– С такой пикой не в атаку ходить, а рыбу на Дону глушить. Ты глянь, какие на ней заусеницы!.. А трензеля почему ржавые? Не коню, а тебе их в рот засунуть!.. Потник у седла в неровностях – ведь спину коню загубишь... Ты почему такой неряха?! Подхорунжий Калмыков, завтра же утром чтоб все блестело!
   – Слушаюсь, ваше благородие!
   Обернувшись к провинившемуся казаку, Калмыков начал ему втолковывать:
   – «Тяжело в учении – легко в бою»... Кто это сказал? А-а, то-то и оно, не знаешь. Это сказал великий русский полководец Александр Васильевич Суворов.
   «Видать, только что из юнкерского училища прибыл, не забыл уроков-конспектов... Надо его немного охладить», – подумал Миронов, а вслух сказал:
   – Согласен с великим полководцем только в одном, вернее, только в первой части этого афоризма, а со второй – категорически нет. Потому что при всей отличной подготовленности и профессиональной выучке в бою никогда не бывает легко. Запомните – никогда. Бой – это страшно тяжелая работа и вдобавок ко всему – смертельная. И отличается от всего на свете тем, что ты ее можешь никогда не кончить. Миг – и тебя нет. Ты со всеми обязанностями на этом свете справился... – Миронов резко повернулся и пошагал с плаца в сторону своего куреня.
   Ординарец Иван Миронов следом вел в поводу своего коня и Орлика, похлопывал по крутой шее и ласково приговаривал:
   – Ну и умница... Ну и дорогой конь... Надо же додуматься – зубами схватить шар, чтобы хозяин целым вышел из боя...
   Миронов, не обращая внимания на ординарца, вышагивал дорогу в глубокой задумчивости.

5

   Костры ночного... Что же это такое?.. Да было ли это?.. Было! Но сколько потерь... Только Филька Миронов выехал в проулок, как из Грачевых дворовых ворот верхом на Мустанге выскочила Валя. Осадила коня а пристроилась рядом. Молчит. Черные широкие брови сошлись на переносице. Покосился в ее сторону Филька – сердитая. Лучше ни о чем не спрашивать. Взорвется.
   Что-то словно встало между ними. «Раздвинь сердитки», – в детстве часто просил он ее. Тогда было легко и просто с Валей. Все говорили друг другу. Не таясь. Росли вместе. Бил носы всем, кто пытался обидеть ее. А обидеть ее всякий мог. Все задевали ее, потому что не заметить необыкновенно черных, блестящих волос девочки, ее зеленых глаз было просто нельзя. Мальчишки, проходя, кричали: «Цыганка!..» Валя кидалась на обидчиков. В этом ей усердно помогал Филька, «девчоночий ухажер». Когда они выходили из драки и Валя бережно прикасалась к Филькиным синякам, его маленькое сердце наполнялось таким мужеством, что он был готов сражаться со всей хуторской пацанвой. Потом Валя, когда ее дразнили «Цыганкой», в ответ упрямо встряхивала головой, невозмутимо, но с вызовом отвечала: «А вот и цыганка. Ну и что же?» К этому времени она, наверное, начинала сознавать свою красоту, понимать, почему прохожие оборачивались, восторженными глазами провожали ее. Но Фильке от этого легче не стало. А сейчас что-то изменилось. Он и сам не может понять, что именно. И почему-то трудно просто, как бывало раньше, сказать: «Раздвинь сердитки». В ответ она подняла бы на него свои русалочьи глаза и засмеялась радостно, беззаботно.
   Валя повернула к Фильке голову:
   – Замуж хотят меня выдать.
   Фильку будто ударили. «Значит, правду мать говорила». Он зло потянул плетью своего коня и с места в карьер понесся по придонскому лугу.
   – Погоди... Сумасшедший.
   Вечерняя роса впитала удалявшийся топот копыт.
