Страница:
— И вы не спросили имени особы, которой оказали . такую важную услугу?
— Право, в ум не пришло. На что мне было знать?
— Действительно, — сказала баронесса, — господину офицеру не могло быть интересно знать, кому он спас жизнь; но я спросила его имя у одного из солдат и тщательно сохранила его в благодарном сердце.
— Вы ничего прибавить не можете? — спросил председатель.
— Всего несколько слов. Исполнив мое поручение в Сетифе, я вернулся в Константину и осведомился о незнакомке, или вернее, генерал говорил мне о ней. Все дело это много произвело шума. Я спросил, в Константине ли еще путешественница, и получил в ответ, что она уехала два дня назад; однако, вероятно, в благодарность за оказанную ей помощь, она пожертвовала двадцать тысяч франков для раздачи половины этой суммы военным арестантам, а другой половины раненым и больным солдатам, находившимся тогда в военном госпитале. Тут я уехал из Константины, взяв отпуск, вернулся в Эльзас к родным и, сознаюсь смиренно, совсем забыл об этом похождении, когда с минуту назад узнал баронессу, как вы сами тому были свидетелями.
— Благодарю вас от имени совета за эти сведения.
— А я попросил бы вас, господа, так как судьба опять свела меня с этой дамой, позволить мне быть ее защитником теперь, как я имел счастье защищать ее в другом случае.
— Мы согласны. Вы слышали, что мною было сказано до входа баронессы Штейнфельд. Желаете вы говорить за нее или предпочитаете, чтоб я обратился к подсудимой с обычными вопросами?
— Я полагаю их лишними. Баронесса не отказывается от своего имени, она не отвергает, что немка; скажу более, она сознается во всех обвинениях, которые пали на нее, и сверх того признает ваше право привлекать ее к суду. Так ли, баронесса?
— Вполне. Я только прибавлю несколько слов, если мне позволят, перед тем как вы перейдете к дальнейшему.
— Мы вас слушаем.
— Господа, — начала баронесса, — я нисколько не буду отрицать моей вины или, вернее, преступлений, в которых меня обвиняют. Преступления эти, действительно, совершены мною. Поверьте, я говорю так откровенно не из цинизма, не из хвастовства и не из подлости. Если я открыто сознаюсь в вашем присутствии, то потому, что считаю вас людьми с прямым суждением, честными тружениками и по большей части отцами семейств, следовательно, и в состоянии понять меня. Я принадлежу к одному из древнейших родов Пруссии. Мой муж умер, оставив мне одного сына. Меня разорил бесчестный управляющий, скрыл духовную моего мужа и вышло так, что все мое состояние досталось младшей линии моего покойного мужа. Однажды первый министр пригласил меня к себе и сказал мне приблизительно следующее:
— «Вы хорошего рода; духовная вашего мужа была украдена и вы с вашим сыном, вследствие этого похищения, находитесь в нищете. Вот духовная, которой существование оспаривается. Я отыскал ее. Но важные политические интересы не дозволяют мне отдать ее вам. Я обязуюсь поместить вашего сына в военное училище, где он будет воспитываться на казенный счет. Деверя вашего, настоящего владельца вашего имения, я заставлю выплачивать вам ежегодно большое содержание; но всему этому я полагаю условие — чтоб вы подписались под этим обязательством немедленно уехать из Германии. Вы красивы и молоды, вы умны и принадлежите к высшему свету. Вы отправитесь во Францию и там будете жить на большую ногу; вы устроите у себя политический кружок и каждый месяц будете со мною переписываться, чтоб давать мне отчет во всем, что услышите. Если вы откажетесь, вас ждут нищета и презрение; если же согласитесь, будете богаты и со временем получите назад все ваше состояние.»
Я была мать. Бедность пугала меня еще более для сына, чем для меня самой. Разумеется, я согласилась. И тем легче дала я это согласие, что не уяснила себе всего позора, навязанного на меня обязательством. Спустя несколько месяцев я поняла его вполне, но было уже поздно. Тигр держал меня в своих когтях, и я волею-неволею должна была покориться. Вот, господа, что я хотела сказать вам. Заключу я, прибавив, что гнушаюсь того, что делала. То, к чему меня вынудили, возмутительно и справедливо презирается честными людьми. Если я так виновна, как кажусь, то казните меня; я не унижусь молить о пощаде, которой недостойна. Если же, наоборот, вы оцените мое откровенное сознание и оставите мне жизнь, клянусь, я приложу все старание, чтобы исправить насколько возможно то зло, которому я содействовала. Уже давно раскаяние мне запало в сердце; в уме все стало ясно и я ненавидела силою навязанное мне соучастничество. Теперь судите меня, господа; я покорюсь своей участи без ропота.
Она грациозно наклонила голову и села.
— Теперь речь принадлежит вам, — обратился председатель к Мишелю.
— После откровенного сознания, сделанного баронессою с таким достоинством, я полагаю, господа, что пытаться еще защищать ее было бы ошибкой. Вы видите бедную женщину, мать, удрученную горем и терзаемую раскаянием, которая проклинает навязанное ей соучастничество. Ничто не заставляло ее говорить то, что она сказала. Одно убеждение в своей вине могло побудить ее высказаться вам так прямодушно и — простите выражение — с таким благородством. Она раскаивается. Теперь ей очевидна вся чудовищность роли, которую она была вынуждена играть. Однако она не жалуется, а просто сознает себя виновною. Это раскаяние искреннее, господа, и верить ему вы должны. Баронесса фон Штейнфельд была виновною, но в моих глазах она уже не виновна. Когда хотят обманывать своих судей, не говорят с такой искренностью в голосе. Повторяю, она, действительно, раскаивается; вы должны простить ей и помочь исправить зло, которое заставляли ее делать.
Председатель обратился к Петрусу. Тот встал.
