Страница:
Ох, если б и в самом деле можно было достоверно знать, кому что предназначается, и что на кого рассчитано... С этой мыслью я, разбитый телом и душой, строил себе вечером кулибку. В тесноте кулибки ссадины, в первую очередь - душевные, зазудели втрое сильней. То, что мне удалось избежать вопросов Ю, не поправило положения. Что, впрочем, могло бы быть сквернее, чем услышанное после поразившего самоё сердце выстрела: "ну как, тебе понравилось?" Сердце, cражённое выстрелом - оно так пусто, так темно! Окны там забелены мелом и прикрыты ставнями, хозяйки-души нет, простыл и след... Оно собирается замолкнуть, может быть, навсегда, а его вдруг любезно спрашивают, понравилось ли ему всё это. Гнуснее такого нагло-фамильярного вопроса - только мои собственные, которые я чуть было не задал Ба. Разумеется, и вопрос Ю уже был готов сорваться с его языка, но тут спасительница Изабелла опередила всех:
- Что-то он невесёлый... Тень отца Гамлета. Точнее, his grandmother's shadow.
И воспитанный Ю проглотил свой вопрос. Я накрыл голову клапаном кулибки и мне сразу захотелось поплакать. Но я сдержался, вытащил из-под подушки книгу, зажёг фонарик.
"Но ведь Бог не умертвил меня", прочёл я, и в мой затылок задул базарный холодный ветер c мурашками. Подумаешь, происшествие: "дама из шестнадцатого номера просила передать, что во время вашего номера, между вашими пальцами всем была видна грязь". Надел перчатки - и уже не видно, никому... Но почему-то снова в затылок: тот же ветер.
Боже ты, Боже всех ветров! И шиколата.
ГЛАВА ПЯТАЯ
К чему притворяться, при всём очевидном различии этих двух происшествий, я не могу разделить своё отношение к ним - на два различных отношения. Не получается деление, не выходит и вычитание одного из другого. Сложение, допустим, да. Но оно - дело прошлое, всё давно уж и так сложилось, так что сегодня срабатывает лишь умножение. Оно работает и когда я сегодня пытаюсь реконструировать себя того, в том судорожном пятьдесят втором году, почему-то тут возникает образ морщинистого примороженного белья на верёвке... Когда я безуспешно пытаюсь вычесть из сегодняшнего меня - меня тогдашнего. В результате усилий обнаруживается лишь невозможность глянуть на прежнее прежними моими глазами.
Вместо них глядят на меня из того года чужие глаза: серые, голубые, чёрные, синие, и только после, позади этих чужих, как самые чужие, в последнюю очередь мои зеленоватые - и то, оказывается, теперешние. Мой номер опять шестнадцатый, всегда шестнадцатый, как ни крути. И как ни крути - а вывернуть карманы пиджака куда проще, оказывается, чем карманы памяти, хотя заранее и там, и тут не угадать, что именно вытащишь оттуда. Может быть, что-нибудь существенное, а может быть - простой мусор, смесь табачного крошева с обрезками ногтей, плюс то, чему и названия-то нет, такая это дрянь.
С другой стороны, от глаз того мальчишки с вывороченными внутрь коленками, с бобриком и в бобочке, тоже так просто не отделаешься, отсюда всё упрямство работающей только в одном направлении арифметики. Да и весь он по-прежнему тут, под рукой, ещё ближе - вот тут подмышкой, никуда не девался. Как нас разграничить: вот я - а вон тот мальчишка, а вон там уже и... чёрт только знает, что такое там! Никак. Я и сейчас гляжу на себя теми, его, чрезмерно выпуклыми глазами, которые считаю своими, и отделиться от них не могу. К чему притворяться: никто этого не может.
Пойдём дальше: притворяться просто тщетно. И перед кем это? Когда ты перед зеркалом, или в кулибке, перед кем? Каждый раз она своя, и только своя, в ней никого, кроме тебя и необходимого: простыня, одеяло, шуба - если она есть клапан на голову, нос в воротник, выхлопные газы, запах собственного тела. Собственного, своего, в кулибке - всё собственное, хотя и у каждого своё: своя бочка, свой негр, и своя Жанна... и даже своя Ба. Я пишу от имени каждого, прикрываясь именем мальчишки, а что мне остаётся делать, если именно этот мальчишка меня не покинул до сих пор, со всеми своими врождёнными стигматами, вплоть до умело скрываемого теперь косоглазия? Я пишу, многое видя и понимая так же, как он, немного косовато, скажут некоторые... Что ж, значит, меня лично не одарили особой мудростью, или такое косоватое понимание и есть особая мудрость.
Стесняться мне нечего, мудрыми, вообще-то, отнюдь не переполнен этот мир, да и тот - пятьдесят второго года - тоже не был. В том году, в прибитом пылью глубинном городке Жанна Цололос ходила среди бела дня, и в тёмные вечера тоже, в сари и с нарисованным над переносицей третьим глазом. Вряд ли кто-нибудь сочтёт такие привычки признаками мудрости. Зато в моей теперешней кулибке это сари становится зеркалом, пусть и с шелушащейся амальгамой, но отражающим всё необходимое. Для краткости назовём это зеркало памятью. То есть, еще одним вывороченным карманом старого, провисевшего в глубинах шкафа тридцать лет пальто. Карман этот, правда, с дыркой, но ничего... Это зеркальце памяти ничем не хуже того с дырочкой на манер зрачка, во лбу знаменитого ухогорлоноса Миссионжника, а в этом зрачке виднеется другой, поменьше, в котором, в свою очередь, или из которого беспорядочно сыпятся бесповоротно отрезанные от меня ноготки: Жанна, Ася Житомирская, Жора Устименко, Ю, Ба с полувопросительным прищуром, Иван Кашпо-Белов со вздутыми мышцами... и другие, и все такие другие... и вот, он сам: Сандро Сандрелли.
Перебирая потрескавшиеся фотографии, произнося странно звучащие слова, будто на чужом языке и во всяком уж случае - чужим голосом, все эти имена, преисполненные лета и таврической пыли, льда в опилках и любви в осколках, и глядя на такой заманчивый, такой глупый жаннин, красный третий глаз, я завожу опять ослабевшую было пружину, и холодное зеркало опять становится тёплым фотограммопатефоном, игла-скальпель скользит по серебряной амальгаме канавок моего мозга, оживает память, уколотая иглой - пардон, претерпевшая маленькую неприятность... Я пытаюсь склеить обрывки давно использованной копирки, из разных имён склеить общее имя, из отдельных портретов собрать групповое фото и запустить его снова в канавки мозга, как запущены были когда-то в канавку, отделяющую тротуар от мостовой, дождевые пузыри, в переулке, ниспадающем в закат у нашего дома с тяжёлой резной дверью, в самом центре Старой части города. В двери щель для почты, прикрытая металлической пластинкой: "Для писем и газет". Это и есть память. Игла бежит по извилистой канавке мозга, год пятьдесят второй.
