Страница:
- Я понял, понял! - замахал руками Ю. - Все твои рассуждения сводятся к одному: к режущей тебе глаза исключительности некоторых людей, которой ты... ты завидуешь, потому что в этом случае исключительность приносит успех. Я понял твои слова о барышах. Ты просто всех, кто отличается, но не считает это помехой успеху, не делает из этого трагедии, всех, кто может делать что-то такое, чего другие не могут делать... Всех, кто добился в своём деле совершенства. Но в этом смысле каждого можно объявить уродом, любого из нас. И тебя самого тоже. Разве ты не достиг в своей профессии определённых успехов?
- Определённых? Подотри сопли, - хрипло сказал отец. - Я потерял ногу, с которой родился, добровольно на фронте под Москвой, таща на себе убитого товарища. Это факт моей подлинной биографии, и другой у меня нет. А твой герой ничего не терял, потому что без рук и родился, а только приобрёл. И новую биографию, в которой ему и оторвало руки миной в Вене, не в каком-нибудь Торжке, и новое имя, Господи, какой же это всё пошлый китч! Да никогда он не бывал в той Вене! Как его, кстати, зовут по-настоящему, а? Небось, не Сандро, а просто Федя.
- Все мы уроды, - вдруг заговорила мать. У неё тоже была нехорошая улыбка. - Все, не правда ли, Ю? И Ба тоже?
- Чёрт возьми! - взвился отец. - Оставь её в покое.
- Тише, тише, - перебил его Ди. - С нами ребёнок.
- Вы всем затыкаете рот, будто вы тут главный, - сказала домработница. - А между тем всем известно, что мужчина вашего возраста и нации уже не является мужчиной. Так установлено всеми международными организациями. Вы бы лучше сидели у себя в кабинете...
- Валя, - вежливо ответил Ди, - пора уносить грязную посуду.
- Вот и уносите! - весело сказала Валя. - Это ж надо... Кому грязная посуда, а кому кабинеты, полные золота.
- И пусть ребёнок готовится ко сну, - добавил Ди. - Порядок в доме - есть порядок вообще.
- Чёрт побери, этот ребёнок? - Отец трижды хлопнул ладонью по столу. Пусть послушает, о нём и речь, о том, чтобы и его не изувечили... Впрочем, может быть, уже поздно. Может быть, уже всё в порядке: ведь он уже родился, и, к несчастью, воспитывается в этом доме. Что, нужны доказательства? Отлично, документы есть.
- Что делает профессиональная привычка, - сказала Изабелла. - Как она уродует человека. Ни дня без строчки протокола.
- Ага, не нравится, что я сказал про дом и несчастье... А я и не собирался, вы меня вынудили, - огрызнулся отец, проковыляв к резному шкафчику и прогремев там ключами. - Вот они, доказательства из домашнего, так сказать, архива. Почитаем?
- Может быть - не надо? - спросил Ю.
- Теперь уж дудки, теперь надо, - oтец зашелестел бумажками, вынутыми из коричневой папки. - Теперь - тихо. Итак, опус первый, роман. Называется "Кругосветное путешествие". Что ж, поехали.
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
Я с ужасным чувством слышал о том, что мне надо уезжать. В тот день мне казалось, что когда я и мои друзья попадут в Африку, в эту минуту мы попадём в ад. На другой день мы ступили на борт корабля "Сприд". Это было старое судно. И на нём не было капитана. А почему - вы узнаете потом.
ГЛАВА ВТОРАЯ. В ПУТЬ.
Хоть и старое судно, зато удобное, сказал мистер Джордж Мибар. Конечно, ответил Марк, я люблю старые суда. Давно не плавал по Индийскому океану.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. БЕРЕГ.
Эй, Джорж! С чего это ты разговорился! Земля? Как земля... Удивительно, как можно за месяц быть в Африке! Или время быстро пролетело? А хорошо жить в Африке, просто колоссально.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. ОХОТА НА СЛОНОВ.
Первая забота - это еда. В Африке, сказал один матрос, cамое хорошее блюдо - слоновье мясо. Он забыл, что белый человек может есть только хобот, а всё слоновье мясо может есть только туземец. Но мы не знали этого. В этот же день мы пошли на охоту, дорога была усеяна зеленью, под ногами вилась высокая трава, там и сям прыгали обезьяны. Но вскоре шедший впереди Марк воскликнул: слоны! Все кинулись в разные стороны. Когда всё затихло, слоны направились прямо к ловушке. Тут Джорж Мибар вскочил с травы и от бедра попал слону в глаз. Слон развернулся. Тем лучше для нас, крикнул Марк, и выстрелил во второй глаз. Слон ринулся на нас, но ничего не видя перед собой, врезался в упругий дуб и повалился наземь.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ПИР.
Тушу слона мы разделили на части и понесли к лужайке. Всё равно резать, работа эта была трудной. Одна кость была настолько твёрдая, что мы пилили её целых три часа. Наконец мы приступили к еде.
ГЛАВА ШЕСТАЯ. ХОБОТ СЛОНА.
Когда Марк взял кусок слоновьего мяса, он чуть не поперхнулся от смеха. Он сказал, что матрос был неправ. Он рассказал о том, что съедобен только хобот.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ПОТАСОВКА.
На следующий день мы с удовольствием доели хобот. Утро было прекрасное, мы сидели и любовались природой, как вдруг увидели группу туземцев, некоторые выбегали вперёд, чтобы посмотреть на нас. Наконец подошёл вождь. Он прищурил один глаз. Потом быстро открыл его и подошёл к нам. Я немного испугался. Тут он поднял руку, но опускать не стал. Меня охватил большой страх. Я взял его за руку, причём сделал это за секунду, и попытался перекинуть через плечо. Но все туземцы бросились на нас...
- Может быть, - сказал Ю, потупившись, - может быть, достаточно?
- Может быть, господин автор, может быть, - отец был явно доволен впечатлением, произведенным его чтением. - Отметим, что тебе было семь лет. И возьмём из архива следующий документ. Итак, перед нами снова роман, но на иностранном языке, что вызовет некоторые затруднения при чтении и понимании. Изабелла, переводи! Иначе, зачем же ты тут...
- Это эсперанто, - возразила Изабелла, заглянув в папку. - Пусть автор сам переводит.
- Неуместные шутки, - сказал Ди. - Автор эсперанто давно умер. Какая-то дикость...
- Ладно, - согласился отец, - пропустим этот роман из почтения к его длине и нынешнему возрасту его автора, которому перевалило за пятьдесят. Но, опять же отметим, и без перевода ясно: текст отличается теми же признаками, что и предыдущее произведение. Так сказать, неким... аскетизмом. А проще - эдакой минимальностью, связанной, без сомнения, с робостью. Или боязнью заикания. А ещё отметим, что наш эсперантист - отец путешественника в Африку. Ты ведь не станешь возражать против своего отцовства, так сказать - того и другого авторства, Ди? Тогда пойдём дальше. Роман номер три, в пяти частях, на этот раз по-русски. О любви.
