Страница:
Наш новый поход состоялся дня через три после закончившегося крахом первого. На этот раз всё сложилось удачно, мы прошли все преграды и, переступив границу квартала, оказались в соседнем, совершенно ином мирке. Мокрые, пустые торговые ряды. Две старухи с семечками и семенами. Чуждая вонь, повсюду очистки, скорлупа, кусочки угля... И тёплая, только что из муфты, обтянутая тонкой перчаткой ладонь Ба на моём затылке. В дальнем углу площади кучка вагончиков защитного цвета, в ближнем - довольно плотная толпа людей. В толпе были знакомые, и Ба настороженно, почти вопросительно кивала: добрый день?
Всё было похоже на наш домашний воскресный обед. Первое блюдо: аттракционы открывала наскоро сколоченная фанерная раковинка. На её помосте - столик, покрытый грязноватой скатертью, на скатерти шкатулка. У задней стенки сундук. Между этими загадочными предметами то бегал, то очень важно расхаживал человек во фраке и широченном галстуке в разводах.
- Чревовещатель, - строго проговорила Ба. - Чрево - это пузо, но не вид снаружи, а изнут... Как бы содерж... Короче, этот тип собирается вещать пузом. К сожалению, это его почтенная профессия. Ты должен со вниманием отнестись к этому печальному факту, чтобы не повторять чужих ошибок.
Точно так же мне следовало бы отнестись и к тому, что пальчики Ба довольно нервно постукивали по моему затылку. Но всё моё внимание уже было отдано громадному брюху чревовещателя. И я впервые в жизни видел настоящий фрак. Между тем, само многословие Ба было многозначительным.
Чревовещатель делал вид, что ищет кого-то, кто должен выступать вместе с ним. Он поднимал угол скатерти, заглядывал во все углы, выворачивал собственные карманы, бормотал: "куда же запропастился этот негодник, погоди, я уж тебя... эй, где ты там!", с подозрением похлопывал по пузу - только шкатулки он как бы не замечал. Зрителям уже давно стало ясно, что негодник, кто бы он ни был, именно там, в шкатулке. Мне, подошедшему позже всех записному скептику, всегда имеющему собственное, желательно - отличающееся от других мнение, пришлось сделать ставку на сундук у задней стенки раковинки. Пузо чревовещателя издавало регулярный вопль "Жора!" И всегда в ответ откуда-то прилетало: "Я тут". Публика хохотала, ответный глас был писклявый, комично контрастирующий с хриплым баритоном чревовещателя. Чревовещатель, услыхав его, скашивал глаза и уши в, сначала, сторону шкатулки, потом пуза, и недоверчиво хмурился. "Там, там!", кричали ему из публики, "открывай!" Наконец, хозяин пуза счёл, что достаточно разжёг любопытство толпы, и фамильярно подмигнул ей. Развязка близилась.
- Жора! - пророкотал чревовещатель особенно хрипло. - Чего же ты хочешь?
Сундук за его спиной вдруг распахнулся, к моему личному удовлетворению, из него выскочила маленькая головка с чёрными глазками, глянцевыми волосиками с ослепительным пробором, прехорошенькая головка с неподвижной кукольной улыбкой. Не открывая рта, головка - или таки пузо чревовещателя? - пропищала:
- Шиколат!
Крышка сундука тут же захлопнулась, так что хозяин представления, обернувшись, застал статус кво анте беллум. Он пожал плечами, пузо его при этом провалилось в колени, и виновато глянул на публику. Та прямо-таки зашлась от смеха. Я не смеялся: Ба крепко сжала мой затылок пальцами. Возражать было бы неразумно.
- Надеюсь, тебе всё понятно, - сказала она. - С твоим умом...
С умом или без, я знал, что власть требует одного: безоговорочного послушания. Мы двинулись к следующему аттракциону. За спиной, теперь уже почти без пауз, хрипело: "Жора, Жора!" Публика спорила, кто же всё-таки в сундуке: лилипут или кукла. И что бы это ни было - кто же пищит "шиколат", вот то из сундука, или пузо? Головке из сундука уже советовали во всём сознаться, и хотя у неё "губа не дура", перестать требовать "шиколат", а попросить рюмашку. Публика очень огорчилась, когда, наконец, чревовещатель открыл сундук и там уже никого не было.
Я вертел головой, пытаясь доглядеть представление: довольно болезненное предприятие, крепкие пианистические пальчики Ба реагировали без промедления. Мне, как и публике, хотелось выяснить вопрос куклы-лилипута. Но мне не с кем было его обсудить. Конечно же, я не стал искать истины у Ба. Хотя и подозревал, что она-то уж ею обладает. Не искал же потому, что быстро прокрутил в уме, а значит, он таки у меня был, возможные повороты такой беседы. Разумеется, она сразу бы отвергла саму суть вопроса, потому что за согласием принять её - с моей стороны последовало бы: а что такое, собственно, лилипут? И она знала это заранее.
А потом бы я, конечно, поехал ещё дальше:
- Что, как, патология - что это? Гипофиз, а?.. Разновидности лилипутов...
И это она, без сомнения, предвидела. Как и отдалённейшее:
- А у лилипутов могут быть лилипутики? Если они все есть, то значит размножаются, значит...
Нет, это всё было абсолютно ни к чему Ба. И она на первый же вопрос ответила бы:
- Конечно, кукла. И всё это глупости.
А истина? Ах, и при истине я остался бы с носом. Не нужно даже быть "с моим умом", чтобы это почувствовать. И я чувствовал, и молчал.
На второе предполагались тигры. Клетки стояли рядом с вагончиками, туда безошибочно приводил нос. Ба пребывала в известной нерешительности, предстояло расталкивать толпу, может быть, даже, прикрикивать на непокорных... А для чего? Чтоб приблизиться к источнику ужасной вони. Нет-нет, конечно же, не вони - запаха. Слово "вонь" не входило в её лексикон. Я уже понёс наказание за лексические изыскания в этой области, как-то выведя "ваниль" - дело было за ужином в гостях, когда к чаю подали ванильные пирожные - из "воняет". Фундаментальное опровержение моей ереси взял на себя Ю, присовокупив к обычному пожатию моего локтя орфографические различия между "а" и "о". И тем усилил воздействие обычного своего педагогического приёма, ведь пожатие длилось, пока не закончились разъяснения. Что до Ба, то она просто не разговаривала со мной на следующий день. Поскольку это произошло в гостях, она неделю не разговаривала и с этими своими знакомыми, свидетелями моего позора. Так что нерешительность Ба перед путешествием к клеткам куда как понятна: ей предстояло поработать локтями, и ущерб, нанесенный такой работой её достоинству, был бы много крупней, чем какая-то ваниль, это почти безобидное следствие невинной орфографической ошибки. Делать нелепые движения, по существу - драться локтями, и при том сохранять пристойное, неприступное выражение лица?
