Есть легенда о птице, что поет лишь однажды в жизни. Но зато прекраснее всех на свете. Она покидает гнездо и летит искать куст терновника (дерево Иисуса). Ищет долго и настойчиво. Но вот, наконец, находит. Среди колючих ветвей запевает песню и бросается грудью на самый длинный, самый острый шип. И, преодолевая муки, возвышаясь над ними, продолжает петь ликующую песню небесно-прекрасно. Так, умирая, она поет свою единственную, возвышенную песнь. Может быть, потому такую волшебно-прекрасную, что достается она ценою жизни. Зато весь мир прислушивается к ее пению и замирает от восторга. Даже Господь улыбается в небесах. Ибо все самое дорогое в жизни осуществляется только ценою великого страдания... По крайней мере, так повествует легенда.
   Анна – певчая Усть-Медведицкого храма Воскресения, походила на ту легендарную певчую птицу. Упав в обморок, она не погибла. Игуменья Арсения приютила в своем монастыре. Недолго она пожила послушницей. Все дни провела в молитве и посте. Все молитвы были обращены к Богу с единственной мольбой – сохранить жизнь подъесаулу Филиппу Козьмичу Миронову. Молилась, постилась и угасала. Вскоре она умерла. Вернувшись с фронта, Миронов не застал ее в живых. Пошел в монастырь, к игуменье Арсении, попросил показать келью, последнее пристанище Анны... Позже монашки рассказывали, что они подглядывали в щелку, следили за каждым движением прославленного храбреца. Он долго стоял молча. Потом опустился на колени, перекрестился, отдал земной поклон и... зарыдал. Потрясенные монашки тихонько отступили от своего наблюдательного пункта и разбрелись по кельям, не ведая, чем закончилось свидание Миронова с тенью Анны... Знал бы он, что в мире существует такая преданная любовь, может быть, вручил бы свое сердце этому юному, чистому существу...
   Странная судьба у Филиппа Козьмича. Странное стечение обстоятельств: монашка стала его женой, другая... возлюбленная, не от мира сего, в юном, цветущем возрасте закончила в монастыре свой жизненный путь. И невольным виновником был он, Миронов. Кто может понять это и объяснить? Может быть, кто-то еще посмеет бросить в него камень, как в шелудивого, бешеного пса?..
   Тогда пусть мужчины оглянутся на свое прошлое и вспомнят, а сколько у них было женщин? А сколько их вообще положено иметь на своем веку?.. Глупо!.. Чем же он виноват, если был здоровым, красивым казаком?.. Да, и если честно признаться, то всегда относился к женщинам с какой-то трепетной радостью, как к существам более чистым, чем их братья-мужчины... И никогда не пытался воспользоваться ни своей привлекательностью, ни мужской силой... Признает, что искал идеала женской красоты и добродетели, – это правда. А кто этого не. ищет? Женщины не ищут?.. Все и всю жизнь ищут. Только одним это в конце концов удается, а другим остаются думы о несбыточном... Говорят, когда Адам и Ева съели по половинке яблока, так с той поры люди живут разобщенно и, как в потемках, ищут родственные половинки этого мифического яблока. Казалось бы, настал миг – нашли похожие половинки! Начали их прикладывать друг другу – оказалось, что где-то не совпадает лишь одна небольшая неровность... И люди начинают все сначала... Так и у него, у Миронова?
   Когда Усть-Медведицкий полк, вытянувшийся во взводную колонну, извивающийся по проселочной извилистой дороге, поднимался к горе Пирамида и песня еле доносилась: «Ах, донцы-молодцы, ах, донцы-молодцы, ах, донцы-молодцы...», Миронов вдруг обнаружил, что он остался один и никому никакого дела до него нет. Чушь!.. Он кинулся к станичному атаману... К окружному... В ответ услышал скучновато-торопливый говорок, будто они куда-то страшно спешили и нет ну никакой возможности остановиться и объяснить, почему он не приписан ни к какой части. Только и удалось выяснить, что никаких конкретных указаний в отношении помощника инспектора рыбнадзора в гирлах Дона не получено... Вот так оплеуха!..

