Страница:
– Пошел!.. – Краснов нарочито громко крикнул и стеком коснулся спины кучера.
...Да, к тому же господин окружной атаман Филипков все-таки генерал-майор, а он, Краснов, пока еще полковник. Хотя, успокаиваясь, самодовольно усмехаясь, подумал, что у потомственных дворян господ Красновых земельки поболе, да и отводных пастбищ, где гуляют многочисленные косяки чистокровных дончаков и кобылиц, чуточку погуще, чем у некоторых генералов. Так-то... От этой убедительной мысли придя в хорошее расположение духа, Краснов залюбовался, как пара светло-гнедых, диковатых и злобных жеребцов собственной конюшни легко подкатили тачанку к зданию окружного правления. Кучер осадил их; разгоряченные, роняя пену изо рта, они грызли удила, словно просили повода, косились на хозяина свирепыми глазами, перебирая на месте сильными, сухопарыми ногами.
– Пробег от Вешенской станицы сделали немалый, а кажется, не устали... Вот что значит порода!.. – горделиво заметил Краснов.
– Хозяйская... порода, – почтительно отозвался кучер. – Ваш батюшка строго блюдет, чтоб чистые кровя были.
Краснов больше не откровенничал и, входя на высокое крыльцо, подумал: «Батюшка... Батюшка... Стар становится отец... Чаще посиживает в родной Вешенской... Все, правда, накатано, отработано и... Страшно даже подумать, что в скором времени придется самому встать во главе огромного имения... Отец... Отец...»
Сбросив с себя «сантименты», как он выражался, Краснов быстро взбежал по ступенькам.
Дежурные вестовые и сидельцы вскочили, приветствуя незнакомого полковника. Один из них, по-видимому, старший, распахнул перед Красновым дверь, ведущую в приемную.
Из кабинета доносились непривычно громкие, сердитые голоса. И когда Краснов, сопровождаемый адъютантом, вошел в кабинет генерал-майора Филинкова, то прямо-таки опешил при виде необычной картины.
Старики бородачи, человек десять, окружили генерала, и каждый заскорузлыми, плохо гнувшимися пальцами тянулся к атаману, пытаясь схватить в жменю генеральскую бороду. Генерал в страхе отступал в угол кабинета. Особенно старался маленький казачишка и так отчаянно тянулся к генеральской бороде, что вот-вот, гляди, схватит и выдернет клок. Будто весь смысл его жизни был заключен именно в этом деянии, и если вырвет хоть волосок, то будет безмерно счастлив. Казаки маленького роста почему-то всегда отличались настырностью и свирепостью...
Краснов, кажется, в третий раз представился и громко пристукивал шпорами, но на него никто внимания не обращал.
Наконец генерал Филинков дико завращал глазами, подавая знак старикам, мол, остановитесь, черти!.. Оглянитесь! Кто-то из стариков в конце концов узрел знаки генеральские и, обернувшись, обомлел от неожиданности – перед ним, вытянувшись, стоял незнакомый полковник. Дернул за полу мундира одного деда, другого... передавая сигнал к «отбою» атаки на окружного атамана.
– Господа старики, очумели вы, что ли?! – тихонько выругался генерал, приводя в порядок свой мундир и бороду.
Старики, смущенно откашливаясь, стуча костылями, отходили от генерала. Переглядывались, словно советуясь друг с другом, что делать дальше?.. И решили по молчаливому согласию усесться на стулья, расставленные вокруг письменного стола атамана.
– Так... – генерал тоже откашлялся и, потупившись, обратился к старикам: – Так на чем мы остановились, господа старики?
Господа старики, усмехаясь в усы, помалкивали, хотя и догадывались, что все они вместе с атаманом, мягко говоря, опростоволосились перед незнакомым полковником. Хорошо, что он из Новочеркасска, из штаба атамана Войска Донского, что, конечно, тоже плохо, но не так, как, допустим, из самого Петербурга, из генерального штаба.
И вдруг маленький старикашка, который с особый остервенением прорывался к генеральской бороде, пришел на помощь. Он прытко вскочил, расшаркался перед полковником и радостно, даже, кажется, повизгивая от восторга, захлебываясь, заговорил:
– Едрить твою в корень!.. Так это же наш земляк из станицы Вешенской!.. Ивана Петровича сынок!.. Гляди, вымахал!.. Академии генерального штаба... Да я у вашего батюшки первым отарщиком числился. Призы отхватывал на чистокровных лошадках собственного завода генерала Краснова. Кто об ем не слыхал?.. Сынок, я гляжу, тоже – генерал?! – хитрый дед прищурился и настырно глядел в глаза полковника, ожидая ответа. Польщенный Краснов с достоинством ответил:
– Пока полковник...
– Пока... – наивно протянул дед. – Так это же не нонче-завтра – генерал. Потом, еще какой полковник – генерального штаба!
– Там видно будет.
– И глядеть нечего – в самую точку. Дозволь ручку пожать завтрашнему генералу.
Дед, изготовившись для рукопожатия, выставил похожую на клешню негнувшуюся ладопь. Краснов, кажется, слишком-слишком долго всматривался в когтистые пальцы с вечно невымытым черноземом, видно, колебался, но в конце концов мужественно пожал протянутую руку, потом, незаметно для других, полез в карман и долго там шевелил пальцами, наверное, тщательно вытирал их о носовой платок.
Воспользовавшись минутным затишьем и благоприятной обстановкой, генерал обратился к старикам:
– Итак, господа старики, ваша просьба...
– Нет, мы требуем, чтобы герою русско-японской войны была дадена приличествующая должность. Позор!.. – закипятился маленький казачишка.
– Не дадим позорить казачество! – загомонили и другие казаки.
– Хорошо... Хорошо... – успокоительно согласился генерал, наверное, подумав, что эти сумасбродные старики опять взбесятся. – Итак, решено – сегодня же высылаю бумагу его превосходительству атаману Войска Донского Одоевскому-Маслову с просьбой о назначении подъесаула Миронова...
– Не того ли, что на бочке воду по станице развозит?.. – перебил атамана Краснов. Подумал, что-то вспоминая... Нет, не вспомнил. И, ни к кому особенно не адресуясь, добавил: – Маскарад!..
И не понять было, к кому относится это определение – то ли к подъесаулу Миронову, сидящему верхом на бочке в мундире при всех орденах, то ли к сцене, увиденной в кабинете самого окружного атамана.