Я отлично понимал её. Но попроситься в одиночный рейд - оставив её стоять там, где её приковала сложная проблема выбора - не решился. Ужасная мысль вогнала в оцепенение и меня: "так будет и дальше, и я не увижу ничего." Между спинами впереди стоящих я видел только куски серых взъерошенных шкур, не имевших ни концов, ни начал, и слышал чьё-то сопение. Зеваки вокруг клеток стояли уныло, полная противоположность тем, у раковинки. К какому решению пришла бы в конце концов Ба, будь она и дальше предоставлена самой себе неизвестно. Но тут под локоть ей подвернулся случай, и мучительное её одиночество кончилось. Осознав этот случай, Ба тут же просветлела, к ней вернулось сходство с головкой на её брошке - слоновая кость на серебре, улыбка одновременно появилась на губах и в глазах. Она очень тщательно кивнула...
Разумеется, случай воплотился в Жанну Цололос - в кого ж ещё? Это она тронула локоть Ба, с той же улыбкой: подчёркнуто тщательной. Но не улыбка была важнейшим доказательством того, что случай был счастливый - не какой-нибудь иной, а потрясающая шляпка тюрбанчиком и вуалетка с пушистыми мушками, или хвойными пчёлками. Это они сразу убедили Ба положиться на счастливый случай, предложив вариант счастья и для неё. Не смутил Ба, поэтому, и того же размера, что и мушки на вуалетке, чётко прорисованный между бровями случая - скорей всего, губной помадой - кроваво-красный третий глаз, известная жаннина причуда. Одна из её простительных, именно потому, что жанниных, причуд. Она была в короткой шубке и в открытых, чтобы были видны тёмные стрелки на изящной пятке чулка, туфлях. В грязный снег вонзались выгнутые кошачьей спинкой каблуки.
Ба всецело положилась на волю счастливого случая, и они быстро поладили.
- А, бросьте, кому это интересно?
- Мальчику его лет...
- А вот пусть идёт со мной. Я знаю, что нужно мальчикам. Да и вам не придётся...
- Но... если мы опоздаем к основному номеру?
- Нет, не опоздаем. Я ведь знаю их программу. Мы успеем.
- Ну, что же, здраво рассуждая...
Вот, вот они, вечные результаты здравых рассуждений: меня вручили Жанне, под защиту её-то здравого смысла! И она потащила меня к шатру, к бочке, в чьём чреве уже завывали моторы. Я не сопротивлялся, к чёрту мокрых кошек! Ба осталась далеко позади - прекрасно! Я понял, что какое-то время буду пребывать в жанниных руках, в прямом, не в переносном смысле. А что может быть лучше этого? Никаких сожалений по поводу несостоявшегося зоологического раздела нашей экскурсии. Откуда бы им взяться? На весах сожалений чулки со стрелками перетянут весь курс зоологии. Что там - звери, я сразу позабыл и o Ба.
Жанна подтащила меня к лесенке, и мы едва успели забраться на смотровую площадку, как со дна бочки повалили клубы выхлопного дыма. Моя бедная головушка тут же погрузилась в странный дурман. Я всё видел и слышал, и даже что-то понимал, но был ли то я? Это вопрос, that question. Так и поныне, я и теперь спрашиваю себя, когда вдруг чую этот запах или слышу похожий грохот: а я ли это? И даже когда не слышу, не чую.
Газ был сладок и горек. Жанна обняла меня обеими руками, кепка надвинулась мне на глаза и я снял её. Мой наголо стриженый затылок прижался к жанниному меховому животу: подталкивая им, она придвинула меня к барьеру. Мой подбородок лёг на него, он был как раз мне по росту. Мех шубки обложил мне затылок и уши, даже сквозь его толщу голову грел жаннин живой живот, кулибки лучше этой не состроить. Я осторожно заглянул вниз... И отшатнулся: очень близко, рукой подать, подо мной была макушка ребристого танкового шлема, обтянутая кожей мощная спина и чуть подальше - пупыристая резина мотоциклетных колёс. От неожиданности и близости всего этого зрелища я принял его как бы на свой личный счёт.
Стоящая на середине арены девушка в простом прямом пальто запрокинула голову и помахала рукой. Я было принял и это в свой адрес, но живот Жанны заходил волнами, и ошибка прояснилась. Жанна махнула в ответ и я тут же вспомнил, что и раньше видел эту стоящую внизу девушку, как раз вместе с Жанной, то ли на улице, то ли в парке... Я даже вспомнил, как её звали: Ася. Ася Житомирская, да, тоже одноклассница Ю, никогда не бывала у нас дома, на неё не распространялась снисходительность Ба. Что-то там было неладно с репутацией. Итак, Ася махнула рукой, и будто столкнула этим жестом с места мотоцикл. Он взревел и стал описывать ускоряющиеся круги вокруг неё. Затем переднее колесо вспрыгнуло на трек и уже в следующий миг мотоциклист катился по стене крутого колодца, повёрнутый ко мне не макушкой - профилем.
От такого фокуса у меня закружилась голова. Жанна стиснула мои плечи, и голова закружилась вдвое быстрей. Мотоциклист, прямо подо мной, сидел неподвижно и небрежно, казалось, и сама машина стоит, или висит, подвешенная к невидимой скобе на стенке бочки. Он уже никуда не ехал, сидел, развалясь, как в кресле, и был его деталью: ручкой или спинкой. Та же сталь, кожа и стекло. Лицо с огромными жабьими очками - второй глаз машины, еще одна фара. Я был намертво зажат между животом Жанны и этим лицом, между наездником и кобылкой, связь которых была непререкаема отныне и навсегда. Их связь был я, и я понимал это так чётко, что казалось - давно. Понимание окутывало меня плотным горько-сладким туманом, больше горьким, чем сладким. Как во сне, входящем в другой сон, как в двойной кулибке... В центре арены стояла Ася, поглядывая в нашу сторону. Само собой стало ясно, что это она продавала билеты у входа в бочку. Само собой, но с запозданием, как в том же сне, в той же кулибке.
Бочка дрожала и качалась, она вполне могла развалиться. Возможно, поэтому наездник вдруг оказался сидящим задом наперёд, спиной к рулю. Я не поверил ему, и даже усмехнулся, осознав и это. Так осознаётся сон, вдруг понимаешь, что спишь, и в следующий миг с той же усмешкой уже сидишь рядом с наездником, и летишь вместе с ним по кругу. А он теперь сидел в седле боком, свесив ноги в пропасть, на дне которой стояла Ася. А она поднимала ему навстречу руку, иногда - обе. Рёв и дым смешались в одно, впившиеся в поручни мои руки закостенели от напряжения. Сегменты трека прогибались под иногда наезжавшим и на них колесом, и со скрежетом становились на место, с трудом сдерживая накатившую мощь: щели между ними становились, казалось, раз от разу шире. Повизгивали болты, измолотая в порошок ржавчина прыскала из пазов. Теперь-то я знаю, что именно в гибкости конструкции заключалась её стойкость, но тогда, когда это летание по кругу столь очевидно стремилось к гибели, к неизбежному трагическому: ах! - и как прелюдия гибели, уже теперь слышалось ритмическое ах-ах-х!, когда машина взлетала к самому краю бочки, к публике, к Жанне... Ах! вся публика голосом Жанны, когда мотоцикл выскакивал за бесконечно разматываемый круг и переднее колесо, подшаркивая, вылетало за поручень руки! уберите руки! - и железно-стеклянное лицо наездника гляделось в искривленные аханьем лица публики, и прежде всего Жанны. Он повисал в мёртвой точке и ухал вниз, и снова вписывался в прежнюю орбиту. И снова жаннин меховой живот, и мой горячий затылок.