— Господа, — начал он, — возложенная на меня советом обязанность слишком тяжелое бремя для моих плеч. Я нахожусь перед женщиной, виновною во всех отношениях, которая сознается в этом. Эта женщина молода и красива, и, наконец, мать. Для сына, по ее словам, сделалась она виновною и ответственность за свои преступления слагает на тевтонского Макиавели, управляющего судьбами Пруссии. Это лютый зверь, как мы знаем; все средства для него хороши, лишь бы достигнуть цели; итак, единственный, настоящий виновный, разумеется, он. Но если б он не был уверен, что найдет соучастников в раболепстве прусского дворянства, которое ползает перед ним, думаете ли вы, чтобы он достиг результатов, каких добился? Конечно, нет. Вы знаете, господа, что я человек миролюбивый; я изучал медицину, когда война оторвала меня от моих занятий. Лучше кого-либо я знаю, какое снисхождение мы обязаны оказывать слабому и прекрасному полу. Сердце мое надрывается, когда я вижу перед собою молодую женщину, прекрасную и знатного рода, обвиненную в страшном преступлении. Я хотел бы спасти ее; рыдания душат меня, ведь я также имею мать, сестру… О! Господа, какую ужасную ответственность возлагают на нас жестокие события этой войны! Да, раскаяние этой женщины искренне, я убежден в этом, но разве жертвы ее измены менее оттого страдают? Что вы ответите на это? Увы! Я хотел бы, чтоб ей простили, чтоб ей было дозволено искупить свою вину долгою скорбью. Но ведь мы собрались не в обыкновенном суде. Наше призвание защищать и охранять население, несправедливо попранное ногами, в котором убивают женщин, девушек насилуют, детей калечат, селения предают огню. Господа, подсудимая виновна — она должна умереть.
Петрус тяжело опустился на стул и закрыл руками лицо.
Глава XXVIII
— Право, в ум не пришло. На что мне было знать?
— Действительно, — сказала баронесса, — господину офицеру не могло быть интересно знать, кому он спас жизнь; но я спросила его имя у одного из солдат и тщательно сохранила его в благодарном сердце.
— Вы ничего прибавить не можете? — спросил председатель.
— Всего несколько слов. Исполнив мое поручение в Сетифе, я вернулся в Константину и осведомился о незнакомке, или вернее, генерал говорил мне о ней. Все дело это много произвело шума. Я спросил, в Константине ли еще путешественница, и получил в ответ, что она уехала два дня назад; однако, вероятно, в благодарность за оказанную ей помощь, она пожертвовала двадцать тысяч франков для раздачи половины этой суммы военным арестантам, а другой половины раненым и больным солдатам, находившимся тогда в военном госпитале. Тут я уехал из Константины, взяв отпуск, вернулся в Эльзас к родным и, сознаюсь смиренно, совсем забыл об этом похождении, когда с минуту назад узнал баронессу, как вы сами тому были свидетелями.
— Благодарю вас от имени совета за эти сведения.
— А я попросил бы вас, господа, так как судьба опять свела меня с этой дамой, позволить мне быть ее защитником теперь, как я имел счастье защищать ее в другом случае.
— Мы согласны. Вы слышали, что мною было сказано до входа баронессы Штейнфельд. Желаете вы говорить за нее или предпочитаете, чтоб я обратился к подсудимой с обычными вопросами?
— Я полагаю их лишними. Баронесса не отказывается от своего имени, она не отвергает, что немка; скажу более, она сознается во всех обвинениях, которые пали на нее, и сверх того признает ваше право привлекать ее к суду. Так ли, баронесса?
— Вполне. Я только прибавлю несколько слов, если мне позволят, перед тем как вы перейдете к дальнейшему.
— Мы вас слушаем.
— Господа, — начала баронесса, — я нисколько не буду отрицать моей вины или, вернее, преступлений, в которых меня обвиняют. Преступления эти, действительно, совершены мною. Поверьте, я говорю так откровенно не из цинизма, не из хвастовства и не из подлости. Если я открыто сознаюсь в вашем присутствии, то потому, что считаю вас людьми с прямым суждением, честными тружениками и по большей части отцами семейств, следовательно, и в состоянии понять меня. Я принадлежу к одному из древнейших родов Пруссии. Мой муж умер, оставив мне одного сына. Меня разорил бесчестный управляющий, скрыл духовную моего мужа и вышло так, что все мое состояние досталось младшей линии моего покойного мужа. Однажды первый министр пригласил меня к себе и сказал мне приблизительно следующее:
— «Вы хорошего рода; духовная вашего мужа была украдена и вы с вашим сыном, вследствие этого похищения, находитесь в нищете. Вот духовная, которой существование оспаривается. Я отыскал ее. Но важные политические интересы не дозволяют мне отдать ее вам. Я обязуюсь поместить вашего сына в военное училище, где он будет воспитываться на казенный счет. Деверя вашего, настоящего владельца вашего имения, я заставлю выплачивать вам ежегодно большое содержание; но всему этому я полагаю условие — чтоб вы подписались под этим обязательством немедленно уехать из Германии. Вы красивы и молоды, вы умны и принадлежите к высшему свету. Вы отправитесь во Францию и там будете жить на большую ногу; вы устроите у себя политический кружок и каждый месяц будете со мною переписываться, чтоб давать мне отчет во всем, что услышите. Если вы откажетесь, вас ждут нищета и презрение; если же согласитесь, будете богаты и со временем получите назад все ваше состояние.»
Я была мать. Бедность пугала меня еще более для сына, чем для меня самой. Разумеется, я согласилась. И тем легче дала я это согласие, что не уяснила себе всего позора, навязанного на меня обязательством. Спустя несколько месяцев я поняла его вполне, но было уже поздно. Тигр держал меня в своих когтях, и я волею-неволею должна была покориться. Вот, господа, что я хотела сказать вам. Заключу я, прибавив, что гнушаюсь того, что делала. То, к чему меня вынудили, возмутительно и справедливо презирается честными людьми. Если я так виновна, как кажусь, то казните меня; я не унижусь молить о пощаде, которой недостойна. Если же, наоборот, вы оцените мое откровенное сознание и оставите мне жизнь, клянусь, я приложу все старание, чтобы исправить насколько возможно то зло, которому я содействовала. Уже давно раскаяние мне запало в сердце; в уме все стало ясно и я ненавидела силою навязанное мне соучастничество. Теперь судите меня, господа; я покорюсь своей участи без ропота.