29

   Делать нечего, выходит, надо возвращаться в отеческий дом несолоно хлебавши? Стыд-то какой!.. Даже конь, понурив голову, шел неуверенно, нетвердо ступая по каменистому косогору и будто все время спотыкался. Миронов не обижался на своего боевого друга, понимал его – тут не только конь, человек заспотыкается... Да и хорошо известно, еще исстари, что настроение казака передается лошади тут же, сразу же, немедленно... Сам Миронов сотни раз такое испытал и наблюдал, учил молодых казаков: если сам не уверен, что возьмешь препятствие – не посылай на него коня, потому что твоя неуверенность уже передалась ему.
   Однажды, на конных состязаниях, он почему-то подумал: «Это препятствие – так называемый „гроб“ – не возьмет конь...» Так и случилось. Одолел многие препятствия и уже слышал победные крики почитателей, как вдруг, заходя на последнее препятствие, почему-то, сам не знает почему, но подумал: «Не возьмет...», даже и не подумал, а просто мысль мелькнула, а в это время конь уже приближался к препятствию. Вот Миронов уже слегка приподнялся на стременах и подался вперед, чтобы облегчить прыжок коню и одновременно дать ему понять, что он посылает его на препятствие... Все сделал правильно. Но конь с маху ткнулся передними ногами в препятствие и резко остановился – Миронов чудом не вылетел из седла. В недоумении и раздражении он развернул коня еще раз и снова послал на препятствие – конь снова не пошел... Миронов выхватил шашку и плашмя, со злостью, начал его полосовать по крупу... В себя его привела полковая труба, которая подала сигнал, убирающий с поля участника состязаний... Так стоит ли сейчас обижаться на верного друга, если он не то чтобы горделиво нести седока на своей спине, а наоборот, идет, понурив голову, спотыкаясь на неровной дороге?
   А возле куреней гомонящие толпы казаков и казачек, одни с радости, другие с горя, продолжали проводы служивых: пили, ели, играли песни, за сердце берущие...
 
Ты, батюшка наш, славный Тихий Дон.
Бывало, ты, Дон, все быстер течешь и чистехонек,
А теперь ты, кормилец, все мутен течешь.
Помутнел ты, Дон, с верху до низу.
Вы седлайте, донские казаки, своих добрых коней!
Поезжайте в чисто поле, распроведайте:
Отчего это в чистом поле потревожилось?..
Ты поле наше, поле чистое, раздольное, широкое!
Не плугами ты, поле, не сохами пораспахано,
А распахано поле конскими копытами!
Не пшеницей ты, поле, не рожью засеяно!
Засеяно поле не всхожими семенами,
Засеяно – казачьими головами!
Заволочено поле казачьими черными кудрями...
 
   В одном узком проулке, где с обеих сторон теснились ветви яблонь и густая трава нависала через плетни, конь по своей воле остановился и потянулся к травинке. Громкий голос вывел Миронова из задумчивости:
   – Ваше благородие!.. Господин подъесаул, дозвольте проехать?!
   Миронов поднял голову, посмотрел на всадника, как будто не узнавал его, потом вдруг вспомнил молодого казака из станицы Капинской Усть-Мвдведицкого округа, Михаила Федосеевича Блинова:
   – Опаздываешь?
   – Жена молодая... Не мог никак оторвать от себя, «не пущу!» – кричит, и все тут... – Потный конь Блинова горячо дышал и протискивался между плетнем и Мироновым. Филипп Козьмич прижал своего коня к плетню, и Блинов проскочил: – Спаси Христос!.. – крикнул он и так толкнул шпорами коня, что только пыль заклубилась за ним.
   – Дай Бог счастливой дороги! – отозвался Миронов. Натянув повод и легонько сжав шенкелями бока лошади, направил ее к своему куреню.
