— А вы забываете того, кто привез письмо, — сказала Элена, до сих пор скромно стоявшая позади своей госпожи, — где он? Я его не вижу.
   — Разве ты его знаешь? — с любопытством спросила графиня.
   — Еще бы! Это мой жених Карл Брюнер.
   — Ты объяснишь мне все это, милочка? — сказала ей графиня.
   — К чему? — лукаво отвечала Элена. — Господин Гартман расскажет вам это лучше меня.
   Через несколько минут коляска повернула к Страсбургу. Вольные стрелки ушли в горы и увели с собою пленника. На перекрестке остались только трупы уланов и их лошадей, над которыми начали уже вертеться хищные птицы со зловещими криками.

Глава XI
Рейсгофенские раненые

   Теперь, когда события толпятся под пером нашим, мы не захватывая прав истории и не забывая положения романиста, скажем в нескольких словах, каковы были для Франции, с первых дней, последствия объявления войны, сделанного так легкомысленно императорским правительством, на которое одно должна падать ответственность в несчастьях, почти тотчас обрушившихся на нашу несчастную страну.
   Лилась кровь. За театральным и незначительным делом при Саарбрюкене последовало сражение при Висембурге, где дивизия генерала Абеля Дуэ так геройски пала, подавленная числом.
   Дня два спустя, седьмого августа, происходило сражение при Рейсгофене. Это сражение было ужасно.
   После отчаянного сопротивления, гигантских усилий, армия маршала Мак-Магона была принуждена отступить перед превосходящими силами. Правый фланг был перерезан; тогда произошло одно из тех обстоятельств, которые предвещают самые страшные бедствия.
   Как при Ноатье, как при Азепкуре, как при Ватерлоо крик: «Спасайтесь!», произнесенный, вероятно, изменниками, пробежал по рядам и оледенил мужество всех.
   Паника была страшная, беспорядок ужасный. Скоро земля задрожала под ногами лошадей, которых тысячи всадников направляли во все стороны.
   Гусары, артиллеристы, туркосы, кирасиры, егеря, зуавы, солдаты всех линейных полков смешались в неописуемом хаосе. Каждый прыгнул на первую лошадь, какую мог захватить, и эта испуганная стая разлетелась во все стороны, крича по дороге испуганным жителям:
   — Пруссаки! Пруссаки!..
   Эти беглецы проскакали Гагенау, не замедляя своего бега, все с воем, не зная даже, где они; потом, по выезде из города, одни пустились по полям, другие свалились от истощения на краю дороги, а некоторые доскакали до Страсбурга, куда привезли известие о поражении.
   Неописуемое волнение тотчас овладело народонаселением, которое разбежалось по улицам в лихорадочном трепете.
   Почти в то же мгновение потянулись по предместьям повозки с ранеными при Висембурге. Страшное зрелище этих людей, покрытых кровью и грязью, этих искалеченных тел, довершило горесть жителей и распространило по Страсбургу траурное покрывало.
   Тотчас лавки и дома закрылись, солдаты побежали в казармы, подняли подъемные мосты, и в семь часов вечера город был весь заперт. Думали, что пруссаки стоят у ворот.
   Многие из жителей, оставшиеся за воротами, умоляли, чтобы им отворили, и могли добиться этого только через несколько часов.
   До сражения при Рейсгофене в Страсбурге жили в совершенном спокойствии. Виновная непредусмотрительность, скажем мы, употребляя вежливое выражение, в приготовлениях к этой войне господствовала и тут, как повсюду.
   Город не находился еще в оборонительном положении, когда неприятель уже стоял у ворот его.
   Генерал Ульрих, приняв начальство над городом, получил приказание не делать ничего для защиты Страсбурга. Он должен был ограничиться тем, чтоб передавать боевые снаряды, в которых могли нуждаться войска, действующие в Германии.
   Известие о поражении маршала Мак-Магона было для города громовым ударом. По всем кварталам пошла неописуемая суматоха, панический страх овладел жителями. Надо было наскоро организовать оборону. Тогда-то жители столицы Эльзаса гордо подняли голову и, забыв всякую слабость и всякое пустое опасение, приготовились храбро встретить неприятеля.
   Гарнизон состоял из 11 000 человек, из которых не более пяти тысяч могли собственно назваться войском. Другие были подвижные гвардейцы без всякого военного обучения, которые не были даже экипированы, и национальные гвардейцы, которых организовали наскоро и вооружили ружьями с пистонами.