Она грациозно наклонила голову и села.
— Теперь речь принадлежит вам, — обратился председатель к Мишелю.
— После откровенного сознания, сделанного баронессою с таким достоинством, я полагаю, господа, что пытаться еще защищать ее было бы ошибкой. Вы видите бедную женщину, мать, удрученную горем и терзаемую раскаянием, которая проклинает навязанное ей соучастничество. Ничто не заставляло ее говорить то, что она сказала. Одно убеждение в своей вине могло побудить ее высказаться вам так прямодушно и — простите выражение — с таким благородством. Она раскаивается. Теперь ей очевидна вся чудовищность роли, которую она была вынуждена играть. Однако она не жалуется, а просто сознает себя виновною. Это раскаяние искреннее, господа, и верить ему вы должны. Баронесса фон Штейнфельд была виновною, но в моих глазах она уже не виновна. Когда хотят обманывать своих судей, не говорят с такой искренностью в голосе. Повторяю, она, действительно, раскаивается; вы должны простить ей и помочь исправить зло, которое заставляли ее делать.
Председатель обратился к Петрусу. Тот встал.
— Господа, — начал он, — возложенная на меня советом обязанность слишком тяжелое бремя для моих плеч. Я нахожусь перед женщиной, виновною во всех отношениях, которая сознается в этом. Эта женщина молода и красива, и, наконец, мать. Для сына, по ее словам, сделалась она виновною и ответственность за свои преступления слагает на тевтонского Макиавели, управляющего судьбами Пруссии. Это лютый зверь, как мы знаем; все средства для него хороши, лишь бы достигнуть цели; итак, единственный, настоящий виновный, разумеется, он. Но если б он не был уверен, что найдет соучастников в раболепстве прусского дворянства, которое ползает перед ним, думаете ли вы, чтобы он достиг результатов, каких добился? Конечно, нет. Вы знаете, господа, что я человек миролюбивый; я изучал медицину, когда война оторвала меня от моих занятий. Лучше кого-либо я знаю, какое снисхождение мы обязаны оказывать слабому и прекрасному полу. Сердце мое надрывается, когда я вижу перед собою молодую женщину, прекрасную и знатного рода, обвиненную в страшном преступлении. Я хотел бы спасти ее; рыдания душат меня, ведь я также имею мать, сестру… О! Господа, какую ужасную ответственность возлагают на нас жестокие события этой войны! Да, раскаяние этой женщины искренне, я убежден в этом, но разве жертвы ее измены менее оттого страдают? Что вы ответите на это? Увы! Я хотел бы, чтоб ей простили, чтоб ей было дозволено искупить свою вину долгою скорбью. Но ведь мы собрались не в обыкновенном суде. Наше призвание защищать и охранять население, несправедливо попранное ногами, в котором убивают женщин, девушек насилуют, детей калечат, селения предают огню. Господа, подсудимая виновна — она должна умереть.
Петрус тяжело опустился на стул и закрыл руками лицо.
Глава XXVIII
Как баронесса Штейнфельд простилась с вольными стрелками
Когда баронессу фон Штейнфельд вывели из залы, Людвиг наклонился к Мишелю и сказал:
— Вы знаете, как мы преданы вашему семейству, как любим и уважаем в особенности вас. Я потому приказал увезти пленницу, что мне показалось, будто вы желаете сделать мне и моим товарищам возражение по поводу приговора, который мы собираемся произнести.
— Действительно, вы угадали мое намерение, любезный Людвиг.
— Видите, мы бедные люди, без образования и судим, руководясь одними внушениями чести, а главное беспристрастия; мы будем рады, если вы поможете нам, так как с глубокою грустью в душе видим себя вынужденными произнести приговор, справедливость которого может быть оспорена вследствие нашего полного неведения законов.
— Вы напрасно унижаете себя и относитесь к своей деятельности так смиренно. Высоко ваше призвание и до сих пор вы исполняли его с беспристрастием, которое вам делает честь. Однако, если вы желаете знать мое мнение, я буду говорить с вами откровенно и выскажу, что думаю.
— Именно, господин Мишель, говорите, мы вас слушаем с самым серьезным вниманием, тем более, что вы, как офицер, верно, несколько раз участвовали в военном суде.