Когда мы спустились вниз, колени мои дрожали. Конца аттракциона я не помню, возможно, закрыл глаза. А когда их открыл, передо мной уже стояла Ба, о существовании которой я совершенно позабыл. Будто воскресшая Ба, - о, если б... - вместо куда-то отодвинувшейся Жанны, а в руках у меня была зажата улика: скомканная кепка. Я пришёл в себя, нет, наоборот, ошалел окончательно, так как предпринял глупейшую попытку уничтожить улику, быстро надел кепку на голову. И сам же подумал: дурак, может быть она бы и не заметила, а теперь уж точно - домой. Домой, мальчик, бегом. Чтобы не застудить глупую голову. Я угадал, и воскресшая Ба сурово подтвердила мою догадку:
- Ну, разумеется. Это мне ещё один урок на будущее.
Где оно, это ваше будущее, хотелось мне вскричать, где? Где оно вообще, хотелось бы и сейчас спросить, где это твоё будущее, Ба? Впрочем, меня ожидал удар посильней этого, так что повременим с такими вопросами до того времени, когда их нельзя будет не задать.
- Что ж, - вздохнула Ба и засунула руки поглубже в муфту, - будем двигаться дальше? Что скажет Жанна, не опоздаем ли мы... к существенному?
Благословенный Сандро! Это он был - существенное... Пристойное кодовое словечко позволяло стерпеть маленькую неприятность, чем бы она ни обернулась для желудка: прокисшим десертом, позавчерашним пирогом с вишней - или болезненным уколом прямо в сердце. Меня покачивало, хотя не кепка, конечно, а выхлопные газы были тому причиной. Меня подташнивало, хотя из клеток с тиграми шибал запах, потихоньку вытеснявший из ноздрей горько-сладкий. Прекрасное противоядие в таких случаях, запомним... Но Сандро! Вот универсальное противоядие. Эта синица или журавль, этот десерт на серебряной ложечке с вензелями, кофейное мороженое со льдинками, красное желе на белых блюдцах, кровь на лайке, звон в плеске, всё это, под именем Сандрелли - совсем рядом, два шага, рукой подать - заставило даже Ба забыть о грозящем мне менингите. Но тогда, в том году, откуда мне было знать, что двигало ею, нами? Кто мог это знать? Если не знала и она сама.
Итак, мы двинулись не домой, а дальше. Правда, выглядело это движение именно как возвращение, ведь мы вернулись к раковинке. Три-четыре выступления: собачки, фокусник, негр - вероятно, борец, что и осталось на какое-то время предположением, поскольку среди публики не нашлось добровольца выйти к нему на сцену. Его номер закончился тем, с чего и начался: демонстрацией вхолостую напряжённых мышц. Ещё не совсем рассеялся туман в моей голове, иначе бы меня захватило это зрелище, всё же увидел я негра впервые, как и фрак. Но и хорошо, что не захватило, так как вопрос - настоящий он или крашеный, не сорвался с моего языка, как и в случае с лилипутом:
- ... а если настоящий, то что такое негры, и почему? Почему они такие чёрные, загар или... что?
Не родился и ответ на него:
- ... пигментация, что? Секреция, а? Расы, наследственность, нацисты, Сим, Хам...
Слава Богу, ничего этого не случилось. Иначе бы Ба, потерявшая меня из виду, хотя и придерживала моё плечо, немедленно бы нашла пропажу. Удивительно, но вместе со мной она потеряла и свою полугорделивую гримаску, где-то там, в закоулках полуосознанного ею трепета ожиданий, надежд, мечт... как это во множественном числе? - dreams - потеряла и сходство с профилем на медальоне. Носок её румынка постукивал, нижняя губка подрагивала, конечно, она всего этого не знала, иначе бы нашла силы скрыть это от меня и публики. А так - по обращённой ко мне стороне её лица бродила неуправляемая усмешка, оголённые концы нервов, казалось, торчали из мышц, глаз быстро менял свои оттенки: от серого - к тёмносинему, и назад. На чулке, тоже казалось, должна была объявиться стрелка... Ба! да ты же вылитая Жанна Цололос, только из другой эпохи, выполненная в стиле модерн! Это её, эпохи, мечты на твоём лице, глухие закоулки неисполнившихся надежд, созвучных сладкому имени "Сандро", и другому - "Сандрелли", и обоим вместе... Да неужто, начала рождаться во мне крайне необычная мысль, отец бы непременно сказал: достаточно уродливая, неужто это имя - формула, которая... Но тут, наконец, и само оно:
- САНДРО-О-О...
Пауза.
- САНДРЕЛЛИ!
У объявляющего пронзительный фальцет, и промежуточное глиссандо с паузой перехватывает дух не только ему, но и мне, не только ему за шиворот вползает холодный ветер с колючими мурашками, но и всем. На нём тоже фрак, но если это тот же чревовещатель, то где его пузо? Нет, не он, но тогда - сколько же у них тут фраков? Но постойте: Сандро Сандрелли. Выскакивает откуда-то сбоку толстый аккордеонист с перекошенной усмешкой физиономией, но грустный. Так и положено, усмешку он заполучил навсегда после первого же инсульта. Ревёт аккордеон, хроматический цирковой марш со щёлочью, и с той же кривой усмешкой между фразами. Вдруг, неожиданно, пауза, минута молчания, в которой плечо явственно ощущает подтягивание мышц на талии Ба...
САНДРО САНДРЕЛЛИ!
И вот, он сам: выходит мерным торжественным шагом, Сандро Сандрелли, человек-глаз, его знают все. Весь в сером, с плечей до талии свисает отглаженными волнами крылатка, из неё растёт вниз туловище, узкие бёдра и ровные, как стрелки на брюках, ноги. Белая бабочка прикрывает кадык, в сияющих чёрных туфлях, словно в свежевымытых калошах, снежные носки. Он выходит на середину сцены, блестя всем, сияя моноклем и славным сабельным ударом пробором, скептической улыбкой и зайчиками на зубах, на лаковых ярко-чёрных волосах и на усах. И рядом с моноклем другой, голый сияющий глаз. Человек-глаз, он напоминает очертаниями свой собственный прямой нос.