   Но порыв был дан. Энтузиазм к защите был всеобщий и страсбурцы решились сопротивляться до последней минуты и быть погребенными под дымящимися развалинами своего города.
   Дело было кончено; вместо того, чтоб внести войну на неприятельскую землю, мы были принуждены выносить ее на нашей.
   После поражения при Рейсгофене немецкие войска вошли во Францию с двух сторон: по Сааре и через Вогезы.
   Французские генералы, приготовившиеся нападать, забыли приготовиться к защите. Они теперь были не в состоянии сопротивляться немецким ордам, которые как волны, вечно поднимающиеся, разливались на наши границы и стремились вперед, крича:
   — В Париж! В Париж!
   Печальное возмездие за крики: «В Берлин! В Берлин!» полицейских агентов за несколько месяцев перед тем на улицах нашей столицы.
   На следующих страницах мы исполним горестную задачу, которую предписали себе, рассказав много неизвестных эпизодов этого вторжения, где война велась на самых варварских условиях и право человеческое так гнусно презиралось.
   Теперь мы кончим это продолжительное отступление и будем продолжать наш рассказ с того места, где остановились.
   В воскресенье, 7 августа, за несколько времени до восхода солнца, в проливной дождь, безмолвная, угрюмая, уныла толпа присутствовала при длинном шествии побежденных накануне, искавших убежища в городе.
   Солдаты эти составляли по большей части правое крыло французской армии, перерезанной неприятелем.
   Они шли один по одному, потом группами, потом отрядами, в десять, в двадцать, в тридцать человек, грязные, оборванные, утомленные усталостью.
   Многие были ранены. Они опирались о палку, о разбитое ружье или лежали на повозках. Туркосы, угрюмые и согнутые, едва тащились. Офицеры, очень немногочисленные, были в глубоком унынии и шли поддерживаемые солдатами.
   На площади Клебер человек сорок туркосов, страшно грязные, оборванные и покрытые кровью, остановились.
   У одного туркоса было знамя полка, спасенное Бог знает ценою каких опасностей.
   Внезапный энтузиазм овладел толпою и пробежал как электрическая искра по всем сердцам.
   — Да здравствует Франция!
   — Да здравствуют туркосы! — закричали тысячи голосов.
   Но восклицания еще удвоились, когда полковник Дюкас взял знамя, повесил на него лавровый венок и показал толпе с балкона главного штаба.
   В этой толпе, тревожно присутствовавшей при шествии рейнсгофенских раненых и побежденных, много сердец волновалось и трепетало, много глаз искало друга, родственника.
   Вдруг послышался шум и из толпы, почтительно расступившейся перед ним, выбежал человек.
   Это был Гартман.
   В одном фургоне, в котором лежало много раненых, он узнал бледных, покрытых кровью и грязью, два существа, очень для него дорогие. Один был капитан Мишель, другой поручик Ивон Кердрель.
   По знаку Мишеля фургон остановился.
   Молодой человек улыбнулся отцу как бы для того, чтобы успокоить его, и сделал движение, чтоб сойти с фургона.
   Тогда в этой толпе, присутствовавшей при горестном зрелище этого старика, который нашел ранеными своего сына и будущего зятя, произошел высокий порыв.
   Неизвестно, кто их принес и как они тут очутились, двое носилок явилось из толпы; оба раненые офицера были положены туда с самыми деликатными и внимательными стараниями; незнакомые люди понесли носилки, Гартман показывал им дорогу, и они перенесли раненых к нему в дом.
   Вход Гартмана в дом был печален.
   Раненых отнесли в комнаты, которые они занимали обыкновенно, когда приезжали в Страсбург. Эти комнаты были для них готовы.
   По просьбе Мишеля, на которую его отец поспешил согласиться, вместо того чтобы разлучить молодых людей, их положили в одной комнате.
   Позвали доктора. Этот доктор был старый друг Гартмана, врач очень талантливый, любимый и уважаемый в Страсбурге, имя которого мы скроем под псевдонимом, чтобы не пробуждать тягостных воспоминаний. Он был членом муниципального совета, так же как и Гартман… Мы назовем его доктором Кузианом.
   Он был в ратуше, когда Франц, слуга Гартмана, прибежал предупредить его, что молодого барина и одного из его друзей привезли раненых в Страсбург и что его с нетерпением ждут.
   Доктор встал, схватил шляпу и, не прощаясь ни с кем, побежал к своему другу.
   Он нашел всю семью в слезах.