— К несчастью, это слишком справедливо, господа. Два раза в Африке я участвовал в военном суде; но если вы желаете понять настоящее значение учреждения, стоящего в первом ряду военных законов и в силу которого вы собрались, я объяснюсь. Учреждение военных судов имеет начало в самые дурные времена французской истории. Это одна из кровавых пародий правосудия, обычай средневековый, который, неизвестно почему, пережил эпоху постыдного и свирепого варварства. Действительно, это учреждение нейдет к нашему времени. Оно должно было бы исчезнуть со всеми другими расправами, составляющими исключение и зависящими от произвола. Вследствие нелогичности, которой история Франции представляет столько доказательств, военные суды действуют у нас только в самые смутные времена, когда правосудие, сохраняя свою строгость, должно быть беспристрастно и разумно. А тогда, напротив, победители судят или, лучше сказать, наказывают виновных. Человек, являющийся перед военным судом, не есть для этого судилища обвиненный, может быть, невинный, а преступник, который должен быть наказан. Как ни велика добросовестность военных судей, они невольно увлекаются политическими страстями, ненавистью к партии, а приговор их всегда отзывается ненавистью, предубеждением и не одобряется общественным мнением. А между тем все эти офицеры — люди чрезвычайно добросовестные, взятые отдельно, и с обширным знанием. Но знание это относится только к наукам военным. Чем больше их способности, чем обширнее их ученость, тем менее способны они, по моему мнению, быть судьями и судить справедливо. Изучение законов есть наука специальная, очень длинная и очень трудная. Сверх того, чтобы оказывать правосудие, надо находиться в положении исключительном, не иметь ни привязанностей, ни интересов, ни связей, а только иметь в виду судить беспристрастно. Вот почему законодатели, составлявшие наш свод законов, требовали, чтобы судьи имели положение независимое и, следовательно, чтобы они не были подвержены никогда влиянию или стеснению, а чтобы могли произносить приговор, положа руку на сердце, с полным бескорыстием, совершенным беспристрастием. Военный, несмотря на все свои усилия, на свой здравый смысл, словом — на всю его добросовестность, не может ни в каком случае удовлетворить условиям, требуемым от беспристрастного судьи. Я говорю здесь только для памяти о совершенном незнании законов, незнании, в котором нельзя упрекать офицеров, по той простой причине, что они едва имеют время изучать военные вопросы. Поэтому законодатель признает военный совет только в условиях, относящихся специально к военному состоянию за нарушение законов, постановленных для военных, а также чтобы судить шпионов и изменников. Таким образом, военный суд, переносящий свои законы в жизнь гражданскую, есть злоупотребление. Вот единственное объяснение, которое я могу вам дать, господа, об этом учреждении, которого не одобряет здравый смысл и которое для чести человечества должно бы исчезнуть из наших законов. Я не знаю, поняли ли вы меня. Относительно же того, что касается вас, позвольте мне сказать, что в настоящем случае вы не только можете выказать милосердие, но что даже сделали бы ошибку, строго применив закон. Вот почему, вы имеете дело не с закоренелым преступником, как граф Бризгау, негодяем, который сделал из шпионства ремесло и за деньги, пожалуй, сам бы донес на себя. Нет. Перед вами женщина гораздо более несчастная, чем виновная, которая, побуждаемая материнской любовью и желанием возвратить сыну отнятое у него состояние, поддалась вероломным обещаниям министра, который, если б она осмелилась отказаться от постыдного условия, предлагаемого ей, не колеблясь — вы в этом убеждены так же, как и я, господа, — посадил бы эту несчастную в тюрьму, где от сильного отчаяния, наверно, она скоро погибла бы самым жалким образом. Эта женщина понимает всю обширность своего преступления. Мало того, заметьте хорошенько, ее раскаяние может быть для нас полезно, позволив нам повернуть против злодея, направившего ее на этот путь, оружие, которое он направил против нас. Взгляните на многочисленные документы, лежащие на вашем столе. Эти документы, очень важные, написаны цифрами, которых вы не знаете. Смерть этой бедной женщины не сообщит вам тайн, которые вы хотите открыть. Ее жизнь, напротив, может быть, поможет вам узнать важные тайны. Вы так умны, господа, что должны понять важность моих слов. Я не прибавлю больше ничего. Теперь вы должны произнести ваш приговор с таким беспристрастием, какое выказывали до сих пор.
— Мы вас искренно благодарим за все, что вы нам сказали, господин Мишель, — ответил Людвиг, — и воспользуемся вашими советами.
Офицер поклонился, пожал руку президенту суда и опять сел у камина.
Члены суда начали разговаривать между собою тихим голосом с некоторым одушевлением.
Рассуждение было продолжительно, оно длилось больше часа.
Наконец, когда Людвиг выслушал все замечания и собрали все голоса, он приказал снова ввести пленницу. Баронесса фон Штейнфельд вошла.
Она была спокойна по наружности, но, очевидно, в большом унынии. Войдя в комнату, она разменялась взглядом с Мишелем, взгляд которого возвратил ей мужество, потому что молодой человек улыбался. Баронесса стала перед столом.
— Милостивая государыня, — сказал тогда Людвиг, — военный суд, выслушал вас, а главное, выслушав слова, произнесенные в вашу пользу господином Мишелем Гартманом, хотя признает вас виновною, но принимает в соображение ваше признание, раскаяние и обязательство отказаться служить нашим врагам способами такими бесславными и для вас, и для них. Суд единогласно решил даровать вам полное прощение; ваш экипаж и все принадлежащее вам будут вам возвращены и вы можете свободно отправиться куда пожелаете. На рассвете вас проводит конвой к деревне, где находятся в эту минуту ваши слуги и ваш экипаж.
— Господа, — ответила баронесса, — благодарю вас из глубины сердца за решение, принятое вами относительно меня, не за себя, а за моего сына, которым восхищается мать. Я не смела надеяться найти в вас столько доброты и милосердия; я не буду неблагодарна. Обещание, данное вам, я строго сдержу; я сделаю даже более. Когда меня привели сюда, в первую минуту я спрятала в этой комнате, где провела столько часов в сильном отчаянии, связку ключей. Один из этих ключей отворяет тайник, сделанный в моей карете и так хорошо скрытый, что вам было бы невозможно найти его, даже если б вы разломали карету. В этом тайнике вы найдете бумаги чрезвычайно важные и азбуку, посредством которой можете прочесть эти бумаги. Я думаю, что открытие секретов, заключающихся в этих депешах, докажет вам, как я желаю загладить сделанный мною вред. Будьте уверены, господа, что не боязнь, а только одно раскаяние и желание доказать вам мою признательность, побуждают меня действовать таким образом.
— Благодарим вас за это доказательство добросовестности. До вашего отъезда вас будут считать здесь гостьей и обращаться с вами со всем уважением и вниманием, на которые вам дают право ваше имя и ваш пол.
Баронесса поклонилась и пошла за офицером, который должен был проводить ее в соседнюю хижину, где для нее приготовили комнату как могли удобнее.
— Ну, — сказал Мишель, — был ли я прав, любезный Людвиг?
— Господин Мишель, вы были до того правы, что мы это поняли; вы видите, что мы поступили как вы желали.
— Мы не людоеды и не убийцы женщин, — сказал Петрус, — а я со своей стороны, исполняя неприятную обязанность, возложенную на меня, внутренне был в отчаянии, что должен требовать смерти этой женщины, такой красавицы, которая часто будет сниться мне, — прибавил он с восторгом.
— Полно, полно! — сказал Людвиг, смеясь. — Ты подавал голос за ее смерть.