   Миронов толкнул калитку и въехал во двор со стороны гумна, где в это время принимались домолачивать катками пшеницу, а то она перележивается в скирде и зерно уже кое-где начало высыпаться из колосьев. Служивых проводили, погоревали, теперь за дело надо приниматься. Козьма Фролович, отец Миронова, терпеть не мог, чтобы в будние дни домочадцы праздно слонялись по куреню. Всем находил работу, да еще и подгонял, чтобы живее поворачивались... Скирд был небольшой. И тащить громоздкий агрегат, состоящий из молотилки и паровика, к усадьбе Мироновых, которая располагалась на взгорье, наверное, не имело смысла. Словом, горячий и нетерпеливый Козьма Фролович, разбушевавшись, послал всех советчиков к дьяволу, решив старым дедовским способом обмолотить пшеницу: «Предки наши всю жизнь катками молотили и с хлебом бывали. А ныне избаловались, все хочут полегче работать, а посытнее пожрать. А так не бывает... Стешка, дура! – заорал вдруг Козьма Фролович. – Подставляй таганок!..» Дело в том, что быки, запряженные в каток, на минуту остановившиеся, начали оправляться прямо на пшеницу, разостланную по кругу. «Что, батаня?» – с готовностью отозвалась Стеша. «Ослепла?! Быки ссуть!..» Стеша нагнулась за посудиной, чтобы подставить ее под струйки быков, но вдруг выпрямилась и от удивления застыла на месте.
   В это время Миронов, отворив калитку, въехал во двор. Козьма Фролович подбежал к Стеше, вырвал из ее рук посудину и тоже застыл на месте, увидев сына. Когда оцепенение прошло, Стеша кинулась к мужу, взяла машинально под уздцы коня и, не отрываясь, молча, смотрела в его угрюмое лицо. Филипп Козьмич, тоже молча, выпрыгнул из седла, подошел к матери, взял из ее рук цеп, которым она подмолачивала края, не захваченные катком, и усердно начал молотить колосья пшеницы. Вскоре вспотел. На минутку остановился, сбросил с себя парадный мундир с орденами и снова принялся орудовать цепом.
   Дядя, Увар Фролович, помогавший, по традиции, в молотьбе хлеба, подошел к Филиппу Козьмачу, тронул его за плечо и, подавая ему другой цеп, сказал: «Этот будет потяжельше...» Миронов, не глядя на дядю, молча поменял цепы и с еще большей яростью начал бить по пшенице... Вскоре взмокла нательная рубаха и, раздражая, начала прилипать к телу. Почувствовал, что вымотался совсем. Бросил ненавистный цеп в сторону, а сам повалился под прикладок соломы, от которой, он вдруг почувствовал, пахло хлебом и детством. Подошел Увар Фролович, огромный, черноволосый, чернобородый, неторопливый. Осуждающе сказал: «С злостью работать нельзя. С радостью надо. С богом в душе...» – подняв брошенный Мироновым цеп и размеренно, спокойно начал молотить колосья.
   Миронов, заложив руки за голову и закрыв глаза, постепенно начал приходить в себя: мысли успокоительные появились в его разгоряченной голове. Чего ему не хватает? Почему он сам с ума сходит и других, близких людей с ума сводит? Не успел на войну? Куда торопиться? Чтобы быстрей начать убивать людей? Но это же такая мерзость!..
   Семилетний сынишка, последний, любимец, обратав хворостину верхом, с криком: «Я – царь!..», во главе таких же сорванцов с шашками-палками «на-голо», промчался мимо него. Он слышал, как они с разбега шумной ватажкой атаковали таких же сорванцов с соседней улицы, и закипел жестокий бой...