Поклонов нет, почти нет и реквизита: только кресло и на противоположной стороне раковинки толстый деревянный щит, выкрашенный чёрной краской. На нём маленькие, с ладошку, блюдечки из белого фаянса. Пять аккуратных кружочков, отмечающих углы невидимого квадрата и его центр.
Он проходит, не ускоряя и не замедляя шага, к креслу и садится в него, как садятся в парикмахерской или в кино, поначалу не глядя в зеркало или на экран. Он садится и, не глядя вниз, не глядя никуда, монокль его неподвижен, сбрасывает туфли. Обнажаются сверкающие носки, нет, не носки - перчатки с пальцами, и кажется, с вензелями на подъёме. Точно такая же вышивка, как на наволочках у Ба, только: SS. Похудевший чревовещатель ловко засовывает ему в угол рта папиросу, в тот угол, который, наверное, не улыбается никогда. Не меняя позы сидящего в парикмахерской, человек-пробор поднимает правую ногу и лезет ею под крылатку. В следующий миг он держит пальцами этой ноги расчёску и, склонив набок голову, медленно причёсывается. У меня ноет под ложечкой. Расчёска исчезает там, откуда появилась. На смену ей является коробок спичек. Приходит в движение и вторая нога. Теперь поза ничем не напоминает о парикмахерской, в кресле оказывается существо с многими, мне кажется - с шестью, восемью конечностями, хищно изгибающимися в экзотическом танце: гигантcкий паук. Раскрывается коробок, спичка зажимается между пальцами ноги, вспыхивает, подъезжает к папиросе... Затяжка, клуб дыма, словно выхлопные газы... Всё меняется, не меняется только выражение лица: скептическое.
Ассистент-чревовещатель вынимает откуда-то из-за спины винтовку, или там винчестер, Бог его знает, и со значением протягивает её человеку-пауку. Вот тут-то, всё с той же папиросой в зубах и с моноклем в глазу, и лицо его меняется. Чуть сократившись, мышцы придают ему холодное, серьёзное выражение. Ноги в перчатках ловко перехватывают винтовку и, продолжая то же движение, передёргивают затвор - рычаг из белого металла, напоминающий своим изгибом вензель SS.
Аккордеонист, наконец, умолкает. В тишине ясно слышен его, или аккордеона, вздох. Чревовещатель так и застывает в позе подающего. Винчестер взлетает в воздух, кувыркается, ноги в перчатках перехватывают его и сразу: б-ба! Выстрел и фонтан осколков от разлетевшегося блюдечка. Из толпы уже не "ах", а что-то вроде "н-н-м-м", и с нею вместе Ба, коротко, но тоже: нм... Что переводится, конечно, как "не может быть". А вот и может, если вспомнить тяжесть металлического тельца браунинга, мягкость спуска, хрупкость форточки, всех форточек... Траух-б-ба, та-ба! Фонтанчики осколков вместо фарфоровых блюдечек, отмечающих углы квадрата, но одно, в середине, остаётся целым. Промах? Нм-м, не может быть.
Пауза. Рот человека-выстрела вдруг изгибается, особенно глубокая затяжка папиросой, нечто вроде улыбки, и в последний раз, особенно коротко: БА! Последний фонтанчик, последние осколки. Щит абсолютно чёрен. Из публики, и от Ба, не "м-м-м", а "у-у-у", свидетельство уравнявшего всех счастья. Всех: в толпе и на сцене. Желанное царство льва и ягненка, рай. Всё забыто, есть только это: фонтаны фаянса и пять погасших с криком "ба!" белых глаз на чёрном лике. Всё забыто, и отсвет счастья на светлом лице Ба, ибо в этот миг всеми забыто всё. Всем за шиворот вползает один, с мурашками, ветер одного на всех беспамятства. И виной тому Сандро Сандрелли, человековыстрел.
Я видел падающие к ножкам кресла медные гильзы, никаких подделок, всё настоящее. Я видел, как он, не глядя вниз, надевает туфли и, отплюнув гильзу выкуренной папиросы, небрежно роняет на все эти отстрелянные гильзы винчестер, и сразу, не глядя и на чревовещателя, уходит. Спохватившись, аккордеонист снова растягивает мехи. А тот уходит под кривую усмешку хроматического марша, с прямой, похожей на профиль его лица, спиной - куда? И уносит с собой - что? Ах, как хроматически щемит сердце, покорёженное этими усмешками утрат, зачем? Дёргается, словно от боли, щека Ба. Словно в неё попали осколки фаянсовых блюдечек, или сама пуля, сам выстрел. Ну да, если взять значение этого слова пошире, то да, попал. Взять значение не слова, самого выстрела. И вот, понурив головы, и вот, шаркая ватными ногами по скрытой под очистками и угольным снегом мостовой, и вот, будто с похорон, уходим и мы.
Я видел слишком многое, к счастью, не умея это многое свести к немногим внятным словам. И всё же, Ба повела себя слишком неосторожно, позволив мне увидеть себя. Это было поопасней возможного менингита, но - что она могла поделать с собой, бедная Ба? Позволив мне лишь на секунду отпочковаться от себя, она поступила поистине неосмотрительно. Да, одного этого было чересчур много для меня, и чересчур рано, конечно: я был разбит увиденным, я от него устал. Осмотрительность, вроде бы уже ставшая и моей привычкой, покинула и меня.
- Бабуля, - позвал я беспечно, отвратительным фамильярно-любезным тоном врача, похлопывающего по щеке смертельно больного пациента, когда мы вышли за пределы Большого базара, оставив всё, всё позади.
- Бабуля, - спросил я, - а зачем ему белые перчатки? На белом куда виднее грязь, он бы должен это знать.
Ба дрогнула. По-видимому, я попал в ту же цель, куда только что угодили осколочки выстрела. Ба осмотрела меня с головы до ног, потом серый взгляд остановился на моей переносице. Я съёжился: чёрт знает, что такое мне пригрезилось там, на базаре. Никакого следа того, что оправдало бы мой тон. Никаких вскрывшихся тайн, болван, с чего я это взял, с кем вздумал играть в эти игры? Потом её глаза сощурились и я был насквозь просвечен серым лучом, проткнут стальным прутом. Сердце моё гнусно чавкнуло. Поняла ли она, что я почти нарочно... Она повела головой, поворачиваясь ко мне полупрофилем, и утомлённо вынесла приговор:
- Это ты грязен, а именно - предельно. И должна это была знать я. Интересно, где это нужно шляться, чтобы так изгвоздаться? Сейчас придём - и в ванну, немедленно.
Да, я был вывалян в грязи, таким был этот мне урок на будущее. Меня подвёл мой хвалёный ум, я слишком ошалел от испытанного совместно счастья, от овевающего нас обоих одного и того же ветра, сделавшего меня заговорщиком - в одном заговоре с нею, с Ба. Я просто обезумел, если счёл нас членами дворовой, одной и той же шайки. Меня подвёл этот сандреллиевский рай, я вообразил, что ягнёнок уже устроился рядом с львицей. И подумать только, дальше я собирался спросить, что же это за фокус такой - выстрел! А потом и - о, самоубийца! что бы могла значить та пауза, для чего она, и кому именно предназначалась, на какого идиота рассчитана! Этого урока на будущее мне не забыть никогда, и значит, вот, что оно такое, будущее: оно - память. Вернее - насмешка памяти.