— Нет, отпираюсь. Я исполнял мою обязанность, требуя смерти, потому что не мог поступать иначе. Но я был уверен, что господин Мишель докажет мне, что я ошибаюсь, поэтому я пойду выкурить трубку; вот все, что я вам скажу.
— Постойте, — сказал Людвиг, — дама эта должна ехать завтра утром; кто будет ее провожать?
— Я, если вы хотите! — закричал Петрус.
— Нет, — сказал Людвиг, — ты будешь способен уморить ее со страха; я уверен, что, увидев тебя, она упадет в обморок.
— О! Неужели я так безобразен?
— Нет; это не оттого, чтобы ты был слишком безобразен, любезный друг, — сказал Люсьен, смеясь, — но, между нами сказать, ты не похож на Адониса, и если уж кто должен провожать эту даму, так скорее тот, кто защитил ее перед судом, мой брат Мишель.
— Есть способ согласить вас, — возразил Людвиг, — и если господин Мишель согласен, мы будем очень ему обязаны; он проводит эту даму до Войера весте с вами, господин Люсьен, а сержант Петрус будет начальником над конвоем.
— Вот это решено, так хорошо, — сказал Петрус. — Вы согласны, господин Мишель?
— Совершенно, любезный Людвиг; вы знаете, что я вполне к вашим услугам.
— Господа, заседание кончено. Прошу вас вернуться на свои места, а я пойду дозором. Господин Мишель, вы здесь у себя дома. Здесь есть несколько пучков соломы, это не Бог знает что такое, но больше ничего я не могу вам предложить.
— Хорошо, хорошо; не тревожьтесь. Ночь провести недолго.
— Позвольте, командир, — сказал Паризьен, — я сделаю вам пуховик, на котором мы будем спать как белки.
— Но прежде, чем мы уснем, — сказал Мишель, — мне хотелось бы поговорить с Оборотнем.
— Я уж думал об этом, брат; я схожу за ним и приведу его к тебе.
Люсьен вышел вместе сдругими членами суда.
В комнате остались только Мишель и Паризьен, который делал пуховик из пучков соломы, отданных в его распоряжение.
На другой день солнце взошло на безоблачном небе. Большое одушевление господствовало на площадке Бараков. Бивуак вольных стрелков представлял в малом виде лагерь. Часовых сменяли. Одни таскали дрова и воду, другие деятельно приготовляли завтрак, более чем умеренный. Несколько молодых людей, только что поступивших, учились у старого солдата первым правилам военного искусства. Наконец, повсюду царствовали чрезвычайное движение и одушевление.
На краю площадки, как раз против деревни Абрешвилер, несколько вольных стрелков, без верхнего платья и с засученными рукавами, приготовляли высокую виселицу.
В назначенную минуту зазвучали трубы. Волонтеры бросились к оружию и составили ряды. Вольные стрелки стали полукругом несколько позади виселицы, о которой мы говорили выше.
По данному сигналу Людвиг и другие офицеры вышли из хижины, служившей главной квартирой, и стали на несколько шагов впереди батальона.
Трубы снова зазвучали. Взвод из десяти человек под командою сержанта Петруса вошел в одну из казарм и тотчас опять вышел, ведя человека, едва державшегося на ногах и казавшегося полумертвым от страха.
Человек этот был не кто иной, как шпион, осужденный накануне, барон фон Бризгау. Негодяй был приведен впереди батальона.
Унтер-офицер прочел приговор, поднял шпагу над головой и сказал громким голосом:
— Да будет совершено правосудие!
Осужденный почти без чувств был приведен к виселице, и как составился приговор, ему связали руки за спиною, пришпилили к груди огромную бумагу, на которой было написано черными буквами его имя, звание, а под этим два слова: «Прусский шпион».
Зазвучали трубы; осужденный был вздернут на веревку и с минуту тело судорожно трепетало, а потом осталось неподвижно…
Правосудие было совершено.
Вольные стрелки прошли с музыкантами мимо виселицы, потом разошлись и каждый вернулся к своим занятиям.
Виселица была так поставлена, что не только была видна из долины, занятой немецкими войсками, но в хорошую трубу легко было прочесть надпись на груди казненного.
Велико было бешенство присутствовавших при этой казни, которой они не могли помешать. Скоро немецкие барабаны ответили на французские трубы и из деревни вышел длинный ряд солдат.
Новый приступ был неизбежен. Но вольные стрелки приготовились к нему.
Почти немедленно склоны холма покрылись застрельщиками, которые старались подняться на гору и проложить дорогу своим товарищам.
Площадка казалась пуста. Ничья голова не высовывалась из-за баррикад. Одно французское знамя развевалось над главной квартирой.
Вдруг, по данному сигналу, когда уже немцы ценою крайних затруднений поднялись наполовину, послышался звук трубы и в ту же минуту громадные скалы, движимые невидимыми руками, заколебались на своем основании, отделились от площадки и рухнули на склоны холма; громадные сосны зашатались и устремились сверху вниз.
Страшный крик агонии и отчаяния поднялся из долины.
Немногие солдаты, не раздавленные этими страшными махинами, бежали с криками ужаса и испуга, преследуемые пулями неумолимых волонтеров.
Опять на этот раз пруссаки были отражены.
Ярость их разбилась бессильно у подножия этих грозных гранитных укреплений.
Вольные стрелки заиграли веселый марш и проводили криками: «Да здравствует Франция!» жалкий побег тевтонцев.
Виселица, на которой был повешен шпион, продолжала обрисовывать свою большую тень на небе и поддразнивать неприятеля, который воображал в своей гордости, что легко преодолеть французский патриотизм.
Казненный висел до заката солнца, потом веревка была перерезана и труп с пренебрежением брошен в долину, где пруссаки могли тогда поднять его и похоронить, если хотят с почетом, должным его благородному имени.
Было около десяти часов утра, когда из главной квартиры вышли на площадку двое мужчин и одна женщина. Женщина была баронесса фон Штейнфельд. Провожали ее Мишель и Люсьен Гартманы.
Приметив их, Петрус, стоявший неподвижно в нескольких шагах во главе отряда из двадцати человек, опираясь на ружье, велел отдать честь и скомандовал направляться к площадке, связывавшейся с дорогой.