   Старший, двадцатилетний Никодим, заканчивает Новочеркасское юнкерское казачье училище. Дочь Мария замужем, и он скоро станет дедом. Он, Миронов, дед? С ума сойти!.. Младшие дочери Клавдия и Валентина тоже уже заневестились... Время... Время... Это же сколько ему лет? Сорок два. И он еще не устал шашкой махать и рубить головы?.. Теперь-то, может быть, и не хватит сил бороться с молодыми и злобными. Ведь в бою страх и отчаяние иногда удесятеряют силы врага. Но у него тоже они удесятеряются. Не будь наивным, это у него-то удесятеряются? Отчего бы? Ведь у него давно в бою нет ни страха, ни отчаяния, да и волнения, как у новичков. Так отчего же произойдет увеличение силы? Зато у него есть годами выработанный, натренированный, расчетливый удар, который сломит любую, даже самую страшную и злобную силу. Как сказал дядя Увар, нельзя сердиться, когда работаешь. Значит, война – работа? Да еще какая тяжкая, тяжелее всех существующих на белом свете.
   Не лучше ли здесь, в своем собственном доме, в окружении детей, любящей и беспредельно преданной жены, родителей, особенно боготворимой матери, родственников, жить. И быть всегда. Вечно. Так почему же он рвется куда-то, в полымя жестокости и смерти? В небытие, чтобы и могилу его не нашли ни родные, ни друзья-сослуживцы. Что же он за человек?.. Обидно, видите ли, стало, что его не взяли на войну? Да на кой черт она нужна ему! Как и вообще всем людям?! Жили бы мирно. Любили. Творили бы себе подобных продолжателей рода. Какая же мерзость таится в голове человека, если он идет на войну, чтобы больше убить себе подобных и за это заслужить хвалу и славу храбреца-воина. Слава!.. Слава!.. Слава, что больше всех убил!.. Чушь собачья!.. А вот ему, Миронову, храбрецу и первоклассному рубаке чужих голов, не доверили на сей раз такого дела, как рубить казачьей шашкой чужие головы. Не взяли на войну. Обидно? Да еще как!..
   Много раз он задумывался о сущности человека как такового и, в частности, о самом себе. Почему же ему не живется мирно? Или человек не приспособлен к подобной форме сосуществования? И ему уготована страшная участь вечно воевать, начиная с самого простого и, может быть, самого главного – битвы за кусок хлеба насущного? Где же истина? А может быть, он просто не умеет трепетно радоваться жизни как божественному дару?.. Да не в этом дело!.. Так что же ему теперь, не уходить на войну и передвигаться по миру воробьиными шажками? Ну, нет. Да и люди только после великого потрясения или тяжкого труда испытывают облегчение и радость бытия. Значит, он оправдывает войну? Н-нет... Но это, наверное, чисто мужское дело. Девчонки, как детей, баюкают куклы, а казачата, даже в чистом возрасте детства, играя в войну, седлают хворостины, машут палками, и мечтают прославиться на поле брани. Что это, генетическая память или потребность? Видно, и он, Миронов, не создан для мирной жизни. Уж, наверное, такой мятежный дух в нем заключен, и от него никуда не уйти...
   Мысли поплыли куда-то в светлые донские сумерки, которые опускались на станицу Усть-Медведицкую. Вздрогнули капли росы на лепестках георгин и засверкали, как драгоценные алмазы. Аромат пшеничной соломы – хлебный, хмельной. Возникающие звезды на темном небе будто раскачивали землю, и она летела куда-то в таинственную неизвестность под аккомпанемент перепелиных призывных песен: спать пора... Спать пора... Спать пора...
   Миронов, глядя в глаза звездам, усеявшим бархатный небосклон, глубоко вздохнул и блаженно потянулся. Открыл глаза – свет ударил, свет ни на минуту не выключаемой тюремной лампочки под потолком. Боль пронзила тело – и он закричал. Зарычал... Застонал... На лице его ужас, гнев. Люди, можно ли так глумиться над человеком, который принес Родине победу над врагом?! А может быть, вот тут-то и настигла его самая честная и высокая награда – Бутырская тюрьма? За все победы и убийства?.. Война сидела в каждой клетке его изнуренного тела. Душа была полна атаками и безумно звериным ревом боя. И горем, которое по горячим следам победы, наверное, не испытывал ни один полководец. Отнята и осквернена свобода, которую он ценил выше жизни. Гордый донской казак. Командарм легендарной Второй Конной...