Поскольку с недавних пор я спал в кабинете Ди, то есть, ближе всех к входной двери со щелью, если не считать спящих вмёртвую Изабеллы с Ю, то ночные звонки будили меня одного. Звонок был очень слаб: в двери торчал медный ключик, который следовало повернуть. Я покорно вставал на этот зов, и почти не раскрывая глаз, принимал участие в ритуале побудки областного судмедэксперта, моего отца. Активной стороной были милицейские патрули, находившие для отца дичь, почему-то, в основном ночью. Сказать правду, не всегда свежую дичь. В конце пролога, игравшегося мною, отец одевался и уезжал, или, реже, отсылал патруль через моё же посредство подальше, что означало - до утра. После таких отсылок у меня требовали открыть дверь, - в том году такая операция страха ещё, или уже, не вызывала, по крайней мере у меня. В ту ночь я так и сделал, открыл.
- Вот что, малый, - разглядев меня, сказал патрульный. - Зови сюда его самого.
- Так нельзя, - возразил я.
- Можно, - подмигнул он. - Скажи, на Большом базаре, на площади, нашли мёртвого младенца.
Вид у меня, в трусах ниже колен и в майке выше пупа, был славный. Потому он, наверное, и подмигнул второй раз: двумя глазами. Как слёзы, с козырька его фуражки стекали капли дождя. Я не двигался с места, и он нажал:
- Младенец мальчишеского полу, скорей всего - удушенный.
Зачем он рассказывал всё это мне? И с такими глубокими паузами:
- Грудной... Закопанный...
Я молчал. Была глубокая ночь. Накрапывал дождик.
- Ты спроси отца: сюда заносить, или как?
- Совсем сдурели, новобранцы, - заявил отец, натягивая брючину на протез. - Можно подумать, я тут для своих клиентов тоже пуховые одеяльца держу. Скажи ему - сейчас поедем. А сам ложись.
Тоже относилось, по-видимому, к частной практике Ди.
Отец с матерью спали в столовой, той самой - на три ступеньки ниже, ночью превращавшейся в их спальню. Я ушёл к себе и лёг, и какое-то время лежал, слушая дыхание Ю, умноженное на вдвое учащённое дыхание Изабеллы. Мысли мои вертелись вокруг мальчишеского "полу", я, вероятно, как-то относил себя к нему. Перед глазами возникало и пропадало плоское, нецветное изображение базарной площади, чаще - той её части, которую в зиму нашего с Ба путешествия туда ещё не успели замостить, где тогда располагались раковинка с шапито, клетки и вагончики. Я воображал себе теперешний пустырь на этом месте, раскисшую глину, роющихся в мусоре свиней, вдруг откапывающих младенцев или то, что от них осталось. Потом я всё же увидел тигров, жрущих эти остатки, и выражающих изумлённое одобрение зевак... Затем появились санки, калоши, пошёл снег, и я уснул.
К завтраку отец был уже дома. Иначе и быть не могло, Ба не прощала никому проступков, покушающихся на основные параграфы домашней конституции. Отсутствие кого-нибудь за столом оскорбляло её, как ненароком выпавший за едой в тарелку зуб. Возможно, именно потому она постоянно присматривалась к моим зубам. Обстоятельствам, с которыми ей приходилось иногда идти на компромисс, она уступала будничные обеды, но не воскресные, и не завтраки-ужины. Да и эта уступка делалась в те дни, когда отца вообще не было в городе. Командировки же матери не принимались в расчёт, как и девятимесячные отсутствия Изабеллы: обе они пребывали между разрядами членов семьи и гостей. А Жанна? Это вопрос особый, вопрос бабочки-однодневки. К тому же, у Жанны была и своя Ба, свой дом и тамошний обед, куда ей следовало являться прежде всего. Изабелле предстоял ещё один год учёбы в институте, конечно же в Москве, а матери - неизвестно сколько ещё полагалось обучаться новым для неё правилам жизни, чтобы после успешной сдачи экзаменов перейти в разряд полноправных родственников. Учились обе они старательно, хотя и по принуждению: мать cбегала к семейному столу от своего Горздрава, а Изабелла из микробиологической лаборатории, куда её на лето устраивал Ди. Дом был у обеих под рукой, ведь в этом городе всё было под рукой, одно к одному... разумеется, в той его части, которую мы признавали городом. Мы, то есть, Ба.
Было раннее летнее утро. Дом приходил в себя, оживал, нет, налаживал внутри себя движение, как это делает машина, обладающая определённой ей навсегда функцией. Сказать "навсегда" - вовсе не означает не замечать скрипа, и неохоты, с которой подчас двигались члены этой машины. Но неохота распространялась и на желание замечать скрип, и потому: навсегда. Пока Ба и Валя занимались завтраком на кухне, Изабелла и мать делали уборку соответственно в кабинете и в столовой, мужчины - Ди, Ю и я - приводили в дневной порядок себя. Под контролем старших, точнее - одного только Ю, я выжимал маленькие гантели, приседал, подтягивался на турнике, делал преднес и обливался затем до пояса. После чего раза три-четыре чистил зубы, пока результаты не сочтут удовлетворительными, в этом случае - сочтёт Ди. Три или четыре, зависело от того, как долго Ди и Ю брились. Уборка спальни Ба лежала на ней самой, она никому бы и не доверила её. Так же, как и парадную посуду в буфете и настенные тарелочки в столовой. Это был её алтарь, и она священнодействовала, протирая, к примеру, своё трюмо. Это был акт религиозный, а молитву - кто ж препоручает другому? Только люди соборно-церковные, а Ба мало что о них знала. Час её молитвы наступал после завтрака, когда её личный храм - дом пустел и темнел, окна забеливались мелом... то есть, закрывались многополезными ставнями, летом - не для сохранения внутреннего тепла, а чтобы как раз не впускать внутрь наружный жар.
Возможно, тот день был воскресным. Исхожу из того, что завтрак представляется слишком долгим для будничного, а о длине завтрака можно судить по количеству того, что было сказано за столом. Впрочем, этот разговор мог быть тогда разбросан по нескольким дням, а собрал его в один - я, сейчас. Теперь уж правду не установить, да и к чему она, такая правда. Главное, отец успел к самому началу: мы начали с яичницы и помидоров, а он уселся за стол, когда яичница ещё не остыла. Его попытку съесть свою долю прямо со сковороды Ба пресекла без слов, мановением лишь пальца.
- Жрать хочется, - несмотря на неудачу, весело пожаловался отец.
Ди глянул на него укоризненно: слово "жрать" не входило в канонический лексикон.
- Тебя всю ночь не было... - почтительно, и потому без вопросительного знака, спросил Ю.
- Застарелая привычка, шляться по ночам, - высказалась мать.