Баронесса и ее два спутника следовали за ним.
Холм, на котором возвышались Бараки, связывался с горой мостом в тридцать футов длины и двадцать ширины, брошенным над пропастью и возвышавшимся над долиной более чем на двести метров.
Мост этот был сделан из громадных стволов сосен, крепко связанных пеньковыми веревками и покрытых глиной.
Две громадные баррикады на каждой стороне моста защищали его. Впрочем, приготовлены были рычаги чтоб в случае решительной необходимости менее чем вдесять минут свалить сосны в бездну и таким образом пресечь путь.
Двадцать других сосновых стволов лежали на земле, чтоб немедленно сделать мост вновь, если б по какой-нибудь непредвиденной случайности были принуждены разрушить его.
Маленький отряд пошел по узкому мосту через несколько баррикад, сделанных для защиты лагеря. Разумеется, у каждой баррикады разменивались с истинно военной строгостью лозунгом.
В трехстах метрах от последней баррикады прошли последнюю линию часовых, расставленных за кустами и возвышенностями, так чтоб можно было издали приметить неприятеля незаметно от него.
Потом Петрус послал двух человек вперед осмотреть дорогу, а двух других в обе стороны, к долине и к горе.
Оставшихся он расположил таким образом, что волонтеры правой стороны наблюдали за левой, а с левой стороны за правой.
Баронесса фон Штейнфельд, Мишель и Люсьен Гартманы были помещены среди рядов.
Мишель и Люсьен были вооружены и шли гуськом, то есть Люсьен первый, баронесса в середине, а Мишель за ними, чтоб защищать ее.
— Вы знаете, как мы преданы вашему семейству, как любим и уважаем в особенности вас. Я потому приказал увезти пленницу, что мне показалось, будто вы желаете сделать мне и моим товарищам возражение по поводу приговора, который мы собираемся произнести.
— Действительно, вы угадали мое намерение, любезный Людвиг.
— Видите, мы бедные люди, без образования и судим, руководясь одними внушениями чести, а главное беспристрастия; мы будем рады, если вы поможете нам, так как с глубокою грустью в душе видим себя вынужденными произнести приговор, справедливость которого может быть оспорена вследствие нашего полного неведения законов.
— Вы напрасно унижаете себя и относитесь к своей деятельности так смиренно. Высоко ваше призвание и до сих пор вы исполняли его с беспристрастием, которое вам делает честь. Однако, если вы желаете знать мое мнение, я буду говорить с вами откровенно и выскажу, что думаю.
— Именно, господин Мишель, говорите, мы вас слушаем с самым серьезным вниманием, тем более, что вы, как офицер, верно, несколько раз участвовали в военном суде.
— К несчастью, это слишком справедливо, господа. Два раза в Африке я участвовал в военном суде; но если вы желаете понять настоящее значение учреждения, стоящего в первом ряду военных законов и в силу которого вы собрались, я объяснюсь. Учреждение военных судов имеет начало в самые дурные времена французской истории. Это одна из кровавых пародий правосудия, обычай средневековый, который, неизвестно почему, пережил эпоху постыдного и свирепого варварства. Действительно, это учреждение нейдет к нашему времени. Оно должно было бы исчезнуть со всеми другими расправами, составляющими исключение и зависящими от произвола. Вследствие нелогичности, которой история Франции представляет столько доказательств, военные суды действуют у нас только в самые смутные времена, когда правосудие, сохраняя свою строгость, должно быть беспристрастно и разумно. А тогда, напротив, победители судят или, лучше сказать, наказывают виновных. Человек, являющийся перед военным судом, не есть для этого судилища обвиненный, может быть, невинный, а преступник, который должен быть наказан. Как ни велика добросовестность военных судей, они невольно увлекаются политическими страстями, ненавистью к партии, а приговор их всегда отзывается ненавистью, предубеждением и не одобряется общественным мнением. А между тем все эти офицеры — люди чрезвычайно добросовестные, взятые отдельно, и с обширным знанием. Но знание это относится только к наукам военным. Чем больше их способности, чем обширнее их ученость, тем менее способны они, по моему мнению, быть судьями и судить справедливо. Изучение законов есть наука специальная, очень длинная и очень трудная. Сверх того, чтобы оказывать правосудие, надо находиться в положении исключительном, не иметь ни привязанностей, ни интересов, ни связей, а только иметь в виду судить беспристрастно. Вот почему законодатели, составлявшие наш свод законов, требовали, чтобы судьи имели положение независимое и, следовательно, чтобы они не были подвержены никогда влиянию или стеснению, а чтобы могли произносить приговор, положа руку на сердце, с полным бескорыстием, совершенным беспристрастием. Военный, несмотря на все свои усилия, на свой здравый смысл, словом — на всю его добросовестность, не может ни в каком случае удовлетворить условиям, требуемым от беспристрастного судьи. Я говорю здесь только для памяти о совершенном незнании законов, незнании, в котором нельзя упрекать офицеров, по той простой причине, что они едва имеют время изучать военные вопросы. Поэтому законодатель признает военный совет только в условиях, относящихся специально к военному состоянию за нарушение законов, постановленных для военных, а также чтобы судить шпионов и изменников. Таким образом, военный суд, переносящий свои законы в жизнь гражданскую, есть злоупотребление. Вот единственное объяснение, которое я могу вам дать, господа, об этом учреждении, которого не одобряет здравый смысл и которое для чести человечества должно бы исчезнуть из наших законов. Я не знаю, поняли ли вы меня. Относительно же того, что касается вас, позвольте мне сказать, что в настоящем случае вы не только можете выказать милосердие, но что даже сделали бы ошибку, строго применив закон. Вот почему, вы имеете дело не с закоренелым преступником, как граф Бризгау, негодяем, который сделал из шпионства ремесло и за деньги, пожалуй, сам бы донес на себя. Нет. Перед вами женщина гораздо более несчастная, чем виновная, которая, побуждаемая материнской любовью и желанием возвратить сыну отнятое у него состояние, поддалась вероломным обещаниям министра, который, если б она осмелилась отказаться от постыдного условия, предлагаемого ей, не колеблясь — вы в этом убеждены так же, как и я, господа, — посадил бы эту несчастную в тюрьму, где от сильного отчаяния, наверно, она скоро погибла бы самым жалким образом. Эта женщина понимает всю обширность своего преступления. Мало того, заметьте хорошенько, ее раскаяние может быть для нас полезно, позволив нам повернуть против злодея, направившего ее на этот путь, оружие, которое он направил против нас. Взгляните на многочисленные документы, лежащие на вашем столе. Эти документы, очень важные, написаны цифрами, которых вы не знаете. Смерть этой бедной женщины не сообщит вам тайн, которые вы хотите открыть. Ее жизнь, напротив, может быть, поможет вам узнать важные тайны. Вы так умны, господа, что должны понять важность моих слов. Я не прибавлю больше ничего. Теперь вы должны произнести ваш приговор с таким беспристрастием, какое выказывали до сих пор.
