Как ни цепко Надя-Надюша прижималась к нему, Миронову удалось взглянуть в ее лицо:
   – Сон? – кажется одними губами прошептал он.
   – Нет... Нет... Явь! Верь – это я, твоя Надя-Надюша.
   – Тростиночка... – Миронов, больше не сказав ни слова, молча прижался к ее лицу.
   Безмолвные и потрясенные, они стояли на виду у всех арестованных, кидавших жадно-любопытные взгляды в их сторону.
   Неужто так мало надо человеку для счастья? Только одну-единственную встречу с любимой в прогулочном дворике Бутырской тюрьмы? А ведь Миронов и Надя-Надюша не просто были счастливы, а задыхались от счастья, не смея даже словом нарушить мгновение слитности и забвения.
   Наверное, мы бываем то ли чересчур расточительны, то ли по-глупому скупы, если не бережем друг друга в повседневной жизни и при встрече не «умираем», трепеща от восторга. Но об этом мы начинаем задумываться слишком поздно, когда гром грянул и убил любовь.
   Неожиданно из здания тюрьмы выбежал старший надзиратель и громко скомандовал:
   – Убрать заключенных!
   Ретивые подчиненные кинулись выполнять приказ. Подбежали к Миронову и Наде-Надюше, начали размыкать их сомкнутые руки. Старались долго и бесполезно. Не размыкались руки Нади-Надюши и Миронова, словно чувствовали, что если сейчас, в данный миг, разомкнут, то уже никогда не сомкнут их друг с другом.
   – Не оторвать... – в бессилии отозвался один надзиратель.
   – Склещились, что ли?.. Рви!
   – Тю!.. Бешеный! Это же Миронов!
   – Ну и что?
   – Командарм Миронов.
   – Командарм, и тут?..
   – Левушка Троцкий постарался... Вот Ленин дознается...
   – Гм... Командарм Миронов... А не брешешь?
   – Вот те крест! – перекрестился надзиратель, как раз тот, который предлагал Миронову «вольного воздуха хлебнуть».
   – Ну, тогда как-нибудь помягче разнимите их... А то начальство свирепеет...
   ...Миронов, блаженно-радостно улыбаясь, машинально одолевал ступеньки железной лестницы и, кажется, пришел в себя только тогда, когда за его спиной, противно скрежеща, захлопнулась железная дверь. Устало, словно обессиленный встречей, присел на топчан: «Мы ведь не успели сказать ни слова друг другу... Хотя о многом переговорили... А голос моей Нади-Надюши я сейчас услышу... Вот только согреется мысль...»