* * *
   Лошадей в ночное водили в буерак Бирючий. Он тянется на много верст по степи и кончается заливным придонским лугом. Луг равнинной далью уходит к хутору Подгорскому и теряется в приречном лесу.
   От впадины Бирючьего влево и вправо вскидываются овраги, поросшие лесом, и лога с проточинами небольших ручейков. Звеня и пенясь, они бросаются с кручи, образуя небольшие озерца, поросшие кугой, камышом и чаканом. По опушкам буерака и на полянках растет сочная, густая пыреистая трава – лучший корм для лошадей.
   Ребята собирались возле леса, облюбовывали места для ночлега и пастбища. Спутывали лошадей, а самых прокудных и жеребцов стреножили. Распределяли, кому за кем ходить заворачивать косяк, если он уйдет далеко.
   Потом жгли костер, рассказывали сказки, обязательно страшные, заснувших привязывали друг к другу, к дереву или к колесу, мазали лица липкой колесной мазью. Боролись, пели песни, дурачились, дрались, но быстро мирились, все скоро забывалось. И всем всегда хотелось попасть в ночное.
   Было уже темно, когда Филька и Валя подскакали к лесу. Филька стреножил своего коня, взял зипун, перекинул через плечо уздечку и вместе с Валей, не торопясь, пошел на огонь костра. Мустанг, которого никогда не путали, шел следом.
   – Кто там? – метнулся от костра голос.
   – Свой!.. Здорово дневали! Хлеб да соль.
   – Едим, да свой, а ты у порога постой.
   – Хорошо принимаете.
   – Рады стараться.
   – О, Валя, здравствуй. Ты как сюда попала?
   – Вот еще явилась.
   – Чем ты недоволен? – Валя в упор посмотрела на Захара Чашкина.
   – По-матерному не заругаешься.
   – Перетерпишь.
   – А остальное можно?
   – Можешь и на голове походить.
   – Здорово!
   Ребята уступили место возле костра. Кто-то пододвинул Вале картошку с поджаристой корочкой, испеченную на горячих углях.
   – Кому лошадей заворачивать?
   – Захару.
   – Брешешь.
   – Брешут собаки и ты с ними.
   Захар молча оторвался от пригретого места у костра, накинул зипун и пропал в темноте: пошел заворачивать лошадей.
   Огонь в костре весело плясал перед глазами. Потрескивали дрова. Рядом отфыркивались кони.
   Ночное входило в привычное русло.
   Тепло костра отогрело Валю. «Сердитки раздвинулись», она смотрела на огонь и чему-то улыбалась.
   Невдалеке Стоговские курганы. Один, большой, казаки насыпали, когда шли в бой против татарского хана Мигулы. В память о сражении. Другой, маленький, насыпали после боя... И стоят два кургана над Доном, стерегут память о былых казачьих походах...
   До Валиного слуха доносится приглушенный голос рассказчика:
   – И вот, братцы мои, это было правда, ей-богу правда, не брешу. Сидят они, значится, две подруги в пустом курене. В трубе воет буря. Ночь глубокая. Хлопнет форточка у окна – им кажется, лезет кто-то. Вязали чулки, от страха подбадривали себя разговорами. У одной девушки клубок укатился за грубку. Полезла она за ним. Лап, лап рукой. Вдруг кто-то схватил ее за руку. Хотела крикнуть – язык задеревенел, не слушается... попятилась она, споткнулась о табуретку и полетела на пол. Другая хотела узнать, чего испугалась подруга, глянула за грубку, а оттуда с ножом вылазит разбойник... – рассказчик внезапно замолчал, уставившись взглядом куда-то через спины завороженных слушателей. Все невольно оглянулись. И оторопели.
   Из ближнего буерака выползло чудовище с огненной пастью.
   – Домовой!..
   – Господи Исусе, сохрани от нечистой силы!.. – Кто-то страстно зашептал, в опасную минуту вспомнив о Боге.
   – Оборотень.
   – Дураки, – тихо, но внятно сказал Филька.