Всё было похоже на наш домашний воскресный обед. Первое блюдо: аттракционы открывала наскоро сколоченная фанерная раковинка. На её помосте - столик, покрытый грязноватой скатертью, на скатерти шкатулка. У задней стенки сундук. Между этими загадочными предметами то бегал, то очень важно расхаживал человек во фраке и широченном галстуке в разводах.
- Чревовещатель, - строго проговорила Ба. - Чрево - это пузо, но не вид снаружи, а изнут... Как бы содерж... Короче, этот тип собирается вещать пузом. К сожалению, это его почтенная профессия. Ты должен со вниманием отнестись к этому печальному факту, чтобы не повторять чужих ошибок.
Точно так же мне следовало бы отнестись и к тому, что пальчики Ба довольно нервно постукивали по моему затылку. Но всё моё внимание уже было отдано громадному брюху чревовещателя. И я впервые в жизни видел настоящий фрак. Между тем, само многословие Ба было многозначительным.
Чревовещатель делал вид, что ищет кого-то, кто должен выступать вместе с ним. Он поднимал угол скатерти, заглядывал во все углы, выворачивал собственные карманы, бормотал: "куда же запропастился этот негодник, погоди, я уж тебя... эй, где ты там!", с подозрением похлопывал по пузу - только шкатулки он как бы не замечал. Зрителям уже давно стало ясно, что негодник, кто бы он ни был, именно там, в шкатулке. Мне, подошедшему позже всех записному скептику, всегда имеющему собственное, желательно - отличающееся от других мнение, пришлось сделать ставку на сундук у задней стенки раковинки. Пузо чревовещателя издавало регулярный вопль "Жора!" И всегда в ответ откуда-то прилетало: "Я тут". Публика хохотала, ответный глас был писклявый, комично контрастирующий с хриплым баритоном чревовещателя. Чревовещатель, услыхав его, скашивал глаза и уши в, сначала, сторону шкатулки, потом пуза, и недоверчиво хмурился. "Там, там!", кричали ему из публики, "открывай!" Наконец, хозяин пуза счёл, что достаточно разжёг любопытство толпы, и фамильярно подмигнул ей. Развязка близилась.
- Жора! - пророкотал чревовещатель особенно хрипло. - Чего же ты хочешь?
Сундук за его спиной вдруг распахнулся, к моему личному удовлетворению, из него выскочила маленькая головка с чёрными глазками, глянцевыми волосиками с ослепительным пробором, прехорошенькая головка с неподвижной кукольной улыбкой. Не открывая рта, головка - или таки пузо чревовещателя? - пропищала:
- Шиколат!
Крышка сундука тут же захлопнулась, так что хозяин представления, обернувшись, застал статус кво анте беллум. Он пожал плечами, пузо его при этом провалилось в колени, и виновато глянул на публику. Та прямо-таки зашлась от смеха. Я не смеялся: Ба крепко сжала мой затылок пальцами. Возражать было бы неразумно.
- Надеюсь, тебе всё понятно, - сказала она. - С твоим умом...
С умом или без, я знал, что власть требует одного: безоговорочного послушания. Мы двинулись к следующему аттракциону. За спиной, теперь уже почти без пауз, хрипело: "Жора, Жора!" Публика спорила, кто же всё-таки в сундуке: лилипут или кукла. И что бы это ни было - кто же пищит "шиколат", вот то из сундука, или пузо? Головке из сундука уже советовали во всём сознаться, и хотя у неё "губа не дура", перестать требовать "шиколат", а попросить рюмашку. Публика очень огорчилась, когда, наконец, чревовещатель открыл сундук и там уже никого не было.
Я вертел головой, пытаясь доглядеть представление: довольно болезненное предприятие, крепкие пианистические пальчики Ба реагировали без промедления. Мне, как и публике, хотелось выяснить вопрос куклы-лилипута. Но мне не с кем было его обсудить. Конечно же, я не стал искать истины у Ба. Хотя и подозревал, что она-то уж ею обладает. Не искал же потому, что быстро прокрутил в уме, а значит, он таки у меня был, возможные повороты такой беседы. Разумеется, она сразу бы отвергла саму суть вопроса, потому что за согласием принять её - с моей стороны последовало бы: а что такое, собственно, лилипут? И она знала это заранее.
А потом бы я, конечно, поехал ещё дальше:
- Что, как, патология - что это? Гипофиз, а?.. Разновидности лилипутов...
И это она, без сомнения, предвидела. Как и отдалённейшее:
- А у лилипутов могут быть лилипутики? Если они все есть, то значит размножаются, значит...
Нет, это всё было абсолютно ни к чему Ба. И она на первый же вопрос ответила бы:
- Конечно, кукла. И всё это глупости.
А истина? Ах, и при истине я остался бы с носом. Не нужно даже быть "с моим умом", чтобы это почувствовать. И я чувствовал, и молчал.
На второе предполагались тигры. Клетки стояли рядом с вагончиками, туда безошибочно приводил нос. Ба пребывала в известной нерешительности, предстояло расталкивать толпу, может быть, даже, прикрикивать на непокорных... А для чего? Чтоб приблизиться к источнику ужасной вони. Нет-нет, конечно же, не вони - запаха. Слово "вонь" не входило в её лексикон. Я уже понёс наказание за лексические изыскания в этой области, как-то выведя "ваниль" - дело было за ужином в гостях, когда к чаю подали ванильные пирожные - из "воняет". Фундаментальное опровержение моей ереси взял на себя Ю, присовокупив к обычному пожатию моего локтя орфографические различия между "а" и "о". И тем усилил воздействие обычного своего педагогического приёма, ведь пожатие длилось, пока не закончились разъяснения. Что до Ба, то она просто не разговаривала со мной на следующий день. Поскольку это произошло в гостях, она неделю не разговаривала и с этими своими знакомыми, свидетелями моего позора. Так что нерешительность Ба перед путешествием к клеткам куда как понятна: ей предстояло поработать локтями, и ущерб, нанесенный такой работой её достоинству, был бы много крупней, чем какая-то ваниль, это почти безобидное следствие невинной орфографической ошибки. Делать нелепые движения, по существу - драться локтями, и при том сохранять пристойное, неприступное выражение лица?
