Страница:
На нём были белоснежные туфли и брюки. Шведка с высоким отложным воротником, из которого выпирала загорелая шея. Чуть выше прозрачные глаза. Всё вместе - светлое какао, или кофейное мороженое со льдинками. Я вообразил себя рядом со всем этим, и мне, почему-то, сразу стало скучно.
- Давай, племянник, - сказал он. - Ещё разок.
Его указательный палец переместился на жаннину щеку и будто нарисовал на ней крестик. А Жанна приняла эту милость как нечто будничное, с улыбкой. Зачем она так охотно смеялась, птичка? Наверное, смех, так похожий на звон стеклянного колокольчика с моей ёлки, был тоже работой. Сходство стало ещё разительней теперь, когда та стекляшка уже перестала существовать, с хрустом испустив дух под моим каблуком: жаннин колокольчик так же захрипел, и зазвучал на добрую квинту ниже, будто и ей наступили на горло.
Я, разумеется, попробовал ещё раз. И опять мне удалось сделать всего три шага, четвёртый вернул меня на дно воронки. Я не муха, только такое резюме смягчило бы позор провала.
- Не так, - спокойно возразил мотобой. - Смотри, как надо.
Он изящно вспрыгнул на трек и пробежал почти полный круг, быстро и мелко перебирая парусиновыми туфлями. Он их ставил не так, как при обычной ходьбе, а носками в одну сторону, влево, и тяжесть тела не переносил с опорной левой ноги на другую, а как бы пропускал её, прихрамывал на правую. Я сразу понял этот приём и попытался его использовать. Прежде всего - тоже, как и мотобой, побежал направо. На этот раз вышло намного лучше, я пробежал с четверть круга.
- Есть способности, - похвалил он. - Продолжай в том же духе.
Похвала его разбавила неприязнь, которую я уж начал к нему испытывать. Я даже покраснел от удовольствия, и сразу же осознал это. Понимание мгновенно усилило было приутихшую неприязнь, я опять насупился. Тогда и они, оба, что-то осознали.
- Да нет же! - весело сказал мотобой. - У тебя получится. Публика ещё увидит тебя в седле. Но перед тем ты должен легко проходить полный круг пешком. Так что... работай.
- Да на одно это уйдёт куча времени, - пробурчал я с уже неуправляемым раздражением. - Когда же мне учиться ездить?
- Но ты же играешь на пианино гаммы, или этюды? - засмеялась Жанна. Мне показалось, что с удовольствием. - И не спрашиваешь Ба, когда настанет время для Лунной сонаты.
- Это не одно и то же, - возразил я. - Кроме того, я терпеть не могу гаммы.
- Одно, одно, - сниходительно сказал мотобой. - Жанна права: рассуждать тут не о чем. Делай, и всё.
Кажется, урок перестал быть ему интересен, если и был.
- А без этого в седло - совсем нельзя? - спросил я.
- Нельзя, - сказал он. И добавил в сторону Жанны: - Что-то твой племянник чересчур болтлив. Ты говорила, он умный. Его потребность усложнять простое, вот что вы все принимаете за ум. Ему нужно принимать вещи такими, какие они есть. Всем вам это нужно.
- Если б знать, какие они есть, - упёрся я, несмотря на неодобрительный взгляд Жанны. Или наоборот: в ответ на него. - Какой смысл может иметь это хождение по кругу, если всё равно в будущем придётся ездить, вот что тоже хотелось бы знать.
- Тут нечего знать, - оборвал он меня. - Это у вас там, дома, ты можешь заглядывать в ящики, где от тебя что-то, допустим, прячут. Может, там, в вашем доме, у вещей и есть какой-то скрытый смысл. И когда ты требуешь его разъяснения, твои домашние умиляются: какой умный... мальчик! Здесь, мальчичек, ты это брось, забудь. Здесь даже если кто и признает тебя умным хлопчиком, то обязательно добавит: слишком умный. А ты знаешь, что значит такая добавка... Хочешь здесь жить, и работать? Не лезь, хлопчик, в чужие ящики. Оставь дома и дурацкие вопросы: что значит круг, зачем и как долго круг, и так далее. Здесь круг есть круг, чтобы по нему ходить, а потом и ездить, и ничего больше. Здесь всё чётко: да или нет. Можешь пройти или не можешь. Можешь? Порядок, валяй дальше, учись ездить. Не можешь? Проваливай.
Он точно чувствовал, куда бить, и попадал в цель. Про ящики он, конечно, высказался фигурально, а всё же попал прямо в точку. И про моё семейство тоже: вроде он заранее знал, куда бить. Не от Жанны ли - не по Жанне ли... В любом случае он мог быть доволен, на моём лице он находил немедленное подтверждение тому, что попал, куда хотел.
Изменница Жанна укоризненно смотрела на меня, осматривала с головы до ног, словно впервые видела, или будто я вдруг отказался от мороженого. Рассуждения о том, что "здесь" всё иначе, конечно, были ей известны. Но вот - понятны ли до конца? Можешь или нет, какая простота! А во мне всё протестовало против такого упрощения, против сведения трёхзначного, многозначного, плотно обступившего меня мира - к столь плоскому варианту, как бы он ни был правдоподобен и эффектен. Я и простейший трек уже зачислил в метафоры бытия, что же говорить о целом, содержавшемся в том "здесь"? И хотя моё сложное отношение к факту ничуть не упростило отношений с ним, ведь пробежать круг я не смог, о, неразвязуемый клубок противоречий, горькая головоломка!... но и простота самого факта ничуть не изменила моей позиции: я по-прежнему упорствовал в своих сложностях.
- В седло нельзя, - протянул я фамильярно, замечание о способностях навело меня на такой тон: почти на равных. Отсюда же продолжение, из материнского лексикона: - Хм. А куда можно?
В его глазах опять понимание, понимание и скука.
- Ладно, я тебя раскусил, - сказал он, чуточку и в сторону Жанны, словно он и ей хотел преподать урок, продемонстрировать наглядные пособия по предмету, уже давно изучаемому ею - с не слишком большим успехом.
- Ладно, - повторил он. - Тебя нужно носом сунуть, тогда ты поверишь. Всех вас так же... Вам надо дать пощупать, иначе вы ни в какую. Что ж, давай прокатимся.
- Не надо, - попросила Жанна.
- Ты займись-ка своим делом, закрой калитку. А про нас никто не узнает, подмигнул он мне. - Правда, хлопчик?
- Гроб, - у меня получился не басок, а меццосопрано.
- Горб! Прикуси язык, я суеверный, - усмехнулся он. - Эта машина в порядке?