   – Тише ты, безбожник!.. Через тебя и нам достанется.
   – Я знаю, что это!
   – Храбрый, пойди сунься!
   Переговаривались полушепотом, боязливо косились на страшилище. Подростки жались к взрослым, а у тех тоже дрожали поджилки. Кто кинулся наутек, возвращались к костру – все равно, мол, от злого духа не убежишь, а у костра не так страшно. Где огонь, там вроде дом.
   – Ну, – спросил Филька, – кому очередь идти заворачивать лошадей?
   – Что ты? Страшно.
   – Пусть они подохнут!
   – Валя, пошли посмотрим лошадей. Я тебя не хочу оставлять с этими... казаками, – насмешливо сказал Филька.
   – Слушай, Филька, не уходи! Никуда кони не денутся, – всполошились ребята.
   – Не хнычьте! Где вожжи? – Филька приготовил петлю для аркана. – Ну, кто со мной? Пошли!..
   Все подталкивали друг друга.
   Крадучись, без шума, ребята вслед за Филькой пошли по опушке леса. Кто-то наступил на сухую ветку. Она громко переломилась. Все замерли:
   – Тише! Не спугнуть бы.
   Подошли совсем близко. Филька собрал вожжи кольцом на правую руку, размахнулся – и кинутые ремни звонко хлобыстнули:
   – Тяни!
   Чудовище захрипело, погасло. Темень сомкнулась, только слышно было, как барахтается на туго натянутых вожжах черная масса да сопят от натуги ребята.
   – Человек! Укутывай в зипун!.. – подняли, понесли к костру.
   Размотали зипун. Перед изумленными ребятами предстал чуть побитый Захар.
   С трудом развязали захлестанные сыромятные ремни.
   – Как ты это чудище устроил?
   – Выбросил из тыквы нутро. Вырезал чертячие глаза и зубы. Зажег огарки свечей и вставил в тыкву. Я все ждал, когда вы тягу дадите. А в это время вы и налетели.
   – Ловко мы тебя заналыгали, – рассмеялся Филька. – За это всем по горячей картошине.
   Все были возбуждены, вспоминая происшествие, разговоров было – не оберешься, и каждый был самым храбрым, удалым.
   Потом пели. По-разбойничьи присвистывали, притопывали, вскакивали, кидались в круг, выбивали «Трепака».
   Наконец песни и разговоры начали угасать, как и пламя в затухающем костре. Кое-кто сладко посапывал, прижавшись к теплому боку товарища. Тишина захватывала стан, буераки, овраги, поляны. Лишь отфыркивались пасшиеся недалеко кони да легкий ветерок вдруг бросался на упругие листья или неожиданно мелкой рябью пробегал по высокой траве.
   Валя, задумавшись, лежала на Филькином зипуне. Вдыхала чистый, свежий воздух с запахом дымка, тянущегося от погасшего костра, и смотрела на звезды.
   Вот одна оторвалась и рассыпалась, блеснув на миг ярким лучом, значит, где-то оборвалась жизнь человека... И звезда погибла, и человек... Звезды новые рождаются на Рождество Христово. Увидела Валя падение другой звезды, и сама полетела вослед: сжавшись в комочек, она крепко спала.
   Перед рассветом Валя проснулась. Тишина. Лишь слышно, как позванивает в зарослях ивняка колокольчик, привязанный к шее жеребенка, да шелестит по высокой траве туман. Прогнувшись от тяжести водяных паров, он плыл в сторону Дона. Холодно... «А как же Филька? Мне отдал свой зипун...» Филька, скорчившись, лежал на том месте, где был костер. Отгреб в сторону угли, золу и спит. Поначалу, может быть, и было тепло, но к утру земля остыла; Филька все чаще начал переворачиваться с одного бока на другой.
   Валя, не вылезая из зипуна, пододвинулась к нему.
   – Ты чего? – сонно спросил Филька.
   – Наша очередь заворачивать лошадей.