   Загремел засов двери, обитой железом. Морда стражника просунулась: «Чё воешь, яко дикай зверь!» – «Как ты смеешь!..» – вскрикнул Миронов. «Замолчь, бо оплеуху зробишь...»
   Страшен, горяч и безрассуден в гневе Миронов – он кинулся на тюремщика, но тот успел прихлопнуть дверь, и командарм ударился головой о железо. Бился, царапался, изодрал себя в кровь... Обессилев, опамятовался, схватился за голову, сжал ее изо всех сил: «Только не сойти с ума... Продержаться. Пока Ленин не узнает об этом злодействе... Он им задаст... Главное, вспомнить все, может быть, людям пригодится... И помочь родине... Дон к беде. Дойти до Ленина и обо всем рассказать. Может быть, на мой крик отчаяния отзовутся донцы-молодцы? Где атаманы? Выродились?..»
   А ведь исстари именно на Дону рождались вожаки отчаянной храбрости и лихости. Или теперь родятся только трусы, в жилах которых течет не горячая казачья кровь, а розовая водица?.. Неужели навек утрачен нерв, соединяющий прошлое с настоящим? И никогда уж не произойдет венчания Природы и Человека? И люди от колыбели до смертного часа не будут любить, жить и умирать по-человечески?..
   Может быть, на помощь призвать степной ураганный ветер да вешний молодой гром с ливнем как из ведра? Они сметут нечисть с донской земли, и настанет время великого потрясения и очищения? И распятая память, ее печаль, совесть, стыд сойдут с креста и поселятся в наших сердцах? Возможно, потому, что без распятия нет воскрешения. Без греха нет покаяния и очищения...
   А на нем, наверное, больше всех грехов, потому что он один из главных... Ну, что же ты умолк? Если начал, так договаривай. Но невыносимо же, трудно выдавить из себя это слово. Когда оно жило внутри, как-то было легче дышать. Но, когда оно вырвется на волю, то будет принадлежать другим людям, и они тогда будут вправе спросить с него за все, что случилось на Дону в трагические годы гражданской братоубийственной... Отцеубийственной... Ну, что ж, он выдавит из себя это постыдно-предательское слово: да, он был... виновником... Одним из главных виновников трагедии любимого донского края... Его казачьей песенной сторонушки... Если бы он только знал, чем все это обернется!.. Значит, придется покаяться перед людьми и самим собою?..
   Но ведь он искренне верил, что совершает великие деяния во имя своего народа. Ну и что он хочет сказать, что вера снимает ответственность за злодеяния? Опять ищет лазейку, чтобы найти себе хоть малейшее оправдание. Нет уж, нам лишь кажется иногда, что от народа можно что-то утаить, скрыть, но он хорошо помнит слова дяди Увара Фроловича: «Нам сдается, что мы одетыми предстаем перед людьми, а на самом деле мы ходим как телешом...» Так что придется предстать как на духу...
   Для этого надо сберечь силы и хоть на время обуздать свой казачий нрав. Забыть, что он храбрейший офицер царской армии, награжденный восьмью орденами и Георгиевским оружием... Забыть, что все это швырнул в грязь и затоптал... Туда же пошло и потомственное дворянство... Сбросил с себя мундир кавалерийского блестящего войскового старшины. Чего же так не хватало бывшему пастушонку-бедняку?..
