядочно хлопот. Право, иметь дело с женщинами приятно. Злость и коварство до такой степени составляют основание их характера, что для мужчин, которые умеют ими пользоваться, они самые страшные дипломатические орудия. Я удивляюсь, что пользуются так мало. Я подумаю об этом. У меня недоставало в Париже такой гостиной, какую откроет баронесса. Какая женщина эта баронесса! Мне потребовалась вся сила воли, чтоб не влюбиться в нее… Какое восхитительное создание!.. Куда это забрели мои мысли? Что мне за нужда до женщин? Я играю государствами. Только бы Германия была велика, только бы Франция была побеждена и раздроблена — о! Тогда, тогда…
   Он не кончил, провел рукой по лбу, как бы для того, чтобы прогнать мысли, осаждавшие его, подошел к столу, позвонил и ждал.
   Через минуту появился Мюлер, раболепнее прежнего.
   Достойный человек, не произнося ни слова, сел на свое место и начал внимательно рассматривать перья, даже чинить некоторые.
   Граф прохаживался взад и вперед, не примечая присутствия своего секретаря, которого, однако, сам позвал.
   Вдруг он остановился перед ним и посмотрел на него со странным выражением.
   — Что это вы делаете? Оставьте ваши бумаги; все кончено на сегодня.
   Он опять продолжал свою прогулку. Потом снова подошел.
   — Кстати, герр Мюлер…
   — Что прикажете, ваше сиятельство?
   — Что сделалось с вашим негодным братом? Я не слышу о нем уже несколько дней; что вы с ним сделали?
   — Мне нечего с ним было делать, ваше сиятельство. Он сидит теперь в крепости, куда посажен на пятнадцать лет.
   — Ах, да! — сказал министр, как будто вдруг вспомнил, хотя знал это так же хорошо, как и его секретарь. — Я знаю, ваш брат партизан Якоби, не так ли? Спрашиваю вас, куда суются эти голыши? Нищие! Ни копейки за душой, ничтожный деревенский школьный учитель. Туда же, вмешивается в политику! Он расхохотался.
   — Ваше сиятельство… — прошептал бедный секретарь, униженно кланяясь.
   Министр продолжал резким голосом, презрительно пожимая плечами:
   — Негодяи, ни кола ни двора, и позволяют себе управлять государствами! Это было бы смешно, если б не было так гнусно.
   Мюлер следил с остолбенением за движениями своего страшного начальника, отрывистые движения которого, резкие слова и громкий голос леденили его ужасом. Несчастный напрасно ломал себе голову, чтоб угадать, какая засада скрывалась за этой внезапной вспышкой гнева, которого ничто не оправдывало по наружности и который сыпался как град на его тщедушную фигуру.
   — Ах! Ваше сиятельство, — прошептал он отчаянным голосом, — несчастный бесславит все наше семейство и составляет мучение всей моей жизни.
   — Хорошо, — ответил министр с насмешкой, — неужели вы думаете, что я обманут вашим притворным отчаянием?
   — Как, ваше сиятельство, не верите? — вскричал бедный человек, побледнев.
   — Напротив, я верю, я убежден, что окружен врагами. Все доказывает мне это. Я не могу положиться ни на кого.
   — Ваше сиятельство, вот уже пятнадцать лет как я имею честь служить вашему сиятельству, вот первый раз…
   Министр начал смеяться; он достиг своей цели.
   — Полноте, герр Мюлер, вы идиот, — сказал он, тяжело положив руку на плечо бедняка, который задрожал от страха. — Неужели вы думаете, что я хочу наложить на вас ответственность за глупости вашего брата?
   Секретарь приподнял голову и вздохнул глубоко; опасность угрожала не ему. Какая ему была нужда до остального?
   — Ваше сиятельство очень добры, — ответил он, скорчив улыбку.
   — Вы, кажется, видели его несколько дней тому назад?
   — Кого это, ваше сиятельство?
   — Вашего брата, черт побери! Спите вы, что ли?
   — А! Моего брата. Действительно, ваше сиятельство поручили мне повидаться с ним.
   — Я вам поручил?..
   — Извините, ваше сиятельство, у меня так сорвалось с языка… Если вашему сиятельству не нравится…
   — Продолжайте, мне все равно. Итак вы видели?
   — Да, ваше сиятельство, он очень несчастен, но все-таки менее, чем заслуживает за свои гнусные мнения.
   — Что же он вам говорил?
   — Да ничего особенного. Жалуется, как всегда; беспрестанно твердит о тиранстве, о неволе. Я объяснил ему, однако, что вы поручили мне… то есть нет, чего я желаю от него.
   — А! Он слушал вас?
   — С ангельским терпением, ваше сиятельство, ни разу не прервал. Я сам удивился; он, обыкновенно такой пылкий, такой запальчивый, он позволял мне говорить сколько я хотел, не проронив ни слова.
   — А! А! Как это странно.
   — Да, ваше сиятельство, очень странно. А когда я кончил, он начал улыбаться и два или три раза пожал мне руку. Это удивило меня еще больше, потому что обыкновенно он не очень ласков ко мне. Представьте себе, ваше сиятельство, мы беспрестанно спорим.
   — Хорошо, избавьте меня от этих подробностей. Он ничего вам не говорил?
   — Извините, ваше сиятельство, он сказал мне такие слова, которые меня обрадовали.
   — А! А! Какие же?
   — А вот какие, ваше сиятельство: «Брат, министр действительно великий человек; я ошибся в нем. Твое непреодолимое красноречие убедило меня. Если ты имеешь на это власть, вели мне дать принадлежности для письма и напишу к министру письмо, которое ты сам отдашь ему».
   — О! О! Вот это для меня удивительнее всего. Где же это письмо?
   — Вот оно, ваше сиятельство.
   — Для чего не отдали вы мне раньше?
   — Ваше сиятельство…
   — Объяснитесь, черт побери!
   — Признаюсь, ваше сиятельство… я не смел.
   — Вы не смели?
   — Ваше сиятельство, перемена в брате была так внезапна, так радикальна, употребляя его собственное выражение, что…
   — Вы с ума сошли, герр Мюлер! Подайте мне это письмо.
   Секретарь, согнувшись больше прежнего, подал графу страшное послание. Тот распечатал его, пробежал глазами и покатился со смеху.
   — Ну, герр Мюлер, вы решительно не так глупы, как я думал; вы предчувствовали, что заключается в этом письме.
   — Как, ваше сиятельство, он осмелился?
   — Он просто насмехается надо мной в этом письме.
   — Ах, негодяй! — закричал секретарь, лицо которого позеленело и который дрожал всеми членами.
   — Прочтите сами…
   — Ваше сиятельство, — вскричал секретарь с энергией, которую включает отчаяние или страх, доведенный до крайней степени, — чтобы я стал читать подобные глупости! Ваше сиятельство всемогущи. Вы можете мне отрубить голову, но не в состоянии принудить меня прочесть, что осмелился написать негодяй, от которого я отрекаюсь.
   — Полноте, герр Мюлер, успокойтесь; я боюсь, что ваш брат умрет в закоснелости; но будьте спокойны, вас не коснется ни малейшее подозрение; я знаю вашу верность.
   — Ваше сиятельство, как вы добры…