   – Пошли, – Филька поплелся за Валей. Намочил ноги о росу и окончательно проснулся.
   – Погоди! – шедшая впереди Валя раскинула в стороны руки, чтобы не пустить дальше Фильку, замерла.
   На открытой луговине расхаживали медлительные журавли. Поднимающееся солнце освещало гордые головы птиц на длинных шеях. Туловища их были еще в тени от кустов боярышника.
   Валя заговорила быстро, боясь спугнуть птиц:
   – После ночевки собираются в полет. Видишь, как весело встречают новый день?
   В это время Филька, пригибаясь к кустам, подобрался к птицам. Размахнувшись, кинул в них палку. Журавли неуклюже побежали и медленно оторвались от земли. А один ткнулся головой в траву. Печально взмахивая крыльями, журавли набрали высоту и скрылись в голубой дали.
   Валины глаза заметались в недоумении и растерянности.
   А журавль бился на земле, часто открывая клюв, будто ему не хватало воздуха. Как рыба, пойманная в сети и вытащенная на берег.
   Отец с дедом часто в затоне ловили карасей, линей, сазанов. Вытащат бредень – мелкую рыбешку обратно в воду выбрасывают, а крупную складывают на воз. Валя всегда «помогала» им: как можно больше рыбы отпускала в Дон...
   – Зачем ты это сделал? – Она подняла тяжелый взгляд. Ее глаза потемнели, золотистые прожилки, всегда смягчавшие их блеск, сейчас только усиливали его.
   – Ну а что? Подумаешь... убил и все. – Он вдруг почувствовал, что не может больше смотреть Вале в глаза.
   Девушка молча обошла его.
   – Валя!..
   Она по-разбойному, резко свистнула – Мустанг оказался возле нее. Вскочила на коня и поскакала по придонскому лугу в станицу...

6

   Филька присел на траву, прохладную, душистую. Что за чудо луговая трава! Мягкая, пушистая и нежная.
   Сколько помнит Филька, всегда на лугу косили траву. Еще крохотным казачонком носил на покос отцу кислое молоко в корчажке и пресные пышки, завернутые в лопуховые листья. Бегал по лугу, рвал цветы, ловил бабочек, барахтался в высокой шелковистой траве. Перекатится по ней, бывало, по-мальчишески, кубарем, потом вдруг затихнет, прислушиваясь, как сквозь знойное безмолвие пробираются до его слуха звуки далеко поющих кос. «Вжик... вжик... вжик...» И такое чувство наполняет сердце Фильки, что от радости готов даже чуть ли не расплакаться.
   И сейчас, как прежде, Филька бросился на мшистую луговину и прислушался – не долетят ли отголоски детства до его юности?.. Потому что осталась от той давней поры могучая любовь к лугу, к запахам свежескошенной травы.
   ...Все празднества, народные гулянья и различного рода состязания устраивались на придонском лугу. Природа будто специально создала этот уголок для людей. Чистое, ровное, как стол, поле. Деревья разбросаны по нему. Можно от жары в холодок спрятаться. Ближе к реке сплошная стена дуба, караича, тополя и верб. Дон рядом. Пологий песчаный берег.
   Солнце гуляло по лугу. Наткнулось на музыкантов и заиграло на их до нестерпимого блеска начищенных трубах. Духовой оркестр словно этого ждал – тут же грянул боевую радостную песнь: «За курганом пики блещут. Пыль курится, кони ржут...»
   По лугу растекалась празднично разодетая гомонящая толпа. Под деревьями казаки расседлывали лошадей, давая им отдых перед состязанием.
   Вскоре послышалась команда – вызывали на старт участников скачек с преодолением препятствий.
   По жребию Филька должен скакать первым. За ним Валя. В строю они стояли рядом. Мустанг тянулся к Филькиному колену и хотел его по-дружески ущипнуть. Но Филька, насупившись и пригнув голову, молчал и незаметно отодвинулся от Мустанга.
   Вот раздался сигнал горниста, судья взмахнул флажком. Филька дал шпоры своему коню – и состязания начались.