- С нами дети, - заметил Ди.
- Well, that side-winder knocks on me, - между всем прочим тихо, и понятно - кто.
- Как поживают твои обезьянки? - хмыкнул отец. - С ними ты тоже вот так по-ангельски беседуешь?
- Ей нужна практика, - солидно заявил Ю. - Ведь диплом она будет защищать по-английски.
- Зачем? - спросила мать. - Чтобы никто не понял, что она там понамолола?
- Нет, чтобы... ну... - замялся Ю.
- Всякий интеллигентный человек должен бы изучать языки, - помог Ди. - И лучше это делать с детства, когда...
- Кстати, об интеллигентных детях, - перебила мать. - Я хотела попросить тебя, Изабелла, чтобы ты впредь не посылала мальчика на вокзал.
- Но это же совсем рядом! - возразила Изабелла. - А у меня очень мало времени.
- И всё-таки я прошу, - упрямо сказала мать. - Почему, почему он в его годы должен иметь дела с проводницами? Зачем он должен в его возрасте сталкиваться с... ненужными ему подробностями жизни? Он, кстати, знает - что в тех коробках?
- Микробы, - сказал я. - Вернее, бактерии.
Все обернулись ко мне и уставились в мою переносицу. Длинная пауза.
- Вот, пожалуйста, - резюмировала мать. - В результате он уже вмешивается во взрослые разговоры.
- Этот поезд из Одессы единственный, - сказала Изабелла. - А Одесса, если не считать Сухуми, но это далеко от нас, единственное место, где...
- ... растут обезьяньи ...
- Осторожно, с нами дети, - ехидно вставил отец. Ди улыбнулся.
- Всё это бред, - заявила мать, - вся эта твоя работа. Одна от неё польза, что тащишь в дом всякую заразу от своих... материалов. Руки, что ли, тебя, интеллигентного ребёнка, мыть не учили?
- Я тащу? - возмутилась Изабелла. - Это твой муж тащит. Разве это я подхватила на работе ТБЦ, да ещё и болезнь Боткина впридачу? Не бойся, мне из Одессы присылают материалы, к которым человек невосприимчив.
- И ты не бойся, - возразила мать, - из твоей Москвы тебе теперь пришлют материалы, которые все мы легко воспримем.
- Между нами ребёнок, - опять загнул туда же отец. На этот раз Ди не улыбнулся.
- Фу, - сказал он.
У Ба был совершенно отсутствующий вид. Возможно, именно это развязало всем языки. В том числе и мне.
- Я уже не ребёнок, - сказал я. - Во всяком случае, не грудной младенец, пусть и тоже мальчишеского полу.
- Фью! - присвистнул отец.
- Не свисти за столом, - механически сказала Ба.
- На что это он намекает? - спросила мать.
- Он просто так, - объяснил Ю, - грубит. Нормальный выход детской агрессивности.
- Не просто, - возразил отец. Его весёлость улетучилась. - Ты что-то имеешь против младенцев мальчи... ну и так далее?
- Не против, а за, - двигался по инерции я. - Особенно и так далее.
Снова пауза, ещё длинней.
- Пусть объяснит, - предложил Ю.
- Его рано сажать за один стол со взрослыми, - объявила Изабелла.
- Вы не правы, - укоризненно сказал Ди. - Вы сами виноваты, а я предупреждал. Теперь же будьте справедливы, и держите себя соответственно.
- Ладно, - сказал отец. - Ты что-нибудь ещё скажешь?
- Нет, - отказался я. И опустил нос в тарелку. Сказанного уже было достаточно, чтобы повернуть разговор в нужную сторону.
- Что за младенцы? - угрюмо спросила мать. - Скажи ты, если он не желает. В конце концов он твой сын.
- Это касается моей работы, - сказал отец. - Младенцы в этом смысле ничем не отличаются от её обезьянок: абстрактный предмет определённой деятельности.
- Но мальчик, - возразил Ди, - мальчик этим предметом явно выбит из колеи.
- Ему пришлось открыть ночью дверь, - сказал отец. - Вот и всё. Разве это впервые? Просто сегодня этот болван наговорил ему с три короба, пока я одевался...
- Превосходные контакты для мальчика, особенно ночью, - проговорила Ба, чуточку оживая. Но только на миг, на один миг.
- Это моя работа, - ожесточённо повторил отец.
- Твоя, - подчеркнул Ди, отодвигая от себя нож, - вот именно.
- Ты так говоришь, - отец перехватил этот нож и стал постукивать им по столу, - словно мне не работа нравится, а предметы этой работы. Её объекты. Лучше бы обратил внимание на то, что... а вы-то все - почему так любопытствуете, вас-то чем разобрало?
- Разве, - вкрадчиво сказала мать, - разве нельзя просто рассказать о происшествии, и... покончить с этим?
- А ребёнок? - спросил Ди.
- Ребёнку уже всё рассказали ночью, - возразила мать.
- Обычное происшествие, - стараясь сдерживаться, сказал отец. - Избавились от... плода грешной любви. Плод вполне созревший, словами одного кретина: мальчишеского полу. Его сорвали и закопали, на базарной площади, кстати, на том месте, где недавно стояла бочка - кое-кто должен помнить... ну, эта клетка для езды на мотоцикле. Этот участок, наконец, решили тоже замостить. Работы велись ночью, чтобы днём не мешать базару. Ну, разрыли. Все бабы в крик, а там ведь работают в основном бабы. И так далее.
- И это всё? - мать выглядела разочарованной.
- Нет, - ухмыльнулся отец. - Ещё было опознание, и экспертиза, как положено.
- Опознание в каком смысле? - спросила Изабелла. - В смысле... его знакомых?
- Родственников, - жёстко сказала мать. - До знакомых он ещё не дожил, не успел. И они... не успели превратиться в родственников.
- Если ты намекаешь на Жанну... - начал Ю.
- Вы уже доели? - вяло спросила Ба.
- А причём тут Жанна? - почти выкрикнул отец.
- А совершенно не причём, - зло подтвердила мать. - Не графиня, небось...
- А графиня-то тут...
- Между нами дети...
- Ю, тарелку нужно оставлять чистой...
- А если...
Разговор снова нуждался в вожжах.
- А я вот думал, - сказал я, и теперь уж сам выдержал паузу. - Я думаю, что разрыли не бабы, а свиньи. Свиньи привыкли, что там зверей кормили, и к объедкам привыкли. Вот и искали чего-нибудь на том месте, где клетки стояли. А нашли человечье мясо. Не знаю, едят они его, или нет? Или вот: тигров - можно кормить человечиной? Вот, к примеру, слоновий хобот, хотя всем известно, что вкусно, а не каждый сможет откусить. Это тоже известно.