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
Я люблю Ба.
ГЛАВА ВТОРАЯ.
Я люблю Ди.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
Я люблю Ю.
ГЛАВА ЧЕТВЁР...
- Как не стыдно, - сказал Ди. - Не автору, чтецу, который издевается над наивной трогательностью. Ты забыл, что по крайней мере два из этих сочинений написаны детьми.
- Зачем по крайней, - пробормотала мать. - Возьмём по оптимальной: все три.
- Да, - подтвердил Ю. - Это уж слишком.
- Последнему автору нынче восьмой год! - возвестил отец. - Он тоже ребёнок. И уже, я повторяю - уже имеет черты, свойственные другим романистам. То есть, он уже обладает тем же страхом заикания и косноязычием, и потому прибегает к крайнему минимализму средств, к аскетизму, не сказать - к идиотизму, чтобы не обнаружить свои природные недостатки, не попасться на них. То есть, обнаруживает типичные семейные, домашние черты, генеалогические атрибуты, те же антропологические стигматы. Более того, он пошёл дальше своих предшественников! Вопрос: что ж станется с ним, когда он повзрослеет? А то, что сталось и с другими. Ужас, ужас, ужас... А ведь, кроме того, что он племянник путешественника в Африку, он ещё и мой сын, и внук эсперантиста, стало быть, единственный наследник всего дома, его надежда и опора. Ты и тут не станешь возражать против своего дедовства, не правда ли, дед!
- Зачем, - укоризненный мягкий взгляд сопровождал это слово, лишённое вопросительной интонации, и отец чуть смущённо приопустил веки. - Только к твоим документам можно бы добавить и другие, и тоже не в порядке возражения... Процитирую по памяти, если позволишь. Представим поделённую вертикальной чертой пополам страницу. На левой половинке название "ПЛОХО". На правой "ХОРОШО".
Ди склонил голову налево, затем направо, и указывая местоположение реплик - повторил несколько раз эти похожие на молитвенные, и отлично совпавшие с фразами шубертовской пьесы покачивания:
- В семейном архиве такого романа нет, - заволновался отец. - Вечная неразбериха в этом доме.
- Это из другого архива, - с удовольствием объяснил Ю. - Память у тебя какая-то избирательная, ты ведь сам зачитывался "Робинзоном" в детстве, уже забыл? И с его автором, как известно, ничего ужасного не сталось. Совсем наоборот: он стал Дефо, как и Шуберт - Шубертом. И ты даже за обедом не выпускал его книгу из рук, и тебя за это наказывали. И ночью с фонариком под одеялом...
- И я рад, что забыл! - возразил отец. - Я счастлив, что выпутался из той истории невредимым. Обеспечить пропитание! Вот была б хохма, если б вы и нам сумели внушить такие установки и манеру выражаться... Сидели б тут, за этим столом, и сегодня фрицы, а не вы: хрен бы мы их погнали. А, кстати, сходство "Книги Робинзона" с вот этим домашним романом о любви ещё не гарантирует автору последнего такого же будущего, хоть, повторяю, он и мой сын. Почему? А потому что у него есть и другие родственники, точно такая же семейка, как на картинке в вашем Робинзоне: за круглым столом он, кошка-собачка, попугай и, представить себе только, коза. Умилительно до невозможности сдержать слёзы. Чего прикажете ожидать от мальца в будущем, если уж даже мать его плачет от умиления: тоже зрит перед ним великое поприще. Ну да, точно как у... Фрица Шуберта. Так разве этот наш наследник - не его наследник тоже? А вы вслушайтесь, получше вслушайтесь в то, что играет Ба. Тот же страх заикания, а от него - примитивность изложения, прилично выражаясь: минимализм средств, этот корявый аскетизм, то же отчаяние перед неисполнимостью задач, а когда что-то всё же написано - неумеренный восторг перед результатом, каким бы он ни был...
- Зачем ты всё это делаешь, - сказала мать.
- Ничего страшного, тут все свои, нет?
- Валя! - вспомнил Ди. - Уносите посуду и укладывайте мальчика.
- Да, и неумеренные восторги! - отец притопнул протезом. - Ведь эти восторги над чем? Над тем, что пытается двигаться вперёд, сразу тормозя на ещё ровном месте. Над тем, что у них дурной, не свой, подхваченный в других книгах, и явно переводных, тон.
- Ты считаешь, что сказать "я люблю" - это дурной тон, - пожал плечами Ю. - И я знаю, почему. Потому что в первых главах не написано: я люблю папу.
- Главы, это ты называешь главами? Конечно, тебе тоже достаточно написать: глава вторая, и роман готов. Музыка заиграла. У всех вас лишь одно хорошо получается: писать во что бы то ни стало, ради самого писания. Ну, и ещё у вас отлично получается, что вы все желали совсем не то написать, что у вас вышло. И ещё одинаковые восторги по поводу написанного, после того, как бумага испорчена окончательно. Э, для чего же существуют перья, бумага, и кабинеты, если не для писания?
- Да, - сказала Валя, намеренно громко гремя тарелками, - кому кабинеты, заваленные золотом, а кому грязная посуда, одиночество на кухне и пачка вафель на ночь.
- Да, вы все сидите и пишете, корчитесь в муках творчества, и в темноте кабинетов перед вашими глазами - вовсе не романы даже, туда глядеть-то страшно, ведь они ни о чём, а вам хочется чего-то, чего же? А вот чего: корзинок цветов, корзинок аплодисментов, корзин улыбок, чего, конечно, нет в самих романах, откуда бы этому там взяться. Вот они-то и реют в пыльном воздухе кабинетов перед глазами авторов, все эти штраусовские корзинки... Разве нет? Конечно же да! Точно как и у вашего фрица, Шуберта. Так разве вы приличные люди, за которых себя выдаёте? Ну-с, так как же мы теперь определим всё семейство, его позвоночный столб по крайней мере, главный костяк дома? Чего там, уже в истории с Шубертом мы нашли верное название и для вас. Ладно, если хотите, я не стану исключать из списка авторов себя. Если уж вы настаиваете. Приложу к делу, в архив, свои протоколы вскрытия. А что? Они написаны в той же манере... Хотя, конечно, в них чуток больше смысла. По справедливости, туда же нужно положить и твои рапорты начальству, мать.
- Значит, и я урод, - сказала мать. - Хорошо, а кто же мой Штраус, не ты ли, петушок ты мой серебряный?
- Ещё тот вопрос, - определила Изабелла. - It is that question.
- Никакого вопроса, - устало сказал отец, усаживаясь за стол. - Ну, да ладно, всё ясно.
- Нет, не ладно, - твёрдо заявила мать. - Твой личный Штраус тоже всем известен: очень популярная в студенческом общежитии мединститута, а точнее - в кроватях общежития, певунья-графиня Шереметьева. Штраус Ю - допустим, понятен тоже... Хоть певун Пушкин, хоть певунья Шульженко под ручку с Сандрелли, да хоть и Изабелла под ручку с её сестрой. А вот кто же Штраус Ба?