— Мы вас искренно благодарим за все, что вы нам сказали, господин Мишель, — ответил Людвиг, — и воспользуемся вашими советами.
Офицер поклонился, пожал руку президенту суда и опять сел у камина.
Члены суда начали разговаривать между собою тихим голосом с некоторым одушевлением.
Рассуждение было продолжительно, оно длилось больше часа.
Наконец, когда Людвиг выслушал все замечания и собрали все голоса, он приказал снова ввести пленницу. Баронесса фон Штейнфельд вошла.
Она была спокойна по наружности, но, очевидно, в большом унынии. Войдя в комнату, она разменялась взглядом с Мишелем, взгляд которого возвратил ей мужество, потому что молодой человек улыбался. Баронесса стала перед столом.
— Милостивая государыня, — сказал тогда Людвиг, — военный суд, выслушал вас, а главное, выслушав слова, произнесенные в вашу пользу господином Мишелем Гартманом, хотя признает вас виновною, но принимает в соображение ваше признание, раскаяние и обязательство отказаться служить нашим врагам способами такими бесславными и для вас, и для них. Суд единогласно решил даровать вам полное прощение; ваш экипаж и все принадлежащее вам будут вам возвращены и вы можете свободно отправиться куда пожелаете. На рассвете вас проводит конвой к деревне, где находятся в эту минуту ваши слуги и ваш экипаж.
— Господа, — ответила баронесса, — благодарю вас из глубины сердца за решение, принятое вами относительно меня, не за себя, а за моего сына, которым восхищается мать. Я не смела надеяться найти в вас столько доброты и милосердия; я не буду неблагодарна. Обещание, данное вам, я строго сдержу; я сделаю даже более. Когда меня привели сюда, в первую минуту я спрятала в этой комнате, где провела столько часов в сильном отчаянии, связку ключей. Один из этих ключей отворяет тайник, сделанный в моей карете и так хорошо скрытый, что вам было бы невозможно найти его, даже если б вы разломали карету. В этом тайнике вы найдете бумаги чрезвычайно важные и азбуку, посредством которой можете прочесть эти бумаги. Я думаю, что открытие секретов, заключающихся в этих депешах, докажет вам, как я желаю загладить сделанный мною вред. Будьте уверены, господа, что не боязнь, а только одно раскаяние и желание доказать вам мою признательность, побуждают меня действовать таким образом.
— Благодарим вас за это доказательство добросовестности. До вашего отъезда вас будут считать здесь гостьей и обращаться с вами со всем уважением и вниманием, на которые вам дают право ваше имя и ваш пол.
Баронесса поклонилась и пошла за офицером, который должен был проводить ее в соседнюю хижину, где для нее приготовили комнату как могли удобнее.
— Ну, — сказал Мишель, — был ли я прав, любезный Людвиг?
— Господин Мишель, вы были до того правы, что мы это поняли; вы видите, что мы поступили как вы желали.
— Мы не людоеды и не убийцы женщин, — сказал Петрус, — а я со своей стороны, исполняя неприятную обязанность, возложенную на меня, внутренне был в отчаянии, что должен требовать смерти этой женщины, такой красавицы, которая часто будет сниться мне, — прибавил он с восторгом.
— Полно, полно! — сказал Людвиг, смеясь. — Ты подавал голос за ее смерть.
— Нет, отпираюсь. Я исполнял мою обязанность, требуя смерти, потому что не мог поступать иначе. Но я был уверен, что господин Мишель докажет мне, что я ошибаюсь, поэтому я пойду выкурить трубку; вот все, что я вам скажу.
— Постойте, — сказал Людвиг, — дама эта должна ехать завтра утром; кто будет ее провожать?
— Я, если вы хотите! — закричал Петрус.
— Нет, — сказал Людвиг, — ты будешь способен уморить ее со страха; я уверен, что, увидев тебя, она упадет в обморок.
— О! Неужели я так безобразен?
— Нет; это не оттого, чтобы ты был слишком безобразен, любезный друг, — сказал Люсьен, смеясь, — но, между нами сказать, ты не похож на Адониса, и если уж кто должен провожать эту даму, так скорее тот, кто защитил ее перед судом, мой брат Мишель.
— Есть способ согласить вас, — возразил Людвиг, — и если господин Мишель согласен, мы будем очень ему обязаны; он проводит эту даму до Войера весте с вами, господин Люсьен, а сержант Петрус будет начальником над конвоем.
— Вот это решено, так хорошо, — сказал Петрус. — Вы согласны, господин Мишель?
— Совершенно, любезный Людвиг; вы знаете, что я вполне к вашим услугам.
— Господа, заседание кончено. Прошу вас вернуться на свои места, а я пойду дозором. Господин Мишель, вы здесь у себя дома. Здесь есть несколько пучков соломы, это не Бог знает что такое, но больше ничего я не могу вам предложить.
— Хорошо, хорошо; не тревожьтесь. Ночь провести недолго.
— Позвольте, командир, — сказал Паризьен, — я сделаю вам пуховик, на котором мы будем спать как белки.
— Но прежде, чем мы уснем, — сказал Мишель, — мне хотелось бы поговорить с Оборотнем.
— Я уж думал об этом, брат; я схожу за ним и приведу его к тебе.
Люсьен вышел вместе сдругими членами суда.
В комнате остались только Мишель и Паризьен, который делал пуховик из пучков соломы, отданных в его распоряжение.
На другой день солнце взошло на безоблачном небе. Большое одушевление господствовало на площадке Бараков. Бивуак вольных стрелков представлял в малом виде лагерь. Часовых сменяли. Одни таскали дрова и воду, другие деятельно приготовляли завтрак, более чем умеренный. Несколько молодых людей, только что поступивших, учились у старого солдата первым правилам военного искусства. Наконец, повсюду царствовали чрезвычайное движение и одушевление.
На краю площадки, как раз против деревни Абрешвилер, несколько вольных стрелков, без верхнего платья и с засученными рукавами, приготовляли высокую виселицу.
В назначенную минуту зазвучали трубы. Волонтеры бросились к оружию и составили ряды. Вольные стрелки стали полукругом несколько позади виселицы, о которой мы говорили выше.
По данному сигналу Людвиг и другие офицеры вышли из хижины, служившей главной квартирой, и стали на несколько шагов впереди батальона.
Трубы снова зазвучали. Взвод из десяти человек под командою сержанта Петруса вошел в одну из казарм и тотчас опять вышел, ведя человека, едва державшегося на ногах и казавшегося полумертвым от страха.
Человек этот был не кто иной, как шпион, осужденный накануне, барон фон Бризгау. Негодяй был приведен впереди батальона.
Унтер-офицер прочел приговор, поднял шпагу над головой и сказал громким голосом:
— Да будет совершено правосудие!
Осужденный почти без чувств был приведен к виселице, и как составился приговор, ему связали руки за спиною, пришпилили к груди огромную бумагу, на которой было написано черными буквами его имя, звание, а под этим два слова: «Прусский шпион».
Зазвучали трубы; осужденный был вздернут на веревку и с минуту тело судорожно трепетало, а потом осталось неподвижно…
Правосудие было совершено.
Вольные стрелки прошли с музыкантами мимо виселицы, потом разошлись и каждый вернулся к своим занятиям.
Виселица была так поставлена, что не только была видна из долины, занятой немецкими войсками, но в хорошую трубу легко было прочесть надпись на груди казненного.
Велико было бешенство присутствовавших при этой казни, которой они не могли помешать. Скоро немецкие барабаны ответили на французские трубы и из деревни вышел длинный ряд солдат.
Новый приступ был неизбежен. Но вольные стрелки приготовились к нему.
Почти немедленно склоны холма покрылись застрельщиками, которые старались подняться на гору и проложить дорогу своим товарищам.
Площадка казалась пуста. Ничья голова не высовывалась из-за баррикад. Одно французское знамя развевалось над главной квартирой.
Вдруг, по данному сигналу, когда уже немцы ценою крайних затруднений поднялись наполовину, послышался звук трубы и в ту же минуту громадные скалы, движимые невидимыми руками, заколебались на своем основании, отделились от площадки и рухнули на склоны холма; громадные сосны зашатались и устремились сверху вниз.
Страшный крик агонии и отчаяния поднялся из долины.
Немногие солдаты, не раздавленные этими страшными махинами, бежали с криками ужаса и испуга, преследуемые пулями неумолимых волонтеров.
Опять на этот раз пруссаки были отражены.
Ярость их разбилась бессильно у подножия этих грозных гранитных укреплений.
Вольные стрелки заиграли веселый марш и проводили криками: «Да здравствует Франция!» жалкий побег тевтонцев.
Виселица, на которой был повешен шпион, продолжала обрисовывать свою большую тень на небе и поддразнивать неприятеля, который воображал в своей гордости, что легко преодолеть французский патриотизм.
Казненный висел до заката солнца, потом веревка была перерезана и труп с пренебрежением брошен в долину, где пруссаки могли тогда поднять его и похоронить, если хотят с почетом, должным его благородному имени.
Было около десяти часов утра, когда из главной квартиры вышли на площадку двое мужчин и одна женщина. Женщина была баронесса фон Штейнфельд. Провожали ее Мишель и Люсьен Гартманы.
Приметив их, Петрус, стоявший неподвижно в нескольких шагах во главе отряда из двадцати человек, опираясь на ружье, велел отдать честь и скомандовал направляться к площадке, связывавшейся с дорогой.
Баронесса и ее два спутника следовали за ним.
Холм, на котором возвышались Бараки, связывался с горой мостом в тридцать футов длины и двадцать ширины, брошенным над пропастью и возвышавшимся над долиной более чем на двести метров.
Мост этот был сделан из громадных стволов сосен, крепко связанных пеньковыми веревками и покрытых глиной.
Две громадные баррикады на каждой стороне моста защищали его. Впрочем, приготовлены были рычаги чтоб в случае решительной необходимости менее чем вдесять минут свалить сосны в бездну и таким образом пресечь путь.
Двадцать других сосновых стволов лежали на земле, чтоб немедленно сделать мост вновь, если б по какой-нибудь непредвиденной случайности были принуждены разрушить его.
Маленький отряд пошел по узкому мосту через несколько баррикад, сделанных для защиты лагеря. Разумеется, у каждой баррикады разменивались с истинно военной строгостью лозунгом.
В трехстах метрах от последней баррикады прошли последнюю линию часовых, расставленных за кустами и возвышенностями, так чтоб можно было издали приметить неприятеля незаметно от него.
Потом Петрус послал двух человек вперед осмотреть дорогу, а двух других в обе стороны, к долине и к горе.
Оставшихся он расположил таким образом, что волонтеры правой стороны наблюдали за левой, а с левой стороны за правой.
Баронесса фон Штейнфельд, Мишель и Люсьен Гартманы были помещены среди рядов.
Мишель и Люсьен были вооружены и шли гуськом, то есть Люсьен первый, баронесса в середине, а Мишель за ними, чтоб защищать ее.