   Надел простую солдатскую шинель без каких-либо знаков отличия, стая просто гражданином Мироновым, снова начал завоевывать славу полководца уже в Красной Армии. Два ордена Красного Знамени... Золотое оружие – высшая награда Советской Республики... Погиб старший сын Никодим. Любимая дочь, копия отца, Валентина, расстреляна так называемыми белогвардейцами... Жену и младших детей выводили на расстрел... Уму непостижимы потери личные. И так в каждой семье, во всем казачьем донском крае. И он, Миронов, положивший на алтарь войны все мыслимые и немыслимые ценности, оставшись гол как сокол, к тому же еще и обречен быть главным виновником этой трагедии и сидеть в Бутырской тюрьме! «Весело...» – как бы сказал его бывший начальник штаба дивизии подъесаул Сдобнов. Веселее нарочно не придумаешь. Словом, завоевал свободу и вымечтанную жизнь, для себя и своего народа!.. Как та бабка, у разбитого корыта... Не слишком ли он становится беспощадным к самому себе?.. Он просто обязан все вспомнить и обо всем рассказать с такой же ответственностью и страстью, каким и был в жизни. «Но и в цепях должны мы свершить сами тот круг, что Боги очертили нам...»

Часть вторая

1

   Филипп Козьмич Миронов проснулся от крика надзирателя. Осмотрелся впервые без истерии и гнева. Голые, исцарапанные, грязно-серые стены. Четыре шага в длину и два шага в ширину. Из мебели только топчан – колченогий. Откуда его доставили сюда? Или он здесь вечно пребывает? Зарешеченное окно, сквозь него просачивается хмурое небо. Наверное, уже рассвет. Это понятно и по миске с тюремной баландой, которую в очередной раз принесли ц убрали нетронутой – он ведь продолжал голодать и с каким-то щемяще-жалостливым чувством думал, что скоро придет конец, и люди тогда вдруг спохватятся, что командарм Второй Конной армии погиб не в бою, как положено бойцу, а голодной смертью. Позорной смертью...
   Задвижка «волчка» оставалась открытой, и Миронов отметил про себя, что в нее смотрит надзиратель. Что ему нужно в такую рань? Хотя он имеет право заглядывать в любое время суток и следить за поведением заключенного. Да и рань ли в мире?.. Он, Миронов, заключенный?.. Неужели это в самом деле не мерзкий сон?.. Только без истерии. Спокойно! Таков самому себе приказ... Так быстро он привык к боли?
   – Оглох?.. Чего молчишь?.. Жалашь или не жалашь прогулка?
   – Какая прогулка?
   – Воздуха вольного хлебнуть... Так жалашь ай нет?
   Вместо всегдашней настороженности появилось вдруг какое-то недоумение, граничащее с терпимым отношением к надзирателям. Но оно тут же, как неожиданно возникло, так неожиданно и испарилось, уступив место всегдашней настороженности и даже враждебности к тюремщикам. «Очередная насмешка, – подумал Миронов... – этих тупоголовых...» Он, конечно, не считал их за нормальных людей и отказывался предполагать в них обыкновенные человеческие качества. Тем более милосердие и отношении к заключенным: «Вольного воздуха хлеб-путь...» Ведь между ними всегда существовал антагонизм. Ненависть одного к другому, чуть ли не врожденная, выработанная многими поколениями заключенных и их стражниками. Ею были пропитаны не только мысли жертв застенков, но и сам воздух камер, карцеров, коридоров, двориков и всего мрачного здания тюрьмы. И всяк сюда входящий сразу же принимал сторону заключенных против всего охранного персонала, вплоть до социального строя, порождением которого являлось это ненавистное заведение.
   Миронов поднялся с жесткого колченогого топчана. Шагнул к «волчку». На него не мигая уставились два, как у рыси, глаза:
   – Жалашь?.. Тогда открою...
   Видно, молчание Миронова надзиратель принял за согласие, он всунул в замочную скважину ключ и резко повернул – железная окованная стальными полосами дверь, как обычно, противно скрипя, медленно открылась. В квадрате проема – фигура стражника, что-то вдруг показалось в нем Миронову знакомым, но он тут же отогнал нелепую мысль, по его мнению, – нигде не мог он повстречать такую мерзкую личность.