Тише не бывало за нашим столом. Я даже испугался, в прямом смысле, за свою шкуру: Ю, кажется, уже потянулся к моему локтю. Ест ли он человечье мясо? Но тут Изабелла фыркнула, и тем спасла меня, разрядив напряжение. Отец самым настоящим образом заржал, к нему, подумав, присоединился фальцетом Ю. Даже Ди мягко улыбнулся, с оглядкой, впрочем, на отсутствующую по-прежнему Ба. Словно он задал ей немой вопрос: как ты себя чувствуешь? Всё в порядке, засвидетельствовал ответный кивок. Последней засмеялась мать, недобрым смехом.
- А что, - отсмеялся и прокашлялся отец, - это версия. Вполне было бы в духе цирковых.
- Конечно, - согласился Ю, стараясь быть ироничным. - Сборище развратников, убийц. Вообще по-твоему уродов, да?
- Если угодно, то да, - сказал отец. - Если хочешь, я повторюсь: уродов, уродов. А если ещё хочешь, то я и докажу это.
- Ты можешь доказать всё, что тебе угодно, - возразил Ю. - У тебя профессия такая.
- Это у тебя такая, впрочем, у тебя нет никакой, - отрезал отец. - Разве это профессия? Правда, дед?
- Ты так груб, - поморщилась Ба, - а зачем?
- Pardonnez moi, - припоклонился и по-клоунски развёл руки отец. - Но разве и братец не груб? С тех пор, как он законно женился... Впрочем, ладно. Я покажу вам, что такое профессия, и что такое мыслить профессионально.
- Совсем стал дикарь, - блеснул очками Ди, - со своей профессией.
- Возьмём, к примеру, сроки, - гнул своё отец. - Цирковые уехали с месяц назад, верно? Состояние... плода любви в нынешнее время соответствует этому сроку. Послушайте, а это ведь и в самом деле версия!
Кажется, он уже говорил всерьёз. Глаза его затуманились, словно бы мечтой.
- Плод любви лилипута и тигрицы, - сказала мать.
- Ну нет, это невозможно, - возразил отец. - Во всяком случае - что касается лилипута. Не версия. Но разве в цирке совсем не было нормальных женщин?
Кому назначался вопрос, какому идиоту, было неясно. Направлен же он был в потолок, а может быть - и выше.
- Ася Житомирская была, - подсказал я. - Она нормальная? Она продавала билеты. И ещё была на арене под мотоциклистом.
- Не говори сальностей, - сказал отец, впрочем, без оттенка недовольства. - Ну вот, по меньшей мере одна нормальная женщина там была. А мотоциклист, этот тоже близок норме, не вполне урод, так чем не роман?
- Чревовещатель, - подсказала Изабелла. - Ты его забыл.
- Интересно, откуда тебе известны такие подробности? - огрызнулся отец. В глазах Ю тоже появилось мечтательное выражение. Отец скосил свои в его сторону. - Да и сам этот, как его... ну, Сандро Сандрелли.
- Ты доел? - спросила Ба.
- Это уж слишком! - взвился Ю. Его доброе лицо дышало негодованием. - Это всё равно, как если бы ты назвал негодяем... ну, скажем, Маресьева! Нельзя же так всех презирать, так... пачкать ярчайшие примеры мужества, воли, самодисциплины... Надо же, наконец, уважать несчастье! Да это всё равно, как... если кто-нибудь бы взял и оплевал тебя!
- Ю! - вставил Ди.
- Ничего, - пожал плечами отец. - Бери меня. И плюй. Ничего мне не сделается. Но, раз уж ты такой щепетильный, то должен сообразить: у меня-то как раз и есть ребёнок! И если, по-твоему, речь идёт о примерах, то вот тебе и пример, я. Подключи к делу хоть твою примитивную логику: если у меня есть, так почему не может быть ребёнка у него? Но прежде скажи, о тех же ярчайших примерах, отчего это про Маресьева книги пишут, а про твоего Сандро - нет?
- Про тебя тоже не пишут, - пробормотал Ю. - А потому что не все пророки в отечестве. А потому что...
- Я скажу, почему, - возразил отец, - конкретно, и точно. Потому что все знают, что он не ярчайший пример героизма, а урод. Просто - урод. Ну вот как... лилипут. А быть лилипутом, какой же в том героизм?
Ба подняла к нему свой прозрачный взор.
- Да-да, - заторопился отец, - и повторяю: а нравы уродов известны. В... интимной жизни они участвуют совсем не так, как мы.
- Хм, - сказала мать, - мы.
- Посуду убирать, или как? - спросила Валя.
- А я ещё не доел, - сообщил я.
- Душу с тебя вон, кишки на телефон, - охотно отозвалась Валя.
- Валя, - сказал Ди, - вы можете начать с моей.
- Мне бы сегодня поскорей, - сказала Валя. - Сегодня я иду в тиянтир. Всё как у людей.
- Зачем вы так коверкаете слова? - спросила Изабелла. - Вы ведь знаете, как они правильно звучат.
- А я и это, как у людей, - ещё охотней отозвалась Валя. - Это у людей правильно, а у вас...
- Ну да, на первый взгляд у уродов всё, как у людей, - продолжал отец. Семьи, социум, и так далее. Но это потому только, что они вынуждены мимикрировать, стараются. Добрая половина человечества так старается, делают вид, что и они люди. Вот как раз эти-то старания и мешают понять некоторым, что такая скрытая поляризация со временем обязательно выйдет наружу и...
- Поляризация? - подняла брови Изабелла.
- Ну да! - отца уже несло. - Тебе ли не знать о таком эффекте, живя в такой семье.
- Ну-ну, - добродушно заметил Ди, - какой же?
- Да и твоей прежней, возьми себя и Жанну. Даже ваши внешности, и те типичный пример поляризации.
- Ну-ну! - угрожающе сказал Ю.
- Пусть, - хладнокровно разрешила Изабелла. - Пусть продолжает.
- Хм, - сказала мать.
- Говорю вам, как профессионал: все эти явления одного порядка. Валя и Ба, я и Ю, лилипут и гигант, норма и урод, Байрон и Дантес. Всё это явления поляризации, в которой Пушкин и лилипут стоят на одной стороне ступеньки а...
- Ну, это уж слишком! - вскричал Ю. - Ты сейчас и Дантеса оправдаешь! Хватит, это уж никуда не лезет.
- Влезет, - пообещал отец. - Начнём с вопроса: могут ли уроды рожать нормальных людей, и вообще, могут ли они рожать что-либо, а не подражать рождениям. Или это тупик, неизгладимая смертная печать? Что за царство такое это: уродия?
- Да что ж такого уродливого-то в Пушкине! - побагровел Ю. - Если кто и рожал, так это он: и детей нормальных, и стихи. А Сандрелли, который попадает в цель всегда, как Пушкин стихами, да он и на скрипке бы играл идеально... Глянь, как он держит свой винчестер, да как Страдивари!
- А Страдивари держат, как женщину, - согласилась мать.
- Не уродливого, братец, - поморщился отец, - внешняя уродливость не обязательное качество урода, хотя и желательное. Мы говорим о другом. Хочешь, я на документах тебе покажу, что оно такое? Прошло, знать, время говорить притчами и у нас. Гнусное время. Дай-ка мне вон ту зелёную книженцию, малыш.
Я был готов, и в две секунды доставил требуемое.
- Примечательные происшествия! - возгласил отец тоном "суд идёт". Заметим: примечательные. Зачитываю, однако...
- Что-то он невесёлый... Тень отца Гамлета. Точнее, his grandmother's shadow.
И воспитанный Ю проглотил свой вопрос. Я накрыл голову клапаном кулибки и мне сразу захотелось поплакать. Но я сдержался, вытащил из-под подушки книгу, зажёг фонарик.
"Но ведь Бог не умертвил меня", прочёл я, и в мой затылок задул базарный холодный ветер c мурашками. Подумаешь, происшествие: "дама из шестнадцатого номера просила передать, что во время вашего номера, между вашими пальцами всем была видна грязь". Надел перчатки - и уже не видно, никому... Но почему-то снова в затылок: тот же ветер.
Боже ты, Боже всех ветров! И шиколата.
ГЛАВА ПЯТАЯ
К чему притворяться, при всём очевидном различии этих двух происшествий, я не могу разделить своё отношение к ним - на два различных отношения. Не получается деление, не выходит и вычитание одного из другого. Сложение, допустим, да. Но оно - дело прошлое, всё давно уж и так сложилось, так что сегодня срабатывает лишь умножение. Оно работает и когда я сегодня пытаюсь реконструировать себя того, в том судорожном пятьдесят втором году, почему-то тут возникает образ морщинистого примороженного белья на верёвке... Когда я безуспешно пытаюсь вычесть из сегодняшнего меня - меня тогдашнего. В результате усилий обнаруживается лишь невозможность глянуть на прежнее прежними моими глазами.
Вместо них глядят на меня из того года чужие глаза: серые, голубые, чёрные, синие, и только после, позади этих чужих, как самые чужие, в последнюю очередь мои зеленоватые - и то, оказывается, теперешние. Мой номер опять шестнадцатый, всегда шестнадцатый, как ни крути. И как ни крути - а вывернуть карманы пиджака куда проще, оказывается, чем карманы памяти, хотя заранее и там, и тут не угадать, что именно вытащишь оттуда. Может быть, что-нибудь существенное, а может быть - простой мусор, смесь табачного крошева с обрезками ногтей, плюс то, чему и названия-то нет, такая это дрянь.
С другой стороны, от глаз того мальчишки с вывороченными внутрь коленками, с бобриком и в бобочке, тоже так просто не отделаешься, отсюда всё упрямство работающей только в одном направлении арифметики. Да и весь он по-прежнему тут, под рукой, ещё ближе - вот тут подмышкой, никуда не девался. Как нас разграничить: вот я - а вон тот мальчишка, а вон там уже и... чёрт только знает, что такое там! Никак. Я и сейчас гляжу на себя теми, его, чрезмерно выпуклыми глазами, которые считаю своими, и отделиться от них не могу. К чему притворяться: никто этого не может.
Пойдём дальше: притворяться просто тщетно. И перед кем это? Когда ты перед зеркалом, или в кулибке, перед кем? Каждый раз она своя, и только своя, в ней никого, кроме тебя и необходимого: простыня, одеяло, шуба - если она есть клапан на голову, нос в воротник, выхлопные газы, запах собственного тела. Собственного, своего, в кулибке - всё собственное, хотя и у каждого своё: своя бочка, свой негр, и своя Жанна... и даже своя Ба. Я пишу от имени каждого, прикрываясь именем мальчишки, а что мне остаётся делать, если именно этот мальчишка меня не покинул до сих пор, со всеми своими врождёнными стигматами, вплоть до умело скрываемого теперь косоглазия? Я пишу, многое видя и понимая так же, как он, немного косовато, скажут некоторые... Что ж, значит, меня лично не одарили особой мудростью, или такое косоватое понимание и есть особая мудрость.
Стесняться мне нечего, мудрыми, вообще-то, отнюдь не переполнен этот мир, да и тот - пятьдесят второго года - тоже не был. В том году, в прибитом пылью глубинном городке Жанна Цололос ходила среди бела дня, и в тёмные вечера тоже, в сари и с нарисованным над переносицей третьим глазом. Вряд ли кто-нибудь сочтёт такие привычки признаками мудрости. Зато в моей теперешней кулибке это сари становится зеркалом, пусть и с шелушащейся амальгамой, но отражающим всё необходимое. Для краткости назовём это зеркало памятью. То есть, еще одним вывороченным карманом старого, провисевшего в глубинах шкафа тридцать лет пальто. Карман этот, правда, с дыркой, но ничего... Это зеркальце памяти ничем не хуже того с дырочкой на манер зрачка, во лбу знаменитого ухогорлоноса Миссионжника, а в этом зрачке виднеется другой, поменьше, в котором, в свою очередь, или из которого беспорядочно сыпятся бесповоротно отрезанные от меня ноготки: Жанна, Ася Житомирская, Жора Устименко, Ю, Ба с полувопросительным прищуром, Иван Кашпо-Белов со вздутыми мышцами... и другие, и все такие другие... и вот, он сам: Сандро Сандрелли.
Перебирая потрескавшиеся фотографии, произнося странно звучащие слова, будто на чужом языке и во всяком уж случае - чужим голосом, все эти имена, преисполненные лета и таврической пыли, льда в опилках и любви в осколках, и глядя на такой заманчивый, такой глупый жаннин, красный третий глаз, я завожу опять ослабевшую было пружину, и холодное зеркало опять становится тёплым фотограммопатефоном, игла-скальпель скользит по серебряной амальгаме канавок моего мозга, оживает память, уколотая иглой - пардон, претерпевшая маленькую неприятность... Я пытаюсь склеить обрывки давно использованной копирки, из разных имён склеить общее имя, из отдельных портретов собрать групповое фото и запустить его снова в канавки мозга, как запущены были когда-то в канавку, отделяющую тротуар от мостовой, дождевые пузыри, в переулке, ниспадающем в закат у нашего дома с тяжёлой резной дверью, в самом центре Старой части города. В двери щель для почты, прикрытая металлической пластинкой: "Для писем и газет". Это и есть память. Игла бежит по извилистой канавке мозга, год пятьдесят второй.
Поскольку с недавних пор я спал в кабинете Ди, то есть, ближе всех к входной двери со щелью, если не считать спящих вмёртвую Изабеллы с Ю, то ночные звонки будили меня одного. Звонок был очень слаб: в двери торчал медный ключик, который следовало повернуть. Я покорно вставал на этот зов, и почти не раскрывая глаз, принимал участие в ритуале побудки областного судмедэксперта, моего отца. Активной стороной были милицейские патрули, находившие для отца дичь, почему-то, в основном ночью. Сказать правду, не всегда свежую дичь. В конце пролога, игравшегося мною, отец одевался и уезжал, или, реже, отсылал патруль через моё же посредство подальше, что означало - до утра. После таких отсылок у меня требовали открыть дверь, - в том году такая операция страха ещё, или уже, не вызывала, по крайней мере у меня. В ту ночь я так и сделал, открыл.
- Вот что, малый, - разглядев меня, сказал патрульный. - Зови сюда его самого.
- Так нельзя, - возразил я.
- Можно, - подмигнул он. - Скажи, на Большом базаре, на площади, нашли мёртвого младенца.
Вид у меня, в трусах ниже колен и в майке выше пупа, был славный. Потому он, наверное, и подмигнул второй раз: двумя глазами. Как слёзы, с козырька его фуражки стекали капли дождя. Я не двигался с места, и он нажал:
- Младенец мальчишеского полу, скорей всего - удушенный.
Зачем он рассказывал всё это мне? И с такими глубокими паузами:
- Грудной... Закопанный...
Я молчал. Была глубокая ночь. Накрапывал дождик.
- Ты спроси отца: сюда заносить, или как?
- Совсем сдурели, новобранцы, - заявил отец, натягивая брючину на протез. - Можно подумать, я тут для своих клиентов тоже пуховые одеяльца держу. Скажи ему - сейчас поедем. А сам ложись.
Тоже относилось, по-видимому, к частной практике Ди.
Отец с матерью спали в столовой, той самой - на три ступеньки ниже, ночью превращавшейся в их спальню. Я ушёл к себе и лёг, и какое-то время лежал, слушая дыхание Ю, умноженное на вдвое учащённое дыхание Изабеллы. Мысли мои вертелись вокруг мальчишеского "полу", я, вероятно, как-то относил себя к нему. Перед глазами возникало и пропадало плоское, нецветное изображение базарной площади, чаще - той её части, которую в зиму нашего с Ба путешествия туда ещё не успели замостить, где тогда располагались раковинка с шапито, клетки и вагончики. Я воображал себе теперешний пустырь на этом месте, раскисшую глину, роющихся в мусоре свиней, вдруг откапывающих младенцев или то, что от них осталось. Потом я всё же увидел тигров, жрущих эти остатки, и выражающих изумлённое одобрение зевак... Затем появились санки, калоши, пошёл снег, и я уснул.
К завтраку отец был уже дома. Иначе и быть не могло, Ба не прощала никому проступков, покушающихся на основные параграфы домашней конституции. Отсутствие кого-нибудь за столом оскорбляло её, как ненароком выпавший за едой в тарелку зуб. Возможно, именно потому она постоянно присматривалась к моим зубам. Обстоятельствам, с которыми ей приходилось иногда идти на компромисс, она уступала будничные обеды, но не воскресные, и не завтраки-ужины. Да и эта уступка делалась в те дни, когда отца вообще не было в городе. Командировки же матери не принимались в расчёт, как и девятимесячные отсутствия Изабеллы: обе они пребывали между разрядами членов семьи и гостей. А Жанна? Это вопрос особый, вопрос бабочки-однодневки. К тому же, у Жанны была и своя Ба, свой дом и тамошний обед, куда ей следовало являться прежде всего. Изабелле предстоял ещё один год учёбы в институте, конечно же в Москве, а матери - неизвестно сколько ещё полагалось обучаться новым для неё правилам жизни, чтобы после успешной сдачи экзаменов перейти в разряд полноправных родственников. Учились обе они старательно, хотя и по принуждению: мать cбегала к семейному столу от своего Горздрава, а Изабелла из микробиологической лаборатории, куда её на лето устраивал Ди. Дом был у обеих под рукой, ведь в этом городе всё было под рукой, одно к одному... разумеется, в той его части, которую мы признавали городом. Мы, то есть, Ба.
Было раннее летнее утро. Дом приходил в себя, оживал, нет, налаживал внутри себя движение, как это делает машина, обладающая определённой ей навсегда функцией. Сказать "навсегда" - вовсе не означает не замечать скрипа, и неохоты, с которой подчас двигались члены этой машины. Но неохота распространялась и на желание замечать скрип, и потому: навсегда. Пока Ба и Валя занимались завтраком на кухне, Изабелла и мать делали уборку соответственно в кабинете и в столовой, мужчины - Ди, Ю и я - приводили в дневной порядок себя. Под контролем старших, точнее - одного только Ю, я выжимал маленькие гантели, приседал, подтягивался на турнике, делал преднес и обливался затем до пояса. После чего раза три-четыре чистил зубы, пока результаты не сочтут удовлетворительными, в этом случае - сочтёт Ди. Три или четыре, зависело от того, как долго Ди и Ю брились. Уборка спальни Ба лежала на ней самой, она никому бы и не доверила её. Так же, как и парадную посуду в буфете и настенные тарелочки в столовой. Это был её алтарь, и она священнодействовала, протирая, к примеру, своё трюмо. Это был акт религиозный, а молитву - кто ж препоручает другому? Только люди соборно-церковные, а Ба мало что о них знала. Час её молитвы наступал после завтрака, когда её личный храм - дом пустел и темнел, окна забеливались мелом... то есть, закрывались многополезными ставнями, летом - не для сохранения внутреннего тепла, а чтобы как раз не впускать внутрь наружный жар.
Возможно, тот день был воскресным. Исхожу из того, что завтрак представляется слишком долгим для будничного, а о длине завтрака можно судить по количеству того, что было сказано за столом. Впрочем, этот разговор мог быть тогда разбросан по нескольким дням, а собрал его в один - я, сейчас. Теперь уж правду не установить, да и к чему она, такая правда. Главное, отец успел к самому началу: мы начали с яичницы и помидоров, а он уселся за стол, когда яичница ещё не остыла. Его попытку съесть свою долю прямо со сковороды Ба пресекла без слов, мановением лишь пальца.
- Жрать хочется, - несмотря на неудачу, весело пожаловался отец.
Ди глянул на него укоризненно: слово "жрать" не входило в канонический лексикон.
- Тебя всю ночь не было... - почтительно, и потому без вопросительного знака, спросил Ю.
- Застарелая привычка, шляться по ночам, - высказалась мать.
- С нами дети, - заметил Ди.
- Well, that side-winder knocks on me, - между всем прочим тихо, и понятно - кто.
- Как поживают твои обезьянки? - хмыкнул отец. - С ними ты тоже вот так по-ангельски беседуешь?
- Ей нужна практика, - солидно заявил Ю. - Ведь диплом она будет защищать по-английски.
- Зачем? - спросила мать. - Чтобы никто не понял, что она там понамолола?
- Нет, чтобы... ну... - замялся Ю.