   Молодые люди, раны которых почти не были перевязаны, лишились чувств.
   Первым делом доктора было выслать дам, он оставил возле себя только Гартмана и Франца.
   — О, доктор! — вскричала госпожа Гартман, сложив руки и залившись слезами. — Спасите моего сына!
   — Спасите их обоих, добрый доктор! — прибавила Лания, пожимая ему руки.
   — Да, да, — отвечал он, — ободритесь. Обморок ничего не значит; усталость, потеря крови… успокойтесь. Надеюсь скоро доставить вам приятные известия.
   — Да услышит вас Бог! — закричали обе женщины! рыдая, и вышли, опираясь друг о друга.
   Гартман был холоден и бесстрастен по наружности, но лицо его было покрыто смертельной бледностью, слезы текли по щекам, а он и не думал отирать их.
   — Имейте мужество, друг мой, — сказал доктор, поджимая ему руки.
   — У меня мужество есть, — отвечал старик разбитым голосом, — но это мой сын, доктор, мой возлюбленный сын лежит на этой кровати!
   — Мы спасем его, Гартман! Наука совершает иногда чудеса. Дайте мне время осмотреть раны; может быть, они не опасны.
   — Да услышат вас Бог, Кузиан! — ответил Гартман, печально качая головой. — Но я очень боюсь, — прибавил он тихим голосом, отирая, холодный пот, орошавший его лицо.
   Доктор оставался с минуту в задумчивости, потом обратился к слуге:
   — Франц, мой милый, помогите мне раздеть этих молодых людей; я должен видеть, в каком положении они находятся.
   У Мишеля левая рука была пробита пулей, но кость не тронута. Еще несколько прорезов, правда, не очень глубоких, виднелись на его груди.
   Потеря крови и волнение при виде отца, без сомнения, были причиною его обморока, но в сущности его раны были нисколько не опасны, хотя требовали больших попечений и полного спокойствия.
   Доктор поспешил сообщить Гартману это приятное известие.
   — Благодарю, — отвечал старик, — теперь осмотрите этого. Ах! Любезный доктор, этот раненый почти так же дорог мне, как и мой сын; это жених моей дочери!
   Мишель пришел в себя. Хотя очень слабый, он пытался заговорить.
   — Доктор, — сказал он прерывающим голосом, — спасите Ивона; он из-за меня получил эти раны; без него и одного бедного солдата, бывшего при мне в качестве вестового и не оставлявшего меня ни на минуту, я умер бы, батюшка, — прибавил он, обращаясь к старику. — Но где же мой бедный Паризьен? Верно умер? Он такой веселый, такой преданный!
   — Молчите, молчите! — сказал доктор. — Не надо говорить; а относительно вашего друга будьте спокойны; все, что только возможно сделать, я сделаю.
   Раны Ивона были опаснее, чем Мишеля. Несколько раз, несмотря на свое самообладание, доктор, рассматривая и зондируя их, качал головою и хмурил брови.
   Вдруг раненый нервно вздрогнул и горестно вздохнул.
   — Боже мой! Что это такое? — закричал с беспокойством Гартман и его сын.
   — Ничего, безделица, — ответил доктор, показывая пулю, которую держал в руке. — Этот кусок свинца очень мешал вашему другу, и я вынул его из правого бока.
   Внимательно осмотрев пулю в продолжение нескольких секунд, он осторожно положил ее на камин.
   Потом продолжал перевязку, которую скоро кончил.
   Ивон Кердрель был ранен выстрелом в правый бок, двумя ударами штыка в правую лядвею и имел несколько разрезов на груди и на руках.
   Удары штыком и царапины были не очень серьезны, но рана в правом боку была гораздо опаснее. Надо было сделать в ране разрез. Но, к счастью, как говорил доктор, пуля, вероятно, летевшая издалека, лишилась почти всей своей силы.
   Она сделала рану неглубокую и, без каких-нибудь непредвиденных обстоятельств, выздоровление раненого было несомненно; тем более, что все чуждые вещества были извлечены из раны, то есть пуля и кусок сукна, который она внесла вместе с собою в тело.
   Обморок Ивона продолжался еще несколько минут, но, наконец, он раскрыл глаза и, напрасно стараясь произнести несколько слов, успел однако поблагодарить доктора за оказанные ему попечения.
   Потом почти тотчас он впал в глубокое усыпление.
   Мишель также закрыл глаза.
   — Пусть они заснут, — сказал доктор, уводя своего друга и сделав Фрицу знак выйти, — им нужны отдых и спокойствие. Притом, лучше на несколько часов предоставить действовать природе. Это добрая мать и лучший врач.
   Все трое вышли на цыпочках, но в коридоре встретились с дамами; только вместо двух их было четыре.
   Лания дала знать госпоже Вальтер и ее дочери, все поспешили приехать.
   Все четверо находились в сильном беспокойстве. Они с тоской ждали осмотра доктора.
   Как только он появился, они хотели расспросить его, но он приложил палец к губам, предписывая молчание, и тихо увел их в гостиную, позаботившись запереть за собою дверь.
   Там он успокоил дам насчет двух интересных раненых, не скрыв однако важности ран, особенно Ивона Кердреля, состояние которого, не будучи серьезно опасно, прибавил он, требовало однако самых старательных попечений.
   — О, будьте спокойны, мой добрый доктор! — вскричала Лания. — Они не будут иметь недостатка ни в чем; мы станем ухаживать за ними; не так ли, Шарлотта?
   — О! Да, — сказала молодая девушка, — мы одни.
   — Эгоистки! — сказала госпожа Гартман, улыбаясь сквозь слезы. — А я не гожусь ни к чему?
   — О! Да, моя добрая матушка, — вскричали обе очаровательные девушки, бросаясь к ней на шею, — мы все трое будем ухаживать за ними!
   — А! Вот уж вранье! — сказал хриплый голос в коридоре. — Простите, извините, сударыни, господа и вся честная компания, это я; не беспокойтесь; я увидал, что дверь отворена, и воспользовался этим.
   На пороге двери явился зуав, покрытый кровью и грязью. Он отдал честь по военному ружьем, которое держал в руке.
   — Разве вы меня не узнаете? Это я, Паризьен, вестовой господина Мишеля Гартмана.
   — Э! Да это, действительно, Паризьен! — закричали дамы.
   — Войдите, войдите, мой друг! — с живостью сказал Гартман.
   — Извините, только я одет немножко неряшливо…
   — Войдите, войдите; разве вы не домашний? Мой сын будет очень рад вас видеть. Он боялся, не убиты ли вы в этом страшном поражении.
   — Я убит! А! Спасибо. Не так глуп. С вашего позволения, хозяин, я буду ходить за моим капитаном и поручиком; это моя обязанность.
   Он начал смеяться, кокетливо крутя свои усы.
   — Этот человек ранен! — с живостью вскричал доктор.
   — Вы это думаете? Может статься, какая-нибудь царапина.
   — Что это за повязка у вас на голове? Снимите ее.
   — О! Это безделица. Не стоит и говорить. Какой-то разбойник цапнул меня саблей. Но с ним уж покончено. Он других цапать не будет.
   Говоря таким образом, зуав снял тряпку, покрывавшую его голову, и обнаружилась рана страшного вида. Вся надчерепная плева была содрана с одной стороны и половина левого уха.
   Сабля, вероятно, повернулась в руке прусского солдата, а то у бедного Паризьена голова была бы разрублена до плеч, потому что череп был буквально обнажен и даже слегка задет.
   — А что, как вы думаете, крепкая у меня голова? — сказал зуав, переваливаясь с ноги на ногу с довольным видом, между тем как доктор велел принесли таз с водой и перевязывал зуава старательно.
   — Отец говорил мне это; я думал, что это неправда, но вижу теперь, что он прав.
   — Не говорите так много, — улыбаясь, перебил его доктор. — Эта рана гораздо опаснее, чем вы полагаете.
   — Полноте! Вы знаете так же хорошо, как и я, что удары по голове, если не убьют сейчас, это известно, излечиваются через неделю.
   Доктор не мог удержаться от улыбки.
   — Есть у вас другие раны? — спросил он.
   — О! — ответил зуав голосом все более хриплым. — Какие-нибудь царапины, может статься, но ничего важного.
   — Для чего же вы опускаете голову? Зачем у вас шея завязана платком?
   — Это ничего, это безделица. Пуля оцарапала. Представьте себе, эти разбойники хотели перерезать мне глотку.
   Доктор внимательно осмотрел эту новую рану, правда, не опасную, действительно царапину, сделанную пулей. По знаку доктора дамы вышли из гостиной.
   — Мне не хотелось бы заставить краснеть этих дам; зачем они уходят? — спросил зуав.
   — Потому что я хочу осмотреть ваши другие царапины, как вы их называете, — сказал доктор, улыбаясь, — а не совсем прилично…
   — Понимаю, доктор. Пожалуйста, не настаивайте. Не стоит труда. Я, кажется, получил множество ударов в спину и в другие части департамента нижнего Рейна; лошади немножко потоптали меня, но я не очень чувствительно затронут.
   — Все равно покажите, — возразил доктор, затворяя дверь гостиной.
   Зуав стыдливо осмотрелся вокруг и, успокоенный, вероятно, отсутствием дам, менее чем в две минуты очутился в костюме Адама до грехопадения.
   Тело несчастного буквально было черно от ударов. Его можно было принять за негра. Ему потребно было все мужество, чтобы стоять на ногах.
   — О! О! — сказал доктор.
   — Не правда ли? — заметил зуав с кокетливой улыбкой. — Порядком отделали, надо отдать им справедливость. Но все равно, поплатятся они мне за это. Они имели дело не с неблагодарным. О! Позвольте, вы немножко сильно щекочете меня. Впрочем, если это доставляет вам удовольствие…
   — Право, — сказал доктор, ощупав его повсюду, — надо признаться, мой милый, что вам очень посчастливилось.
   — Только в этом счастье и есть, а что касается коки с соком, так таковой не имеется.
   — Ну, друг мой, у вас ничего не сломано, ничего не повреждено; натирайтесь камфарной водкой…
   — Внутри? Знаю, это очень хорошо.
   — Нет, нет, снаружи.
   — А вы думаете, что внутри будет не одно и то же? Впрочем, как вам угодно.
   — Я говорил, что если будете натираться, то все пройдет.
   — Видите, я правду говорил, что у меня ничего нет такого… Стало быть, я могу ходить за моим капитаном и поручиком. Они ранены и мне было прискорбно ничего не делать.
   — Вы такого странного сложения, мой милый, что я принужден предоставить вам действовать по-своему. Всякий другой с половиною полученных вами ударов остался бы на месте, а вы, прости Господи, стали как будто здоровее.
   — Это привычка; видите, отец мой не был нежен и когда я был мальчишкой, он подшофе колотил меня куда попало, так что другой раз искры сыпались из глаз.
   Говоря таким образом, зуав оделся; Франц отворил дверь и дамы вернулись в гостиную.
   — Милый мой, — сказал Гартман Паризьену, — ступайте за Францем; я поручаю ему ухаживать за вами. Вы оба знаете друг друга; надеюсь, вы сойдетесь хорошо. Ступайте, отдохните несколько часов; вы должны нуждаться в этом. Как только проснется мой сын, я вам скажу и вы повидаетесь с ним. Франц, ухаживай хорошенько за этим бедным малым; поручаю тебе его.
   — Благодарю, хозяин; я воспользуюсь вашим гостеприимством, но не употреблю его во зло. Мы вежливость знаем. До свидания, господа, сударыни и вся честная компания!
   По-видимому, очень довольный сам собою, зуав отдал честь, повернулся налево кругом и вышел, кокетливо переваливаясь с ноги на ногу.
   — Это не человек, а бык, — не мог удержаться, чтобы не сказать доктор, смотря ему вслед. — Какая сильная натура! Когда подумаешь, что с такими людьми можно было сделать столько хорошего!
   — Да, да, — ответил Гартман с задумчивым видом, — наши солдаты храбры, но этого недостаточно. Армия должна иметь начальников, умеющих ее вести.
   Разговор продолжался еще несколько минут.
   Условились, что дамы будут ухаживать за ранеными офицерами, а Паризьену, преданность которого к Мишелю была известна, предоставят поступать, как он хочет.
   Потом Гартман, совершенно успокоенный на счет участи своего сына словами своего друга, пошел с ним в ратушу, где заседал муниципальный совет и где присутствие их среди важных обстоятельств было необходимо.

Глава XII
Гартман и Поблеско объясняются

   Когда Гартман и Кузиан вышли на улицу, печальное шествие раненых и беглецов продолжалось.
   Оно длилось всю ночь и часть следующего дня.
   Толпа, все увеличивавшаяся, наполняла улицы и обнаруживала самое горестное сочувствие к этим несчастным, которых все спешили принимать в свои дома и даже в лавки.
   Хотя начальством не было дано никаких приказаний, народонаселение, увлекаемое высоким порывом преданности, толпилось около несчастных, у которых в городе было много родственников или друзей.
   Когда два муниципальные советника вошли в ратушу, совет рассуждал с одушевлением.
   Он устраивал помощь и принимал меры для устройства походных лазаретов.
   Однако в эту минуту военные власти и муниципальные советники не допускали возможности, чтобы прусская армия пошла на Страсбург.
   Они считали возможными кое-какие стычки, но один мэр и дивизионный генерал предчувствовали осаду и близкое обложение города.
   Деятельность военных властей была чрезвычайна. Надо было наверстывать потерянное время и как можно скорее устроить защиту, и, повторяем, это делалось против всеобщего мнения.
   Мы говорим совершенную правду: почти все наши линейные войска вышли из города с маршалом Мак-Магоном.
   Даже 87 линейный полк, оказавший столько услуг во время осады, получил приказание к отъезду. Он приготовился к выступлению, и только неожиданное обложение города заставило его остаться в Страсбурге.
   Невольно разговор, который Гартман имел со своим младшим сыном за несколько минут до его отъезда в Альтенгейм, беспрестанно приходил в голову старику.
   Он мысленно рассуждал с собою, истинны или ошибочны предположения молодого человека.
   Несколько слов, произнесенных в совете его другом, доктором Кузианом, еще увеличили его неизвестность, утвердив, так сказать, опасения, начавшие возрождаться в его уме, и превратив их в подозрения.
   Однако, он еще колебался; одно неожиданное обстоятельство заставило его прекратить свою нерешительность.
   По случаю мер, которые необходимо было принять для безопасности города, один из членов муниципального совета, опираясь на то, что восточные департаменты с некоторого времени находятся в осадном положении, и на меру, принятую в Париже относительно иностранцев, то есть саксонцев, баварцев, виртембергцев и вообще всех уроженцев конфедеральных штатов Германии, , предложил, чтобы все немцы, пруссаки и другие, временно жившие в городе, были принуждены выехать как можно скорее.
   Тогда-то доктор Кузиан заговорил:
   — Я поддерживаю всеми моими силами предложение моего собрата; я настаиваю, чтобы это изгнание было немедленное и распространилось не только на немцев, временно проживающих в Страсбурге, но на всех мужчин и женщин этой нации, постоянно живущих в городе, каково бы ни было их звание и положение. Вспомните, господа, что Пруссия давно подготовила нынешнюю войну, что всякое оружие хорошо для битвы. Пруссия давно учредила систему шпионства, действующую между нами самым правильным и действительным образом. Это началось давно, и доказательством служит то, что когда в 1866 г. Пруссия в первый раз грозно встала перед Францией, генерал Дюкро, командовавший шестой военной дивизией, написал правительству письмо, где находится одно место, которое вы выслушаете с благодарностью; слушайте внимательно; я привожу его буквально:
   «С некоторых пор прусские агенты в большом числе странствуют по нашим пограничным департаментам, особенно между Мозелем и Вогезами. Они разведывают дух народонаселения, действуют на протестантов, многочисленных в тех местах, которые совсем не такие французы, как думают вообще. Это сыновья и внуки тех самых людей, которые в 1815 году посылали многочисленные депутации в неприятельский главный штаб просить, чтобы Эльзас был возвращен немецкой отчизне. Это обстоятельство следует заметить, потому что оно основательно может считаться как имеющим целью узнать планы неприятеля. Пруссаки действовали точно также в Богемии и в Силезии за три месяца до открытия неприязненных действий в Австрии».
   Некоторые фразы в письме доктора Куизана раздражили патриотический фибр совета; поднялись сильные возражения.
   — Господа, — продолжал доктор, улыбаясь и требуя молчания движением руки, — я чувствую не менее вас, сколько в словах генерала Дюкро было бы оскорбительного для наших эльзасских сердец, если б они были справедливы, но генерал Дюкро дурно знает Эльзас и Лотарингию. Он принимает исключение за правило; он судит с точки зрения военного и с жалким легкомыслием о населении, с которым никогда не приходил в прикосновение, следовательно, и знать его не может. Если б он написал, что пиэтисты и жиды, которые кочуют в наших краях, отделились от общественного движения, не хотят принимать никакой национальности и готовы, отчасти из-за вопросов совести, ложно истолкованных, отчасти из жажды к золоту, изменить родине; если б он прибавил, что эти пиэтисты и эти жиды составляют предмет ненависти и презрения жителей, которые отшатнулись от них и не признают в них ни сограждан, ни единоверцев, то генерал Дюкро сказал бы правду, и мы все разделили бы его мнение.