Господа старики – заступники Миронова начали подниматься с насиженных мест и направляться к выходу из генеральского кабинета. Надевали фуражки, примеривали заученным способом, чтобы она держалась в строго традиционной манере, и в то же время, залезая пятерней, раздумчиво почесывали затылки. Может быть, чуточку погорячились?.. Но дело-то правильное сделали. По справедливости решили. Защитили хорошего казака – подъесаула Миронова. Может быть, только зря Дениска рашаркивался перед полковником?.. Ведь казаку не дозволено ронять свое достоинство. Ну, да бог с ним.
...В смертельной схватке схлестнутся судьбы генерала от кавалерии, атамана Всевеликого Войска Донского Краснова и командующего Второй Конной армии Миронова...
Последняя их встреча состоится значительно позже. А сейчас из Новочеркасска пришли бумаги на опального подъесаула Филиппа Козьмича Миронова, по которым ему надлежало занять «приличествующую герою» должность помощника смотрителя заготовок рыбы в гирлах Дона. Наверное, была тайная мысль у начальства, что этого безумствующего казака, может быть, совершенно случайно пристукнут речные браконьеры...
20
21
...Да, к тому же господин окружной атаман Филипков все-таки генерал-майор, а он, Краснов, пока еще полковник. Хотя, успокаиваясь, самодовольно усмехаясь, подумал, что у потомственных дворян господ Красновых земельки поболе, да и отводных пастбищ, где гуляют многочисленные косяки чистокровных дончаков и кобылиц, чуточку погуще, чем у некоторых генералов. Так-то... От этой убедительной мысли придя в хорошее расположение духа, Краснов залюбовался, как пара светло-гнедых, диковатых и злобных жеребцов собственной конюшни легко подкатили тачанку к зданию окружного правления. Кучер осадил их; разгоряченные, роняя пену изо рта, они грызли удила, словно просили повода, косились на хозяина свирепыми глазами, перебирая на месте сильными, сухопарыми ногами.
– Пробег от Вешенской станицы сделали немалый, а кажется, не устали... Вот что значит порода!.. – горделиво заметил Краснов.
– Хозяйская... порода, – почтительно отозвался кучер. – Ваш батюшка строго блюдет, чтоб чистые кровя были.
Краснов больше не откровенничал и, входя на высокое крыльцо, подумал: «Батюшка... Батюшка... Стар становится отец... Чаще посиживает в родной Вешенской... Все, правда, накатано, отработано и... Страшно даже подумать, что в скором времени придется самому встать во главе огромного имения... Отец... Отец...»
Сбросив с себя «сантименты», как он выражался, Краснов быстро взбежал по ступенькам.
Дежурные вестовые и сидельцы вскочили, приветствуя незнакомого полковника. Один из них, по-видимому, старший, распахнул перед Красновым дверь, ведущую в приемную.
Из кабинета доносились непривычно громкие, сердитые голоса. И когда Краснов, сопровождаемый адъютантом, вошел в кабинет генерал-майора Филинкова, то прямо-таки опешил при виде необычной картины.
Старики бородачи, человек десять, окружили генерала, и каждый заскорузлыми, плохо гнувшимися пальцами тянулся к атаману, пытаясь схватить в жменю генеральскую бороду. Генерал в страхе отступал в угол кабинета. Особенно старался маленький казачишка и так отчаянно тянулся к генеральской бороде, что вот-вот, гляди, схватит и выдернет клок. Будто весь смысл его жизни был заключен именно в этом деянии, и если вырвет хоть волосок, то будет безмерно счастлив. Казаки маленького роста почему-то всегда отличались настырностью и свирепостью...
Краснов, кажется, в третий раз представился и громко пристукивал шпорами, но на него никто внимания не обращал.
Наконец генерал Филинков дико завращал глазами, подавая знак старикам, мол, остановитесь, черти!.. Оглянитесь! Кто-то из стариков в конце концов узрел знаки генеральские и, обернувшись, обомлел от неожиданности – перед ним, вытянувшись, стоял незнакомый полковник. Дернул за полу мундира одного деда, другого... передавая сигнал к «отбою» атаки на окружного атамана.
– Господа старики, очумели вы, что ли?! – тихонько выругался генерал, приводя в порядок свой мундир и бороду.
Старики, смущенно откашливаясь, стуча костылями, отходили от генерала. Переглядывались, словно советуясь друг с другом, что делать дальше?.. И решили по молчаливому согласию усесться на стулья, расставленные вокруг письменного стола атамана.
– Так... – генерал тоже откашлялся и, потупившись, обратился к старикам: – Так на чем мы остановились, господа старики?
Господа старики, усмехаясь в усы, помалкивали, хотя и догадывались, что все они вместе с атаманом, мягко говоря, опростоволосились перед незнакомым полковником. Хорошо, что он из Новочеркасска, из штаба атамана Войска Донского, что, конечно, тоже плохо, но не так, как, допустим, из самого Петербурга, из генерального штаба.
И вдруг маленький старикашка, который с особый остервенением прорывался к генеральской бороде, пришел на помощь. Он прытко вскочил, расшаркался перед полковником и радостно, даже, кажется, повизгивая от восторга, захлебываясь, заговорил:
– Едрить твою в корень!.. Так это же наш земляк из станицы Вешенской!.. Ивана Петровича сынок!.. Гляди, вымахал!.. Академии генерального штаба... Да я у вашего батюшки первым отарщиком числился. Призы отхватывал на чистокровных лошадках собственного завода генерала Краснова. Кто об ем не слыхал?.. Сынок, я гляжу, тоже – генерал?! – хитрый дед прищурился и настырно глядел в глаза полковника, ожидая ответа. Польщенный Краснов с достоинством ответил:
– Пока полковник...
– Пока... – наивно протянул дед. – Так это же не нонче-завтра – генерал. Потом, еще какой полковник – генерального штаба!
– Там видно будет.
– И глядеть нечего – в самую точку. Дозволь ручку пожать завтрашнему генералу.
Дед, изготовившись для рукопожатия, выставил похожую на клешню негнувшуюся ладопь. Краснов, кажется, слишком-слишком долго всматривался в когтистые пальцы с вечно невымытым черноземом, видно, колебался, но в конце концов мужественно пожал протянутую руку, потом, незаметно для других, полез в карман и долго там шевелил пальцами, наверное, тщательно вытирал их о носовой платок.
Воспользовавшись минутным затишьем и благоприятной обстановкой, генерал обратился к старикам:
– Итак, господа старики, ваша просьба...
– Нет, мы требуем, чтобы герою русско-японской войны была дадена приличествующая должность. Позор!.. – закипятился маленький казачишка.
– Не дадим позорить казачество! – загомонили и другие казаки.
– Хорошо... Хорошо... – успокоительно согласился генерал, наверное, подумав, что эти сумасбродные старики опять взбесятся. – Итак, решено – сегодня же высылаю бумагу его превосходительству атаману Войска Донского Одоевскому-Маслову с просьбой о назначении подъесаула Миронова...
– Не того ли, что на бочке воду по станице развозит?.. – перебил атамана Краснов. Подумал, что-то вспоминая... Нет, не вспомнил. И, ни к кому особенно не адресуясь, добавил: – Маскарад!..
И не понять было, к кому относится это определение – то ли к подъесаулу Миронову, сидящему верхом на бочке в мундире при всех орденах, то ли к сцене, увиденной в кабинете самого окружного атамана.
Господа старики – заступники Миронова начали подниматься с насиженных мест и направляться к выходу из генеральского кабинета. Надевали фуражки, примеривали заученным способом, чтобы она держалась в строго традиционной манере, и в то же время, залезая пятерней, раздумчиво почесывали затылки. Может быть, чуточку погорячились?.. Но дело-то правильное сделали. По справедливости решили. Защитили хорошего казака – подъесаула Миронова. Может быть, только зря Дениска рашаркивался перед полковником?.. Ведь казаку не дозволено ронять свое достоинство. Ну, да бог с ним.
...В смертельной схватке схлестнутся судьбы генерала от кавалерии, атамана Всевеликого Войска Донского Краснова и командующего Второй Конной армии Миронова...
Последняя их встреча состоится значительно позже. А сейчас из Новочеркасска пришли бумаги на опального подъесаула Филиппа Козьмича Миронова, по которым ему надлежало занять «приличествующую герою» должность помощника смотрителя заготовок рыбы в гирлах Дона. Наверное, была тайная мысль у начальства, что этого безумствующего казака, может быть, совершенно случайно пристукнут речные браконьеры...
20
Встречи... Встречи... Встречи... Удивительные. Невыдуманные. С Виктором Ковалевым... Второй раз они встретятся в дивизии, где начальником он, Миронов, и но всей форме ему будет докладывать вновь назначенный комиссар... Виктор Ковалев.
А первую встречу с ним Филька Миронов ох как ярко помнит!.. Она произошла после драки с Сашкой Пустоваловым, когда Филька как хуторской пастух утром зашел к ним позавтракать и получить свою долю харчей на весь долгий летний день. Но вместо еды Филька подрался с хозяйским сынком, а потом, придерживаемый Алехой Хариным, был сам крепко избит... Спрессованным тот день оказался. Первая встреча с генеральским сынком Красновым и со сказочной девочкой-феей, которой он принес в старой отцовской фуражке вишен из чужого сада... И горячие кони рванули тачанку с места вскачь... Фуражку выкинули из тачанки, и она шлепнулась к ногам Фильки. Он нечаянно наступил и раздавил оставшиеся там вишни. Вишневый сок брызнул на его босые ноги, заляпал и до того замызганные штаны. Как стало пусто вокруг и грустно. И чего-то жаль до слез, хотя Филька не очень-то отличался сентиментальностью...
После стойла, места обеденного водопоя и отдыха скота Филька переправил табун через небольшой ерик, впадающий в Дон, и ушел с ним к Герасимову логу, а оттуда на Харсовский пруд. И табун нынче вечером будет спускаться с противоположной стороны от Осипового кургана.
В глухой степи одну из глубоких лощин, где бьют родники, перегородили плотиной, посадили деревца, которые разрослись в огромные тенистые вербы, и получился хороший, чистый пруд. Это было давно, и почему его назвали Харсовским прудом, никто не знал. Здесь, возле него, на отводе гуляли косяки дончаков и разлатых, жирных, свободных от работы, дичавших в степи быков. Но хуторские табуны коров и молодняка здесь пасти строго запрещалось. Филька слышал, что запрещается, а строго или нет, ему было неизвестно, да и нынче ему было все равно – после утренней драки...
Не успел Филька впустить весь табун в высокий, сочный, зеленый пырей, как к нему верхом на коне подскакал отводчик Виктор Ковалев, весь заросший густой бородой, медный от зноя степей, по которым он носился целыми сутками, ревниво охраняя отводные земли, первородные пастбища и казенные покосы.
Как вернулся он с действительной службы домой, так и ушел на отвод забыть горе, которое черным крылом накрыло его курень. Бродившая по Дону шайка заскочила однажды в хутор Крутовской. Бандиты ворвались в дом к Ковалевым, сводя какие-то личные и не совсем понятные для хуторян счеты с Виктором, изнасиловали четырнадцатилетнюю дочку Нюру в одной комнате, а в другой люто издевались над женой. Мать слышала душераздирающие крики своей любимицы, рванулась к ребенку, но увесистый кулак одного из бандитов в висок приковал ее к месту...
Изуродованная Нюра зачахла и умерла, не дождавшись отца.
Виктор вернулся домой... Запустением, немотой, заросший лебедой и бурьяном встретил его двор. Зияющий выбитыми дверями и окнами, курень стоял, как слепец, пугая безжизненными глазницами.
Дрогнуло сердце казака, не знавшего страха. Он застонал, словно что-то надломилось в нем, медленно опустился на землю, прижался к ней лицом, рванул руками траву и застыл в отчаянии, измученный, раздавленный, одинокий. Лежал долго без дум. Потом затеплились воспоминания и потянулись картины его прошлой жизни. Выл Виктор веселым, первым танцором и гармонистом. Бывало, загуляет где-нибудь на свадьбе с женой, и маленькая Нюра тут же. Домой идут, песни поют. Жили дружно, в достатке. Нюра сидит на плечах отца, вцепившись в его чубатую голову, и говорит... говорит... Виктор блаженно улыбается, держит Нюру за теплые ручонки.
– Где ты?.. – стон вырвался из груди, но облегчения не принес. Безразличный, почерневший, чужой, бродил он, как привидение, по куреню, леваде.
Вокруг ключом била жизнь. Сдобренная и обильно политая казачьей кровью, земля давала невиданные урожаи. Хуторяне богатели, наливались хозяйским соком. Лишь Виктор, как чумной, бродил ни к чему не прикладывая рук. Добрые люди посоветовали ему уйти из хутора, забыться в работе вдали от тех мест, что напоминают о тяжелом горе.