Брат молча кивнул, не подымая глаз и продолжая ковыряться в другой машине. Жанна послушно закрыла калитку и привычно отступила на пару шагов, по-видимому, её вера в искусство мотобоя победила опасения, столь схожие с моими. У меня не было этой веры, и потому я боялся, откровенно говоря - боялся смертельно. Хотя старался не подавать виду. Назарий подхватил меня подмышки и усадил верхом на бак.
- Не обожгись вот тут, раздвинь копыта, - он тронул мои лодыжки. - А колени сожми. Держись двумя руками, и покрепче. Страшно?
- Да, - вдруг честно признался я, с трудом выговорив и это, столь простое слово.
- Отлично, - сказал он, садясь в седло позади меня и запуская двигатель. Не будешь бояться - голову сломаешь. Это после понятно будет, что боялся напрасно. А сейчас бояться нужно, и так каждый раз...
Его локти плотней сжали мои плечи. Он крутнул ручку и конец фразы был раздавлен рёвом двигателя. Подо мной содрогалось железное тело: чудовище просыпалось, позёвывая и потягиваясь. Клубы выхлопных газов вырывались из него, из-под меня, казалось - из меня. Голову мне обложила пелена, похожая на столь памятный, предохранительный ватный бублик. От его нажима всё поплыло перед глазами и раздвоилось: косоглазие получило подкрепление. Зато страх сразу скукожился, ужался, оставив место для чего-то иного, может, и для размышлений... Этот шутливый комментарий из более поздних времён, а тогда я как раз перестал что-либо сознавать, кроме того, что лопатки мои вдавило в грудь Назария. Стартовый скачок тоже прошёл мимо моего сознания, перед моим носом как-то сразу оказалось неподвижное - а на деле бешено вращающееся пупырчатое колесо и мчащийся ему навстречу, а чуть позже тоже остановившийся, трек. Я прижался к баку, вцепился всеми конечностями во всё, что помогло бы мне удержаться в моём железном седле, сама кожа, мгновенно покрывшись присосками - то есть, мурашками - прилипла к металлу. Всё моё внимание, хвалёный мой ум, сконцентрировалось на одном: на напряжении собственных мышц. Скорострельные залпы выхлопной трубы, стрельба врассыпную раздвигающихся и возвращающихся на место сегментов трека - это до меня не доходило, только после, когда пытка кончилась, я вспомнил и об этом.
Благодаря такой отстранённости и от пространства, и от, стало быть, времени, эта пытка протекала как бы вяло, лениво, не спеша. Трудно, поэтому, сказать, сколько именно она длилась, минуту? Такое отстранение помогло мне переварить эту минуту, да, восприятие тут ближе всего к пищеварению, ибо как раз в органах пищеварения происходила наиболее бурная деятельность. В другой ситуации эта деятельность назвалась бы как раз расстройством деятельности. То же касается и органа памяти: почему-то мне казалось очень важным запомнить ругательство, вложенное в моё ухо мотобоем на каком-то очередном витке. Вероятно, тот оборот речи показался мне необычайно совершенным.
Я принял ругательство на свой счёт и стал было сползать с бака, как если б путешествие уже окончилось, и капитан объявил своё: земля. "Сидеть", однако приказал он, и я остался сидеть, всё в том же отупении. Задним числом стало понятно, что ругательство относилось к перебоям в рёве мотора, к аритмичным, но выразительным паузам. Что это значит - осталось неизвестным, так как заднее колесo вдруг занесло, и оказалось: машина уже стоит на исходной позиции, двигатель молчит, Жанна помогает снять, отлепить меня от бака, на котором остались влажные потёки... Ставят на землю, ту землю, и отпускают на волю.
Да, мы уже стояли на исходной позиции, но бочка продолжала сама вертеться вокруг меня, а я не мог ни распрямиться, ни даже развести судорожно сжатые пальцы. Горбатый карлик, прошу прощения - маленький человек, с выпученными глазами, на середине арены, на радость публике. В ряду наглядных учебных пособий - наиболее наглядное.
- Ну, и как, хлопчик?
Cпрашивая, мотобой не глядел ни на меня, ни на Жанну, а на Брата. Тот, наконец, оторвался от своего занятия и поднял лицо: навстречу. Странное выражение было на этом лице, будто Брат проснулся и узнал, что проспал своё пробуждение. В Жанне тоже произошли перемены, она, невиданное дело, чуть сутулилась - оборвались струны, натягивавшие ей осанку, отчего живот выглядел вспученным. Руки её были сложены как раз там, на животе, словно и у неё были проблемы с пищеварением, или её туда ударили. Новая конфигурация живота была этими сложенными на нём руками подчёркнута, объявлена.
- Нормально, - просипел я.
- Да уж... - протянул Назарий. - Значит, говоришь, машина в порядке.
В этот миг, ещё не зная скрытого смысла сцены, я испытал странное злорадство. То ли жаннина поза, то ли выражение лица Брата, не знаю, но что-то вдруг укрепило моё прежнее, было, ослабевшее упрямство в отношении признания простых здешних истин. Мне было предъявлено наглядное пособие, преподан урок, и я был готов подчиниться непреложности нового знания, но вот - один лишь миг! - и всё вернулось на своё место. Ага, пусть-пусть, но мы ещё поглядим, как оно на самом-то деле... так можно было бы описать это место. Злорадное чувство укрепило почву под моими ногами, в буквальном смысле, этот утрамбованный и выметенный кусок земли. Я смог даже выпрямиться и расслабить сведенные судорогой мышцы. Хотя, если быть честным, с бурчанием в кишечнике это чувство не совладало.
В тот же миг Брат поднялся на ноги, и теперь стоял в одной компании с нами, если не считать мотобоя, по-прежнему сидящего в седле, упираясь каблуками парусиновых туфель в утрамбованную прерию, и туда же взглядом. Это выглядело так, будто он задумался о новых учебных пособиях, поскольку прежние никого ничему не научили. Такую мысль можно бы назвать ясновидением, но гордиться тут особо нечем: ясновидящими были в тот миг они все. И Жанна, конечно, тоже.
- Не надо, - сказал она тихо и безнадёжно. Третий глаз её, казалось, тоже стал чёрным.
Брат покорно сделал два шага в направлении Назария.
- Да уж, - сказал тот, - не надо. Следить за машиной, горбатиться не надо. А гробиться на ней - надо.
Он продолжал сидеть в своём седле, как в кресле: свободно развалясь, как если бы у седла были поручни и спинка, или в нём самом не было костей. Последнее ближе к правде, учитывая, сколько раз он падал и ломался. Поза была знакома мне, точно так в своём кабинете сидел Ди, обдумывая диагноз и решая, какие меры следует применить к больному. Точно такая же улыбка затеняла его губы. Но на этом сходство кончалось: если у Ди после принятия решения тень с лица исчезала, то у Назария - наоборот, лицо совершенно потемнело. Оттого зубы его заблестели особенно ярко, уже не будничная работа - а праздничная, все отличительные признаки кошачьего обострились, и он, в мгновение собравшись - а в следующее распрямившись, нанёс снизу вверх жуткий удар в челюсть Брата.
От неожиданности я хрюкнул, будто удар пришёлся в меня. А Брат перенёс его молча, и так же молча поднялся на ноги, всё с тем же выражением спокойствия... спокойного сознания своей вины. Он был такой маленький, в сравнении даже и с сидящим мотобоем. Ни капли крови не выступило у него на губах, а кровь должна была быть, я знал это по дворовому опыту. Такая стойкость могла объясняться лишь тем, что этот удар был лишь звеном в цепи предшествующего, и последующего, опыта, привившего Брату умение, навыки обращения с ударами в лицо. Только успешным курсом уроков, вколотивших в него знание, как следует держать удары. Он не отходил от Назария, чего я, признаться, ждал. Но новых ударов не последовало. Вместо них был короткий взгляд мотобоя: на Жанну. И тогда стало ясно, кому именно предназначался этот, сегодняшний урок из курса, механиком давно пройденного. Брат просто послужил очередным наглядным пособием, только и всего. Чувство вины охватило меня, несомненно - то же произошло и с Жанной: она вдруг отняла ладони от живота и закрыла ими лицо.
- Так, - заключил мотобой. - Тебе его жаль. А мне жаль себя. И вот...
Теперь он глянул и на меня. На миг нечто значительное почудилось мне в его взгляде, будто там, в темноте, вспыхнула фара и осветила... Но что?
- Жаль мне и хлопчика. Если б что случилось...
Этим словечком "хлопчик", произнесенным с ожесточённым ехидством, он успешно завёл свой внутренний движок. Его сразу же выкинуло из кресла, и он накинулся на Брата. Кормление кошачьих человечьим мясом, от двух до трёх. Отсутствие крови после первого удара, надо полагать, просто взбесило его, не меньше, чем продолжающая висеть над ним необходимость утверждать в нас простые истины.
Зрелище было жуткое, как и всякое упорное утверждение истин. Он избивал маленького Брата ногами, обутыми в парусиновые туфли. Наверное, и мне следовало закрыть лицо ладонями, но я этого не сделал, хотя и обдумывал такой вариант: обдумывал, странно сказать, очень хладнокровно. Все удары попадали в цель, в Брата, нo и на нашу с Жанной долю кое-что пришлось, в переносном, разумеется, смысле. Кто-то из нас даже пристанывал... Не Брат, конечно же, скорей всего Жанна, ибо это она вдруг оторвала руки от лица, на котором, оказывается, застыла весёлая гримаса, залитая светом рубинового третьего глаза: багровая кремлёвская звезда над весёлой ёлкой. Все веточки этой ёлки дрожали, позвякивали её игрушки и жутко звенел хрустальный колокольчик. Звоночек прервался захлёбывающимся, икающим смехом, будто Жанна хотела взять своим поставленным колоратурным сопрано верхнее до - и не дотянулась до него, сорвалась. Голова её запрокинулась, на шее взбухли вены. Замкнутое пространство бочки, подобно резонатору, усиливало всю эту музыку: шарканье подошв, свист трущихся друг о друга брючин, безудержный заикающийся смех, смешало её с вонью выхлопных газов и просто бензина, с мурашками, ещё бегущими по моей шее вниз, к лопаткам, и с отчётливой мыслью, что... близка уж и моя очередь. Что весь этот праздник, вся ёлка устроена в конце концов для меня, и что близится моё выступление на эту сцену, вот-вот начнётся номер главный, памятник мой нерукотворный в черкесске с газырями! Как предварительный набросок этого памятника лежала на утрамбованной земле метла с длинной ручкой и стёртыми, изломанными прутьями.
Вязанка стёршегося хвороста ...
... собранная в метлу, символ всего собранного в пучок времени, повязанных одним, пятьдесят вторым годом, и употреблённых им душ. Стиснутые в одной вязанке, плечом к плечу, спинами к животам, мы навсегда останемся вместе, нас никакой другой эпохе не разлучить. Об активном употреблении нас свидетельствуют стёршиеся до крови пузыри на наших сердцах. Связка прутьев, играющая и секуще-воспитательную роль, педагогический акт, называемый розгами, сама покрыта незарастающими шрамами уроков. Вязанка хвороста, мы, представленные этой метлой на середине мировой арены, весь этот импровизированный номер, на который никто не удосужился продать хоть один входной билет, а каковы могли быть доходы, особенно, если делить их по маркам! Мысль эта вроде вспыхнувшей фары... в ночной бочке, когда выключен свет, и по стенам вслепую носится нечто, сбивая или не сбивая тарелочки - кто ж определит это во тьме кромешной, носится, предводительствуемое блуждающим лучом мощной фары. Всё просто, можешь - давай, не можешь - проваливай. О, этот великолепный эгоизм бочки! Ну, а если, пусть уже и подвергнув себя опасности, и купив на этот аттракцион билеты, всё же наплевать на расходы и самим махнуть через барьер, пока оно, мчащееся кругами чудище, та жизнь, не махнуло сюда, к нам? Оттуда, из прошлого - к нам сюда, в сегодня, одним прыжком на нас и тяжёлые лапы с наточенными когтями нам на плечи? Вся та жизнь...
... стёршаяся почти бесследно от упорного употребления.
Нет, хватит: второй раз нам такого не выдержать, не выжить.
- Хватит? - спросил мотобой: никакой тебе даже одышки.
- Хватит, - вдруг выпалил я.
Брат поддержал меня, кивком.
- Это тебе урок, - сказал мотобой, не уточняя - кому.
На будущее, добавил я в уме: рисковать не хотелось. Да и бочка ещё продолжала описывать круги, хотя уже и заметно медленней, потому всё, что содержалось в этом уме, было округлённым - без начал и концов. От будущего - к расстроенному пищеварению, и от него снова к будущему, будто ход мыслей тоже вписался в закруглённое пространство бочки и описывал вечные круги, прилегая к её цилиндрическим стенам. Всё было круглым в этих мыслях, как мяч, все имена предметов и их связи: круглая бритая голова Брата, обтянутый сари круглый, как мяч, жаннин живот. Застрявший в извилистом кишечнике мозга круглый мяч самой мысли. Слишком, подчёркнуто круглый живот, упорно думал я, стараясь найти в обтягивающем его сари не только причудливую экстравагантность, но и функциональную необходимость, если уж мне советовали искать только простые подоплёки. Можешь - давай, иначе - проваливай. Я незаметно снова оглядел Жанну с ног до головы, и подозрения мои подтвердились. Освещённая моей неприязнью, фигура предательницы выступила из укрывающего её флёра, теперь резко очерченная, будто нагая, и оказалось, что она явно раздалась, потеряла обычную стройность. И лицо, оно вовсе не загорело, а болезненно пожелтело. Чтобы увидеть это, вовсе не надо было взламывать секретные ящики, всё лежало на поверхности - в буквальном смысле. Функция сари была - скрыть эти перемены, но на деле оно лишь подчёркивало их. Как же я раньше этого не замечал? И ещё вопрос: а кто ещё это заметил?
Сконцентрированная на жаннином животе мысль вызвала у меня новый прилив тошноты, возможно, по ассоциации. Мои шакалы из дворовой шайки несомненно испытывали то же, когда, чаще всего весной, освистывали проходящих женщин с такими же фигурами, такой был у них стойкий ритуал... В отличие от них, меня вдруг вывернуло, прямо на этот чисто выметенный земляной пол. На моём лице, наверняка, появилось то же виноватое выражение, что и у Брата. Жанна глядела на меня с... отвращением, да? Но я ничего не мог поделать, после небольшой паузы меня вывернуло вторично, чем-то зелёным. Мотобой же отнёсся к происшествию профессионально.
- Глотай слюни, - посоветовал он. - С этим можно справиться, у всех так было. Работай над собой, и привыкнешь крутиться. А теперь глотай сопли... и улыбайся.
Я так и поступил. Вполне буднично звякнул жаннин колокольчик, но в эту обманчивую будничность я уже не верил. Все вариации её вокальных упражнений мне теперь не нравились. Чувство, которое они вызывали, при всём их разнообразии, было одно и то же: растущее злорадство. Оно и заставило меня вывернуться в третий раз, почти ничем, желудок уже был пуст. Я упорно глотал слюну, но меня по-прежнему мутило. Теперь от злости. Это уже была настоящая работа, глотать сопли, я осваивал этот приём на века. Все молча наблюдали, как я его репетирую... В этом молчании с нами всеми происходило нечто неотвратимое: всякий мог плюнуть - и уйти, и, я уверен, каждый хотел именно это проделать, но вместо того покорно продолжал глотать вместе со мной свои личные сопли. Никто не сделал и малейшего движения в сторону выхода из бочки, будто был скован с другими невидимой цепью, концы которой находились где-нибудь на смотровой площадке, где стоял некто, придерживающий нас на железном поводке, а рядом ещё человек сорок, вся публика, заплатившая за вход ничтожную плату, а теперь развязно нарушавшая правила поведения, уложив руки на барьер, выпучив глаза... Правила поведения, обязательные и для нас.
Я чувствовал на себе страшную тяжесть взгляда Назария. Конечно, он приписал моё поведение всё той же причине: присущему мне, еретику, упрямству. Но теперь, после преподанных и оказавшихся безуспешными уроков, он воспринимал его как вызов, хамский вызов Давида - Голиафу, всю опасность которого он чуял лучше всякого другого, как подлинно кошачье. Весь порядок в его царстве, в бочке, подвергался опасности, и он, царевич в бочке, рисковал больше всех: потерей царства. На лице его отразилась... опять же работа, но теперь не совсем привычная: мысли. Чем бы такая работа могла кончиться, не знаю. А вот что её прикончило: дребезжанье калитки, единственного лаза извне в окружённое железным занавесом царство.
Нет, я дребезжанья не услыхал, это он его услышал, и мгновенно взял себя в руки. Наружно вся эта работа выразилась в одном движении: тряхнул кистью, словно стряхнул с неё насекомое, и щёлкнул пальцами, нацелив указательный в меня, как ствол пистолета. Всё вместе - словно выстрел. И сразу же, изящно переставляя парусиновые туфли, совсем не так, как на треке - а носками врозь, пошёл открывать калитку. Белые брюки на его ягодицах измялись и потемнели от пота.
Тошнота почему-то тут же отпустила меня, я перевёл дух, и впервые ощутил какая здесь, в бочке, жара. Такая же, как в прозекторской отца или в боксах Изабеллы, в их рабочих царствах. Во всём городе, собственно, было лишь два прохладных царства: кабинет Ди и спальня Ба. Мне жутко захотелось перенестись туда, сейчас же... Но, по правде сказать, и там прохладно бывало только по ночам, фиалки в палисаднике начинали дышать и наполняли выхлопными газами спальню через зарешёченное, всегда открытое настежь окно, и наутро, если ты спишь под этим окном, тебя так же мутит, как и везде, так же мутит, как от всего прочего, и тем же мутит... Нет, я передумал переноситься туда немедленно, отложил на вечер: по тамошним правилам поведения я обязан был к ужину быть на месте. На месте, согласно этим правилам - моём, моём навсегда. Неплохая идея, только вот... установленные нами правила подбивают судьбу нарушать их. И тоже: всегда.
- И у вас так было? - сказал я в спину мотобою, ужасаясь тому, что делаю. - Странно. Я думал, если человек талантлив от рождения, то ему вовсе не нужно во время работы...
Я постарался подобрать слово поточнее:
- ... рыгать.
Словно я запустил в его лопатки гранатой-лампочкой, вывинченной в трамвайном вагоне: он резко притормозил и медленно повернул голову назад. Несомненно, в нём снова проснулся интерес ко мне, но я тут же подумал: лучше бы не просыпался. Мурашки опять побежали по моим лопаткам, и, кажется, снова объявилась тошнота. Образ в кровь избитого Брата стал передо мною, и я сам стал его братом... Что теперь, какой воспоследует теперь урок? Ответа не было: воображение молчало, тоже, кажется, от страха.
Ответ появился с другой стороны. Пока существами мальчишеского полу решалось, в какой форме доводить до успешного конца оказавшийся безуспешным урок, Жанна вынула из гнезда болт, служивший задвижкой, и приоткрыла калитку. Ломившийся в неё чужак тут же пересёк границу охраняемого железным занавесом государства. И снова Назарий осознал это первым, прежде всех нас. Взгляд его покинул меня, чтобы упереться в Жанну, и это он ей - не мне, сложив губы трубочкой, пообещал:
- Маленький... уродец.
И сразу же - чужаку:
- Привет.
Каждому - своё. Можно и через запятую, как кому хочется. А можно и вовсе без знаков препинания, как несомненно предпочёл бы вошедший, заядлый во всём минималист Жора Устименко, очень маленький человек.
- Ну и жара у вас! - пропищал он чуточку в нос. - Вы в этой бочке, как селёдки. Готовите новую программу? Возьмите меня.
- Лучше я тебе её продам, - сказал Назарий. - Купишь?
- Что именно? Котов в мешках не покупаю.
- А вон... хлопчика. Или вон: дивчинку. Можно и в упаковке, в мешке. Меньше царапаться будут.
Что же Жанна? Она улыбалась.
- Я сам хлопчик, - серьёзно возразил Жора. - И дивчинки у меня свои, хлопчиковые. А что, у тебя с ними проблемы, номер не выходит?
- Бездари, - угрюмо сказал Назарий, - и лентяи.
- Давай, племянник, - сказал он. - Ещё разок.
Его указательный палец переместился на жаннину щеку и будто нарисовал на ней крестик. А Жанна приняла эту милость как нечто будничное, с улыбкой. Зачем она так охотно смеялась, птичка? Наверное, смех, так похожий на звон стеклянного колокольчика с моей ёлки, был тоже работой. Сходство стало ещё разительней теперь, когда та стекляшка уже перестала существовать, с хрустом испустив дух под моим каблуком: жаннин колокольчик так же захрипел, и зазвучал на добрую квинту ниже, будто и ей наступили на горло.
Я, разумеется, попробовал ещё раз. И опять мне удалось сделать всего три шага, четвёртый вернул меня на дно воронки. Я не муха, только такое резюме смягчило бы позор провала.
- Не так, - спокойно возразил мотобой. - Смотри, как надо.
Он изящно вспрыгнул на трек и пробежал почти полный круг, быстро и мелко перебирая парусиновыми туфлями. Он их ставил не так, как при обычной ходьбе, а носками в одну сторону, влево, и тяжесть тела не переносил с опорной левой ноги на другую, а как бы пропускал её, прихрамывал на правую. Я сразу понял этот приём и попытался его использовать. Прежде всего - тоже, как и мотобой, побежал направо. На этот раз вышло намного лучше, я пробежал с четверть круга.
- Есть способности, - похвалил он. - Продолжай в том же духе.
Похвала его разбавила неприязнь, которую я уж начал к нему испытывать. Я даже покраснел от удовольствия, и сразу же осознал это. Понимание мгновенно усилило было приутихшую неприязнь, я опять насупился. Тогда и они, оба, что-то осознали.
- Да нет же! - весело сказал мотобой. - У тебя получится. Публика ещё увидит тебя в седле. Но перед тем ты должен легко проходить полный круг пешком. Так что... работай.
- Да на одно это уйдёт куча времени, - пробурчал я с уже неуправляемым раздражением. - Когда же мне учиться ездить?
- Но ты же играешь на пианино гаммы, или этюды? - засмеялась Жанна. Мне показалось, что с удовольствием. - И не спрашиваешь Ба, когда настанет время для Лунной сонаты.
- Это не одно и то же, - возразил я. - Кроме того, я терпеть не могу гаммы.
- Одно, одно, - сниходительно сказал мотобой. - Жанна права: рассуждать тут не о чем. Делай, и всё.
Кажется, урок перестал быть ему интересен, если и был.
- А без этого в седло - совсем нельзя? - спросил я.
- Нельзя, - сказал он. И добавил в сторону Жанны: - Что-то твой племянник чересчур болтлив. Ты говорила, он умный. Его потребность усложнять простое, вот что вы все принимаете за ум. Ему нужно принимать вещи такими, какие они есть. Всем вам это нужно.
- Если б знать, какие они есть, - упёрся я, несмотря на неодобрительный взгляд Жанны. Или наоборот: в ответ на него. - Какой смысл может иметь это хождение по кругу, если всё равно в будущем придётся ездить, вот что тоже хотелось бы знать.
- Тут нечего знать, - оборвал он меня. - Это у вас там, дома, ты можешь заглядывать в ящики, где от тебя что-то, допустим, прячут. Может, там, в вашем доме, у вещей и есть какой-то скрытый смысл. И когда ты требуешь его разъяснения, твои домашние умиляются: какой умный... мальчик! Здесь, мальчичек, ты это брось, забудь. Здесь даже если кто и признает тебя умным хлопчиком, то обязательно добавит: слишком умный. А ты знаешь, что значит такая добавка... Хочешь здесь жить, и работать? Не лезь, хлопчик, в чужие ящики. Оставь дома и дурацкие вопросы: что значит круг, зачем и как долго круг, и так далее. Здесь круг есть круг, чтобы по нему ходить, а потом и ездить, и ничего больше. Здесь всё чётко: да или нет. Можешь пройти или не можешь. Можешь? Порядок, валяй дальше, учись ездить. Не можешь? Проваливай.
Он точно чувствовал, куда бить, и попадал в цель. Про ящики он, конечно, высказался фигурально, а всё же попал прямо в точку. И про моё семейство тоже: вроде он заранее знал, куда бить. Не от Жанны ли - не по Жанне ли... В любом случае он мог быть доволен, на моём лице он находил немедленное подтверждение тому, что попал, куда хотел.
Изменница Жанна укоризненно смотрела на меня, осматривала с головы до ног, словно впервые видела, или будто я вдруг отказался от мороженого. Рассуждения о том, что "здесь" всё иначе, конечно, были ей известны. Но вот - понятны ли до конца? Можешь или нет, какая простота! А во мне всё протестовало против такого упрощения, против сведения трёхзначного, многозначного, плотно обступившего меня мира - к столь плоскому варианту, как бы он ни был правдоподобен и эффектен. Я и простейший трек уже зачислил в метафоры бытия, что же говорить о целом, содержавшемся в том "здесь"? И хотя моё сложное отношение к факту ничуть не упростило отношений с ним, ведь пробежать круг я не смог, о, неразвязуемый клубок противоречий, горькая головоломка!... но и простота самого факта ничуть не изменила моей позиции: я по-прежнему упорствовал в своих сложностях.
- В седло нельзя, - протянул я фамильярно, замечание о способностях навело меня на такой тон: почти на равных. Отсюда же продолжение, из материнского лексикона: - Хм. А куда можно?
В его глазах опять понимание, понимание и скука.
- Ладно, я тебя раскусил, - сказал он, чуточку и в сторону Жанны, словно он и ей хотел преподать урок, продемонстрировать наглядные пособия по предмету, уже давно изучаемому ею - с не слишком большим успехом.
- Ладно, - повторил он. - Тебя нужно носом сунуть, тогда ты поверишь. Всех вас так же... Вам надо дать пощупать, иначе вы ни в какую. Что ж, давай прокатимся.
- Не надо, - попросила Жанна.
- Ты займись-ка своим делом, закрой калитку. А про нас никто не узнает, подмигнул он мне. - Правда, хлопчик?
- Гроб, - у меня получился не басок, а меццосопрано.
- Горб! Прикуси язык, я суеверный, - усмехнулся он. - Эта машина в порядке?
Брат молча кивнул, не подымая глаз и продолжая ковыряться в другой машине. Жанна послушно закрыла калитку и привычно отступила на пару шагов, по-видимому, её вера в искусство мотобоя победила опасения, столь схожие с моими. У меня не было этой веры, и потому я боялся, откровенно говоря - боялся смертельно. Хотя старался не подавать виду. Назарий подхватил меня подмышки и усадил верхом на бак.
- Не обожгись вот тут, раздвинь копыта, - он тронул мои лодыжки. - А колени сожми. Держись двумя руками, и покрепче. Страшно?
- Да, - вдруг честно признался я, с трудом выговорив и это, столь простое слово.
- Отлично, - сказал он, садясь в седло позади меня и запуская двигатель. Не будешь бояться - голову сломаешь. Это после понятно будет, что боялся напрасно. А сейчас бояться нужно, и так каждый раз...
Его локти плотней сжали мои плечи. Он крутнул ручку и конец фразы был раздавлен рёвом двигателя. Подо мной содрогалось железное тело: чудовище просыпалось, позёвывая и потягиваясь. Клубы выхлопных газов вырывались из него, из-под меня, казалось - из меня. Голову мне обложила пелена, похожая на столь памятный, предохранительный ватный бублик. От его нажима всё поплыло перед глазами и раздвоилось: косоглазие получило подкрепление. Зато страх сразу скукожился, ужался, оставив место для чего-то иного, может, и для размышлений... Этот шутливый комментарий из более поздних времён, а тогда я как раз перестал что-либо сознавать, кроме того, что лопатки мои вдавило в грудь Назария. Стартовый скачок тоже прошёл мимо моего сознания, перед моим носом как-то сразу оказалось неподвижное - а на деле бешено вращающееся пупырчатое колесо и мчащийся ему навстречу, а чуть позже тоже остановившийся, трек. Я прижался к баку, вцепился всеми конечностями во всё, что помогло бы мне удержаться в моём железном седле, сама кожа, мгновенно покрывшись присосками - то есть, мурашками - прилипла к металлу. Всё моё внимание, хвалёный мой ум, сконцентрировалось на одном: на напряжении собственных мышц. Скорострельные залпы выхлопной трубы, стрельба врассыпную раздвигающихся и возвращающихся на место сегментов трека - это до меня не доходило, только после, когда пытка кончилась, я вспомнил и об этом.
Благодаря такой отстранённости и от пространства, и от, стало быть, времени, эта пытка протекала как бы вяло, лениво, не спеша. Трудно, поэтому, сказать, сколько именно она длилась, минуту? Такое отстранение помогло мне переварить эту минуту, да, восприятие тут ближе всего к пищеварению, ибо как раз в органах пищеварения происходила наиболее бурная деятельность. В другой ситуации эта деятельность назвалась бы как раз расстройством деятельности. То же касается и органа памяти: почему-то мне казалось очень важным запомнить ругательство, вложенное в моё ухо мотобоем на каком-то очередном витке. Вероятно, тот оборот речи показался мне необычайно совершенным.
Я принял ругательство на свой счёт и стал было сползать с бака, как если б путешествие уже окончилось, и капитан объявил своё: земля. "Сидеть", однако приказал он, и я остался сидеть, всё в том же отупении. Задним числом стало понятно, что ругательство относилось к перебоям в рёве мотора, к аритмичным, но выразительным паузам. Что это значит - осталось неизвестным, так как заднее колесo вдруг занесло, и оказалось: машина уже стоит на исходной позиции, двигатель молчит, Жанна помогает снять, отлепить меня от бака, на котором остались влажные потёки... Ставят на землю, ту землю, и отпускают на волю.
Да, мы уже стояли на исходной позиции, но бочка продолжала сама вертеться вокруг меня, а я не мог ни распрямиться, ни даже развести судорожно сжатые пальцы. Горбатый карлик, прошу прощения - маленький человек, с выпученными глазами, на середине арены, на радость публике. В ряду наглядных учебных пособий - наиболее наглядное.
- Ну, и как, хлопчик?
Cпрашивая, мотобой не глядел ни на меня, ни на Жанну, а на Брата. Тот, наконец, оторвался от своего занятия и поднял лицо: навстречу. Странное выражение было на этом лице, будто Брат проснулся и узнал, что проспал своё пробуждение. В Жанне тоже произошли перемены, она, невиданное дело, чуть сутулилась - оборвались струны, натягивавшие ей осанку, отчего живот выглядел вспученным. Руки её были сложены как раз там, на животе, словно и у неё были проблемы с пищеварением, или её туда ударили. Новая конфигурация живота была этими сложенными на нём руками подчёркнута, объявлена.
- Нормально, - просипел я.
- Да уж... - протянул Назарий. - Значит, говоришь, машина в порядке.
В этот миг, ещё не зная скрытого смысла сцены, я испытал странное злорадство. То ли жаннина поза, то ли выражение лица Брата, не знаю, но что-то вдруг укрепило моё прежнее, было, ослабевшее упрямство в отношении признания простых здешних истин. Мне было предъявлено наглядное пособие, преподан урок, и я был готов подчиниться непреложности нового знания, но вот - один лишь миг! - и всё вернулось на своё место. Ага, пусть-пусть, но мы ещё поглядим, как оно на самом-то деле... так можно было бы описать это место. Злорадное чувство укрепило почву под моими ногами, в буквальном смысле, этот утрамбованный и выметенный кусок земли. Я смог даже выпрямиться и расслабить сведенные судорогой мышцы. Хотя, если быть честным, с бурчанием в кишечнике это чувство не совладало.
В тот же миг Брат поднялся на ноги, и теперь стоял в одной компании с нами, если не считать мотобоя, по-прежнему сидящего в седле, упираясь каблуками парусиновых туфель в утрамбованную прерию, и туда же взглядом. Это выглядело так, будто он задумался о новых учебных пособиях, поскольку прежние никого ничему не научили. Такую мысль можно бы назвать ясновидением, но гордиться тут особо нечем: ясновидящими были в тот миг они все. И Жанна, конечно, тоже.
- Не надо, - сказал она тихо и безнадёжно. Третий глаз её, казалось, тоже стал чёрным.
Брат покорно сделал два шага в направлении Назария.
- Да уж, - сказал тот, - не надо. Следить за машиной, горбатиться не надо. А гробиться на ней - надо.
Он продолжал сидеть в своём седле, как в кресле: свободно развалясь, как если бы у седла были поручни и спинка, или в нём самом не было костей. Последнее ближе к правде, учитывая, сколько раз он падал и ломался. Поза была знакома мне, точно так в своём кабинете сидел Ди, обдумывая диагноз и решая, какие меры следует применить к больному. Точно такая же улыбка затеняла его губы. Но на этом сходство кончалось: если у Ди после принятия решения тень с лица исчезала, то у Назария - наоборот, лицо совершенно потемнело. Оттого зубы его заблестели особенно ярко, уже не будничная работа - а праздничная, все отличительные признаки кошачьего обострились, и он, в мгновение собравшись - а в следующее распрямившись, нанёс снизу вверх жуткий удар в челюсть Брата.
От неожиданности я хрюкнул, будто удар пришёлся в меня. А Брат перенёс его молча, и так же молча поднялся на ноги, всё с тем же выражением спокойствия... спокойного сознания своей вины. Он был такой маленький, в сравнении даже и с сидящим мотобоем. Ни капли крови не выступило у него на губах, а кровь должна была быть, я знал это по дворовому опыту. Такая стойкость могла объясняться лишь тем, что этот удар был лишь звеном в цепи предшествующего, и последующего, опыта, привившего Брату умение, навыки обращения с ударами в лицо. Только успешным курсом уроков, вколотивших в него знание, как следует держать удары. Он не отходил от Назария, чего я, признаться, ждал. Но новых ударов не последовало. Вместо них был короткий взгляд мотобоя: на Жанну. И тогда стало ясно, кому именно предназначался этот, сегодняшний урок из курса, механиком давно пройденного. Брат просто послужил очередным наглядным пособием, только и всего. Чувство вины охватило меня, несомненно - то же произошло и с Жанной: она вдруг отняла ладони от живота и закрыла ими лицо.
- Так, - заключил мотобой. - Тебе его жаль. А мне жаль себя. И вот...
Теперь он глянул и на меня. На миг нечто значительное почудилось мне в его взгляде, будто там, в темноте, вспыхнула фара и осветила... Но что?
- Жаль мне и хлопчика. Если б что случилось...
Этим словечком "хлопчик", произнесенным с ожесточённым ехидством, он успешно завёл свой внутренний движок. Его сразу же выкинуло из кресла, и он накинулся на Брата. Кормление кошачьих человечьим мясом, от двух до трёх. Отсутствие крови после первого удара, надо полагать, просто взбесило его, не меньше, чем продолжающая висеть над ним необходимость утверждать в нас простые истины.
Зрелище было жуткое, как и всякое упорное утверждение истин. Он избивал маленького Брата ногами, обутыми в парусиновые туфли. Наверное, и мне следовало закрыть лицо ладонями, но я этого не сделал, хотя и обдумывал такой вариант: обдумывал, странно сказать, очень хладнокровно. Все удары попадали в цель, в Брата, нo и на нашу с Жанной долю кое-что пришлось, в переносном, разумеется, смысле. Кто-то из нас даже пристанывал... Не Брат, конечно же, скорей всего Жанна, ибо это она вдруг оторвала руки от лица, на котором, оказывается, застыла весёлая гримаса, залитая светом рубинового третьего глаза: багровая кремлёвская звезда над весёлой ёлкой. Все веточки этой ёлки дрожали, позвякивали её игрушки и жутко звенел хрустальный колокольчик. Звоночек прервался захлёбывающимся, икающим смехом, будто Жанна хотела взять своим поставленным колоратурным сопрано верхнее до - и не дотянулась до него, сорвалась. Голова её запрокинулась, на шее взбухли вены. Замкнутое пространство бочки, подобно резонатору, усиливало всю эту музыку: шарканье подошв, свист трущихся друг о друга брючин, безудержный заикающийся смех, смешало её с вонью выхлопных газов и просто бензина, с мурашками, ещё бегущими по моей шее вниз, к лопаткам, и с отчётливой мыслью, что... близка уж и моя очередь. Что весь этот праздник, вся ёлка устроена в конце концов для меня, и что близится моё выступление на эту сцену, вот-вот начнётся номер главный, памятник мой нерукотворный в черкесске с газырями! Как предварительный набросок этого памятника лежала на утрамбованной земле метла с длинной ручкой и стёртыми, изломанными прутьями.
Вязанка стёршегося хвороста ...
... собранная в метлу, символ всего собранного в пучок времени, повязанных одним, пятьдесят вторым годом, и употреблённых им душ. Стиснутые в одной вязанке, плечом к плечу, спинами к животам, мы навсегда останемся вместе, нас никакой другой эпохе не разлучить. Об активном употреблении нас свидетельствуют стёршиеся до крови пузыри на наших сердцах. Связка прутьев, играющая и секуще-воспитательную роль, педагогический акт, называемый розгами, сама покрыта незарастающими шрамами уроков. Вязанка хвороста, мы, представленные этой метлой на середине мировой арены, весь этот импровизированный номер, на который никто не удосужился продать хоть один входной билет, а каковы могли быть доходы, особенно, если делить их по маркам! Мысль эта вроде вспыхнувшей фары... в ночной бочке, когда выключен свет, и по стенам вслепую носится нечто, сбивая или не сбивая тарелочки - кто ж определит это во тьме кромешной, носится, предводительствуемое блуждающим лучом мощной фары. Всё просто, можешь - давай, не можешь - проваливай. О, этот великолепный эгоизм бочки! Ну, а если, пусть уже и подвергнув себя опасности, и купив на этот аттракцион билеты, всё же наплевать на расходы и самим махнуть через барьер, пока оно, мчащееся кругами чудище, та жизнь, не махнуло сюда, к нам? Оттуда, из прошлого - к нам сюда, в сегодня, одним прыжком на нас и тяжёлые лапы с наточенными когтями нам на плечи? Вся та жизнь...
... стёршаяся почти бесследно от упорного употребления.
Нет, хватит: второй раз нам такого не выдержать, не выжить.
- Хватит? - спросил мотобой: никакой тебе даже одышки.
- Хватит, - вдруг выпалил я.
Брат поддержал меня, кивком.
- Это тебе урок, - сказал мотобой, не уточняя - кому.
На будущее, добавил я в уме: рисковать не хотелось. Да и бочка ещё продолжала описывать круги, хотя уже и заметно медленней, потому всё, что содержалось в этом уме, было округлённым - без начал и концов. От будущего - к расстроенному пищеварению, и от него снова к будущему, будто ход мыслей тоже вписался в закруглённое пространство бочки и описывал вечные круги, прилегая к её цилиндрическим стенам. Всё было круглым в этих мыслях, как мяч, все имена предметов и их связи: круглая бритая голова Брата, обтянутый сари круглый, как мяч, жаннин живот. Застрявший в извилистом кишечнике мозга круглый мяч самой мысли. Слишком, подчёркнуто круглый живот, упорно думал я, стараясь найти в обтягивающем его сари не только причудливую экстравагантность, но и функциональную необходимость, если уж мне советовали искать только простые подоплёки. Можешь - давай, иначе - проваливай. Я незаметно снова оглядел Жанну с ног до головы, и подозрения мои подтвердились. Освещённая моей неприязнью, фигура предательницы выступила из укрывающего её флёра, теперь резко очерченная, будто нагая, и оказалось, что она явно раздалась, потеряла обычную стройность. И лицо, оно вовсе не загорело, а болезненно пожелтело. Чтобы увидеть это, вовсе не надо было взламывать секретные ящики, всё лежало на поверхности - в буквальном смысле. Функция сари была - скрыть эти перемены, но на деле оно лишь подчёркивало их. Как же я раньше этого не замечал? И ещё вопрос: а кто ещё это заметил?
Сконцентрированная на жаннином животе мысль вызвала у меня новый прилив тошноты, возможно, по ассоциации. Мои шакалы из дворовой шайки несомненно испытывали то же, когда, чаще всего весной, освистывали проходящих женщин с такими же фигурами, такой был у них стойкий ритуал... В отличие от них, меня вдруг вывернуло, прямо на этот чисто выметенный земляной пол. На моём лице, наверняка, появилось то же виноватое выражение, что и у Брата. Жанна глядела на меня с... отвращением, да? Но я ничего не мог поделать, после небольшой паузы меня вывернуло вторично, чем-то зелёным. Мотобой же отнёсся к происшествию профессионально.
- Глотай слюни, - посоветовал он. - С этим можно справиться, у всех так было. Работай над собой, и привыкнешь крутиться. А теперь глотай сопли... и улыбайся.
Я так и поступил. Вполне буднично звякнул жаннин колокольчик, но в эту обманчивую будничность я уже не верил. Все вариации её вокальных упражнений мне теперь не нравились. Чувство, которое они вызывали, при всём их разнообразии, было одно и то же: растущее злорадство. Оно и заставило меня вывернуться в третий раз, почти ничем, желудок уже был пуст. Я упорно глотал слюну, но меня по-прежнему мутило. Теперь от злости. Это уже была настоящая работа, глотать сопли, я осваивал этот приём на века. Все молча наблюдали, как я его репетирую... В этом молчании с нами всеми происходило нечто неотвратимое: всякий мог плюнуть - и уйти, и, я уверен, каждый хотел именно это проделать, но вместо того покорно продолжал глотать вместе со мной свои личные сопли. Никто не сделал и малейшего движения в сторону выхода из бочки, будто был скован с другими невидимой цепью, концы которой находились где-нибудь на смотровой площадке, где стоял некто, придерживающий нас на железном поводке, а рядом ещё человек сорок, вся публика, заплатившая за вход ничтожную плату, а теперь развязно нарушавшая правила поведения, уложив руки на барьер, выпучив глаза... Правила поведения, обязательные и для нас.
Я чувствовал на себе страшную тяжесть взгляда Назария. Конечно, он приписал моё поведение всё той же причине: присущему мне, еретику, упрямству. Но теперь, после преподанных и оказавшихся безуспешными уроков, он воспринимал его как вызов, хамский вызов Давида - Голиафу, всю опасность которого он чуял лучше всякого другого, как подлинно кошачье. Весь порядок в его царстве, в бочке, подвергался опасности, и он, царевич в бочке, рисковал больше всех: потерей царства. На лице его отразилась... опять же работа, но теперь не совсем привычная: мысли. Чем бы такая работа могла кончиться, не знаю. А вот что её прикончило: дребезжанье калитки, единственного лаза извне в окружённое железным занавесом царство.
Нет, я дребезжанья не услыхал, это он его услышал, и мгновенно взял себя в руки. Наружно вся эта работа выразилась в одном движении: тряхнул кистью, словно стряхнул с неё насекомое, и щёлкнул пальцами, нацелив указательный в меня, как ствол пистолета. Всё вместе - словно выстрел. И сразу же, изящно переставляя парусиновые туфли, совсем не так, как на треке - а носками врозь, пошёл открывать калитку. Белые брюки на его ягодицах измялись и потемнели от пота.
Тошнота почему-то тут же отпустила меня, я перевёл дух, и впервые ощутил какая здесь, в бочке, жара. Такая же, как в прозекторской отца или в боксах Изабеллы, в их рабочих царствах. Во всём городе, собственно, было лишь два прохладных царства: кабинет Ди и спальня Ба. Мне жутко захотелось перенестись туда, сейчас же... Но, по правде сказать, и там прохладно бывало только по ночам, фиалки в палисаднике начинали дышать и наполняли выхлопными газами спальню через зарешёченное, всегда открытое настежь окно, и наутро, если ты спишь под этим окном, тебя так же мутит, как и везде, так же мутит, как от всего прочего, и тем же мутит... Нет, я передумал переноситься туда немедленно, отложил на вечер: по тамошним правилам поведения я обязан был к ужину быть на месте. На месте, согласно этим правилам - моём, моём навсегда. Неплохая идея, только вот... установленные нами правила подбивают судьбу нарушать их. И тоже: всегда.
- И у вас так было? - сказал я в спину мотобою, ужасаясь тому, что делаю. - Странно. Я думал, если человек талантлив от рождения, то ему вовсе не нужно во время работы...
Я постарался подобрать слово поточнее:
- ... рыгать.
Словно я запустил в его лопатки гранатой-лампочкой, вывинченной в трамвайном вагоне: он резко притормозил и медленно повернул голову назад. Несомненно, в нём снова проснулся интерес ко мне, но я тут же подумал: лучше бы не просыпался. Мурашки опять побежали по моим лопаткам, и, кажется, снова объявилась тошнота. Образ в кровь избитого Брата стал передо мною, и я сам стал его братом... Что теперь, какой воспоследует теперь урок? Ответа не было: воображение молчало, тоже, кажется, от страха.
Ответ появился с другой стороны. Пока существами мальчишеского полу решалось, в какой форме доводить до успешного конца оказавшийся безуспешным урок, Жанна вынула из гнезда болт, служивший задвижкой, и приоткрыла калитку. Ломившийся в неё чужак тут же пересёк границу охраняемого железным занавесом государства. И снова Назарий осознал это первым, прежде всех нас. Взгляд его покинул меня, чтобы упереться в Жанну, и это он ей - не мне, сложив губы трубочкой, пообещал:
- Маленький... уродец.
И сразу же - чужаку:
- Привет.
Каждому - своё. Можно и через запятую, как кому хочется. А можно и вовсе без знаков препинания, как несомненно предпочёл бы вошедший, заядлый во всём минималист Жора Устименко, очень маленький человек.
- Ну и жара у вас! - пропищал он чуточку в нос. - Вы в этой бочке, как селёдки. Готовите новую программу? Возьмите меня.
- Лучше я тебе её продам, - сказал Назарий. - Купишь?
- Что именно? Котов в мешках не покупаю.
- А вон... хлопчика. Или вон: дивчинку. Можно и в упаковке, в мешке. Меньше царапаться будут.
Что же Жанна? Она улыбалась.
- Я сам хлопчик, - серьёзно возразил Жора. - И дивчинки у меня свои, хлопчиковые. А что, у тебя с ними проблемы, номер не выходит?
- Бездари, - угрюмо сказал Назарий, - и лентяи.