- Всякий интеллигентный человек должен бы изучать языки, - помог Ди. - И лучше это делать с детства, когда...
- Кстати, об интеллигентных детях, - перебила мать. - Я хотела попросить тебя, Изабелла, чтобы ты впредь не посылала мальчика на вокзал.
- Но это же совсем рядом! - возразила Изабелла. - А у меня очень мало времени.
- И всё-таки я прошу, - упрямо сказала мать. - Почему, почему он в его годы должен иметь дела с проводницами? Зачем он должен в его возрасте сталкиваться с... ненужными ему подробностями жизни? Он, кстати, знает - что в тех коробках?
- Микробы, - сказал я. - Вернее, бактерии.
Все обернулись ко мне и уставились в мою переносицу. Длинная пауза.
- Вот, пожалуйста, - резюмировала мать. - В результате он уже вмешивается во взрослые разговоры.
- Этот поезд из Одессы единственный, - сказала Изабелла. - А Одесса, если не считать Сухуми, но это далеко от нас, единственное место, где...
- ... растут обезьяньи ...
- Осторожно, с нами дети, - ехидно вставил отец. Ди улыбнулся.
- Всё это бред, - заявила мать, - вся эта твоя работа. Одна от неё польза, что тащишь в дом всякую заразу от своих... материалов. Руки, что ли, тебя, интеллигентного ребёнка, мыть не учили?
- Я тащу? - возмутилась Изабелла. - Это твой муж тащит. Разве это я подхватила на работе ТБЦ, да ещё и болезнь Боткина впридачу? Не бойся, мне из Одессы присылают материалы, к которым человек невосприимчив.
- И ты не бойся, - возразила мать, - из твоей Москвы тебе теперь пришлют материалы, которые все мы легко воспримем.
- Между нами ребёнок, - опять загнул туда же отец. На этот раз Ди не улыбнулся.
- Фу, - сказал он.
У Ба был совершенно отсутствующий вид. Возможно, именно это развязало всем языки. В том числе и мне.
- Я уже не ребёнок, - сказал я. - Во всяком случае, не грудной младенец, пусть и тоже мальчишеского полу.
- Фью! - присвистнул отец.
- Не свисти за столом, - механически сказала Ба.
- На что это он намекает? - спросила мать.
- Он просто так, - объяснил Ю, - грубит. Нормальный выход детской агрессивности.
- Не просто, - возразил отец. Его весёлость улетучилась. - Ты что-то имеешь против младенцев мальчи... ну и так далее?
- Не против, а за, - двигался по инерции я. - Особенно и так далее.
Снова пауза, ещё длинней.
- Пусть объяснит, - предложил Ю.
- Его рано сажать за один стол со взрослыми, - объявила Изабелла.
- Вы не правы, - укоризненно сказал Ди. - Вы сами виноваты, а я предупреждал. Теперь же будьте справедливы, и держите себя соответственно.
- Ладно, - сказал отец. - Ты что-нибудь ещё скажешь?
- Нет, - отказался я. И опустил нос в тарелку. Сказанного уже было достаточно, чтобы повернуть разговор в нужную сторону.
- Что за младенцы? - угрюмо спросила мать. - Скажи ты, если он не желает. В конце концов он твой сын.
- Это касается моей работы, - сказал отец. - Младенцы в этом смысле ничем не отличаются от её обезьянок: абстрактный предмет определённой деятельности.
- Но мальчик, - возразил Ди, - мальчик этим предметом явно выбит из колеи.
- Ему пришлось открыть ночью дверь, - сказал отец. - Вот и всё. Разве это впервые? Просто сегодня этот болван наговорил ему с три короба, пока я одевался...
- Превосходные контакты для мальчика, особенно ночью, - проговорила Ба, чуточку оживая. Но только на миг, на один миг.
- Это моя работа, - ожесточённо повторил отец.
- Твоя, - подчеркнул Ди, отодвигая от себя нож, - вот именно.
- Ты так говоришь, - отец перехватил этот нож и стал постукивать им по столу, - словно мне не работа нравится, а предметы этой работы. Её объекты. Лучше бы обратил внимание на то, что... а вы-то все - почему так любопытствуете, вас-то чем разобрало?
- Разве, - вкрадчиво сказала мать, - разве нельзя просто рассказать о происшествии, и... покончить с этим?
- А ребёнок? - спросил Ди.
- Ребёнку уже всё рассказали ночью, - возразила мать.
- Обычное происшествие, - стараясь сдерживаться, сказал отец. - Избавились от... плода грешной любви. Плод вполне созревший, словами одного кретина: мальчишеского полу. Его сорвали и закопали, на базарной площади, кстати, на том месте, где недавно стояла бочка - кое-кто должен помнить... ну, эта клетка для езды на мотоцикле. Этот участок, наконец, решили тоже замостить. Работы велись ночью, чтобы днём не мешать базару. Ну, разрыли. Все бабы в крик, а там ведь работают в основном бабы. И так далее.
- И это всё? - мать выглядела разочарованной.
- Нет, - ухмыльнулся отец. - Ещё было опознание, и экспертиза, как положено.
- Опознание в каком смысле? - спросила Изабелла. - В смысле... его знакомых?
- Родственников, - жёстко сказала мать. - До знакомых он ещё не дожил, не успел. И они... не успели превратиться в родственников.
- Если ты намекаешь на Жанну... - начал Ю.
- Вы уже доели? - вяло спросила Ба.
- А причём тут Жанна? - почти выкрикнул отец.
- А совершенно не причём, - зло подтвердила мать. - Не графиня, небось...
- А графиня-то тут...
- Между нами дети...
- Ю, тарелку нужно оставлять чистой...
- А если...
Разговор снова нуждался в вожжах.
- А я вот думал, - сказал я, и теперь уж сам выдержал паузу. - Я думаю, что разрыли не бабы, а свиньи. Свиньи привыкли, что там зверей кормили, и к объедкам привыкли. Вот и искали чего-нибудь на том месте, где клетки стояли. А нашли человечье мясо. Не знаю, едят они его, или нет? Или вот: тигров - можно кормить человечиной? Вот, к примеру, слоновий хобот, хотя всем известно, что вкусно, а не каждый сможет откусить. Это тоже известно.
Тише не бывало за нашим столом. Я даже испугался, в прямом смысле, за свою шкуру: Ю, кажется, уже потянулся к моему локтю. Ест ли он человечье мясо? Но тут Изабелла фыркнула, и тем спасла меня, разрядив напряжение. Отец самым настоящим образом заржал, к нему, подумав, присоединился фальцетом Ю. Даже Ди мягко улыбнулся, с оглядкой, впрочем, на отсутствующую по-прежнему Ба. Словно он задал ей немой вопрос: как ты себя чувствуешь? Всё в порядке, засвидетельствовал ответный кивок. Последней засмеялась мать, недобрым смехом.