   Верно старые казаки говорят: настроение всадника передается коню. Верно еще и то, что кавалеристу считать ссадины и лечить ушибы – бесполезное занятие. Первых бесчисленное множество, а вторых... Не успеешь приложить примочку к ушибу, как получаешь новые. Поэтому, срываясь с коня, старайся упасть по-кошачьи – на руки и ноги. Иначе отобьешь печенку. Упал, разбился в кровь – глотни свежего воздуха. На коня – и в бой.
   Премудрости на первый взгляд кажутся нехитрыми. Но когда ими приходится пользоваться – не всегда получается так, как учили.
   У Фильки сегодня настроение было плохое. Он знал, оно может передаться коню, и тогда прости-прощай первое место и слава лучшего наездника казачьего хутора. Не выезжать на состязание – подумают, струсил, подвел товарищей в борьбе с другими хуторами и станицами за призовое место. Этого Филька не мог себе позволить.
   Возбужденный праздничным настроением толпы и музыкой духового оркестра, конь смело пошел на препятствия, преодолевая легко, оставляя их позади себя. Но вдруг Филька невольно подумал, что вот эта фигура трудная и – то ли рано послал коня на этот «гроб», то ли поспешил опуститься в седло, когда конь еще был в воздухе, или же Филькина мысль о трудности «гроба» мгновенно передалась коню... Конь хорошо выпрыгнул перед «гробом», взял его, но, опускаясь на землю, зацепился задними ногами за крышку, неправильно перебрал передними – и споткнулся. Филька перелетел через голову коня, упал на землю. Все кинулись к нему. Конь стоял рядом и виновато косил фиолетовым глазом в сторону своего молодого хозяина.
   Распластавшись на земле, Филька среди столпившихся возле него людей увидел расширенные страхом глаза Вали. Бездонные, как небо. Они, кажется, сразу же подняли его, и он сгоряча вскочил на ноги. Где-то что-то кольнуло больно, но разве казаку можно признаваться в этом... Он кинулся к коню: начал ощупывать его ноги – слава богу, не поломаны... Глянул на свои ноги – бог ты мой, голенища сапог разорваны до самого задника... А тут еще подбежал запыхавшийся дружок Петька Зенков, глянул на разорванные сапоги и обреченно сказал: «Хана нашему хутору!.. Другие заберут призы...»
   – Отчего это? – разжал с трудом губы Филька.
   – Ты же наперегонки теперь не поскачешь.
   – Это почему же?
   – Оклемался? – обрадованно вскрикнул Петька.
   – Конь цел, да и я тоже.
   – Поскачешь без сапог и шпор? Пятками, что ли, подгонять коня.
   – Его не надо подгонять. Он умный и никого впереди себя не пропустит.
   – Ну, гляди... – как-то неопределенно отозвался Петька.
   Трубач атаманского оркестра подал сигнал к сбору участников скачек. Филька, преодолевая боль во всем теле, снял седло и взобрался на коня. «Охлюпкой» подъехал к месту старта. Увидев такую картину, кто-то чего-то кому-то сказал, что, мол, не по форме одет один из участников скачек – без седла и сапог... Слух, как огонь по сухой соломе, тут же достиг атамана, руководившего состязаниями. Но тот куда-то торопился и, чтобы побыстрее от него отстали с пустяшным делом, махнул рукой... Что это означало, никто допытываться не стал: то ли разрешение, то ли просто – «отстаньте, не до вас...» А тут еще атаман торопился к своему собственному жеребцу, из его собственной конюшни, который тоже будет участвовать в состязаниях и, конечно, же, выиграет их. Так какая разница, что какой-то там Филька Миронов будет в седле скакать или «охлюпкой»... Ему же хуже... На радость или на беду, но Филька к финишу пришел первым... И вот тогда-то поднялся всамделишный шум – выдавать ему приз или нет. А почему, собственно говоря, не выдавать? Так он же без седла скакал!.. Так об этом следовало бы думать чуточку раньше... Да, но седло и сапоги облегчают бег коня... Спорили до хрипоты и пота, но в конце концов Филька все-таки получил новые сапоги со шпорами. Хуторские казачата ликовали!..