- У тебя, братец, надеюсь, нет вопросов, - сказал отец. - Я ведь всё тебе доступно объяснил, правда?
- Если не считать, что Шуберт вовсе не немец, - согласился Ю, - и Штраус в его время, кажется, ещё не существовал - то да, доступно. Как всегда. Ведь ты всегда всё объясняешь именно таким образом, и потому всегда доступно.
- Объясни доступно и мне, - пригнула голову мать. - Кто же Штраус Ба?
- О, Господи, уймись, я сказал! - воскликнул отец. - Я уже отвечал тебе: причём тут Ба? У неё другие мерки. У неё не может быть противопоставленных ей Штраусов, для неё существует лишь то, что хоть немного похоже на...
- ... неё саму, Ба, - шепнул себе я.
- То есть, она сама и есть Штраус, - кивнула мать.
- Мы пошли по кругу, - заметил Ю, - в который раз.
- У попа был белый бычок, - подтвердила Изабелла.
- У всех кабинеты, - сказала Валя, - а у меня полати на печке.
- Глава десятая, - улыбнулся Ди, - поп его любил.
И тут зашуршали анемоны скатертного платья, загудели над его цветами пчёлы: Ба не взяла заключительный аккорд в кадансе, прервала его и встала. За открытым окном происходило нечто странное, смахивающее на аплодисменты, хлопанье то ли листьев, то ли ладоней.
Ба склонила в ту сторону головку, будто скромно поклонилась, решительно закрыла "Беккер", и бюстики на нём задрожали. Взгляд её осязаемым лучом протянулся над нашими головами в недоступное нам пространство, ограниченное для всех, кроме Ба, кафельной, во всю стену, печкой. В этой двойной, как платье и скатерть, конструкции пространства - столь ограниченного для нас и так легко проницаемого её полным покоя и лёгкой скуки взглядом - отлично сохранялась прохлада. И в самом взгляде прекрасно сохранялась она, и в незыблемости мира тех вещей, которые не сдвинутся с места, разве что того пожелает сама Ба, то есть, отнюдь не мы: буфет, настенные тарелочки, клавиши "Беккера", домработница... Вещей, пусть и послушных, но заслуживших признание их существования лишь постольку, поскольку они на нём настаивают. И то, если они настаивают не так нагло, как мы, а в рамках приличий, как, скажем, это делают погоды. Иерархические же различия между ними всеми слишком малы, чтобы вызвать потепление взгляда или оспорить их сущностное равенство: Шуберта и Ди, снега зимой и дождя летом, и всем ночам после всех дней.
Коснувшись неприятно голой тахты, взгляд Ба проплыл дальше, мимо нас, к окну. С улицы, опускающейся к закату мимо дома, входил душный речной воздух. Зудел комар. Веки Ба приспустились, профиль покачнулся, синий оттенок глаз уступил серому - и Ю послушно кинулся закрывать ставни. В металлической скобе прогремел крюк. Веки приподнялись, профиль повернулся к столу - и Изабелла поспешила щёлкнуть выключателем. Вспыхнула люстра. Взгляд на чайный столик с застеклёнными дверцами - и на нём немедленно вскипел электрический самовар...
Обед, оказывается, подошёл к концу вместе с обеденной музыкой. С молчанием и пирогом с вишнями. Кончался и этот день. Жизнь, измеряемая днями и ночами, и то недоступное, что измеряется самой жизнью - вероятно, тоже бежало к концу. Куда ж ещё...
- Это мне будет уроком на будущее, - холодно и тихо сказала Ба, массируя левое запястье. - В следующий раз вам придётся слушать за десертом Мендельсона, и не песни без слов, а свадебный марш. Я переоценила вас. Как всегда.
Все же в её глазах промелькнуло оценивающее выражение: взгляд коснулся корки пирога. Из его жёлтенького тельца на блюдо вытекала струйка вишнёвой крови. Ещё раз прошуршали анемоны, провизжал по фаянсу нож, рассыпалась вокруг блюда пудра. Этим и завершился было прерванный, непозволительно увечный каданс. Всё сказано, всё ясно.
Да? Тогда зачем каждый из нас вспомнил, что в спальне, на деревянных плечиках во чреве шкафа, в нафталинном дурмане висит глухое, тяжёлое, вечернее синее платье? И почему каждый спросил себя: действительно, зачем? Но когда в полном молчании немые эти вопросы скрестились над столом и, преломившись в хрустальных подвесках люстры, впечатались в зрачки каждого сидящего напротив, все задавшие их увидели там один и тот же ответ: чуть припудренный, слоновая кость на серебре, клюква в сахаре, профиль.
- Представляешь, что было бы, если б она играла Бетховена и мы б раздраконили его, а, братец? - пробормотал отец.
- Тогда бы нам светил другой свадебный марш, - опередила Ю Изабелла, - со словами. И мы бы пели...
- "Миллионы, обнимитесь", - всё-таки вставил Ю. - А что, было бы очень остроумно, ведь нас всего семеро, включая Валю.
- Нет, - возразила Изабелла, - нас миллиарды, включая Валю. Это ещё остроумней, чем ты думаешь: мы бы пели за десертом "Интернационал".
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Это было летом. И потому следует дать справку, что такое бочка: постройка для езды на мотоцикле по внутренней поверхности её стены. Она немного похожа на тысячевёдерную пивную бочку, но пиво в клетке, пусть и цилиндрической, держать невозможно, у неё иное содержание. Дно её - утоптанный участок земли. Стык стены с дном сглажен треком шириной около метра. Вся постройка накрыта брезентовым шатром, между его куполом и верхним краем бочки есть пространство, позволяющее зрителям стоять там, не сгибаясь. Круговая смотровая площадка огорожена перилами, на них кладут руки, хотя это строжайше запрещено. Что ещё? На земляном полу два мотоцикла, билеты продаются у входа... Это всё, если не замечать скапливающихся под куполом выхлопных газов.
Нет, это было зимой! Тогда следует начать с другой постройки, с кулибки. Её создают очень тщательно, наворачивая на себя кокон из простыни и одеял. Потом всё это ломают и начинают сначала. Притаскивают из передней шубу, она пахнет духами и нафталином. Снова укутывают одеялом ноги, затыкают его вместе с простынёй под ягодицы, на очереди грудь и плечи. Для головы оставлен треугольный клапан, как это устраивают младенцам перед прогулкой на морозе. Аккуратно, чтобы не поломать конструкцию, натягивают поверх всего шубу, воротником в нос. Наконец, захлопывают треугольный клапан. Кулибка готова, и обнаруживается, что она смахивает на всё ту же бочку, трёхслойную, шестислойную, только эта - мягкая бочка. Остаётся сделать первый вдох и ...