   Миронов автоматически, «по-уставному», заложив руки за спину, медленно, как-то чересчур даже осторожно, словно в потемках, переступал ногами. Почему-то в коленях появилась противная дрожь. Ноги стали какими-то ватными и как всегда цепко и упруго не захватывали землю, а скользили, как по льду, тонкому, молодому, хрупкому... Правда, под ногами не земля, а железная поверхность тюремного коридора. Лестница тоже железная, гулко фиксирующая шаги. Не думал Миронов, что его шаги могут быть тяжелыми, грузно-старческими и издавать неприятно шаркающий звук. «Надо просто выше поднимать ноги, – подумал он. – А может быть, это от подков на сапогах?.. Или, может быть, от шпор?.. Шпор!.. О!.. Ах, если бы так, как в былые годы, когда только звон шпор догонял его легкие, стремительные шаги. Поступь кавалериста лукаво-тихая, осторожно-быстрая... Рывок – и еще не успеет в воздухе раствориться малиновый звон шпор, как цель достигнута».
   Миронов прошел еще несколько обитых железом дверей, и вот последние открылись, и он высунул голову в тюремный дворик. Все поплыло вокруг... Наверное, помимо воли, слишком много для первого раза «хлебнул вольного воздуха»... Поднял отяжелевшие веки – в главах туман. Сквозь него какой-то розовый силуэт возник. Но вот очертания становились явственнее, принимали вид женской фигуры... Такой розовый шарф в далекой прошлой жизни набрасывала на смуглые плечи Надя-Надюша... Он вдруг за многие последние дни осмысленно и с глубокой горечью подумал: «Все осквернено и загублено... И вовек, наверное, не увидеть ему юное, дорогое лицо милой и любимой девушки. Видно, ничто не повторяется, как не повторяются шаги человека в одной и той же быстротекущей речной воде... Ах, Надя-Надюша. Что же за тайна заключена в твоей молодости?! Только бы увидеть, хотя бы еще один раз – и тогда можно будет без страха и сожаления прощаться с жестоким и кровавым миром. Но это недостижимо, как вернуть собственную молодость...»
   – Миронов!.. – крикнула Надя-Надюша. – Живой!.. – Она протянула Филиппу Козьмичу руки, желая обнять и прижаться к нему.
   Миронов отступил от жены, сделал жест, словно отодвигал видение, и все время бормотал: «Провокаторы!.. Я не поддамся!» Он быстро пошел прочь от жены в дальний угол тюремного дворика: «Ведь этого не может быть!.. Сон?.. Или – очередная провокация...»
   Надя-Надюша догнала Филиппа Кузьмича, обхватила его руками:
   – Мой Миронов!.. Мой муж... Дорогой, любимый... – бормотала Надя-Надюша. Потом умолкла, только еще плотнее прижималась к нему.
   Филипп Козьмич стоял будто окаменелый, не веря в происходящее. Или боясь поверить... Неужто это правда?.. И может ли происходить в тюрьме!? Как удар молнии, ослепляющий и повергающий человека...
   Через какое-то мгновение Миронов вдруг почувствовал на своей груди сотрясающуюся от нервной дрожи Надю-Надюшу. От ее тела исходил аромат... весны, от котоого можно задохнуться. Он легонько начал освобождатья от ее рук, чтобы взглянуть в эти глаза цвета спелой вишни и будто чуточку припухшие полураскрытые губы, словно ждущие поцелуя... О, эта невероятность встречи!.. Водь на самом деле ничего не может произойти в тюрьме?! Сейчас пройдет сон, и видение исчезнет. Останется только саднящая боль... А он, что же, в самом деле, мог подумать, что воочию видит свою Надю-Надюшу вот так, рядом, в тюремном дворике?.. Это только его горячечное воображение могло нарисовать такую фантастическую картину. Но если это соя, то почему в его тело проникает тепло другого человека? Насколько он знает, во сне человек не различает тепла и холода и осмысленно не отвечает на зов. Обычно он тут же просыпается и недоуменно осматривается, желая увидеть того, кто только что обращался к нему... Миронов подумал: «Попробую легонько отстранить от себя ее и взглянуть прямо в лицо...»