   А коль такая важная победа завоевана, то хуторские казаки решили на радостях потешить мир честной необычным зрелищем, в котором воедино сливаются отчаянная храбрость, ловкость, сила духа и тела.
   Впереди с пикой наперевес, держа ее за концы, скачут двое взрослых казаков. Третий, Филька Миронов, отставая на корпус, скачет позади. Вот-вот они должны поравняться с тем местом, где стоит атаман со своей свитой... Филька протискивается между передними всадниками, выпрыгивает из седла, на лету хватается за пику, раскачивается, как на турнике, и делает стойку на руках. Все в один миг... Народ честной ахает, потом разряжается восторженным гулом. Казаки с Филькой, висящим вниз головой, скачут по кругу. Все с восхищением смотрят на отчаянного парня, на его новые сапоги, начищенные до нестерпимого блеска, и шпоры, легонько позванивающие от встречного ветра...
   Филипп Козьмич Миронов, заложив руки за спину, это его любимая поза, угнув голову, молча шел, думал, вспоминал... Почему так быстротечно время юности? В самом деле?.. А может быть, это только сейчас он так думает? А тогда, в юности? Ну-ка, вспомни. Ведь ненавидел ее чересчур медлительную поступь. Только и дум было, как бы побыстрее вырваться из родного куреня и отправиться на цареву службу – а там слава, подвиги... Только бы скорее повзрослеть!.. Выходит, не время быстротечно, а человек до отчаянности нетерпелив – он все подгоняет и подгоняет это самое время взросления, а потом, спохватившись, начинает мечтать о том, чтобы хоть одно короткое мгновение удержать из него, ускользающего, как песок между пальцев. Побыть наедине с ним, вспоминая, казалось бы, самые незначительные эпизоды из тогдашней жизни, наделяя их волшебной памятью.
   Запахи утренних и вечерних зорь, олицетворяющих женскую красоту... Степи, сотканной из солнца, луны и девственных трав... Дона, отражающего синеву небес... Цветущих садов в подвенечных нарядах... Звуки песен, музыку сердца тревожащих... Девичьих и птичьих голосов, когда рядом с ними ступало божество любви... Христианских древних праздников, напоминающих времена язычества... И очищающих от грехов...
   Юность – это драгоценный дар человека. Только в ней – жизнь. Весь ее мудрый и бессмысленный смысл... Таинство слов, звучащих откровением и бессмертием...
   Но мы с бесшабашно-бездумной щедростью, как хвастливые гуляки, куда попало разбрасываем изумрудные камни. Может быть, даже потому, что они нам достаются почти что за так, легко и просто, как сама жизнь. Это кому-то тяжело и больно, особенно тем, кто рождает эту самую юность, а ей самой все трын-трава. Только память за забвение мстит зло и беспощадно, как старая фронтовая незаживающая рана. Неосторожно к ней притронешься – заноет, заболит... Дрогнет что-то в сердце, и разум скует грусть-кручинушка. Забудешь обо всем на свете, и ушедшие безвозвратно картины заполнят все существо, и не будет сил вырваться из их плена... Из их трагичной невозвратимости. И покажется, что от вечности и темноты тебя отделяет всего лишь муравьиный шаг. Главное в юности – отрыв от буднично-обыденного и приближение к божественному, как полет во сне... Пик. Что возобладает в человеке потом – дух или тело?..
   – Такие-то, брат, дела... – Миронов вдруг остановился и будто сам себе вслух сказал. – Завтра, брат, споем: «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья...» Выпьем сначала на посошок, потом – стремянную... И последнюю – закуренную... Казачка-жена оторвется от стремени казака и в слезах упадет на сыру землю...