Я отлично понимал её. Но попроситься в одиночный рейд - оставив её стоять там, где её приковала сложная проблема выбора - не решился. Ужасная мысль вогнала в оцепенение и меня: "так будет и дальше, и я не увижу ничего." Между спинами впереди стоящих я видел только куски серых взъерошенных шкур, не имевших ни концов, ни начал, и слышал чьё-то сопение. Зеваки вокруг клеток стояли уныло, полная противоположность тем, у раковинки. К какому решению пришла бы в конце концов Ба, будь она и дальше предоставлена самой себе неизвестно. Но тут под локоть ей подвернулся случай, и мучительное её одиночество кончилось. Осознав этот случай, Ба тут же просветлела, к ней вернулось сходство с головкой на её брошке - слоновая кость на серебре, улыбка одновременно появилась на губах и в глазах. Она очень тщательно кивнула...
Разумеется, случай воплотился в Жанну Цололос - в кого ж ещё? Это она тронула локоть Ба, с той же улыбкой: подчёркнуто тщательной. Но не улыбка была важнейшим доказательством того, что случай был счастливый - не какой-нибудь иной, а потрясающая шляпка тюрбанчиком и вуалетка с пушистыми мушками, или хвойными пчёлками. Это они сразу убедили Ба положиться на счастливый случай, предложив вариант счастья и для неё. Не смутил Ба, поэтому, и того же размера, что и мушки на вуалетке, чётко прорисованный между бровями случая - скорей всего, губной помадой - кроваво-красный третий глаз, известная жаннина причуда. Одна из её простительных, именно потому, что жанниных, причуд. Она была в короткой шубке и в открытых, чтобы были видны тёмные стрелки на изящной пятке чулка, туфлях. В грязный снег вонзались выгнутые кошачьей спинкой каблуки.
Ба всецело положилась на волю счастливого случая, и они быстро поладили.
- А, бросьте, кому это интересно?
- Мальчику его лет...
- А вот пусть идёт со мной. Я знаю, что нужно мальчикам. Да и вам не придётся...
- Но... если мы опоздаем к основному номеру?
- Нет, не опоздаем. Я ведь знаю их программу. Мы успеем.
- Ну, что же, здраво рассуждая...
Вот, вот они, вечные результаты здравых рассуждений: меня вручили Жанне, под защиту её-то здравого смысла! И она потащила меня к шатру, к бочке, в чьём чреве уже завывали моторы. Я не сопротивлялся, к чёрту мокрых кошек! Ба осталась далеко позади - прекрасно! Я понял, что какое-то время буду пребывать в жанниных руках, в прямом, не в переносном смысле. А что может быть лучше этого? Никаких сожалений по поводу несостоявшегося зоологического раздела нашей экскурсии. Откуда бы им взяться? На весах сожалений чулки со стрелками перетянут весь курс зоологии. Что там - звери, я сразу позабыл и o Ба.
Жанна подтащила меня к лесенке, и мы едва успели забраться на смотровую площадку, как со дна бочки повалили клубы выхлопного дыма. Моя бедная головушка тут же погрузилась в странный дурман. Я всё видел и слышал, и даже что-то понимал, но был ли то я? Это вопрос, that question. Так и поныне, я и теперь спрашиваю себя, когда вдруг чую этот запах или слышу похожий грохот: а я ли это? И даже когда не слышу, не чую.
Газ был сладок и горек. Жанна обняла меня обеими руками, кепка надвинулась мне на глаза и я снял её. Мой наголо стриженый затылок прижался к жанниному меховому животу: подталкивая им, она придвинула меня к барьеру. Мой подбородок лёг на него, он был как раз мне по росту. Мех шубки обложил мне затылок и уши, даже сквозь его толщу голову грел жаннин живой живот, кулибки лучше этой не состроить. Я осторожно заглянул вниз... И отшатнулся: очень близко, рукой подать, подо мной была макушка ребристого танкового шлема, обтянутая кожей мощная спина и чуть подальше - пупыристая резина мотоциклетных колёс. От неожиданности и близости всего этого зрелища я принял его как бы на свой личный счёт.
Стоящая на середине арены девушка в простом прямом пальто запрокинула голову и помахала рукой. Я было принял и это в свой адрес, но живот Жанны заходил волнами, и ошибка прояснилась. Жанна махнула в ответ и я тут же вспомнил, что и раньше видел эту стоящую внизу девушку, как раз вместе с Жанной, то ли на улице, то ли в парке... Я даже вспомнил, как её звали: Ася. Ася Житомирская, да, тоже одноклассница Ю, никогда не бывала у нас дома, на неё не распространялась снисходительность Ба. Что-то там было неладно с репутацией. Итак, Ася махнула рукой, и будто столкнула этим жестом с места мотоцикл. Он взревел и стал описывать ускоряющиеся круги вокруг неё. Затем переднее колесо вспрыгнуло на трек и уже в следующий миг мотоциклист катился по стене крутого колодца, повёрнутый ко мне не макушкой - профилем.
От такого фокуса у меня закружилась голова. Жанна стиснула мои плечи, и голова закружилась вдвое быстрей. Мотоциклист, прямо подо мной, сидел неподвижно и небрежно, казалось, и сама машина стоит, или висит, подвешенная к невидимой скобе на стенке бочки. Он уже никуда не ехал, сидел, развалясь, как в кресле, и был его деталью: ручкой или спинкой. Та же сталь, кожа и стекло. Лицо с огромными жабьими очками - второй глаз машины, еще одна фара. Я был намертво зажат между животом Жанны и этим лицом, между наездником и кобылкой, связь которых была непререкаема отныне и навсегда. Их связь был я, и я понимал это так чётко, что казалось - давно. Понимание окутывало меня плотным горько-сладким туманом, больше горьким, чем сладким. Как во сне, входящем в другой сон, как в двойной кулибке... В центре арены стояла Ася, поглядывая в нашу сторону. Само собой стало ясно, что это она продавала билеты у входа в бочку. Само собой, но с запозданием, как в том же сне, в той же кулибке.
Бочка дрожала и качалась, она вполне могла развалиться. Возможно, поэтому наездник вдруг оказался сидящим задом наперёд, спиной к рулю. Я не поверил ему, и даже усмехнулся, осознав и это. Так осознаётся сон, вдруг понимаешь, что спишь, и в следующий миг с той же усмешкой уже сидишь рядом с наездником, и летишь вместе с ним по кругу. А он теперь сидел в седле боком, свесив ноги в пропасть, на дне которой стояла Ася. А она поднимала ему навстречу руку, иногда - обе. Рёв и дым смешались в одно, впившиеся в поручни мои руки закостенели от напряжения. Сегменты трека прогибались под иногда наезжавшим и на них колесом, и со скрежетом становились на место, с трудом сдерживая накатившую мощь: щели между ними становились, казалось, раз от разу шире. Повизгивали болты, измолотая в порошок ржавчина прыскала из пазов. Теперь-то я знаю, что именно в гибкости конструкции заключалась её стойкость, но тогда, когда это летание по кругу столь очевидно стремилось к гибели, к неизбежному трагическому: ах! - и как прелюдия гибели, уже теперь слышалось ритмическое ах-ах-х!, когда машина взлетала к самому краю бочки, к публике, к Жанне... Ах! вся публика голосом Жанны, когда мотоцикл выскакивал за бесконечно разматываемый круг и переднее колесо, подшаркивая, вылетало за поручень руки! уберите руки! - и железно-стеклянное лицо наездника гляделось в искривленные аханьем лица публики, и прежде всего Жанны. Он повисал в мёртвой точке и ухал вниз, и снова вписывался в прежнюю орбиту. И снова жаннин меховой живот, и мой горячий затылок.
Когда мы спустились вниз, колени мои дрожали. Конца аттракциона я не помню, возможно, закрыл глаза. А когда их открыл, передо мной уже стояла Ба, о существовании которой я совершенно позабыл. Будто воскресшая Ба, - о, если б... - вместо куда-то отодвинувшейся Жанны, а в руках у меня была зажата улика: скомканная кепка. Я пришёл в себя, нет, наоборот, ошалел окончательно, так как предпринял глупейшую попытку уничтожить улику, быстро надел кепку на голову. И сам же подумал: дурак, может быть она бы и не заметила, а теперь уж точно - домой. Домой, мальчик, бегом. Чтобы не застудить глупую голову. Я угадал, и воскресшая Ба сурово подтвердила мою догадку:
- Ну, разумеется. Это мне ещё один урок на будущее.
Где оно, это ваше будущее, хотелось мне вскричать, где? Где оно вообще, хотелось бы и сейчас спросить, где это твоё будущее, Ба? Впрочем, меня ожидал удар посильней этого, так что повременим с такими вопросами до того времени, когда их нельзя будет не задать.
- Что ж, - вздохнула Ба и засунула руки поглубже в муфту, - будем двигаться дальше? Что скажет Жанна, не опоздаем ли мы... к существенному?
Благословенный Сандро! Это он был - существенное... Пристойное кодовое словечко позволяло стерпеть маленькую неприятность, чем бы она ни обернулась для желудка: прокисшим десертом, позавчерашним пирогом с вишней - или болезненным уколом прямо в сердце. Меня покачивало, хотя не кепка, конечно, а выхлопные газы были тому причиной. Меня подташнивало, хотя из клеток с тиграми шибал запах, потихоньку вытеснявший из ноздрей горько-сладкий. Прекрасное противоядие в таких случаях, запомним... Но Сандро! Вот универсальное противоядие. Эта синица или журавль, этот десерт на серебряной ложечке с вензелями, кофейное мороженое со льдинками, красное желе на белых блюдцах, кровь на лайке, звон в плеске, всё это, под именем Сандрелли - совсем рядом, два шага, рукой подать - заставило даже Ба забыть о грозящем мне менингите. Но тогда, в том году, откуда мне было знать, что двигало ею, нами? Кто мог это знать? Если не знала и она сама.
Итак, мы двинулись не домой, а дальше. Правда, выглядело это движение именно как возвращение, ведь мы вернулись к раковинке. Три-четыре выступления: собачки, фокусник, негр - вероятно, борец, что и осталось на какое-то время предположением, поскольку среди публики не нашлось добровольца выйти к нему на сцену. Его номер закончился тем, с чего и начался: демонстрацией вхолостую напряжённых мышц. Ещё не совсем рассеялся туман в моей голове, иначе бы меня захватило это зрелище, всё же увидел я негра впервые, как и фрак. Но и хорошо, что не захватило, так как вопрос - настоящий он или крашеный, не сорвался с моего языка, как и в случае с лилипутом:
- ... а если настоящий, то что такое негры, и почему? Почему они такие чёрные, загар или... что?
Не родился и ответ на него:
- ... пигментация, что? Секреция, а? Расы, наследственность, нацисты, Сим, Хам...
Слава Богу, ничего этого не случилось. Иначе бы Ба, потерявшая меня из виду, хотя и придерживала моё плечо, немедленно бы нашла пропажу. Удивительно, но вместе со мной она потеряла и свою полугорделивую гримаску, где-то там, в закоулках полуосознанного ею трепета ожиданий, надежд, мечт... как это во множественном числе? - dreams - потеряла и сходство с профилем на медальоне. Носок её румынка постукивал, нижняя губка подрагивала, конечно, она всего этого не знала, иначе бы нашла силы скрыть это от меня и публики. А так - по обращённой ко мне стороне её лица бродила неуправляемая усмешка, оголённые концы нервов, казалось, торчали из мышц, глаз быстро менял свои оттенки: от серого - к тёмносинему, и назад. На чулке, тоже казалось, должна была объявиться стрелка... Ба! да ты же вылитая Жанна Цололос, только из другой эпохи, выполненная в стиле модерн! Это её, эпохи, мечты на твоём лице, глухие закоулки неисполнившихся надежд, созвучных сладкому имени "Сандро", и другому - "Сандрелли", и обоим вместе... Да неужто, начала рождаться во мне крайне необычная мысль, отец бы непременно сказал: достаточно уродливая, неужто это имя - формула, которая... Но тут, наконец, и само оно:
- САНДРО-О-О...
Пауза.
- САНДРЕЛЛИ!
У объявляющего пронзительный фальцет, и промежуточное глиссандо с паузой перехватывает дух не только ему, но и мне, не только ему за шиворот вползает холодный ветер с колючими мурашками, но и всем. На нём тоже фрак, но если это тот же чревовещатель, то где его пузо? Нет, не он, но тогда - сколько же у них тут фраков? Но постойте: Сандро Сандрелли. Выскакивает откуда-то сбоку толстый аккордеонист с перекошенной усмешкой физиономией, но грустный. Так и положено, усмешку он заполучил навсегда после первого же инсульта. Ревёт аккордеон, хроматический цирковой марш со щёлочью, и с той же кривой усмешкой между фразами. Вдруг, неожиданно, пауза, минута молчания, в которой плечо явственно ощущает подтягивание мышц на талии Ба...
САНДРО САНДРЕЛЛИ!
И вот, он сам: выходит мерным торжественным шагом, Сандро Сандрелли, человек-глаз, его знают все. Весь в сером, с плечей до талии свисает отглаженными волнами крылатка, из неё растёт вниз туловище, узкие бёдра и ровные, как стрелки на брюках, ноги. Белая бабочка прикрывает кадык, в сияющих чёрных туфлях, словно в свежевымытых калошах, снежные носки. Он выходит на середину сцены, блестя всем, сияя моноклем и славным сабельным ударом пробором, скептической улыбкой и зайчиками на зубах, на лаковых ярко-чёрных волосах и на усах. И рядом с моноклем другой, голый сияющий глаз. Человек-глаз, он напоминает очертаниями свой собственный прямой нос.
Поклонов нет, почти нет и реквизита: только кресло и на противоположной стороне раковинки толстый деревянный щит, выкрашенный чёрной краской. На нём маленькие, с ладошку, блюдечки из белого фаянса. Пять аккуратных кружочков, отмечающих углы невидимого квадрата и его центр.