Далеко он не ушел, видно, сил не было, да и от себя далеко ли уйдешь? Нанялся Виктор отводчиком. Все время проводил в степи, без людей, дичал, не находя лекарства разбитому сердцу и потрясенному уму.
Старый, выгоревший от солнца и ветра казачий кафтан сидел колом на его сутулых плечах. Весь он был кряжистый, лохматый, как матерый степной волк, страшный в своем горе и одиночестве. Чаще всего он был зол и жесток, тогда его что-то душило, он синел и, как рыба на берегу, задыхался, глотая воздух.
Искал он, но пока не нашел тех, кто надругался над его жизнью...
– Ты как суды попал?.. – глаза Виктора дико сверкнули, и он, страшно выругавшись, замахнулся ременным арапником.
– Дяденька, не бей!.. – Филька крикнул каким-то не своим голосом, может быть, мгновенно оценив силу арапника, от которого может и не встать, или по .какой другой причине, но видя, как арапник отводчика повис в воздухе, уже тише добавил: – Меня нынчика уже били... – Филька хотел было всхлипнуть от боли, от перенесенного унижения, стыда, наконец, голода, сводившего ему живот, но не смог. Уж слишком часто пришлось бы плакать от всего, что с неумолимой жестокостью, недетским грузом давило на его плечи.
Виктора как ножом полоснуло от этого ребячьего крика: «Вот так и моя дочушка, наверное, просилась...» И он, может быть, впервые за долгие месяцы, проведенные на отводе, стыдясь своей неоправданной жестокости, медленно опустил арапник, повернул коня прочь.
Филька, ошеломленный происшедшим, увидел сутулые плечи Виктора, колыхавшиеся как в мареве среди высокой травы л удалявшиеся все дальше и дальше.
То ли движимый чувством благодарности к этому суровому человеку, то ли чутьем понявший какое-то тяжелое горе его, Филька сам не знал, да и времени не было, чтобы разбираться, а только он сорвался с места и кинулся вдогонку Виктору.
– Дядя! Дяденька! Подождите! – кричал он, легко перепрыгивая через высокий колючий татарник.
Виктор ехал молча, не оборачиваясь. Когда Филька забежал впереди коня, его изумленным глазам предстала необычайная картина: на выгоревших ресницах объездчика дрожали две крупные капли, другие стекали по задубелым щекам, а он, как сквозь туман, невидящими глазами глядел куда-то вдаль. Так, наполняя глаза, слезы срывались с ресниц и медленно одна за другой бежали в его спутанную, давно не стриженную бороду.
Пораженный виденным, Филька молчал. Виктор ничего не видел и поэтому молчал, только чувствовал, как что-то рассасывается в груди, годами зачерствевшее, страшное, больное. Становилось легче дышать: «Что это?.. Сон?.. Нет-нет... Ах, пастушонок... Надо вернуться к нему, а то еще перепугается...» Он вытер тыльной стороной руки глаза и как-то по-новому взглянул на сверкающий перед ним мир.
Виктор потянул за повод коня и встретился с устремленными на него глазами Фильки.
– Ты чего... сынок? – Виктор не узнал своего голоса. Был он грубый, но какие-то нотки задушевности и теплоты вдруг зазвучали в нем помимо его воли.
– Ничего... Так... – Филька опустил глаза и черными пальцами ног зажимал стебельки пырея и вырывал их из земли.
Виктор посмотрел на его босые ноги, замызганные портки, смуглое худощавое лицо подростка с туго натянутой на скулах кожей, и жалость поползла к его огрубевшему сердцу, теперь вдруг размягченному.
– Ты откуда?
– С хутора Буерак.
– А чей будешь?
– Миронов.
– Каких это Мироновых?
– Папаню зовут Козьма Фролович.
– Не может быть!.. – воскликнул Виктор. Волнуясь, он выпрыгнул из седла, заторопился к Фильке, крепко обнял его за худые плечи, прижав к пропахшему потом и травой кафтану:
– Марусин сын?
– Ага... Отец уехал в Усть-Медведицкую наниматься и работники, а мы с мамой и братом в хуторе остались.
Виктор немного отстранил от себя Фильку, всмотрелся в него, и перед ним воскресли живые черты Козьмы Миронова, его друга и однополчанина, молодого, цветущего, красивого казака с хутора Буерак: «Жизнь... Юность... пронеслись они по чужим степям и дорогам, молодость отзвенела, как весенние ручьи. Стар стал?.. Жил ли я?.. Вот уже и ростки нового казачьего племени появились...»
Больно сжалось сердце Виктора... Наверное, правильно старые люди говорят, чтобы пришло выздоровление – надо почувствовать боль.
После своего потрясения Виктор забыл не только боль, дорогу к своему другу-однополчанину, но забыл и себя, словно заживо ушел из жизни. В волнении покусывая стебелек пырея, он глядел на Фильку широко раскрытыми глазами и чувствовал, что жизнь идет где-то стороной, мимо него. Мысли теснились, путались в голове: «Значит, устал?.. Так... Без борьбы отошел в сторонку, отдал кому-то все, что кровью и смертью завоевано твоими родными, друзьями. Иначе почему же сынишка твоего друга-однополчанина сейчас пастух хуторского табуна, чужого табуна? Значит, самый последний человек? „За это ты царю-батюшке служил верой и правдой? Достойно ли занятие пастуха донскому казаку?..“
Спазмы сжали горло, на жилистой шее вздулись вены, опять что-то засасывающее, тягостное навалилось на его могучую грудь. Он задыхался...
Филька потянулся, как растение к свету, к этому угрюмому казаку, инстинктивно почувствовал в нем защитника и покровителя. Еще не зная, кто сидит перед ним, но чувствуя впечатлительной душой доверие к нему, Филька рассказал все, как было...
– Подлецы! – скрипнул зубами Виктор. – Ничего... Мы им еще покажем... Не горюй! Есть хочешь?
– Хочу, – Филька только сейчас вдруг с особой остротой почувствовал голод и откровенно признался в этом.
Виктор торопливо расстегнул кожаный подсумок, достал кусок сала и краюху пшеничного хлеба.
Филька с жадностью набросился на еду.
Филька и Виктор не заметили, как подкрался вечер. Солнце уже скрывалось за вербами на плотине Харсовского пруда. Листья блестели золотом от просвечивающих сквозь них лучей. Быстро собрали табун, выгнали его на большак и он, не торопясь, медленно потянулся в направлении хутора. Даже самые прокудные и жадные коровы не хватали по сторонам – уж больно сытно, вволю наелись отводовской травы.
Приотстав от табуна, Филька в поводу вел коня. Виктор заложил руки за спину, молча шел и взором задумчивым, посветлевшим впитывал красоту и прелесть наступающего летнего вечера в степи.
Ветер утих совсем. Даже листочки травы не шелохнутся, замерли, усталые от зноя, ожидая освежающей росы.
Звонко и тревожно стрекочут ночные сверчки. Позади, в пруду, глухо стонут водяные быки. Из-под ног с шумом вылетела стая куропаток, разрезая воздух, стремительно бросилась в сторону и исчезла за высоким донником.
Справа, вдоль Герасимового лога, сплошной ковер диких, ярких полевых цветов. Воздух чистый, душистый, прозрачный.
Откуда-то доносится тягучая казачья песня. Слышно, как кто-то точит бруском косу, потом начинает косить траву. Где-то скрипят немазаные колеса арбы, и ленивое, неторопливое «цоб-цабе» слышится за дальними наделами. Звуки отчетливые, ясные. Из хутора доносится перезвон колоколов к вечерне.
Догорает вечерняя заря и золотым отливом покрывает колосящиеся хлеба, горит пожаром на высокой церковной колокольне.
Всюду широта, простор. Есть где размахнуться, силушкой тряхнуть. Как хороша вечерняя степь, как она мила и дорога сердцу казака!
Степь. На десятки, сотни верст степь, степь...
– Вот, дяденька, – кивнул Филька на верхушки верб, показавшихся из-за горы, – и наш хутор. А вы с какого?
– С Крутовского. Когда-нибудь все узнаешь. До свидания. Жди в гости. – Виктор крепко, как взрослому, пожал руку Фильки. Глаза его заискрились под лохматыми, нависшими бровями. – Мы, сынок, еще повоюем! – Он развернул дончака и ускакал в степь.
Филька смотрел грустными глазами вслед: «Кто он? Куда в ночь, бесстрашный, один поскакал?..»
А первую встречу с ним Филька Миронов ох как ярко помнит!.. Она произошла после драки с Сашкой Пустоваловым, когда Филька как хуторской пастух утром зашел к ним позавтракать и получить свою долю харчей на весь долгий летний день. Но вместо еды Филька подрался с хозяйским сынком, а потом, придерживаемый Алехой Хариным, был сам крепко избит... Спрессованным тот день оказался. Первая встреча с генеральским сынком Красновым и со сказочной девочкой-феей, которой он принес в старой отцовской фуражке вишен из чужого сада... И горячие кони рванули тачанку с места вскачь... Фуражку выкинули из тачанки, и она шлепнулась к ногам Фильки. Он нечаянно наступил и раздавил оставшиеся там вишни. Вишневый сок брызнул на его босые ноги, заляпал и до того замызганные штаны. Как стало пусто вокруг и грустно. И чего-то жаль до слез, хотя Филька не очень-то отличался сентиментальностью...
После стойла, места обеденного водопоя и отдыха скота Филька переправил табун через небольшой ерик, впадающий в Дон, и ушел с ним к Герасимову логу, а оттуда на Харсовский пруд. И табун нынче вечером будет спускаться с противоположной стороны от Осипового кургана.
В глухой степи одну из глубоких лощин, где бьют родники, перегородили плотиной, посадили деревца, которые разрослись в огромные тенистые вербы, и получился хороший, чистый пруд. Это было давно, и почему его назвали Харсовским прудом, никто не знал. Здесь, возле него, на отводе гуляли косяки дончаков и разлатых, жирных, свободных от работы, дичавших в степи быков. Но хуторские табуны коров и молодняка здесь пасти строго запрещалось. Филька слышал, что запрещается, а строго или нет, ему было неизвестно, да и нынче ему было все равно – после утренней драки...
Не успел Филька впустить весь табун в высокий, сочный, зеленый пырей, как к нему верхом на коне подскакал отводчик Виктор Ковалев, весь заросший густой бородой, медный от зноя степей, по которым он носился целыми сутками, ревниво охраняя отводные земли, первородные пастбища и казенные покосы.
Как вернулся он с действительной службы домой, так и ушел на отвод забыть горе, которое черным крылом накрыло его курень. Бродившая по Дону шайка заскочила однажды в хутор Крутовской. Бандиты ворвались в дом к Ковалевым, сводя какие-то личные и не совсем понятные для хуторян счеты с Виктором, изнасиловали четырнадцатилетнюю дочку Нюру в одной комнате, а в другой люто издевались над женой. Мать слышала душераздирающие крики своей любимицы, рванулась к ребенку, но увесистый кулак одного из бандитов в висок приковал ее к месту...
Изуродованная Нюра зачахла и умерла, не дождавшись отца.
Виктор вернулся домой... Запустением, немотой, заросший лебедой и бурьяном встретил его двор. Зияющий выбитыми дверями и окнами, курень стоял, как слепец, пугая безжизненными глазницами.
Дрогнуло сердце казака, не знавшего страха. Он застонал, словно что-то надломилось в нем, медленно опустился на землю, прижался к ней лицом, рванул руками траву и застыл в отчаянии, измученный, раздавленный, одинокий. Лежал долго без дум. Потом затеплились воспоминания и потянулись картины его прошлой жизни. Выл Виктор веселым, первым танцором и гармонистом. Бывало, загуляет где-нибудь на свадьбе с женой, и маленькая Нюра тут же. Домой идут, песни поют. Жили дружно, в достатке. Нюра сидит на плечах отца, вцепившись в его чубатую голову, и говорит... говорит... Виктор блаженно улыбается, держит Нюру за теплые ручонки.
– Где ты?.. – стон вырвался из груди, но облегчения не принес. Безразличный, почерневший, чужой, бродил он, как привидение, по куреню, леваде.
Вокруг ключом била жизнь. Сдобренная и обильно политая казачьей кровью, земля давала невиданные урожаи. Хуторяне богатели, наливались хозяйским соком. Лишь Виктор, как чумной, бродил ни к чему не прикладывая рук. Добрые люди посоветовали ему уйти из хутора, забыться в работе вдали от тех мест, что напоминают о тяжелом горе.
Далеко он не ушел, видно, сил не было, да и от себя далеко ли уйдешь? Нанялся Виктор отводчиком. Все время проводил в степи, без людей, дичал, не находя лекарства разбитому сердцу и потрясенному уму.
Старый, выгоревший от солнца и ветра казачий кафтан сидел колом на его сутулых плечах. Весь он был кряжистый, лохматый, как матерый степной волк, страшный в своем горе и одиночестве. Чаще всего он был зол и жесток, тогда его что-то душило, он синел и, как рыба на берегу, задыхался, глотая воздух.
Искал он, но пока не нашел тех, кто надругался над его жизнью...
– Ты как суды попал?.. – глаза Виктора дико сверкнули, и он, страшно выругавшись, замахнулся ременным арапником.
– Дяденька, не бей!.. – Филька крикнул каким-то не своим голосом, может быть, мгновенно оценив силу арапника, от которого может и не встать, или по .какой другой причине, но видя, как арапник отводчика повис в воздухе, уже тише добавил: – Меня нынчика уже били... – Филька хотел было всхлипнуть от боли, от перенесенного унижения, стыда, наконец, голода, сводившего ему живот, но не смог. Уж слишком часто пришлось бы плакать от всего, что с неумолимой жестокостью, недетским грузом давило на его плечи.
Виктора как ножом полоснуло от этого ребячьего крика: «Вот так и моя дочушка, наверное, просилась...» И он, может быть, впервые за долгие месяцы, проведенные на отводе, стыдясь своей неоправданной жестокости, медленно опустил арапник, повернул коня прочь.
Филька, ошеломленный происшедшим, увидел сутулые плечи Виктора, колыхавшиеся как в мареве среди высокой травы л удалявшиеся все дальше и дальше.
То ли движимый чувством благодарности к этому суровому человеку, то ли чутьем понявший какое-то тяжелое горе его, Филька сам не знал, да и времени не было, чтобы разбираться, а только он сорвался с места и кинулся вдогонку Виктору.
– Дядя! Дяденька! Подождите! – кричал он, легко перепрыгивая через высокий колючий татарник.
Виктор ехал молча, не оборачиваясь. Когда Филька забежал впереди коня, его изумленным глазам предстала необычайная картина: на выгоревших ресницах объездчика дрожали две крупные капли, другие стекали по задубелым щекам, а он, как сквозь туман, невидящими глазами глядел куда-то вдаль. Так, наполняя глаза, слезы срывались с ресниц и медленно одна за другой бежали в его спутанную, давно не стриженную бороду.
Пораженный виденным, Филька молчал. Виктор ничего не видел и поэтому молчал, только чувствовал, как что-то рассасывается в груди, годами зачерствевшее, страшное, больное. Становилось легче дышать: «Что это?.. Сон?.. Нет-нет... Ах, пастушонок... Надо вернуться к нему, а то еще перепугается...» Он вытер тыльной стороной руки глаза и как-то по-новому взглянул на сверкающий перед ним мир.
Виктор потянул за повод коня и встретился с устремленными на него глазами Фильки.
– Ты чего... сынок? – Виктор не узнал своего голоса. Был он грубый, но какие-то нотки задушевности и теплоты вдруг зазвучали в нем помимо его воли.
– Ничего... Так... – Филька опустил глаза и черными пальцами ног зажимал стебельки пырея и вырывал их из земли.
Виктор посмотрел на его босые ноги, замызганные портки, смуглое худощавое лицо подростка с туго натянутой на скулах кожей, и жалость поползла к его огрубевшему сердцу, теперь вдруг размягченному.
– Ты откуда?
– С хутора Буерак.
– А чей будешь?
– Миронов.
– Каких это Мироновых?
– Папаню зовут Козьма Фролович.
– Не может быть!.. – воскликнул Виктор. Волнуясь, он выпрыгнул из седла, заторопился к Фильке, крепко обнял его за худые плечи, прижав к пропахшему потом и травой кафтану:
– Марусин сын?
– Ага... Отец уехал в Усть-Медведицкую наниматься и работники, а мы с мамой и братом в хуторе остались.
Виктор немного отстранил от себя Фильку, всмотрелся в него, и перед ним воскресли живые черты Козьмы Миронова, его друга и однополчанина, молодого, цветущего, красивого казака с хутора Буерак: «Жизнь... Юность... пронеслись они по чужим степям и дорогам, молодость отзвенела, как весенние ручьи. Стар стал?.. Жил ли я?.. Вот уже и ростки нового казачьего племени появились...»
Больно сжалось сердце Виктора... Наверное, правильно старые люди говорят, чтобы пришло выздоровление – надо почувствовать боль.
После своего потрясения Виктор забыл не только боль, дорогу к своему другу-однополчанину, но забыл и себя, словно заживо ушел из жизни. В волнении покусывая стебелек пырея, он глядел на Фильку широко раскрытыми глазами и чувствовал, что жизнь идет где-то стороной, мимо него. Мысли теснились, путались в голове: «Значит, устал?.. Так... Без борьбы отошел в сторонку, отдал кому-то все, что кровью и смертью завоевано твоими родными, друзьями. Иначе почему же сынишка твоего друга-однополчанина сейчас пастух хуторского табуна, чужого табуна? Значит, самый последний человек? „За это ты царю-батюшке служил верой и правдой? Достойно ли занятие пастуха донскому казаку?..“
Спазмы сжали горло, на жилистой шее вздулись вены, опять что-то засасывающее, тягостное навалилось на его могучую грудь. Он задыхался...
Филька потянулся, как растение к свету, к этому угрюмому казаку, инстинктивно почувствовал в нем защитника и покровителя. Еще не зная, кто сидит перед ним, но чувствуя впечатлительной душой доверие к нему, Филька рассказал все, как было...
– Подлецы! – скрипнул зубами Виктор. – Ничего... Мы им еще покажем... Не горюй! Есть хочешь?
– Хочу, – Филька только сейчас вдруг с особой остротой почувствовал голод и откровенно признался в этом.
Виктор торопливо расстегнул кожаный подсумок, достал кусок сала и краюху пшеничного хлеба.
Филька с жадностью набросился на еду.
Филька и Виктор не заметили, как подкрался вечер. Солнце уже скрывалось за вербами на плотине Харсовского пруда. Листья блестели золотом от просвечивающих сквозь них лучей. Быстро собрали табун, выгнали его на большак и он, не торопясь, медленно потянулся в направлении хутора. Даже самые прокудные и жадные коровы не хватали по сторонам – уж больно сытно, вволю наелись отводовской травы.
Приотстав от табуна, Филька в поводу вел коня. Виктор заложил руки за спину, молча шел и взором задумчивым, посветлевшим впитывал красоту и прелесть наступающего летнего вечера в степи.
Ветер утих совсем. Даже листочки травы не шелохнутся, замерли, усталые от зноя, ожидая освежающей росы.
Звонко и тревожно стрекочут ночные сверчки. Позади, в пруду, глухо стонут водяные быки. Из-под ног с шумом вылетела стая куропаток, разрезая воздух, стремительно бросилась в сторону и исчезла за высоким донником.
Справа, вдоль Герасимового лога, сплошной ковер диких, ярких полевых цветов. Воздух чистый, душистый, прозрачный.
Откуда-то доносится тягучая казачья песня. Слышно, как кто-то точит бруском косу, потом начинает косить траву. Где-то скрипят немазаные колеса арбы, и ленивое, неторопливое «цоб-цабе» слышится за дальними наделами. Звуки отчетливые, ясные. Из хутора доносится перезвон колоколов к вечерне.
Догорает вечерняя заря и золотым отливом покрывает колосящиеся хлеба, горит пожаром на высокой церковной колокольне.
Всюду широта, простор. Есть где размахнуться, силушкой тряхнуть. Как хороша вечерняя степь, как она мила и дорога сердцу казака!
Степь. На десятки, сотни верст степь, степь...
– Вот, дяденька, – кивнул Филька на верхушки верб, показавшихся из-за горы, – и наш хутор. А вы с какого?
– С Крутовского. Когда-нибудь все узнаешь. До свидания. Жди в гости. – Виктор крепко, как взрослому, пожал руку Фильки. Глаза его заискрились под лохматыми, нависшими бровями. – Мы, сынок, еще повоюем! – Он развернул дончака и ускакал в степь.
Филька смотрел грустными глазами вслед: «Кто он? Куда в ночь, бесстрашный, один поскакал?..»
21
Где теперь суровый и добрый казак Виктор Ковалев?.. Может быть, подсказал бы, пожурил, а то и надоумил хлопчика по имени Филька Миронов... Выходит, совсем ослабел духом Филипп Козьмич Миронов? А ведь совсем недавно он вообще не признавал ничего, кроме первенства во всем. Даже первым пастухом в хуторе стал в четырнадцать лет. О том, что первым драчуном был, – этого права у него никто не собирается оспаривать, как и атаманства в дерзких ребячьих набегах на чужие сады и бахчи... Первым из хуторских подростков удостоился быть принятым на казенный счет в Усть-Медведицкую гимназию. Но его же и первым из казачьих офицеров, вышедших из самых низов, выгнали из армии. Выбрали атаманом станицы Распопинской, а потом тоже выгнали... Первый песенник, гармонист и танцор. Первым, наверное, чтобы доказать свое горделивое превосходство и несостоятельность других, начал в седло садиться без стремян. Издевался над теми, кто не рубил лозу, а ломал ее. Лезвие своей шашки затупливал о камень, садился на коня, мчался по станкам и буквально сбривал лозу. Потом молча, сознавая свое превосходство, отходил в сторонку и занимался конем и его амуницией... Первый разведчик русско-японской войны. Первым был награжден орденом, потом четырьмя орденами. Его первым качали на руках офицеры-дворяне и генералы кричали «ура!» вновь нарождающемуся герою Тихого Дона. О нем даже книжку написали!.. Но потом его первым же и арестовали, судили и изгнали из армии... Всюду первый?..
Всюду первый... Это как же понимать?.. Ну а если мысленно хоть на минутку обернуться назад и вспомнить, доходил ли он в своих самых невероятных мечтах до того, что на его, хуторского пастушонка из хутора Буерак-Сенюткин, плечах окажется блестящий мундир казачьего подъесаула? И он, как в детском сне, на чистокровном донском скакуне, под колокольный звон всех церквей въедет победителем в родную станицу Усть-Медведицкую... И встречать его будут все хутора и станицы округа Войска Донского. И из Новочеркасска специально прибудет сам наказной атаман!.. Непостижимый взлет фантазии и превращение ее в действительность!.. Кажется, еще ни у кого такой счастливой судьбы не было? И он первым своими собственными руками разрушил этот волшебный замок. Судьба или характер?.. Или «...черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом»! Может быть, так высоко взлетать даже в повторении слов Пушкина есть крайняя степень нескромности? Крылья-то подрезаны, и не летать больше соколу. Они ведь не вырастают, как хвост у ящерицы. Или у него явилось запоздалое желание перекреститься – ведь гром-то уже грянул, а он продолжает по-прежнему спесиво считать себя первым? По каким качествам? По позору и приниженности?.. Помощник по рыбнадзору в гирлах Дона!..
Вода. Луга. Пойма. Леса. Птицы. Тишь. Благодать. В них и уляжется, растворившись, мятежный дух. Шлепнула хвостом по воде рыбина, пошли круги и растаяли. Прогремел случайный выстрел злобного браконьера... Блестящая карьера для бывшего офицера-разведчика, нарождающегося героя Тихого Дона!.. Уж лучше бы навек остаться на сопках Маньчжурии. Это как понимать? Умереть, погибнуть там, на чужбине?.. Нет, на такое он не согласен. Вот на родине, вот тут, сейчас кинуться с обрыва – и конец раздумьям и мучениям... Это ему подходит.
Филипп Козьмич Миронов, кажется, хорошенько и не понял, как он оказался на крутизне донского берега, с детства любимом месте, куда никто из буерак-сенюткинской и усть-медведицкой ребятни не смел и не мог взобраться. Это мог сделать только безрассудный Филька Миронов. Когда он туда взбирался, завистливые подростки, желая хоть чем-то ему насолить, бежали к его матери и, захлебываясь от мстительной радости, наперебой кричали: «Ваш Филька опять в орлином гнезде сидит!..» Мать горестно складывала руки и, раскачиваясь, начинала по-бабьи горестно причитать... Потом бежала к «орлиному гнезду», куда поспешал чуть ли не весь хутор посмотреть, как будут вынимать из гнезда непокорного «птенца»...
Филипп Козьмич встал во весь рост, побелевшими суставами пальцев оперся об острые уступы скалы, намереваясь оттолкнуться от спасительной тверди. Почему-то в это мгновение на память пришли слова, даже незнаемо чьи: «Река времен в своем стремленьи уносит царства и людей». И так же неожиданно пришла вдруг мысль, вернее, будто даже голос он явственно услышал: «Я так и предполагал, что из этого подонка ничего путного не выйдет...» Миронов вдруг напрягся, судорожно вцепился в острую, как лезвие отточенной казачьей шашки, скалистую породу, поранил до крови руки и начал прислушиваться, не повторился ли еще услышанное... Потом понял, что эти слова он сам себе придумал якобы от имени генеральского сынка, полковника генерального штаба Краснова. Ну, нет, злобно подумал Миронов, такой радости он не доставит принцу-хлыщу!.. Уж чего-чего, а этого удовольствия он не поднесет на блюдечке... Филипп Козьмич опустил руки, уселся поудобнее в «орлином гнезде» и задумался. Зачем он живет? Зачем люди?.. Для радости бытия или для мук и позора? Почему в природе так все мудро и покойно? Утром птицы поют. Стрекочет вся насекомая тварь. Цветок распрямляет лепестки, бутон как бы взрывается для полдневного цветения своей жизни. И предстает перед миром во всей красе. Работает... К вечеру лепестки увядают, усталые, отходят ко сну. За ночь отдохнут, наберутся сил, а утром снова взрываются радостью цветения. Никто не насилует его волю, да и не пытается это делать, потому что такой ритм неспешной жизни раз и навсегда установила ему сама матушка-природа. Как и деревьям, животным, зверям... Без шума и суеты. Все у них происходит в строго ограниченное время, и ничто и никто от этого не испытывает чувства закрепощенности... Лишь человек выбился из непреложного закона природы суетностью и поспешностью, стремясь во что бы то ни стало успеть, как можно больше урвать благ и удовольствий. Для него не существует ни время года, ни дня, ни ночи для удовлетворения вновь нарождающихся желаний. Эта вечная жажда достичь невозможного – удовлетворения все новых желаний, в конце концов может и погубить род людской.
Всюду первый... Это как же понимать?.. Ну а если мысленно хоть на минутку обернуться назад и вспомнить, доходил ли он в своих самых невероятных мечтах до того, что на его, хуторского пастушонка из хутора Буерак-Сенюткин, плечах окажется блестящий мундир казачьего подъесаула? И он, как в детском сне, на чистокровном донском скакуне, под колокольный звон всех церквей въедет победителем в родную станицу Усть-Медведицкую... И встречать его будут все хутора и станицы округа Войска Донского. И из Новочеркасска специально прибудет сам наказной атаман!.. Непостижимый взлет фантазии и превращение ее в действительность!.. Кажется, еще ни у кого такой счастливой судьбы не было? И он первым своими собственными руками разрушил этот волшебный замок. Судьба или характер?.. Или «...черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом»! Может быть, так высоко взлетать даже в повторении слов Пушкина есть крайняя степень нескромности? Крылья-то подрезаны, и не летать больше соколу. Они ведь не вырастают, как хвост у ящерицы. Или у него явилось запоздалое желание перекреститься – ведь гром-то уже грянул, а он продолжает по-прежнему спесиво считать себя первым? По каким качествам? По позору и приниженности?.. Помощник по рыбнадзору в гирлах Дона!..
Вода. Луга. Пойма. Леса. Птицы. Тишь. Благодать. В них и уляжется, растворившись, мятежный дух. Шлепнула хвостом по воде рыбина, пошли круги и растаяли. Прогремел случайный выстрел злобного браконьера... Блестящая карьера для бывшего офицера-разведчика, нарождающегося героя Тихого Дона!.. Уж лучше бы навек остаться на сопках Маньчжурии. Это как понимать? Умереть, погибнуть там, на чужбине?.. Нет, на такое он не согласен. Вот на родине, вот тут, сейчас кинуться с обрыва – и конец раздумьям и мучениям... Это ему подходит.
Филипп Козьмич Миронов, кажется, хорошенько и не понял, как он оказался на крутизне донского берега, с детства любимом месте, куда никто из буерак-сенюткинской и усть-медведицкой ребятни не смел и не мог взобраться. Это мог сделать только безрассудный Филька Миронов. Когда он туда взбирался, завистливые подростки, желая хоть чем-то ему насолить, бежали к его матери и, захлебываясь от мстительной радости, наперебой кричали: «Ваш Филька опять в орлином гнезде сидит!..» Мать горестно складывала руки и, раскачиваясь, начинала по-бабьи горестно причитать... Потом бежала к «орлиному гнезду», куда поспешал чуть ли не весь хутор посмотреть, как будут вынимать из гнезда непокорного «птенца»...
Филипп Козьмич встал во весь рост, побелевшими суставами пальцев оперся об острые уступы скалы, намереваясь оттолкнуться от спасительной тверди. Почему-то в это мгновение на память пришли слова, даже незнаемо чьи: «Река времен в своем стремленьи уносит царства и людей». И так же неожиданно пришла вдруг мысль, вернее, будто даже голос он явственно услышал: «Я так и предполагал, что из этого подонка ничего путного не выйдет...» Миронов вдруг напрягся, судорожно вцепился в острую, как лезвие отточенной казачьей шашки, скалистую породу, поранил до крови руки и начал прислушиваться, не повторился ли еще услышанное... Потом понял, что эти слова он сам себе придумал якобы от имени генеральского сынка, полковника генерального штаба Краснова. Ну, нет, злобно подумал Миронов, такой радости он не доставит принцу-хлыщу!.. Уж чего-чего, а этого удовольствия он не поднесет на блюдечке... Филипп Козьмич опустил руки, уселся поудобнее в «орлином гнезде» и задумался. Зачем он живет? Зачем люди?.. Для радости бытия или для мук и позора? Почему в природе так все мудро и покойно? Утром птицы поют. Стрекочет вся насекомая тварь. Цветок распрямляет лепестки, бутон как бы взрывается для полдневного цветения своей жизни. И предстает перед миром во всей красе. Работает... К вечеру лепестки увядают, усталые, отходят ко сну. За ночь отдохнут, наберутся сил, а утром снова взрываются радостью цветения. Никто не насилует его волю, да и не пытается это делать, потому что такой ритм неспешной жизни раз и навсегда установила ему сама матушка-природа. Как и деревьям, животным, зверям... Без шума и суеты. Все у них происходит в строго ограниченное время, и ничто и никто от этого не испытывает чувства закрепощенности... Лишь человек выбился из непреложного закона природы суетностью и поспешностью, стремясь во что бы то ни стало успеть, как можно больше урвать благ и удовольствий. Для него не существует ни время года, ни дня, ни ночи для удовлетворения вновь нарождающихся желаний. Эта вечная жажда достичь невозможного – удовлетворения все новых желаний, в конце концов может и погубить род людской.