- А что, - отсмеялся и прокашлялся отец, - это версия. Вполне было бы в духе цирковых.
- Конечно, - согласился Ю, стараясь быть ироничным. - Сборище развратников, убийц. Вообще по-твоему уродов, да?
- Если угодно, то да, - сказал отец. - Если хочешь, я повторюсь: уродов, уродов. А если ещё хочешь, то я и докажу это.
- Ты можешь доказать всё, что тебе угодно, - возразил Ю. - У тебя профессия такая.
- Это у тебя такая, впрочем, у тебя нет никакой, - отрезал отец. - Разве это профессия? Правда, дед?
- Ты так груб, - поморщилась Ба, - а зачем?
- Pardonnez moi, - припоклонился и по-клоунски развёл руки отец. - Но разве и братец не груб? С тех пор, как он законно женился... Впрочем, ладно. Я покажу вам, что такое профессия, и что такое мыслить профессионально.
- Совсем стал дикарь, - блеснул очками Ди, - со своей профессией.
- Возьмём, к примеру, сроки, - гнул своё отец. - Цирковые уехали с месяц назад, верно? Состояние... плода любви в нынешнее время соответствует этому сроку. Послушайте, а это ведь и в самом деле версия!
Кажется, он уже говорил всерьёз. Глаза его затуманились, словно бы мечтой.
- Плод любви лилипута и тигрицы, - сказала мать.
- Ну нет, это невозможно, - возразил отец. - Во всяком случае - что касается лилипута. Не версия. Но разве в цирке совсем не было нормальных женщин?
Кому назначался вопрос, какому идиоту, было неясно. Направлен же он был в потолок, а может быть - и выше.
- Ася Житомирская была, - подсказал я. - Она нормальная? Она продавала билеты. И ещё была на арене под мотоциклистом.
- Не говори сальностей, - сказал отец, впрочем, без оттенка недовольства. - Ну вот, по меньшей мере одна нормальная женщина там была. А мотоциклист, этот тоже близок норме, не вполне урод, так чем не роман?
- Чревовещатель, - подсказала Изабелла. - Ты его забыл.
- Интересно, откуда тебе известны такие подробности? - огрызнулся отец. В глазах Ю тоже появилось мечтательное выражение. Отец скосил свои в его сторону. - Да и сам этот, как его... ну, Сандро Сандрелли.
- Ты доел? - спросила Ба.
- Это уж слишком! - взвился Ю. Его доброе лицо дышало негодованием. - Это всё равно, как если бы ты назвал негодяем... ну, скажем, Маресьева! Нельзя же так всех презирать, так... пачкать ярчайшие примеры мужества, воли, самодисциплины... Надо же, наконец, уважать несчастье! Да это всё равно, как... если кто-нибудь бы взял и оплевал тебя!
- Ю! - вставил Ди.
- Ничего, - пожал плечами отец. - Бери меня. И плюй. Ничего мне не сделается. Но, раз уж ты такой щепетильный, то должен сообразить: у меня-то как раз и есть ребёнок! И если, по-твоему, речь идёт о примерах, то вот тебе и пример, я. Подключи к делу хоть твою примитивную логику: если у меня есть, так почему не может быть ребёнка у него? Но прежде скажи, о тех же ярчайших примерах, отчего это про Маресьева книги пишут, а про твоего Сандро - нет?
- Про тебя тоже не пишут, - пробормотал Ю. - А потому что не все пророки в отечестве. А потому что...
- Я скажу, почему, - возразил отец, - конкретно, и точно. Потому что все знают, что он не ярчайший пример героизма, а урод. Просто - урод. Ну вот как... лилипут. А быть лилипутом, какой же в том героизм?
Ба подняла к нему свой прозрачный взор.
- Да-да, - заторопился отец, - и повторяю: а нравы уродов известны. В... интимной жизни они участвуют совсем не так, как мы.
- Хм, - сказала мать, - мы.
- Посуду убирать, или как? - спросила Валя.
- А я ещё не доел, - сообщил я.
- Душу с тебя вон, кишки на телефон, - охотно отозвалась Валя.
- Валя, - сказал Ди, - вы можете начать с моей.
- Мне бы сегодня поскорей, - сказала Валя. - Сегодня я иду в тиянтир. Всё как у людей.
- Зачем вы так коверкаете слова? - спросила Изабелла. - Вы ведь знаете, как они правильно звучат.
- А я и это, как у людей, - ещё охотней отозвалась Валя. - Это у людей правильно, а у вас...
- Ну да, на первый взгляд у уродов всё, как у людей, - продолжал отец. Семьи, социум, и так далее. Но это потому только, что они вынуждены мимикрировать, стараются. Добрая половина человечества так старается, делают вид, что и они люди. Вот как раз эти-то старания и мешают понять некоторым, что такая скрытая поляризация со временем обязательно выйдет наружу и...
- Поляризация? - подняла брови Изабелла.
- Ну да! - отца уже несло. - Тебе ли не знать о таком эффекте, живя в такой семье.
- Ну-ну, - добродушно заметил Ди, - какой же?
- Да и твоей прежней, возьми себя и Жанну. Даже ваши внешности, и те типичный пример поляризации.
- Ну-ну! - угрожающе сказал Ю.
- Пусть, - хладнокровно разрешила Изабелла. - Пусть продолжает.
- Хм, - сказала мать.
- Говорю вам, как профессионал: все эти явления одного порядка. Валя и Ба, я и Ю, лилипут и гигант, норма и урод, Байрон и Дантес. Всё это явления поляризации, в которой Пушкин и лилипут стоят на одной стороне ступеньки а...
- Ну, это уж слишком! - вскричал Ю. - Ты сейчас и Дантеса оправдаешь! Хватит, это уж никуда не лезет.
- Влезет, - пообещал отец. - Начнём с вопроса: могут ли уроды рожать нормальных людей, и вообще, могут ли они рожать что-либо, а не подражать рождениям. Или это тупик, неизгладимая смертная печать? Что за царство такое это: уродия?
- Да что ж такого уродливого-то в Пушкине! - побагровел Ю. - Если кто и рожал, так это он: и детей нормальных, и стихи. А Сандрелли, который попадает в цель всегда, как Пушкин стихами, да он и на скрипке бы играл идеально... Глянь, как он держит свой винчестер, да как Страдивари!
- А Страдивари держат, как женщину, - согласилась мать.
- Не уродливого, братец, - поморщился отец, - внешняя уродливость не обязательное качество урода, хотя и желательное. Мы говорим о другом. Хочешь, я на документах тебе покажу, что оно такое? Прошло, знать, время говорить притчами и у нас. Гнусное время. Дай-ка мне вон ту зелёную книженцию, малыш.
Я был готов, и в две секунды доставил требуемое.
- Примечательные происшествия! - возгласил отец тоном "суд идёт". Заметим: примечательные. Зачитываю, однако...