Это было - нет, не помню, зимой или летом. Похоже, в таком сообщении главное не лето или зима, а что всё это было, то есть, что этого больше нет. Да и различия обеих построек не укажут сезон, в котором происходит действие, их различия сглажены тем, чем они сходны. Можно и грубей: все различия смываются одинаковым скоплением под обоими шатрами выхлопных газов. Да-да, принюхаться к ним, и ах, как кружится голова, и... голова кружится. Искать различий в их назначении? О, да, будь их только две, или пусть больше - но чтобы их можно было сосчитать, то есть, ограничить их число. Но Боже мой, как определить различия назначений в бесчисленном ряду выплывающих из памяти таких же построек, откуда произвольно выбраны две первые попавшиеся?
А памяти только начать действовать, и её уже не остановишь. Вон, не успело вполне определиться выплывшее из неё первым, а на её горизонте уже другие постройки. Какая-то пятиэтажная гостиница, Норильск, что ли, Чулимск? Всё равно: ночь. Все отверстия в окнах заткнуты шторами, но по номеру продолжает гулять ветер. Уснуть? Ни за что, сон даётся как смерть. Время от времени всё же слышен собственный стон: "за что мне всё это!" Ждать утра, чтобы выйти наружу? Но уже забылось - что такое утро, зато прекрасно известно, что там такое снаружи, за этими окнами. Там... там очень, очень плохо. Внезапный стук в дверь. Вздрагивает аорта под напором хлынувшей в неё смеси опасений и надежд. Надежды пересиливают, открываешь дверь. Что там ещё, к кому? Пожалуйста, "дама из шестнадцатого номера велела передать". Берёшь всё, la belle dame plus merci, что прислано из шестнадцатого, не глядя, будь что будет: бутылка водки, снотворное, яд. "Скажи даме merci, мамаша, и что... я к ней приду, чуть позже". Или раньше? Бочка, кулибка, ночная сиротская в ветрах, в выхлопных газах шестнадцатого номера любовь. Как заворот кишок. И нет различий, и голова кружится, ну и пусть кружится: её номер - тоже шестнадцатый.
Нет-нет, всё-таки было лето! Вон ведь выплывает из-за горизонта памяти огромный тополь у главных ворот Большого базара, побагровевший от рекламы напротив - РЕСТОРАН. Его сопровождает чёрно-красный рёв листвы, значит, не зима. Зимой его голые ветки - немой чертёж, сухой план аллей городского сквера на фундаменте взорванного собора. А летом те же аллеи наполнены глубоким содержанием, упорядоченным шпалерами кустов так, будто сам воздух послойно нарезан ими и уподоблен вертикально поставленным рулонам кисеи, уподоблен сливкам, взбитым толстыми, именно - толстыми ногами девушек, растущими вниз из полупрозрачных юбок. Их крепкие колени противоречат худым спинам с торчащими лопатками. И шарканье их остропахнущих босоножек по мелко смолотым ракушкам, и продетый в дырку большой расплюснутый, свёрнутый внутрь палец. И во всём их облике настороженность и готовность ко всему. Иначе - с чего бы это они шаркали в парках? И проклятый тополь, не пирамидальный, настоящий, и по всей улице Чекистов падают, взрываясь от удара о размякший асфальт, и разлетаются опасными осколками каштаны. И надо всем - взрывающиеся на солнце золотыми радугами, а вечерами чёрные, но как красен тополь, собачьи глаза Жанны Цололос. Что ставит память рядом с этими глазами? Только одно: горячие чебуреки с ледяной простоквашей, и зимой, и летом.
Вот, теперь всё ясно, это началось зимой, а продолжилось летом. После чебуреков память подаёт кусачий, ненавистный шерстяной костюм - мне, румынки Ба, и калошу, которую я потерял потом в сугробе. Говорят, у Ленки, дочери архитектора Кривобокова, полиомиэлит. Школьный друг Изабеллы, военный дирижёр Костя сбрил усы, развёлся и попал под поезд. Тихие разговоры об этом за столом. У ухогорлоноса Миссионжника родился ребёнок, а ухогорлоносу пятьдесят. Я случайно порвал книжку "Мифы Эллады", за что был наказан Ю: он заставил меня выучить наизусть шестую главу Евгения Онегина. Я обманул своего воспитателя, выучив и пройдя проверку - тут же всё забыл. Кроме нескольких строк, почему-то запомнившихся навсегда: "Теперь, как в доме опустелом, всё в нём и тихо и темно, замолкло навсегда оно". Кто оно - я понял куда позже: сердце мёртвого Ленского. "Закрыты ставни, окны мелом забелены. Хозяйки нет. А где, Бог весть. Пропал и след." Окны - не моя орфографическая ошибка, так оне и есть.
Меховая муфта Ба, в ней носовой платочек и кошелёк. Удар грудью о санки. Слухи о том, что графиня Шереметьева наконец по-настоящему отравилась, и об этом бурный разговор за столом. Грязный, обсыпанный угольной пылью снег у дровяного сарая. По пути на Большой базар, Большой потому, что существовал ещё и Малый, мы с Ба зашли в универмаг - с мороза в баню - и там, в магазине, я положил руку на железную печку, теперь такими отапливаются только троллейбусы. Ага, что-то я напутал... Если в тот раз была печка, то дойти до базара мы не могли. Через несколько минут после происшествия я уже сидел дома на горшке, рыдая, и несколько ещё дней после этого меня не выпускали на длинную дистанцию, только с кровати на горшок - и назад. И мазали руку какой-то дурнопахнущей мерзостью, ладонь была сплошной пузырь. Были так же сплошные сумерки, ставни не открывались, чтобы хранить в спальне тепло, по радио круглыми сутками пела Шульженко. "Кошкин глаз", зелёный зрачок "Балтики", пульсировал в одном ритме с моей обожжённой ладонью. Значит, зима, вернее то, что называется у нас зимою, всё же была. Нужны ещё доказательства? Пожалуйста: базарная площадь была забросана углем и картофельной кожурой поверх снежной кашицы на раскисшей земле. Это точно. Именно на этом участке расположился аттракцион, потому что другую часть площади уже вымостили. Мостовая прирастала ежедневно двумя-тремя рядами булыжника.
Той же зимой попытка достичь базара повторилась. Я полагал, что моё мужество и настойчивость, а кто-то считал иначе - что слухи, заманчивые слухи о двух клетках с тиграми, об удивительно красивом лилипуте, о могучем негре и мощном заграничном мотоцикле, а главное - рокочущее имя Сандро Сандрелли, это они сделали всё дело. Во всяком случае, так считали Жанна и Ю, бескорыстные разносчики слухов. Это была нетрудная роль, достаточно было пару раз повторить такое: Сандро Сандрелли - и отказаться от искушения снова пойти на базар уже было невозможно, как отказаться от соблазна съесть шоколад, объявленный так же просто: Сакко и Ванцетти. И вот, с ледяным своим прищуром и полупренебрежительной выправкой ко всему, что не она, Ба, значит, пошла туда второй раз не только, и не столько благодаря моему давлению? Не знаю. Сказано же и повторено: Сандро Сандрелли, и достаточно. Пусть каждый сам о себе молча знает, чего он ищет, вскрывая эту упаковку. Пусть это знает и Ба, неуверенно позванивая серебряной фольгой. Но, Боже, пусть хоть её не обманут, пусть найдёт она то, чего ищет.
- Определённых? Подотри сопли, - хрипло сказал отец. - Я потерял ногу, с которой родился, добровольно на фронте под Москвой, таща на себе убитого товарища. Это факт моей подлинной биографии, и другой у меня нет. А твой герой ничего не терял, потому что без рук и родился, а только приобрёл. И новую биографию, в которой ему и оторвало руки миной в Вене, не в каком-нибудь Торжке, и новое имя, Господи, какой же это всё пошлый китч! Да никогда он не бывал в той Вене! Как его, кстати, зовут по-настоящему, а? Небось, не Сандро, а просто Федя.
- Все мы уроды, - вдруг заговорила мать. У неё тоже была нехорошая улыбка. - Все, не правда ли, Ю? И Ба тоже?
- Чёрт возьми! - взвился отец. - Оставь её в покое.
- Тише, тише, - перебил его Ди. - С нами ребёнок.
- Вы всем затыкаете рот, будто вы тут главный, - сказала домработница. - А между тем всем известно, что мужчина вашего возраста и нации уже не является мужчиной. Так установлено всеми международными организациями. Вы бы лучше сидели у себя в кабинете...
- Валя, - вежливо ответил Ди, - пора уносить грязную посуду.
- Вот и уносите! - весело сказала Валя. - Это ж надо... Кому грязная посуда, а кому кабинеты, полные золота.
- И пусть ребёнок готовится ко сну, - добавил Ди. - Порядок в доме - есть порядок вообще.
- Чёрт побери, этот ребёнок? - Отец трижды хлопнул ладонью по столу. Пусть послушает, о нём и речь, о том, чтобы и его не изувечили... Впрочем, может быть, уже поздно. Может быть, уже всё в порядке: ведь он уже родился, и, к несчастью, воспитывается в этом доме. Что, нужны доказательства? Отлично, документы есть.
- Что делает профессиональная привычка, - сказала Изабелла. - Как она уродует человека. Ни дня без строчки протокола.
- Ага, не нравится, что я сказал про дом и несчастье... А я и не собирался, вы меня вынудили, - огрызнулся отец, проковыляв к резному шкафчику и прогремев там ключами. - Вот они, доказательства из домашнего, так сказать, архива. Почитаем?
- Может быть - не надо? - спросил Ю.
- Теперь уж дудки, теперь надо, - oтец зашелестел бумажками, вынутыми из коричневой папки. - Теперь - тихо. Итак, опус первый, роман. Называется "Кругосветное путешествие". Что ж, поехали.
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
Я с ужасным чувством слышал о том, что мне надо уезжать. В тот день мне казалось, что когда я и мои друзья попадут в Африку, в эту минуту мы попадём в ад. На другой день мы ступили на борт корабля "Сприд". Это было старое судно. И на нём не было капитана. А почему - вы узнаете потом.
ГЛАВА ВТОРАЯ. В ПУТЬ.
Хоть и старое судно, зато удобное, сказал мистер Джордж Мибар. Конечно, ответил Марк, я люблю старые суда. Давно не плавал по Индийскому океану.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. БЕРЕГ.
Эй, Джорж! С чего это ты разговорился! Земля? Как земля... Удивительно, как можно за месяц быть в Африке! Или время быстро пролетело? А хорошо жить в Африке, просто колоссально.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. ОХОТА НА СЛОНОВ.
Первая забота - это еда. В Африке, сказал один матрос, cамое хорошее блюдо - слоновье мясо. Он забыл, что белый человек может есть только хобот, а всё слоновье мясо может есть только туземец. Но мы не знали этого. В этот же день мы пошли на охоту, дорога была усеяна зеленью, под ногами вилась высокая трава, там и сям прыгали обезьяны. Но вскоре шедший впереди Марк воскликнул: слоны! Все кинулись в разные стороны. Когда всё затихло, слоны направились прямо к ловушке. Тут Джорж Мибар вскочил с травы и от бедра попал слону в глаз. Слон развернулся. Тем лучше для нас, крикнул Марк, и выстрелил во второй глаз. Слон ринулся на нас, но ничего не видя перед собой, врезался в упругий дуб и повалился наземь.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ПИР.
Тушу слона мы разделили на части и понесли к лужайке. Всё равно резать, работа эта была трудной. Одна кость была настолько твёрдая, что мы пилили её целых три часа. Наконец мы приступили к еде.
ГЛАВА ШЕСТАЯ. ХОБОТ СЛОНА.
Когда Марк взял кусок слоновьего мяса, он чуть не поперхнулся от смеха. Он сказал, что матрос был неправ. Он рассказал о том, что съедобен только хобот.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ПОТАСОВКА.
На следующий день мы с удовольствием доели хобот. Утро было прекрасное, мы сидели и любовались природой, как вдруг увидели группу туземцев, некоторые выбегали вперёд, чтобы посмотреть на нас. Наконец подошёл вождь. Он прищурил один глаз. Потом быстро открыл его и подошёл к нам. Я немного испугался. Тут он поднял руку, но опускать не стал. Меня охватил большой страх. Я взял его за руку, причём сделал это за секунду, и попытался перекинуть через плечо. Но все туземцы бросились на нас...
- Может быть, - сказал Ю, потупившись, - может быть, достаточно?
- Может быть, господин автор, может быть, - отец был явно доволен впечатлением, произведенным его чтением. - Отметим, что тебе было семь лет. И возьмём из архива следующий документ. Итак, перед нами снова роман, но на иностранном языке, что вызовет некоторые затруднения при чтении и понимании. Изабелла, переводи! Иначе, зачем же ты тут...
- Это эсперанто, - возразила Изабелла, заглянув в папку. - Пусть автор сам переводит.
- Неуместные шутки, - сказал Ди. - Автор эсперанто давно умер. Какая-то дикость...
- Ладно, - согласился отец, - пропустим этот роман из почтения к его длине и нынешнему возрасту его автора, которому перевалило за пятьдесят. Но, опять же отметим, и без перевода ясно: текст отличается теми же признаками, что и предыдущее произведение. Так сказать, неким... аскетизмом. А проще - эдакой минимальностью, связанной, без сомнения, с робостью. Или боязнью заикания. А ещё отметим, что наш эсперантист - отец путешественника в Африку. Ты ведь не станешь возражать против своего отцовства, так сказать - того и другого авторства, Ди? Тогда пойдём дальше. Роман номер три, в пяти частях, на этот раз по-русски. О любви.
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
Я люблю Ба.
ГЛАВА ВТОРАЯ.
Я люблю Ди.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
Я люблю Ю.
ГЛАВА ЧЕТВЁР...
- Как не стыдно, - сказал Ди. - Не автору, чтецу, который издевается над наивной трогательностью. Ты забыл, что по крайней мере два из этих сочинений написаны детьми.
- Зачем по крайней, - пробормотала мать. - Возьмём по оптимальной: все три.
- Да, - подтвердил Ю. - Это уж слишком.
- Последнему автору нынче восьмой год! - возвестил отец. - Он тоже ребёнок. И уже, я повторяю - уже имеет черты, свойственные другим романистам. То есть, он уже обладает тем же страхом заикания и косноязычием, и потому прибегает к крайнему минимализму средств, к аскетизму, не сказать - к идиотизму, чтобы не обнаружить свои природные недостатки, не попасться на них. То есть, обнаруживает типичные семейные, домашние черты, генеалогические атрибуты, те же антропологические стигматы. Более того, он пошёл дальше своих предшественников! Вопрос: что ж станется с ним, когда он повзрослеет? А то, что сталось и с другими. Ужас, ужас, ужас... А ведь, кроме того, что он племянник путешественника в Африку, он ещё и мой сын, и внук эсперантиста, стало быть, единственный наследник всего дома, его надежда и опора. Ты и тут не станешь возражать против своего дедовства, не правда ли, дед!
- Зачем, - укоризненный мягкий взгляд сопровождал это слово, лишённое вопросительной интонации, и отец чуть смущённо приопустил веки. - Только к твоим документам можно бы добавить и другие, и тоже не в порядке возражения... Процитирую по памяти, если позволишь. Представим поделённую вертикальной чертой пополам страницу. На левой половинке название "ПЛОХО". На правой "ХОРОШО".
Ди склонил голову налево, затем направо, и указывая местоположение реплик - повторил несколько раз эти похожие на молитвенные, и отлично совпавшие с фразами шубертовской пьесы покачивания:
- В семейном архиве такого романа нет, - заволновался отец. - Вечная неразбериха в этом доме.
- Это из другого архива, - с удовольствием объяснил Ю. - Память у тебя какая-то избирательная, ты ведь сам зачитывался "Робинзоном" в детстве, уже забыл? И с его автором, как известно, ничего ужасного не сталось. Совсем наоборот: он стал Дефо, как и Шуберт - Шубертом. И ты даже за обедом не выпускал его книгу из рук, и тебя за это наказывали. И ночью с фонариком под одеялом...
- И я рад, что забыл! - возразил отец. - Я счастлив, что выпутался из той истории невредимым. Обеспечить пропитание! Вот была б хохма, если б вы и нам сумели внушить такие установки и манеру выражаться... Сидели б тут, за этим столом, и сегодня фрицы, а не вы: хрен бы мы их погнали. А, кстати, сходство "Книги Робинзона" с вот этим домашним романом о любви ещё не гарантирует автору последнего такого же будущего, хоть, повторяю, он и мой сын. Почему? А потому что у него есть и другие родственники, точно такая же семейка, как на картинке в вашем Робинзоне: за круглым столом он, кошка-собачка, попугай и, представить себе только, коза. Умилительно до невозможности сдержать слёзы. Чего прикажете ожидать от мальца в будущем, если уж даже мать его плачет от умиления: тоже зрит перед ним великое поприще. Ну да, точно как у... Фрица Шуберта. Так разве этот наш наследник - не его наследник тоже? А вы вслушайтесь, получше вслушайтесь в то, что играет Ба. Тот же страх заикания, а от него - примитивность изложения, прилично выражаясь: минимализм средств, этот корявый аскетизм, то же отчаяние перед неисполнимостью задач, а когда что-то всё же написано - неумеренный восторг перед результатом, каким бы он ни был...
- Зачем ты всё это делаешь, - сказала мать.
- Ничего страшного, тут все свои, нет?
- Валя! - вспомнил Ди. - Уносите посуду и укладывайте мальчика.
- Да, и неумеренные восторги! - отец притопнул протезом. - Ведь эти восторги над чем? Над тем, что пытается двигаться вперёд, сразу тормозя на ещё ровном месте. Над тем, что у них дурной, не свой, подхваченный в других книгах, и явно переводных, тон.
- Ты считаешь, что сказать "я люблю" - это дурной тон, - пожал плечами Ю. - И я знаю, почему. Потому что в первых главах не написано: я люблю папу.
- Главы, это ты называешь главами? Конечно, тебе тоже достаточно написать: глава вторая, и роман готов. Музыка заиграла. У всех вас лишь одно хорошо получается: писать во что бы то ни стало, ради самого писания. Ну, и ещё у вас отлично получается, что вы все желали совсем не то написать, что у вас вышло. И ещё одинаковые восторги по поводу написанного, после того, как бумага испорчена окончательно. Э, для чего же существуют перья, бумага, и кабинеты, если не для писания?
- Да, - сказала Валя, намеренно громко гремя тарелками, - кому кабинеты, заваленные золотом, а кому грязная посуда, одиночество на кухне и пачка вафель на ночь.
- Да, вы все сидите и пишете, корчитесь в муках творчества, и в темноте кабинетов перед вашими глазами - вовсе не романы даже, туда глядеть-то страшно, ведь они ни о чём, а вам хочется чего-то, чего же? А вот чего: корзинок цветов, корзинок аплодисментов, корзин улыбок, чего, конечно, нет в самих романах, откуда бы этому там взяться. Вот они-то и реют в пыльном воздухе кабинетов перед глазами авторов, все эти штраусовские корзинки... Разве нет? Конечно же да! Точно как и у вашего фрица, Шуберта. Так разве вы приличные люди, за которых себя выдаёте? Ну-с, так как же мы теперь определим всё семейство, его позвоночный столб по крайней мере, главный костяк дома? Чего там, уже в истории с Шубертом мы нашли верное название и для вас. Ладно, если хотите, я не стану исключать из списка авторов себя. Если уж вы настаиваете. Приложу к делу, в архив, свои протоколы вскрытия. А что? Они написаны в той же манере... Хотя, конечно, в них чуток больше смысла. По справедливости, туда же нужно положить и твои рапорты начальству, мать.
- Значит, и я урод, - сказала мать. - Хорошо, а кто же мой Штраус, не ты ли, петушок ты мой серебряный?
- Ещё тот вопрос, - определила Изабелла. - It is that question.
- Никакого вопроса, - устало сказал отец, усаживаясь за стол. - Ну, да ладно, всё ясно.
- Нет, не ладно, - твёрдо заявила мать. - Твой личный Штраус тоже всем известен: очень популярная в студенческом общежитии мединститута, а точнее - в кроватях общежития, певунья-графиня Шереметьева. Штраус Ю - допустим, понятен тоже... Хоть певун Пушкин, хоть певунья Шульженко под ручку с Сандрелли, да хоть и Изабелла под ручку с её сестрой. А вот кто же Штраус Ба?
- У тебя, братец, надеюсь, нет вопросов, - сказал отец. - Я ведь всё тебе доступно объяснил, правда?
- Если не считать, что Шуберт вовсе не немец, - согласился Ю, - и Штраус в его время, кажется, ещё не существовал - то да, доступно. Как всегда. Ведь ты всегда всё объясняешь именно таким образом, и потому всегда доступно.
- Объясни доступно и мне, - пригнула голову мать. - Кто же Штраус Ба?
- О, Господи, уймись, я сказал! - воскликнул отец. - Я уже отвечал тебе: причём тут Ба? У неё другие мерки. У неё не может быть противопоставленных ей Штраусов, для неё существует лишь то, что хоть немного похоже на...
- ... неё саму, Ба, - шепнул себе я.
- То есть, она сама и есть Штраус, - кивнула мать.
- Мы пошли по кругу, - заметил Ю, - в который раз.
- У попа был белый бычок, - подтвердила Изабелла.
- У всех кабинеты, - сказала Валя, - а у меня полати на печке.
- Глава десятая, - улыбнулся Ди, - поп его любил.
И тут зашуршали анемоны скатертного платья, загудели над его цветами пчёлы: Ба не взяла заключительный аккорд в кадансе, прервала его и встала. За открытым окном происходило нечто странное, смахивающее на аплодисменты, хлопанье то ли листьев, то ли ладоней.
Ба склонила в ту сторону головку, будто скромно поклонилась, решительно закрыла "Беккер", и бюстики на нём задрожали. Взгляд её осязаемым лучом протянулся над нашими головами в недоступное нам пространство, ограниченное для всех, кроме Ба, кафельной, во всю стену, печкой. В этой двойной, как платье и скатерть, конструкции пространства - столь ограниченного для нас и так легко проницаемого её полным покоя и лёгкой скуки взглядом - отлично сохранялась прохлада. И в самом взгляде прекрасно сохранялась она, и в незыблемости мира тех вещей, которые не сдвинутся с места, разве что того пожелает сама Ба, то есть, отнюдь не мы: буфет, настенные тарелочки, клавиши "Беккера", домработница... Вещей, пусть и послушных, но заслуживших признание их существования лишь постольку, поскольку они на нём настаивают. И то, если они настаивают не так нагло, как мы, а в рамках приличий, как, скажем, это делают погоды. Иерархические же различия между ними всеми слишком малы, чтобы вызвать потепление взгляда или оспорить их сущностное равенство: Шуберта и Ди, снега зимой и дождя летом, и всем ночам после всех дней.
Коснувшись неприятно голой тахты, взгляд Ба проплыл дальше, мимо нас, к окну. С улицы, опускающейся к закату мимо дома, входил душный речной воздух. Зудел комар. Веки Ба приспустились, профиль покачнулся, синий оттенок глаз уступил серому - и Ю послушно кинулся закрывать ставни. В металлической скобе прогремел крюк. Веки приподнялись, профиль повернулся к столу - и Изабелла поспешила щёлкнуть выключателем. Вспыхнула люстра. Взгляд на чайный столик с застеклёнными дверцами - и на нём немедленно вскипел электрический самовар...
Обед, оказывается, подошёл к концу вместе с обеденной музыкой. С молчанием и пирогом с вишнями. Кончался и этот день. Жизнь, измеряемая днями и ночами, и то недоступное, что измеряется самой жизнью - вероятно, тоже бежало к концу. Куда ж ещё...
- Это мне будет уроком на будущее, - холодно и тихо сказала Ба, массируя левое запястье. - В следующий раз вам придётся слушать за десертом Мендельсона, и не песни без слов, а свадебный марш. Я переоценила вас. Как всегда.
Все же в её глазах промелькнуло оценивающее выражение: взгляд коснулся корки пирога. Из его жёлтенького тельца на блюдо вытекала струйка вишнёвой крови. Ещё раз прошуршали анемоны, провизжал по фаянсу нож, рассыпалась вокруг блюда пудра. Этим и завершился было прерванный, непозволительно увечный каданс. Всё сказано, всё ясно.
Да? Тогда зачем каждый из нас вспомнил, что в спальне, на деревянных плечиках во чреве шкафа, в нафталинном дурмане висит глухое, тяжёлое, вечернее синее платье? И почему каждый спросил себя: действительно, зачем? Но когда в полном молчании немые эти вопросы скрестились над столом и, преломившись в хрустальных подвесках люстры, впечатались в зрачки каждого сидящего напротив, все задавшие их увидели там один и тот же ответ: чуть припудренный, слоновая кость на серебре, клюква в сахаре, профиль.
- Представляешь, что было бы, если б она играла Бетховена и мы б раздраконили его, а, братец? - пробормотал отец.
- Тогда бы нам светил другой свадебный марш, - опередила Ю Изабелла, - со словами. И мы бы пели...
- "Миллионы, обнимитесь", - всё-таки вставил Ю. - А что, было бы очень остроумно, ведь нас всего семеро, включая Валю.
- Нет, - возразила Изабелла, - нас миллиарды, включая Валю. Это ещё остроумней, чем ты думаешь: мы бы пели за десертом "Интернационал".
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Это было летом. И потому следует дать справку, что такое бочка: постройка для езды на мотоцикле по внутренней поверхности её стены. Она немного похожа на тысячевёдерную пивную бочку, но пиво в клетке, пусть и цилиндрической, держать невозможно, у неё иное содержание. Дно её - утоптанный участок земли. Стык стены с дном сглажен треком шириной около метра. Вся постройка накрыта брезентовым шатром, между его куполом и верхним краем бочки есть пространство, позволяющее зрителям стоять там, не сгибаясь. Круговая смотровая площадка огорожена перилами, на них кладут руки, хотя это строжайше запрещено. Что ещё? На земляном полу два мотоцикла, билеты продаются у входа... Это всё, если не замечать скапливающихся под куполом выхлопных газов.
Нет, это было зимой! Тогда следует начать с другой постройки, с кулибки. Её создают очень тщательно, наворачивая на себя кокон из простыни и одеял. Потом всё это ломают и начинают сначала. Притаскивают из передней шубу, она пахнет духами и нафталином. Снова укутывают одеялом ноги, затыкают его вместе с простынёй под ягодицы, на очереди грудь и плечи. Для головы оставлен треугольный клапан, как это устраивают младенцам перед прогулкой на морозе. Аккуратно, чтобы не поломать конструкцию, натягивают поверх всего шубу, воротником в нос. Наконец, захлопывают треугольный клапан. Кулибка готова, и обнаруживается, что она смахивает на всё ту же бочку, трёхслойную, шестислойную, только эта - мягкая бочка. Остаётся сделать первый вдох и ...
Это было - нет, не помню, зимой или летом. Похоже, в таком сообщении главное не лето или зима, а что всё это было, то есть, что этого больше нет. Да и различия обеих построек не укажут сезон, в котором происходит действие, их различия сглажены тем, чем они сходны. Можно и грубей: все различия смываются одинаковым скоплением под обоими шатрами выхлопных газов. Да-да, принюхаться к ним, и ах, как кружится голова, и... голова кружится. Искать различий в их назначении? О, да, будь их только две, или пусть больше - но чтобы их можно было сосчитать, то есть, ограничить их число. Но Боже мой, как определить различия назначений в бесчисленном ряду выплывающих из памяти таких же построек, откуда произвольно выбраны две первые попавшиеся?
А памяти только начать действовать, и её уже не остановишь. Вон, не успело вполне определиться выплывшее из неё первым, а на её горизонте уже другие постройки. Какая-то пятиэтажная гостиница, Норильск, что ли, Чулимск? Всё равно: ночь. Все отверстия в окнах заткнуты шторами, но по номеру продолжает гулять ветер. Уснуть? Ни за что, сон даётся как смерть. Время от времени всё же слышен собственный стон: "за что мне всё это!" Ждать утра, чтобы выйти наружу? Но уже забылось - что такое утро, зато прекрасно известно, что там такое снаружи, за этими окнами. Там... там очень, очень плохо. Внезапный стук в дверь. Вздрагивает аорта под напором хлынувшей в неё смеси опасений и надежд. Надежды пересиливают, открываешь дверь. Что там ещё, к кому? Пожалуйста, "дама из шестнадцатого номера велела передать". Берёшь всё, la belle dame plus merci, что прислано из шестнадцатого, не глядя, будь что будет: бутылка водки, снотворное, яд. "Скажи даме merci, мамаша, и что... я к ней приду, чуть позже". Или раньше? Бочка, кулибка, ночная сиротская в ветрах, в выхлопных газах шестнадцатого номера любовь. Как заворот кишок. И нет различий, и голова кружится, ну и пусть кружится: её номер - тоже шестнадцатый.
Нет-нет, всё-таки было лето! Вон ведь выплывает из-за горизонта памяти огромный тополь у главных ворот Большого базара, побагровевший от рекламы напротив - РЕСТОРАН. Его сопровождает чёрно-красный рёв листвы, значит, не зима. Зимой его голые ветки - немой чертёж, сухой план аллей городского сквера на фундаменте взорванного собора. А летом те же аллеи наполнены глубоким содержанием, упорядоченным шпалерами кустов так, будто сам воздух послойно нарезан ими и уподоблен вертикально поставленным рулонам кисеи, уподоблен сливкам, взбитым толстыми, именно - толстыми ногами девушек, растущими вниз из полупрозрачных юбок. Их крепкие колени противоречат худым спинам с торчащими лопатками. И шарканье их остропахнущих босоножек по мелко смолотым ракушкам, и продетый в дырку большой расплюснутый, свёрнутый внутрь палец. И во всём их облике настороженность и готовность ко всему. Иначе - с чего бы это они шаркали в парках? И проклятый тополь, не пирамидальный, настоящий, и по всей улице Чекистов падают, взрываясь от удара о размякший асфальт, и разлетаются опасными осколками каштаны. И надо всем - взрывающиеся на солнце золотыми радугами, а вечерами чёрные, но как красен тополь, собачьи глаза Жанны Цололос. Что ставит память рядом с этими глазами? Только одно: горячие чебуреки с ледяной простоквашей, и зимой, и летом.
Вот, теперь всё ясно, это началось зимой, а продолжилось летом. После чебуреков память подаёт кусачий, ненавистный шерстяной костюм - мне, румынки Ба, и калошу, которую я потерял потом в сугробе. Говорят, у Ленки, дочери архитектора Кривобокова, полиомиэлит. Школьный друг Изабеллы, военный дирижёр Костя сбрил усы, развёлся и попал под поезд. Тихие разговоры об этом за столом. У ухогорлоноса Миссионжника родился ребёнок, а ухогорлоносу пятьдесят. Я случайно порвал книжку "Мифы Эллады", за что был наказан Ю: он заставил меня выучить наизусть шестую главу Евгения Онегина. Я обманул своего воспитателя, выучив и пройдя проверку - тут же всё забыл. Кроме нескольких строк, почему-то запомнившихся навсегда: "Теперь, как в доме опустелом, всё в нём и тихо и темно, замолкло навсегда оно". Кто оно - я понял куда позже: сердце мёртвого Ленского. "Закрыты ставни, окны мелом забелены. Хозяйки нет. А где, Бог весть. Пропал и след." Окны - не моя орфографическая ошибка, так оне и есть.
Меховая муфта Ба, в ней носовой платочек и кошелёк. Удар грудью о санки. Слухи о том, что графиня Шереметьева наконец по-настоящему отравилась, и об этом бурный разговор за столом. Грязный, обсыпанный угольной пылью снег у дровяного сарая. По пути на Большой базар, Большой потому, что существовал ещё и Малый, мы с Ба зашли в универмаг - с мороза в баню - и там, в магазине, я положил руку на железную печку, теперь такими отапливаются только троллейбусы. Ага, что-то я напутал... Если в тот раз была печка, то дойти до базара мы не могли. Через несколько минут после происшествия я уже сидел дома на горшке, рыдая, и несколько ещё дней после этого меня не выпускали на длинную дистанцию, только с кровати на горшок - и назад. И мазали руку какой-то дурнопахнущей мерзостью, ладонь была сплошной пузырь. Были так же сплошные сумерки, ставни не открывались, чтобы хранить в спальне тепло, по радио круглыми сутками пела Шульженко. "Кошкин глаз", зелёный зрачок "Балтики", пульсировал в одном ритме с моей обожжённой ладонью. Значит, зима, вернее то, что называется у нас зимою, всё же была. Нужны ещё доказательства? Пожалуйста: базарная площадь была забросана углем и картофельной кожурой поверх снежной кашицы на раскисшей земле. Это точно. Именно на этом участке расположился аттракцион, потому что другую часть площади уже вымостили. Мостовая прирастала ежедневно двумя-тремя рядами булыжника.
Той же зимой попытка достичь базара повторилась. Я полагал, что моё мужество и настойчивость, а кто-то считал иначе - что слухи, заманчивые слухи о двух клетках с тиграми, об удивительно красивом лилипуте, о могучем негре и мощном заграничном мотоцикле, а главное - рокочущее имя Сандро Сандрелли, это они сделали всё дело. Во всяком случае, так считали Жанна и Ю, бескорыстные разносчики слухов. Это была нетрудная роль, достаточно было пару раз повторить такое: Сандро Сандрелли - и отказаться от искушения снова пойти на базар уже было невозможно, как отказаться от соблазна съесть шоколад, объявленный так же просто: Сакко и Ванцетти. И вот, с ледяным своим прищуром и полупренебрежительной выправкой ко всему, что не она, Ба, значит, пошла туда второй раз не только, и не столько благодаря моему давлению? Не знаю. Сказано же и повторено: Сандро Сандрелли, и достаточно. Пусть каждый сам о себе молча знает, чего он ищет, вскрывая эту упаковку. Пусть это знает и Ба, неуверенно позванивая серебряной фольгой. Но, Боже, пусть хоть её не обманут, пусть найдёт она то, чего ищет.