— Батюшка, я еду исполнить ваше поручение, — сказал он.
   — Поезжай, сын мой, — отвечал старик, раскрывая ему объятия, — поезжай и увези с собой благословение твоего отца; его молитвы последуют за тобою, — прибавил он, прижимая его к сердцу.
   Молодой человек подошел к матери.
   — Прощайте, матушка, — сказал он, целуя ее, — да пошлет вам Господь спокойную ночь!
   — Прощай, сын мой!
   — Не говорите прощай, а до свиданья, матушка, потому что я скоро вернусь.
   — Да, до свидания, мой возлюбленный Люсьен, — сказала госпожа Гартман, удерживая свои слезы, — но теперь когда расстаешься, не знаешь, увидишься ли когда-нибудь.
   — Полно! Полно! — вскричал Гартман, с притворной веселостью. — Не к чему приходить в уныние, черт побери! Люсьен едет не на войну.
   — Возвращайся скорее, — сказала молодая девушка, — ты видишь, в каком состоянии мама, — прибавила она шепотом, целуя брата.
   — Постараюсь. Но ведь ты остаешься утешать ее. Теперь у наших родителей осталась ты одна, бедная сестра!
   — Исполняй твою обязанность, брат, а я сумею исполнить свою.
   Люсьен пожал руку сестре, простился в последний раз с родителями, потом вышел из дома и направился большими шагами к железной дороге.
   Половина одиннадцатого пробило на соборных часах, когда он садился в вагон.

Глава X
Как и почему альтенгеймские вольные стрелки познакомились с уланами

   Цепь Вогезов, самые высокие вершины которых достигают посредственной высоты, представляет глазам туристов самые живописные виды и повсюду принимает грандиозные и поразительные размеры.
   Бока их, покрытые густым лесом, где преобладают дуб, альпийские сосны, перерезываемые там и сям многочисленными ручьями, падающими с вершины хребтов каскадами в долины, площадки, на краю которых красуются еще грозные развалины старых феодальных замков, веселые деревеньки с кокетливыми красными и белыми домиками, полузакрытыми зеленью, синеватый дым которых виднеется над деревьями — словом, все дает этим странным горам печать странности, составляющую им, так сказать, совсем особенную физиономию, о которой ни Альпы, ни Пиренеи со своими обнаженными вершинами, покрытыми вечным снегом, не могут дать понятия.
   На Вогезах вид и движение; на Пиренеях и Альпах, напротив, молчание и смерть.
   Ночью с 3 на 4 августа 1870, в первом часу утра, путешественник на превосходной лошади, тело которой, покрытое потом, запыхавшиеся бока и красные ноздри показывали большую усталость, ехал так скоро, как только было возможно, по утесистой дороге, которая идет от Страсбурга к Саргемину.
   Этот путешественник уже оставил за собою крепость Бич, как орлиное гнездо, прикорнувшую к утесистому боку горы.
   Доехав до того места, где находится род перекрестка, составленного несколькими дорогами, путешественник, о котором мы говорим, остановил свою лошадь, осмотрелся вокруг и задумался на минуту, как будто не знал наверно, по какой дороге ему ехать.
   Но эта нерешимость продолжалась недолго; через минуту он поднял голову и решительно въехал на одну из тех узких каменистых и глубоко впалых тропинок, которые, вероятно, ничто иное, как высохшее ложе какого-нибудь потока.
   Чем дальше путешественник подвигался, тем дорога становилась труднее. Лошадь пыхтела и шла с трудом, от галопа перешла в рысь, от рыси к шагу.
   Путешественник продолжал, однако, около получаса следовать по извилинам тропинки, все суживавшейся. Наконец, после усилий и неслыханных затруднений, он успел доехать до платформы, где деревья, реже росшие, делали ночь менее темною, пропуская сквозь листья свет луны.
   Путешественник остановился, но на этот раз сошел наземь, снял узду с лошади, старательно отер ее, потом привязал к дереву потрепал по шее.
   — Отдохни, Ролан, ты очень в этом нуждаешься, — сказал он, — по крайней мере, для тебя путешествие кончено.
   Сказав эти слова, незнакомец спрятал узду и седло под кучу листьев, насыпал на землю возле лошади меру овса, потом оставив лошадь валяться на земле, старательно завернулся в плащ и пошел далее.
   Скажем сейчас, что незнакомец сделал хорошо, отказавшись продолжать путь на лошади. Тропинка становилась все круче и приняла наконец размеры гигантской лестницы.
   Чтоб отважиться подняться по ней в этот час ночи и в темноте, необходимо быть горцем, козой или серной.
   — Экая собачья страна! — бормотал путешественник на смешанном наречии французском с немецким. — Славную задачу задали мне! Я преспокойно оставался бы в Страсбурге, если б мне не приказали отправляться. Я спал бы очень приятно на моей постели. Но самое главное сделано, теперь остается только вооружиться мужеством.
   Ворча таким образом, путешественник продолжал подниматься, цепляясь руками и ногами за камни и траву.
   Наконец, после самого трудного восхождения, продолжавшегося более трех четвертей часа, путешественник добрался до площадки, покрытой гигантскими соснами. Сделав большое усилие, он прыгнул вперед и очутился на площадке.
   — Наконец! — закричал он со вздохом облегчения. В ту же минуту чья-то рука грубо ударила его по плечу и насмешливый голос сказал ему на ухо, между тем как несколько ружей направилось на него из-за сосен:
   — Э! Любезный друг, поздравляю вас, вы можете поспорить со многими козами, знакомыми мне.
   — А! — сказал путешественник, оторопев.
   — Да, — ответил тот, кто с ним говорил, становясь перед ним и опираясь обеими руками на дуло своего шаспо, — да, вы прыгаете очень хорошо, но позвольте мне заметить вам, что, верно, у вас дело очень важное, если вы приходите в такое время и по такой дороге.
   — Действительно, у меня дела очень важные, — ответил незнакомец, рассматривая своего странного собеседника.
   Это был высокий, худощавый человек, грубое, безбородое лицо которого довольно приятно напоминало классическую физиономию полишинеля. Это был один из тех людей, так странно созданных, что с которой стороны ни смотреть на них, все видишь только профиль.
   Длинные белокурые пряди выбивались из-под его шляпы и падали на плечи, покрытые серой блузой, стянутой кожаной портупеей, за которой висели два картузника. На рукавах у него был серебряный галун, большие штиблеты доходили до колен, и с совершенно военной развязностью носил он на себе сумку, в которой, без сомнения, заключалось все его имущество.
   Мы прибавим, что большая жестяная горлянка, обтянутая серым холстом, висела на левом боку, на кожаном ремне, под пару огромной фарфоровой трубке, заткнутой за пояс возле длинного револьвера.
   Вид этого фантастического человека был вовсе не успокоителен.
   Однако, незнакомец не смутился и ждал, по наружности бесстрастно, чтоб его собеседник продолжал разговор, так странно начатый. Тот почти тотчас заговорил тем могильным и насмешливым тоном, который был ему свойствен.
   — Позволите ли вы мне, милостивый государь, — сказал он, улыбаясь, — спросить вас, в какую сторону направляете вы ваши шаги?
   — Милостивый государь, — ответил незнакомец, кланяясь в свою очередь, — я прямо направлялся сюда.
   — Ну, так вы и пришли.
   — Кажется.
   — А я так знаю это наверно. Но извините, мой вопрос может быть нескромен; вы пришли не на любовное свидание?
   — Нет, не совсем. Я привез письмо, которое обещал отдать в собственные руки одному из ваших офицеров.
   — Вы как будто нас знаете?
   — Очень мало. Вы, кажется, принадлежите к отряду альтенгеймских вольных стрелков?
   — Я имею честь служить сержантом в этом отряде, который я не считал столь известным. Как зовут офицера, к которому у вас письмо? — продолжал он серьезнее.
   — Люсьен Гартман.
   — О! О! Наш хирург! Если б я знал это ранее, письмо давно было бы отдано.
   — Это как?
   — Наши лазутчики следуют за вами с той минуты, как вы остановились на перекрестке. Мы видели, как вы позаботились о вашей лошади, и это, признаюсь, внушило мне к вам некоторое уважение.
   — Как, вы следили за мною? А я ничего не слыхал!
   — Ремесло наше состоит в том, чтоб нас никогда не видали и не слыхали, если мы этого не захотим.
   — Это правда.
   — Присядьте на этот бугорок, дайте мне ваше оружие и подождите меня минуту.
   — Я очень желаю присесть. Оружия у меня нет, я приехал как друг.
   — Вы мне нравитесь, товарищ, и мне хотелось бы покороче познакомиться с вами, хотя ваше произношение мне не совсем нравится.
   — Я родился в Баварии от французских родителей и сердцем француз.
   — Тем лучше для вас; если так, я вас не оставлю.
   — Мне непременно нужно видеть Люсьена Гартмана сию минуту; повторяю вам, вопрос идет о чрезвычайно важном деле.
   — За этим дело не станет, мой новый друг, вы увидите его сию минуту. Кстати, как вас зовут?
   — Карл Брюнер, к вашим услугам.
   — Подождите.
   Он поднес к губам инструмент странной формы, висевший у него на шее на стальной цепочке, и послышался три раза крик совы.
   Ружья исчезли. Никакой шум не нарушал тишины; наши два собеседника казались одни на прогалине.
   — Какое прекрасное у вас дарование! — сказал Карл Брюнер.
   — Какое дарование?
   — Вы с таким совершенством закричали как сова.
   — Что же делать, любезный друг, мы ведь ночные птицы, — продолжал он могильным голосом, — и поем как они. Любезный Карл Брюнер, решительно вы мне нравитесь все более и более; если вам придет когда-нибудь охота сделаться вольным стрелком, вспомните обо мне. Меня зовут Петрус Вебер.
   — Благодарю, сержант. Но для чего вы говорите это таким мрачным голосом?
   — Ах! Милый друг, у меня есть сердечные горести домашние печали.
   — У вас?
   — Боже мой, да!
   — Вы шутите?
   — Нет, это так. Жизнь, которую мы ведем, имеет ужасные требования; нам запрещено курить ночью и у нас совсем нет пива. Мы должны утолять жажду чистою водою из ручья, а в этом напитке совсем нет вкуса, — прибавил Петрус, печально качая головой. — Мною овладела страшная тоска. Ах, когда я увижу портерную «Город Париж»! Но оставим это. К чему думать о том, чего не существует более? Метастазий говорит — вы не знаете по-итальянски и я переведу вам: «Не может быть большей горести, как вспоминать в нищете о счастливом времени».
   — Знаете ли, что вы говорите мне невеселые вещи? Часто вами овладевает такая печаль?
   — Я всегда такой, — ответил Петрус погребальным голосом.
   — Ну, мой новый друг, я вовсе не нахожу вас забавным.
   — Благодарю; у вас нет ничего, чтоб выпить?
   — Нет, и уверяю вас, что я сожалею об этом.
   — А я-то! — сказал Петрус, поднимая глаза к небу. В эту минуту послышался шум и почти тотчас явился Люсьен.
   На молодом человеке был почти такой же костюм, как на Петрусе. Он поспешно подошел к своему другу.
   — Что тебе нужно? — спросил он.
   — Мне ничего. А вот этот господин привез к тебе письмо.
   — Письмо, ко мне? — сказал Люсьен, рассматривая Карла Брюнера.
   — Да, — ответил тот, который тотчас встал.
   — Кто вы, друг мой? Я вас не знаю.
   — Это правда, но я имел честь видеть вас несколько раз; я служил у господина Жейера.
   — Богатого страсбургского банкира?
   — У него.
   — Это он вас послал?
   — Нет. Я могу даже вас уверить, что если б он подозревал, что я еду к вам, то я был бы убит на дороге.
   — О! О! Господин Жейер…
   — Да, но дело теперь идет не о нем.
   — Но кто же вас послал?
   — Ваш отец.
   — Итак, письмо, которое вы должны мне отдать…
   — Это письмо от него. Я прибавлю даже, что время не терпит отлагательства, каждая минута, которую мы теряем, может быть причиною непоправимого несчастья.
   — Дайте это письмо, друг мой.
   — Пожалуйте мне ножик.
   — Ножик! Это для чего?
   — Вы увидите.
   Петрус вынул ножик из кармана и подал Карлу Брюнеру.
   — Вот, милый друг, — сказал он, — он не велик, как вы видите, но режет хорошо.
   — Благодарю, — отвечал молодой человек.
   Он расстегнул жилет, распорол подкладку во всю длину и вынул бумагу, старательно запечатанную, которую подал Люсьену.
   — Вот ваш нож, — отвечал он, подавая его Петрусу, который положил его в карман.
   Люсьен вертел письмо в руках.
   — Как быть, — прошептал он, — как достать огня? Нам запрещено разводить огонь.
   — Не тревожься, сказал Петрус, — я отведу тебя в такое место, где ты можешь читать сколько хочешь; а вы, товарищ, — обратился он к Карлу Брюнеру, — идите возле меня. Моя дружба к вам так сильна, что если вы удалитесь на секунду, я думаю, черт меня дери! что мое ружье само выстрелит в моих руках.
   — О! Я не намерен бежать, будьте спокойны; притом мое поручение еще не исполнено.
   — Может быть, любезный друг, но предосторожности хорошо принимать всегда.
   Люсьен и Карл Брюнер пошли за Петрусом. Он повел их через прогалину во всю длину, и около десяти минут идя по лесу, они остановились у одного места, где развалины белелись при лунном сиянии.
   Петрус, сделав знак товарищам, чтоб они последовали его примеру, начал деятельно расчищать землю и скоро обнаружились первые ступени лестницы.
   — Здесь есть, — сказал он, приподнимаясь, — на десять футов под землей пещера, довольно обширная, которую я нашел сегодня, обходя дозором, и которая, без сомнения, в прежнее время служила тюрьмой в каком-нибудь феодальном замке. Спустимся.
   — Спустимся! Это легко сказать, — возразил Люсьен, — но что мы выиграем, когда будем в пещере? Ничего, кроме того, что очутимся в совершенной темноте.
   Петрус пожал плечами.
   — У меня есть свечи в сумке, — сказал он.
   — Вот прекрасный поступок, Петрус; я при случае выражу тебе мою признательность.
   — Это зависит от тебя, — сказал Петрус мрачнымголосом, — случай представился.
   — Как это?
   — Пока ты будешь читать письмо, я буду курить трубку.
   — Хорошо.
   — Так поспешим. Я не скрываю от тебя, что эта пещера, кроме пива, заменяет мне портерную «Город Париж». Сюда я хожу курить трубку, когда найдется свободная минута.
   Они спустились. Петрус спичкой зажег свечу, которую держал Карл Брюнер, потом серьезно и методически начал набивать свою громадную трубку.
   Люсьен распечатал письмо, которое жадно пробежал глазами.
   По мере того, как он читал, брови его нахмурились и он казался в сильном волнении. Но Петрус не примечал ничего; трубка поглощала все его внимание. Когда он набил ее, он протянул руку к Карлу Брюнеру и сказал с очевидным удовольствием:
   — Дайте мне на минуту эту свечу, любезный друг.
   — Эту свечу? Что ты хочешь с нею делать? — с живостью вскричал Люсьен.
   — Как! Что я хочу с нею делать? Хорош вопрос; я хочу закурить трубку.
   — До трубки ли твоей теперь?
   — Как! До трубки ли моей? Но я хочу курить, мы условились в этом.
   — Отправляйся к черту с твоей трубкой! Будешь курить после! — вскричал Люсьен, с гневом комкая письмо, которое держал в руках.
   — Что там такое? — спросил Петрус, бросив печальный взгляд на свою трубку.
   — А вот что: если мы не поспешим, страшное несчастье случится по нашей милости.
   — Несчастье! Объяснись.
   — Некогда. Сколько с тобою людей?
   — Где это?
   — Разумеется, здесь.
   — Двенадцать, не больше.
   — Хорошо. Пока я побегу к Людвигу и объясню ему, что хочу сделать, ты их собери. Когда я ворочусь, вы должны быть готовы идти.
   — А моя трубка? Не могу ли я покурить немножко? Самую крошечку?
   — Если ты скажешь еще слово, если ты будешь колебаться, я схвачу твою поганую трубку и раздавлю ее под каблуком.
   — А вот так уж нет! Нет! Я лучше буду повиноваться. Мою трубку! Что меня утешит, если у меня ее не будет? !
   Люсьен не мог удержаться от смеха.
   — Я у тебя прошу дружеской услуги, — сказал он, ударив его по плечу. — Мы должны решить вопрос о жизни и смерти. По окончании экспедиции ты будешь курить сколько хочешь.
   — Ты мне обещаешь?
   — Клянусь твоей трубкой.
   — Надо делать, что ты хочешь; пойдем, — и Петрус печально заткнул трубку за портупею.
   — Я возьму Карла Брюнера с собой. А ты будь готов, как только я вернусь.
   — Слышать это значит повиноваться. Судьба решила, что нынешнюю ночь я курить не могу.
   Все трое поднялись на лестницу, закрыли камнями отверстие пещеры, потом расстались. Люсьен и Карл Брюнер пошли в одну сторону, а Петрус гигантскими шагами удалился в противоположную сторону. Почти тотчас пение совы раздалось так громко в лесу, что можно было подумать, будто все ночные птицы назначили друг другу свидание в прогалине, где происходил краткий разговор Петруса с Карлом Брюнером.
   Через час человек двадцать, в которых по костюму можно было узнать вольных стрелков, перепрыгивали со скалы на скалу и спускались с головокружительной быстротой по направлению к перекрестку, где Карл Брюнер остановил свою лошадь, прежде чем пошел по каменистой тропинке, известной нам.
   Этими вольными стрелками предводительствовал Людвиг. Достойный мастер захотел лично распоряжаться экспедицией, важность которой он, без сомнения, понимал.
   Возле него находились Люсьен и Петрус, два неразлучных друга. Люсьен был взволнован и растревожен, Петрус еще мрачнее и печальнее обыкновенного; Карл Брюнер остался аманатом в бивуаке вольных стрелков.
   Когда все волонтеры собрались на перекрестке, по знаку своего начальника, они спрятались за кусты, за стволы деревьев, таким образом, что почти тотчас исчезли все, и перекресток сделался так пуст, как будто на нем не было никого.
   Было четыре часа утра. Звезды угасали одна за другою на темной глубине небес; широкая полоса опалового цвета начинала оттенять крайнюю линию горизонта; от первых лучей рассвета побелели вершины деревьев. Глубокая тишина царствовала в спящей природе, только изредка таинственное дуновение пробегало по ветвям, потом все умолкло.
   Прошло полчаса.
   Пробило половина пятого на часах отдаленной колокольни. Звук, повторенный отголоском, замер в ушах вольных стрелков, все притаившихся в засаде.
   Птицы начали петь под листвой, и хотя солнце едва показалось на горизонте, его лучи, еще очень слабые, отражались уже на листьях, усыпанных, как жемчугом, росой.
   Вдруг Людвиг крепко сжал руку Люсьена и, растянувшись на земле, приложился ухом к земле и прислушался.
   — Едут, — сказал он через минуту. Он принял свое первое положение.
   — И она также, — продолжал он, приподнимаясь, — решительно место выбрано хорошо и засада ловко устроена; они от нас не ускользнут.
   Людвиг подражал крику совы, чтоб велеть своим солдатам остерегаться.
   Прошло еще десять минут, потом послышался стук кареты по направлению к Бичу, между тем как со стороны Саргемина раздавался галоп нескольких лошадей.
   Скоро на краю дороги показалась дорожная коляска, запряженная тройкой и ехавшая чрезвычайно быстро.
   Почти тотчас, по направлению противоположному, показалось пятнадцать всадников, в которых по мундирам и длинным пикам легко было узнать прусских уланов. Два лазутчика ехали впереди с пистолетами в руках.
   Очень далеко за ними ехали мелкой рысью четыре всадника в костюме эльзасских крестьян. Уланы мчались как ураган.
   Вдруг послышался крик совы и десять ружейных выстрелов раздались залпом.
   Двадцать человек, выскочив из-за кустов, устремились на всадников, крича:
   — Да здравствует Франция! Смерть пруссакам!
   Началась неописуемая схватка, продолжавшаяся минуты три и больше ничего. Наступила глубокая тишина.
   Тишина эта почти тотчас была прервана громкими криками:
   — Победа! Да здравствует Франция!
   Девять уланов были убиты наповал. Шестеро остальных лежали на земле опасно раненые. Лошади разбежались во все стороны.
   — Ну, ребята! — закричал Людвиг, потирая себе руки. — Вот, надеюсь, хорошее начало для кампании. И ни одного раненого!
   — Ни одного! — повторили все вольные стрелки в один голос.
   — Хорошо вам говорить, — сказал Петрус плачевным голосом, указывая на трубку, от которой остался один только чубук.
   Один из лазутчиков, выстрелив наудачу, попал в Петруса, которому трубка, вероятно, спасла жизнь.
   — Бедная подруга! — прибавил он. — Вот, однако, как мы тленны!
   — Утешься, Петрус, — сказал Люсьен, смеясь, — ты лишился одной трубки, а нашел пятнадцать. Посмотри-ка на этих молодцов, они все с трубками; тебе остается только выбирать.
   — Я возьму все, — вскричал Петрус, — это будет моим мщением!
   При этой последней выходке все расхохотались.
   Пока эти происшествия происходили на перекрестке, коляска, очень растревоженная при виде уланов, остановилась в нерешительности в почтительном расстоянии. Оттуда кучер и путешественники присутствовали при быстром поражении уланов.
   Но когда на перекрестке остались только вольные стрелки, путешественники как будто посоветовались между собою и, вероятно, успокоенные знаками, которые им делали волонтеры, махая шляпами и платками, кучер ударил по лошадям и помчался вперед.
   В противоположном направлении, крестьяне, о которых мы говорили, также остановились, вероятно, ожидая исхода битвы. Они столпились на стороне дороги и, насколько можно было судить по их жестам, рассуждали с некоторым одушевлением.
   Потом, в ту минуту, когда все заставляло предполагать, что они станут продолжать свой путь, они вдруг повернули лошадей и поскакали в галоп к Саргемину.
   — Что это значит? — спросил Люсьен. — Неужели эти люди изменники?
   — Мы это узнаем, — спокойно ответил Людвиг, — я принял предосторожности.
   Действительно, почти тотчас раздались два ружейных выстрела, упала лошадь и увлекла всадника в своем падении; его товарищи, вместо того, чтоб помочь ему, бросили его и поскакали еще шибче.
   Бедняга, страшно контуженный, был поднят двумя вольными стрелками, выпрыгнувшими из кустов с каждой стороны дороги, и завязав ему руки за спиной, они привели его на перекресток.