   – А молодые казаки набросятся на нее... – продолжил Иван.
   – Мне, положим, эти переживания не грозят, – отозвался Миронов. – А вот твоя Анна – молода, красива... Казачата как волчата набросятся.
   – Да-а... – протянул Иван, забираясь пятерней в загривок. – Одно утешает – строгая она у меня насчет энтого...
   – Дай-то бог... – Миронов покосился на верного ординарца.
   – Да не будь сам плох, – докончил Иван.
   Ошалелый треск цикад возвестил о приходе вечерней зари. Ее алое пламя, словно накручиваясь на гигантский барабан Пирамиды, медленно уползало за край земли. Со стороны приречного луга бесшумно наплывала бархатистая темень, по пути разбрасывая звезды по таинственному небосводу. На Дону в теплой, прогретой августовским солнцем воде играла крупная рыба. На прибрежное игрище печалью «Страданий» балалайка звала юность. Ночь, тревожная и тихая, несла на своих крыльях покой и забвение, восторг первого поцелуя и трепетное прикосновение к запретному...

7

   Во второй половине августа 1914 года Филипп Козьмич Миронов во главе казачьей сотни, составленной из охотников, выехал на фронт первой империалистической войны. Один из них, главный, протянулся от Балтийского моря до Румынии. Другой фронт – Кавказский... В этой гигантской мясорубке, как капля воды – сотня донских казаков во главе с подъесаулом Мироновым. Из таких вот капель и образовывалась целая река, пополнявшая бездонные фронтовые потери. 125 тысяч донских казаков было призвано под знамена убийственной войны. Цвет профессионально обученного войска. Сразу столько казаков еще никогда не призывали. И хотя многие семьи остались без кормильцев, на Дону «ура-патриотизм» захлестывал все слои населения. А уж о казаках и говорить нечего – каждый рвался в бой, чтобы заслужить похвалу Отечества и с почетом возвратиться в родимый курень на берегу самой великой и прекрасной реки – Дона. И обязательно с Георгиевским крестом на груди. Только ведь не у всех сбудется эта мечта...
   Сотня шла походным порядком. Неподалеку от города Жолкиева, в поместье барона Розенталя остановилась на ночлег. Здесь Филипп Козьмич Миронов встретился с человеком, который так же, как и он сам, был везде и всегда первым...
   Был поздний вечер. Филипп Козьмич только что снял с себя шашку с портупеей, расстегнул ворот мундира и, усевшись за обеденный стол в гостиной барона Розенталя, ждал, когда верный и заботливый ординарец Иван внесет желанный самовар. Но вместо него неожиданно вошел незнакомый штабс-капитан в форме летчика императорских военно-воздушных сил, как-то отчужденно кивнул головой, словно не желая быть вежливым, но и не заметить казачьего офицера он не смел – это было бы явной дерзостью.
   Миронов, кажется, не успел ответить на его не совсем любезное приветствие, как вошедший быстро пересек гостиную, и, резко открыв боковую дверь и войдя в другую комнату, так же резко прикрыл ее за собой. Филипп Козьмич, усталый после длительного перехода, не обратил особого внимания на невежливость незнакомого офицера, может быть, потому, что не раз бывал свидетелем, когда некоторые офицеры, выходцы из дворянских семей, свысока смотрели на него, выходца из казачьих низов. Конечно, в другой обстановке горячий и резкий Миронов мог бы поставить на место любого офицера, какую бы родословную он ни представлял. Но сейчас ему ничего не хотелось, кроме как отдохнуть и с утомительной дороги попить ароматного чаю. Потом заснуть кавалерийским сном – ведь на рассвете снова походным порядком в направлении родного 32-го казачьего кавалерийского полка. Филипп Козьмич только что расправил усы, собираясь нагнуться над дымящейся чашкой с чаем, как из боковой комнаты резко открылась дверь, вышел все тот же штабс-капитан и, быстро шагнув к столу, оказался перед Мироновым. Так же резко наклонив голову, сказал: