Мне показалось, что растянутые в улыбку губы напоследок произнесли нечто, не дошедшее до слушателей. Но я и без того, чтобы услышать, знал - прочитал иероглиф напряжённых лицевых мышц - что было сказано. Это характерное выдвижение нижней челюсти, а потом опускание её вниз, и последующее впадение щёк, и весь этот номер проделывается, не разжимая скрежещущих зубов... Желудок мой дрогнул. Я понял, что беззвучный выстрел был нацелен не только в птичек на жёрдочке, но и в меня. Отец, конечно, догадался: я где-то тут, совсем рядом. Меня вдруг затошнило, я едва успел сглотнуть слюну.
   - Уроды, - хотел сказать отец, можете мне поверить.
   - Эй, малый, ты ещё тут? - пропищал Жора.
   - Тут, - квакнул я, продолжая глотать. - Это мой отец.
   - Подходящий парень, - одобрил Ив.
   - Уже уходящий, - справился, наконец, с тошнотой я.
   - Он из другого инкубатора, - сказал Жора. - Не то, что мы.
   - Да, - согласился Сандро. - Просто у него в жизни случилось ЧП.
   - Это мой отец, - упрямо сказал я. - И Чрево сейчас сунет ему донос. Про СС и про всё другое.
   - Даст показания, - поправил Сандро. - Приучайся к точности высказывания, особенно, когда цитируешь.
   - Разъяснит ему подоплёку, - предложил свой вариант Жора, - вполне банальную.
   - И довольно жестокую, - добавил Ив.
   - Беги домой, малыш, - посоветовал Сандро, - болтать нам уже не придётся. Разве что для протокола... Тебя тут не было, помни. А Чрево... пусть пострадает за лжесвидетельство: нас трое против него одного.
   - Но он ведь не урод, - усомнился Жора, - так что...
   - Получается так на так, - подсчитал Ив. - Тут надо использовать не умножение, а вычитание.
   - Смывайся, - напомнил Жора, - только не сломя голову. А то в горячке вдруг используешь неуместное умножение и забудешь, что тебя тут не было, что тебя мы вычли. Ещё хуже, забудешь, что мы все тебя любим. Вали, малыш, домой со здоровой головой, но и чистой совестью: эту аудиенцию нам всё равно уже обо... окончили.
   И где этот теперь дом, думал я лениво, не ломая особенно голову, а благоразумно следуя совету смыться с площади. То же благоразумие подсказывало и метод: короткие перебежки, и для начала я нырнул в соседний сарайчик, "Комнату смеха". Но почему-то вместо того, чтобы отдышаться там и отправиться дальше со здоровой головой, поскорей добраться до дома и с чистой совестью получить неопровержимое алиби, я стал рассматривать себя в первом, прямом зеркале. Впрочем, понятно почему: я обнаружил в зеркале нечто жуткое. Известно, рано или поздно такие открытия неизбежны. Из глубин зеркала на меня глядело чуждое существо: серебряные амальгамные воды объяли не по сезону бледное лицо - к нему плохо приставал загар, узкие покатые плечи, узловатые коленки. От перемещённого отражением слева направо, усиленного этим трюком косоглазия кружилась голова. Я попробовал улыбнуться: наружу выступили огромные резцы. Тогда я снова улыбнулся, не разжимая рта, как это делал отец. Ничего общего между нами, нос, глаза, уши - всё разное, и в то же время не усомнишься, чей я сын. Сказать, в чём это сходство, не смог бы никто, но каждый бы его, тем не менее, подтвердил: да, это так, одно лицо. В этом номере тоже было непонятно, что именно в нём не понятно, славный номер... Вот только - можно ли его повторить, хотя бы ещё раз?