Он проходит, не ускоряя и не замедляя шага, к креслу и садится в него, как садятся в парикмахерской или в кино, поначалу не глядя в зеркало или на экран. Он садится и, не глядя вниз, не глядя никуда, монокль его неподвижен, сбрасывает туфли. Обнажаются сверкающие носки, нет, не носки - перчатки с пальцами, и кажется, с вензелями на подъёме. Точно такая же вышивка, как на наволочках у Ба, только: SS. Похудевший чревовещатель ловко засовывает ему в угол рта папиросу, в тот угол, который, наверное, не улыбается никогда. Не меняя позы сидящего в парикмахерской, человек-пробор поднимает правую ногу и лезет ею под крылатку. В следующий миг он держит пальцами этой ноги расчёску и, склонив набок голову, медленно причёсывается. У меня ноет под ложечкой. Расчёска исчезает там, откуда появилась. На смену ей является коробок спичек. Приходит в движение и вторая нога. Теперь поза ничем не напоминает о парикмахерской, в кресле оказывается существо с многими, мне кажется - с шестью, восемью конечностями, хищно изгибающимися в экзотическом танце: гигантcкий паук. Раскрывается коробок, спичка зажимается между пальцами ноги, вспыхивает, подъезжает к папиросе... Затяжка, клуб дыма, словно выхлопные газы... Всё меняется, не меняется только выражение лица: скептическое.
Ассистент-чревовещатель вынимает откуда-то из-за спины винтовку, или там винчестер, Бог его знает, и со значением протягивает её человеку-пауку. Вот тут-то, всё с той же папиросой в зубах и с моноклем в глазу, и лицо его меняется. Чуть сократившись, мышцы придают ему холодное, серьёзное выражение. Ноги в перчатках ловко перехватывают винтовку и, продолжая то же движение, передёргивают затвор - рычаг из белого металла, напоминающий своим изгибом вензель SS.
Аккордеонист, наконец, умолкает. В тишине ясно слышен его, или аккордеона, вздох. Чревовещатель так и застывает в позе подающего. Винчестер взлетает в воздух, кувыркается, ноги в перчатках перехватывают его и сразу: б-ба! Выстрел и фонтан осколков от разлетевшегося блюдечка. Из толпы уже не "ах", а что-то вроде "н-н-м-м", и с нею вместе Ба, коротко, но тоже: нм... Что переводится, конечно, как "не может быть". А вот и может, если вспомнить тяжесть металлического тельца браунинга, мягкость спуска, хрупкость форточки, всех форточек... Траух-б-ба, та-ба! Фонтанчики осколков вместо фарфоровых блюдечек, отмечающих углы квадрата, но одно, в середине, остаётся целым. Промах? Нм-м, не может быть.
Пауза. Рот человека-выстрела вдруг изгибается, особенно глубокая затяжка папиросой, нечто вроде улыбки, и в последний раз, особенно коротко: БА! Последний фонтанчик, последние осколки. Щит абсолютно чёрен. Из публики, и от Ба, не "м-м-м", а "у-у-у", свидетельство уравнявшего всех счастья. Всех: в толпе и на сцене. Желанное царство льва и ягненка, рай. Всё забыто, есть только это: фонтаны фаянса и пять погасших с криком "ба!" белых глаз на чёрном лике. Всё забыто, и отсвет счастья на светлом лице Ба, ибо в этот миг всеми забыто всё. Всем за шиворот вползает один, с мурашками, ветер одного на всех беспамятства. И виной тому Сандро Сандрелли, человековыстрел.
Я видел падающие к ножкам кресла медные гильзы, никаких подделок, всё настоящее. Я видел, как он, не глядя вниз, надевает туфли и, отплюнув гильзу выкуренной папиросы, небрежно роняет на все эти отстрелянные гильзы винчестер, и сразу, не глядя и на чревовещателя, уходит. Спохватившись, аккордеонист снова растягивает мехи. А тот уходит под кривую усмешку хроматического марша, с прямой, похожей на профиль его лица, спиной - куда? И уносит с собой - что? Ах, как хроматически щемит сердце, покорёженное этими усмешками утрат, зачем? Дёргается, словно от боли, щека Ба. Словно в неё попали осколки фаянсовых блюдечек, или сама пуля, сам выстрел. Ну да, если взять значение этого слова пошире, то да, попал. Взять значение не слова, самого выстрела. И вот, понурив головы, и вот, шаркая ватными ногами по скрытой под очистками и угольным снегом мостовой, и вот, будто с похорон, уходим и мы.
Я видел слишком многое, к счастью, не умея это многое свести к немногим внятным словам. И всё же, Ба повела себя слишком неосторожно, позволив мне увидеть себя. Это было поопасней возможного менингита, но - что она могла поделать с собой, бедная Ба? Позволив мне лишь на секунду отпочковаться от себя, она поступила поистине неосмотрительно. Да, одного этого было чересчур много для меня, и чересчур рано, конечно: я был разбит увиденным, я от него устал. Осмотрительность, вроде бы уже ставшая и моей привычкой, покинула и меня.
- Бабуля, - позвал я беспечно, отвратительным фамильярно-любезным тоном врача, похлопывающего по щеке смертельно больного пациента, когда мы вышли за пределы Большого базара, оставив всё, всё позади.
- Бабуля, - спросил я, - а зачем ему белые перчатки? На белом куда виднее грязь, он бы должен это знать.
Ба дрогнула. По-видимому, я попал в ту же цель, куда только что угодили осколочки выстрела. Ба осмотрела меня с головы до ног, потом серый взгляд остановился на моей переносице. Я съёжился: чёрт знает, что такое мне пригрезилось там, на базаре. Никакого следа того, что оправдало бы мой тон. Никаких вскрывшихся тайн, болван, с чего я это взял, с кем вздумал играть в эти игры? Потом её глаза сощурились и я был насквозь просвечен серым лучом, проткнут стальным прутом. Сердце моё гнусно чавкнуло. Поняла ли она, что я почти нарочно... Она повела головой, поворачиваясь ко мне полупрофилем, и утомлённо вынесла приговор:
- Это ты грязен, а именно - предельно. И должна это была знать я. Интересно, где это нужно шляться, чтобы так изгвоздаться? Сейчас придём - и в ванну, немедленно.
Да, я был вывалян в грязи, таким был этот мне урок на будущее. Меня подвёл мой хвалёный ум, я слишком ошалел от испытанного совместно счастья, от овевающего нас обоих одного и того же ветра, сделавшего меня заговорщиком - в одном заговоре с нею, с Ба. Я просто обезумел, если счёл нас членами дворовой, одной и той же шайки. Меня подвёл этот сандреллиевский рай, я вообразил, что ягнёнок уже устроился рядом с львицей. И подумать только, дальше я собирался спросить, что же это за фокус такой - выстрел! А потом и - о, самоубийца! что бы могла значить та пауза, для чего она, и кому именно предназначалась, на какого идиота рассчитана! Этого урока на будущее мне не забыть никогда, и значит, вот, что оно такое, будущее: оно - память. Вернее - насмешка памяти.