   Въехав в середину вольных стрелков, коляска остановилась. Один из слуг, сидевших на запятках, сошел и отворил дверцы.
   Из коляски вышла дама, а за нею ее горничная.
   — Графиня де Вальреаль! — вскричал Люсьен с величайшим удивлением.
   — Да я, — отвечала графиня с волнением, — вы спасли мне жизнь, честь, может быть, и я не знаю, как вас отблагодарить за громадную услугу, которую случай позволил вам оказать мне.
   — Это не случай, графиня, — отвечал молодой человек, почтительно кланяясь перед нею, — мы засели здесь, чтоб помочь вам, спасти вас, если будем в состоянии.
   Все вольные стрелки стояли на одной стороне дороги с открытыми головами. Они оставались неподвижны и почтительны.
   — Вы были здесь для меня, говорите вы? — спросила графиня. — Но извините, волнение, может быть, опасность, которой я подверглась, не позволяют мне хорошенько понять ваши слова; я не понимаю вас.
   — Двух слов будет достаточно, чтоб разъяснить все ваши сомнения, графиня. Не вас положительно ждали мы; мои товарищи и я не знали, что именно вам окажем мы эту услугу, которая совсем не так важна, как вам угодно уверять. Курьер, приехавший два часа тому назад из Страсбурга, привез мне письмо от моего отца.
   — От вашего отца? Простите мне, если я опять вас прерву. Ваша физиономия не совсем незнакома мне. Я уверена, что видела вас. Но где и когда, этого я определить не могу.
   — Притом, странный костюм, в котором мы меня видите, спутывает ваши воспоминания, не правда ли? — сказал молодой человек, улыбаясь. — Я имел честь бывать на ваших вечерах. Меня зовут Люсьен Гартман.
   — О! Это правда. Теперь я вас узнаю; куда это девалась моя голова? Но продолжайте, прошу вас. Я желаю поскорее знать, каким образом вы так кстати могли оказать мне помощь.
   — Мне остается прибавить только два слова, графиня. В том письме, которое мне привез надежный человек, отец мой писал мне, или лучше сказать предупреждал меня, что одна дама, которую он имеет честь знать настолько, что принимает в ней живое участие, хотя не коротко знаком с нею, сделалась жертвою заговора скрытных и неумолимых врагов, едет в Саргемин вследствие ложного уведомления; что дама эта проедет в четыре часа утра у перекрестка Восьми Дорог, где будут ждать ее враги, поклявшиеся погубить ее. Отец мой прибавляет, что рассчитывает на меня и моих товарищей, чтобы расстроить этот гнусный заговор. Вы знаете остальное, графиня; просьба моего отца была для нас приказанием, и если вы увидите его, благоволите сказать ему, с какой радостью исполнили мы поручение, возложенное им на нас.
   — Если я его увижу, господин Люсьен, неужели вы сомневаетесь в этом? Как только приеду в Страсбург, прежде всего отправлюсь к нему поблагодарить его, моего спасителя, и сказать, как вы были великодушны и добры. Господин Люсьен, хотите быть моим другом? — прибавила она с одной из тех улыбок, которые привлекали к ней сердца всех.
   — О, графиня! — ответил молодой человек, краснея. — Я не смел добиваться такого счастья.
   Графиня обернулась к Людвигу. Добрый мастер очень затруднялся, как держать себя перед такой знатной дамой.
   — Таких людей, как вы, — любезно сказала ему графиня, — значило бы обижать, предлагая им деньги. Я не знаю, как мне расквитаться с вами и вашими товарищами. Хотите меня поцеловать?
   — Ах, сударыня! — вскричал мастер. — За такую награду мы все умрем, когда вы захотите.
   — Благодарю, ваша жизнь слишком драгоценна для того, чтобы рисковать ею таким образом, — сказала графиня и подставила свои щеки Людвигу, свежие и бархатистые как персик, на которых достойный командир добросовестно запечатлел два звучных поцелуя при веселом хохоте вольных стрелков.