   Я засопел и, не разжимая рта, плюнул в отражение, то есть, сделал вид, что плюнул: уроки, знать, не прошли даром. И пошёл дальше, вдоль по-разному искривлённых зеркал. Что содержалось в них, тоже не было большой новостью. И рассматривая многообразно, иначе, чем в прямом зеркале, изувеченного себя, я ни о чём уже не думал, кроме сходства, только вот - с кем теперь? Отпочковавшись, благодаря кривым отражениям, от отца, я старался подчеркнуть свои совсем иные, новые увечья, кривляясь перед зеркалами, словно обезьяна перед публикой. Только публикой был я сам. Я и воображал себя такой обезьяной, даже больше того, обезьяньей сморщенной почкой, и поскольку такая шутка мне особенно нравилась - хихикал. До сих пор "Комната смеха" как раз смеха-то у меня и не вызывала. А теперь я хохотал всё громче и громче, переползая от зеркалу к зеркалу на карачках, так как смех в конце концов повалил меня с копыт. Пустой сарай размножал мой хохот эхом, как это делали с моим отображением зеркала: искривляя, увеча его.
   Я пытался прекратить, придушить этот смех, как отец придушил свой кашель усилием воли. Но не смог, а стал задыхаться сам. Мой живот схватила судорога, между её спазмами я приговаривал: ох-ох. Дьявольскому хохоту уже не нужно было питаться отражениями в зеркалах, чтобы расти дальше, он уже существовал и рос сам по себе, питаясь собой. Окружённый искорёженными стеклянными стенками, я корячился на полу в центре арены, отращивая себе по образцу отражений то горб, то тыквообразный череп, или наоборот - укорачивая ноги с искривлёнными внутрь ступнями, с обезьяньими хваткими пальцами... Так бы это и продолжалось, пока за мной не пришли бы люди с папками подмышкой, сопровождающие папку с палкой. Или пока я не сдох бы тут, на этой арене, и меня, придушенного собственным хохотом, закопали бы в Базарную площадь, взломав прикрывающие её доски. Так бы это, может быть, продолжалось и по сегодня, если б я тогда вдруг не застыл в партерной стойке и не изверг из себя зелёную жгучую муть.
   А ещё через две минуты я смог подняться на ноги и выбраться наружу. Не оглядываясь, без всяких мер предосторожности, я влачился домой. Чрево моё разрывалось от боли, и я придерживал его руками, чтоб это раздувшееся, чужое, словно накладное, пузо не лопнуло. Я ошалело хрюкал, поматывая свисающими из моих ноздрей слизистыми удилами...
   Короче, разве всего этого не достаточно для любви?
   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
   Всякое писание, священное или не очень, маленькое или не очень, аскетичное или не совсем, минималистское, максималистское, что там ещё... - это воззвание к любви. И немного к трудам. Что уже доказано всеми международными организациями, да и самими пишущими тоже. Эту главу, семнадцатую, я целиком отдаю любви. Вернее, взыванию к ней.
   Я хочу, чтобы моя то влачащаяся - то мчащаяся, то сопливая и хрюкающая то звенящая колокольчиками речь зашла о трудах любви. А это значит: о Жанне, ибо у меня нет лучшего объекта, или субъекта, или проекта, как кому нравится, чем она. Разве что Ба. Но о Ба уже, кажется, сказано почти всё, да и какие же это труды - любить, нет, обожать её? Богиню надлежит обожать, а для любви всё же не найти ничего лучше Жанны Цололос.
   На весах любви к ней я тщательно, осторожно отмеряю труды, с которыми взываю к ней же, как отмеряют дозу счастья, чтобы она не стала губительной: так отмеряют в лечебных целях стрихнин. Сомневаться в точности этих аптекарских весов не приходится. Я беру их в левую руку, а правой кладу на их чашки столь, на первый взгляд, разные вещи, как выстрелы винчестера и выхлопной трубы. Пора, говорю я себе, уже глава семнадцатая - а ещё не взвешены как следует удары судьбы: какой же из них тяжелей? Без этих весов не узнать... Но и с ними - не узнать, не имея в душе третьего, карминно-красного глаза. Ничего не узнать без пронзённого его рубиновыми лучами сердца.
   Склонность к пальбе, из огнестрельного оружия или выхлопной трубы, проявившаяся только что в выборе сравнений, никак не повлияла на мой выбор в действительности. Его вообще сделал не я. Просто винчестер мне не дали, а в бочку я был допущен, вот и всё. Там-то я участвовал в трудах, а в другом месте - лишь в болтовне, пусть и славной. Жанна же сделала свой выбор сама, и теперь она стояла в бочке вместо Аси, это была теперь её работа. Ася куда-то просто пропала, и Жанне пришлось также продавать билеты и улыбаться. Меня больше не сажали на бак мотоцикла, но я и не просился, зато в поте лица трудился рядом с Братом, когда тот ухаживал за своими отдыхающими зверьми. Я учился сглатывать слюну и бегать по треку, и заодно упражнялся в подхваченной у отца манере улыбаться, так не похожей на необходимую в работе. Но я понимал, что у меня должна быть нестандартная манера, поскольку у меня нестандартные зубы. Я так заработался, что и за пределами бочки уже не мог ходить нормально, на ровном месте приволакивал одну ногу - и приплясывал на другой. Любая поверхность казалась мне наклонной и свёрнутой в бублик. Со стороны я напоминал, наверное, святого Витта.
   Отец обратил своё благосклонное внимание на мою новую походку, и она не улучшила его мнения обо мне. Он воспринял её как доказательство моего стремительно развивающегося душевного уродства, ибо я, так думал он, несомненно передразнивал его хромоту. Что ж ещё мог подумать он? Такие мысли, конечно, не помогают сблизиться душевно, но зато внешнее сходство между нами усилилось. А вообще-то отец был ближе к истине, чем мог предположить: ведь по треку-то я бегал с изобретённым мною, точнее - подхваченным у него приспособлением, напоминающим длинную палку, или костыль.
   Брат тоже трудился в поте лица. Казалось, он выходит из бочки только тогда, когда начинается представление, и его место занимает улыбающаяся Жанна. А после сразу же возвращается и садится в свою турецкую позу в центре арены. Иногда я приставал к нему с техническими вопросами. Он не отвечал, только похмыкивал-похрюкивал, а это и я сам умел делать. Обращаться к нему по кличке Брат я опасался, мне всё казалось, что она смахивает на Раб. К тому же, я не знал, как он отреагирует, если услышит от меня такую фамильярность, и из предосторожности задавал свои вопросы без всякого обращения.
   Всё это продолжалось вовсе не так долго, как кажется. Рассказом о прошедшем времени, этим кривым зеркалом, искажаются подлинные его пропорции. На деле же прошло несколько дней, правда, именно в эти дни на прилавках появились арбузы и виноград. Цены на помидоры упали до ноля, и груды их гнили на задворках базара в искалеченных ящиках. Бабы начали грызть свежие семечки. Ночи стали заметно темней. Но много ли на это требуется времени? А... ещё прикрыли толкучку, после облавы. Исчез инвалид, зарабатывавший на жизнь фокусом под названием "Три листика" у ворот базара. Его утащили, буквально, поскольку обрубки его ног волочились по толстому слою пыли, оставляя влажную дорожку: он, конечно же, мочился под себя, больше было некуда, да и условия трудов не позволяли отлучаться с рабочего места. Утащили его два незнакомца, третий следовал за ними, с папкой подмышкой.
   Назарий не показывал мне новых приёмов, не вспоминал о моих способностях, но и не гнал из бочки: делал вид, что не замечает моих стараний. А я знал, что замечает, потому что своего родственника он при мне больше не трогал. Не то, чтобы он вообще перестал его трогать, просто старался делать это без свидетелей. При нас, при мне и Жанне, он его ругал - и больше ничего, виртуозно обходя заборные выражения. Кстати, совершенно напрасные труды: эти выражения я давно знал и, естественно - в подходящей ситуации, употреблял. Но благодаря таким переменам я узнал в конце концов имя Брата, оказалось - очень экзотичное: Ибрагим. Терпение, внимание, постоянство вслушивания... и успех, пользу, пусть маленькую, из этого метода извлечёт каждый. За исключением случаев, когда не извлечёт.
   Экзотическое имя мне очень понравилось, и, после долгих колебаний, я решил попробовать произнести его вслух.
   - Ибрагим, - шепнул я. Он услышал и поднял голову, но ничего не сказал. Пришлось повторить:
   - Ибрагим, кажется...
   Но я ещё не успел сообразить, что же именно мне кажется, и замолчал. Тем не менее, своего маленького успеха я добился.
   - Тьфу ты, - выждав долгую паузу и ничего от меня не дождавшись, сплюнул он, и в сердцах ударил ключом по спицам. - Ходят тут, мешают работать...
   Разве это нельзя назвать успехом? Я впервые услыхал его голос. Так что трудись и дальше, потихоньку, как пчёлка, никогда не отчаивайся - и придут новые успехи.
   Но я и не отчаивался. Молчание Ибрагима было тоже поучительно, я и из него умудрился извлечь пользу, взяв совсем не много уроков. Я стал не так болтлив, как раньше, и вообще чаще пускал в дело уши, чем язык. Даже Жанна - и та заметила перемены во мне, несмотря на занятость... и на то, что её глаза, включая третий, рубиновый, были обращены в основном на неё саму. Вернее, в неё саму, вовнутрь.
   - А ты взрослеешь! - засмеялась она, и я немедленно принял барственную позу, то есть, часто употребляемую Ба: полоборота к собеседнику.
   Но Жанна тут же всё испортила:
   - Сразу видно, готовишься идти в школу.
   - Тьфу ты! - залился я краской и побежал по треку, уже довольно ловко переставляя свой костыль. Я опирался на него уже не при каждом шаге, а через три-четыре.
   - Что скажешь о его изобретении? - спросила Жанна.
   Наблюдавший за работой Брата Назарий только отмахнулся.
   - У него есть упорство, и фантазия, - похвалила тогда она сама. - Сразу видно, чей он сын и внук.
   - Интересно, знает ли про его изобретение отец, - пробурчал Назарий.
   - Он отрабатывает трюк, - успокоила его Жанна, - который ты ему показал.
   - А ты отрабатываешь другой, - возразил он. - Я тебе его не показывал.
   - У меня интуиция, - засмеялась она. - Я угадываю, что нужно, без подсказки.
   - Что не нужно, - сказал он. - Это ты можешь. Тебе следует стоять смирно и улыбаться, и всё. А ты всё время вертишься.
   - Я поворачиваю голову за тобой, - возразила она.
   - А должна смотреть на публику! И когда номер кончен, к чёрту твою улыбку, а ты продолжаешь хихикать. Получается, твоя улыбка имеет совершенно другое значение, ехидное.
   - Улыбка-кулибка, - подхватил я.
   - Лыбиться зря ни к чему, - продолжал заводиться Назарий, пробуя носком туфли рычаг стартёра, - стошнить может.
   - Меня тошнит от газа, - весело заявила Жанна. - А ты пустился в философию, значит, и тебя тоже может стошнить. Вот что никому не понравится, а не моя улыбка.
   - Меня может от вас стошнить, - Назарий, наконец, повернулся к Жанне. Моя философия не в том, чтобы вам всем нравиться. А чтобы публика платила.
   - Если ты нравишься только себе, тебе никто не заплатит, - Жанна хлопнула ладошками, будто зааплодировала. - А другие ребята нравятся друг другу, а потому и публике.
   - Мне платят больше, - возразил Назарий, - и ты это знаешь. А твои ребята просто ненормальные, как и ты. Как и эти...
   Он проделал рукой движение, будто сгрёб в одну кучу всех: Жанну, Ибрагима и меня.
   - И вообще, я делаю дело, а они? Шиколат, и всё. Не постарайся родители сделать их такими, с голоду бы подохли.
   - А они всем нравятся, их любят, - упрямо повторила Жанна. - А тебя никто не любит. Кроме меня.
   - Любовь не в том, что долдонят без конца это слово, - явно разозлился Назарий. - А в том, что... Ну вот, когда человек ночью приезжает из какого-нибудь Чулимска, голодный, уставший...
   - Истаскавшийся, - добавила Жанна.
   - Да, натаскавшийся до упора! - повысил голос Назарий. - То его встречают не разговорами про любовь, а горячим ужином. А то ведь выясняется, что в доме шаром покати, а слов-то, поцелуев-то полные штаны.
   - У меня тогда не было ни копейки, - возразила Жанна. - Ты сам мне не оставил денег. Но ладно, к чему всё это, только... Почему я не Изабелла? Вот было бы славно, всех-то забот: обезьяньи почки. И в награду Ю.
   - Ты не твоя Изабелла, потому что я не твой Ю. А если твой Ю думает, что обучения с тобой в одном классе достаточно, чтобы...
   - Ревность, Алеко, ревность, - пропела Жанна. - Не ищи предлогов там, где их не может быть: Ю совсем не думает обо мне, правда?
   - Он думает только о Пушкине, а о чём думаешь ты? - так ответил я и побежал себе дальше.
   - О! - воскликнула она, взмахнув полой своего сари, как матадор плащом. О том, о чём долдоню: всё о любви. Я ни о чём другом думать не могу, для этого, видно, и рождена.
   - Для пуза, значит, - неестественно рассмеялся Назарий.
   - Да, я хочу ребёнка, - сказала она. - Потому я не Изабелла.
   Я прервал свою пробежку и затих, чтобы не пропустить ни слова. А так как от них слова не последовало, я запустил его сам:
   - Изабелле и Ю не нужен свой ребёнок. У них есть я. Мы даже спим в одной комнате.
   - А, вот почему у них нет детей, - искривил губы Назарий. - Но что значит - хочу? После того, что случилось, ты всё-таки хочешь?
   - Ну, я ведь другое дело, - улыбнулась Жанна. - Разве не ты сам говорил, что я совсем другая?
   - Но я-то тот же! - закричал он.
   - Ты тоже можешь измениться, - сказала она.
   - Я могу измениться, твоя мать могла измениться, Аська вообще должна была измениться... Сплошные возможности, и никаких фактов! Ты просто не желаешь глядеть в глаза единственному факту. Ты споришь с фактами.
   - Ну да, единственный факт - это ты, - чуточку поклонилась она, чтобы не глядеть, возможно, ему в глаза.
   Я стоял совсем недалеко от них, опираясь на костыль. Ибрагим молча делал своё дело. Наверное, он-то знал и понимал всё. Только у него никто ни о чём не спрашивал, кроме меня, а я не умел формулировать нужные вопросы. Но и на сформулированные Ибрагим ведь не был обязан отвечать. Да и понимал ли он как следует по-русски? Такие мысли беспорядочно вертелись у меня в голове, пока не явилась заключительная: а причём тут Ася?
   - Только спорить тут уже не о чем, - сказала Жанна серьёзно. - Поздно, есть уже и другие факты.
   - Что значит - поздно, какие другие? - Назарий несколько презрительно заглянул ей в полуоткрытый рот, ещё наполненный мясистой плотью последнего слова. Потом вдруг вздрогнул и оглядел её с головы до ног. - Постой... так вот что оно значит! Значит, эта твоя хламида... Ч-чёрт, а я-то думал: выдрючивается барышня!
   - Ага, и другие так думают, - снова рассмеялась Жанна. - На то и рассчитано.
   - Ничего у тебя не выйдет, - выпалил мотобой. - И не рассчитывай.
   - Всё выйдет, - уверенно сказала она. - Я верю, то была случайность, вернее - несчастный случай.
   - Снова интуиция? А... просто дурь, - быстро заговорил он. - Вот тебе факты. Сто врачей, и все в один голос говорят, что всё не случайно, а закономерно. Во-первых, наследственность. Во-вторых - не нужно было столько раз падать, и столько пить, вот что они говорят. Может, я и изменился, как ты говоришь, у меня наросли новые кости и нервы, может, мне вместо них здоровые... протезы повставляли. Но как изменить папу с мамой, или дедушку с бабушкой? На их место протеза не вставишь.
   - А мне не страшно, - спокойно сказала Жанна. - Как Аська поступать не стану. И скрывать перестану, меня мать поймёт, и другие тоже.
   - Этот тоже будет уродом, - Назарий сдерживался огромным волевым усилием, это было видно. - Риск совершенно неоправдан. Пока не поздно...
   - Риск я беру на себя, - ещё спокойней сказала Жанна. - Я знала, на что шла. Мне Аська рассказывала всё. Я с открытыми глазами приняла тебя... из её рук. Но только я - не Аська, я просить тебя ни о чём не стану, ходить с тобой в бочку ночью не буду, а одна уж - тем более. Как будет, так и будет. Риск? Что ж, рискну.
   Тут её взгляд наткнулся на меня, точнее - на мои уши, и она сразу же улыбнулась мне, и помахала рукой. Несомненно, она решила, что смысл их разговора мне недоступен.
   - Да и поздно рассуждать, ты опоздал со своими страхами.
   - Ты нарочно выжидала, чтобы стало поздно! - закричал мотобой.
   - Допустим, - согласилась она. - Тем более ты должен держать себя в руках. Знаешь, почему? Я скажу тебе, почему. Я уверена, все эти твои дедушка с бабушкой ни в чём не виноваты. И кости твои тут не причём, и пьянство тоже. Ты подцепил этот диагноз и настаиваешь на нём, потому что тебе он выгоден. А на самом деле, ты просто не умеешь, и не желаешь, держать себя в руках. Это ты не желаешь признавать факты, если они посмели возникнуть, не спросив твоего согласия. И применяешь грубую силу, чтобы их исправить.
   - Дурь!
   - Пусть дурь, но это факт, - пожала плечами она, - что ты тогда избил Аську.
   - Для неё это было, что для коня овод, - отмахнулся он. - Аська здоровая бабища, хотя и умственно увечная. А её пузо было в полной безопасности.
   - Ты саданул её ногой в поясницу, - согласилась Жанна. - Знаешь, хотя и я здоровая бабища, ты не бей меня по почкам. Иначе риск и впрямь станет неоправданным. Нет, я всё же немножко Изабелла! Только у неё нет пока моего увечья.
   Она положила ладони на свой чрезмерно выпуклый, обтянутый сари живот, и улыбнулась мне. Я не ответил ей тем же, поскольку как раз тихонько репетировал сложную конструкцию уточнения:
   - Антропологических стигматов.
   Я не ответил ей тем же ещё и потому, что был занят сложнейшими вычислениями, преимущественно - сложением. Я складывал факты. Их сумма выглядела как майская ночь, освещённая малиновой рекламой ресторана. Под рёв тополиной листвы в этой ночи, в двух кварталах от нашего дома, на площади Большого базара, две большие тени несли третью, маленькую, меньше даже Очень Маленького Жоры. Их поглотило тёмное чрево бочки, и там они последовательно превратились в метлу, в лопату, - обе насаженные на очень длинные палки, - и, почему-то, в утюг. Сидевший на середине арены в турецкой позе Ибрагим, кряхтя, поднялся на ноги и пустил инструменты в дело, сначала лопату, потом метлу. А потом и чугунный утюг. В той же малиновой ночи, в двух кварталах от бочки, к порогу нашего дома подошёл милиционер и позвонил в дверь. Этим и заканчивался номер, сумма вместила в себя почти все факты, кроме одного: среди теней не было жанниной. Жанна, таков был результат вычислений, в этом ночном аттракционе непосредственного участия не принимала. Разве что продавала входные билеты.
   Взволнованный такими результатами, я побежал по треку, и мне удалось сделать целых восемь шагов без поддержки костыля. Волнение превратилось в ликование, будто трек вознёс меня не только к вершине бочки, а и на седьмое небо. Кажется, я и тут добрался до сути секрета, и отныне владел ими обоими безраздельно, потому что не собирался ни с кем делиться своими открытиями. Нет-нет: гроб, и да помогут мне в этом уроки молчания, преподанные Ибрагимом, и столь же немая майская ночь!
   Все другие, стремящиеся также раскрыть эти секреты, опоздали. Им, стремящимся, продолжал ликовать я, имея в виду прежде всего, конечно же, отца, придётся притормозить. Не только я, все ребята Большого базара сбегутся и устроят ему заслон. И даже если он переберётся через крепостной ров, заваленный трупами ненавистных ему уродов, то на пороге секрета его остановит фигура самой Жанны, не собирающейся ничего и ни от кого скрывать. Ибо скрывать ей, по сути, нечего: в том майском аттракционе она участия не принимала. А аттракцион сегодняшний... Вряд ли он кого-нибудь интересует, так полагал я, которого жаннин живот после сделанных открытий стал интересовать куда меньше. Из этого следовало, что и отец непременно притормозит расследование, увидев новую Жанну с её стигматами. Не сможет не притормозить, потеряв к ней следовательский интерес.
   Моя уверенность в том, что и я, и отец, оба охотимся за одним и тем же золотым руном, что отца, как и меня, влечёт к базару майское происшествие, будучи несомненной ошибкой - не сделала главный результат вычислений ошибочным. В главном-то я попал в точку: мы оба находились в одном и том же плавании, в Африку оно или в Америку, всё равно. Весь в отца, хихикал я, не усомнишься, чей я сын.
   Костыль, которым я упирался в трек, вдруг сорвался с него и уткнулся в землю. А что если, испугался я, упорство отца намного крепче, чем мне представляется? Что, если, соединившись с азартом охоты, оно прошибёт не только заслоны, но и самому отцу сорвёт тормоза? Или даже так: уткнувшись в жаннино пузо, в это её выставленное напоказ - и для собственной защиты увечье, отец соединит упрямство с яростью бессилия что-либо поправить, ему ведь тоже будет сказано: поздно!, и тогда в азарте именно этого бессилия станет разрушать то, к чему так стремился! Не найдя другого способа утишить свою ярость, он повалит Жанну на землю, как мой дворовый приятель нашу прекрасную ёлку. Как я, он станет топтать поваленное деревце, все подвешенные к нему игрушки: сари и третий глаз, шляпку-тюрбанчик и вуалетку, колечки и браслетики... Под его жестоким каблуком - костылём и железным протезом, так представилось мне - захрустит и перестанет издавать звоночки сам серебряный ёлочный шпиль: жаннин птичий смешок... Кто знает, думалось мне, не растопчет ли он в ослепляющей жажде разрушения и других, не только одну Жанну, но и всё ему дорогое, скрипя сорванными тормозами и гремя металлом протеза, кашляя и задыхаясь, не накинется ли он на меня, на Ю, на Ди, или даже на Ба?
   Наверное, я здорово испугался, если мне на ум пришли эти, совершенно противоположные начальным, соображения. Теперь мне стало ясно, что удержать отца от такого нападения можно лишь одним способом: заранее раскрыть перед ним суть открытого мною секрета. Самому рассказать ему всё. Не стоять насмерть - а объявить о сдаче. Открыть ему замочек, отдать ключик от ящика, в котором было заперто от него то, чего он желал. Таким образом я перешёл в своих вычислениях от сложения к вычитанию, показав всем ещё сомневающимся, что подготовлен к школе совсем не так уж плохо.
   Интересно, что и столь противоположные начальным мысли не разрушили, а укрепили всё то же моё самомнение. Как ни странно, но и теперь, после уменьшившего её вычитания, их сумма гласила: а ключики-то, всё-таки, у меня! Ощущалась эта сумма так: я владею ключиками и могу распорядиться по своему усмотрению, я - хозяин ситуации и всех её участников, я дёргаю все ниточки и управляю событиями. Что это было - развивающееся наследственное уродство, персональное сумасшествие? Нет, я просто взрослел. Не зря же мне в ту же минуту стало ясно и то, что борьба и согласие - хоть и с самим собой - одно и то же. Мне стало ясно, что можно истекать любознательностью, упрямством, и в конце концов жаждой разрушения, истекая в то же время покорностью обстоятельствам, любовью к разрушаемому и просто кровью. Конечно, в записанном на бумагу виде все эти важные вещи оказываются чрезмерно длинными, несмотря на старания свести их к минималистским жориным образцам. В действительность же они вписаны иначе: в виде мельчайших, мельче самого Жоры, "с, над под, между, за..." То есть, мои размышления заняли на самом деле куда меньше места, чем это может показаться теперь, не больше, чем его занимает любая уже прожитая жизнь. Потому-то смерть, бездонная бочка, так легко их вмещает, все, сколько бы их ни было.