2

   Филиппа Козьмича знобило. Прилег на жесткое ложе, укрылся полой солдатской шинели. Пригрелся. Озноб перестал бить, сотрясать тело. И мысль жива. Это его, как ни странно, обрадовало. Он может думать... Как ему теперь мало, оказывается, надо... Только и всего, что побыть наедине с Надей-Надюшей – какое это чудо... Он приготовился «слушать» голос своей Нади-Надюши, как он всегда ласково называл свою юную жену.
   ...Бывало, после очередного боя – черный, злой, еще не остывший от атак, прискачет Миронов к дому, где они с Надей-Надюшей квартировали, кинет повод ординарцу, ворвется в горницу и хрипло прорычит: «Пить...» Надя-Надюша с поклоном, по старинному казачьему обычаю, поднесет ему жбан прохладного квасу, наблюдая, как жадно и шумно он пьет... Потом поможет снять портупею с шашкой. Гимнастерку... Смуглый, мускулистый...
   Поможет обмыть холодной водой тело до пояса. Чистым полотенцем оботрет, мягкими движениями подведет к кровати и ласково скажет: «Приляг... Отдохни... Приди в себя...» Напряжение спадало, и он, успокоенный, кажется, даже задремывал под лепет этих пахнувших юностью губ...
   Потом мир восторга и страсти возникал в нем, от сильного волнения он вздрагивал и теснее прижимался к ее телу... Она сидит рядом, руками шею обовьет и начинает рассказывать, как на фронт попала, как повстречала лихого донского казака... Он любит эти короткие мирные минуты. И, чтобы продлить их дольше, Миронов часто переспрашивал, просил еще раз рассказать с самого начала: «Неужели все правда?» – подыгрывал он ее рассказу. «Как на духу перед священником», – отвечала она. «Рассказывай...» – «Итак, исповедь мою послушай, мой господин и повелитель... – Ласковый голос ее журчал над ухом... – Родилась я в самом начале века, в 1900 году...» – «Подожди, – перебивал Миронов Надю-Надюшу. – Тебе восемнадцать, а мне сколько? Сорок шесть... С ума сойти... Не говори больше, в каком году ты родилась». – «Не буду. Но я не чувствую никакой разницы. Ты молодой. Горячий. Сильный. Смелый до отчаянности. Таких женщины любят. Я?.. Я без ума от тебя. От твоих жестких, крутых рук. Ты в ласке, как в атаке... Я всегда этого жду, волнуюсь. В мыслях переживаю, жду, когда ты набросишься... А потом становишься ласковым и покорным, как ягненок... Мне нравятся эти резкие переходы в тебе. Очень... Жадность твоя... Я никого никогда не буду любить, как тебя...» – «Может быть, и правда...» – полусонно шевелил он губами. «Не веришь?..» – «Верю. Может быть, в этом и есть суть и мудрость наших исканий... Рассказывай дальше, только не повторяй...» – «Хорошо, не буду повторять, что я родилась в самом начале нашего беспокойного и бурного века...»
   – Откуда ты такая взрослая и мудрая?
   – Из войны... Из любви к тебе.
   – Ты мое чудо. Допустим, завтра останусь жив, и ты будешь вот так сидеть со мною?
   – Вечно.
   – Нельзя. Тебе – двадцать, мне – сорок восемь...
   – Кто запрещал об этом говорить?.. Не думай об этом. Ты красив. Умен. Отважен. Крепок...
   – Как старый дуб, аж топор звенит, когда рубишь...
   – Поэтому и шашки вражьи отскакивают.
   – Ты мое чудо.
   – И все равно, у тебя на первом месте война и правда, а уж потом – я.
   – Не знаю... А если все – на первое место?..
   – Такого не бывает. Ты всю жизнь будешь искать правду. А это как в детстве, бег за радугой после дождя.
   – А ты – как дождь, упавший на потрескавшуюся от зноя землю. И поэтому все, что я вижу, мир вокруг – все это ты. Это я точно знаю... На сегодня хватит – у нас впереди целая вечность. Или – один бой и тоже... вечность... Но пока живу, надеюсь.

3

   Миронов слабыми руками нащупал солдатскую шинель, которую всегда носил, и укрылся ею. Пригрелся. И с облегчением подумал, что у него впереди еще целый год жизни с Надей-Надюшей. И об этом счастливом мгновении он будет вспоминать, когда уж совсем невмоготу станет жить на этом свете... А пока надо успеть о многом другом вспомнить, что и ее любовь не знала. Миронов обязан это сделать, потому что у него есть привилегия много пожившего и много пострадавшего человека, и он хочет и обязан удержать молодых от неверного шага. Наверное, бог послал ему испытание, чтобы проверить на крепость. Но самое печальное заключалось в том, что Миронов так и не понял, видел ли на самом деле Надю-Надюшу или только мечтательный силуэт...
   Миронов мысленно вернулся в станицу Усть-Медведицкую, как раз в тот момент, когда его унизили перед всем честным народом – не взяли на войну. Только постороннему покажется, что ничего особенного не произошло – не взяли на войну... Ну и бог с нею! Или черт с нею! Ведь многие спасаются от нее, используя различные, подчас недозволенные приемы. А вот психология донского казака в вопросе о войне во многом отличительная. Даже в самом взгляде на противника. Казак не спрашивает, сколько врагов, а где они, и бросается в бой, потому что уверен в победе – хитрый, бесстрашный, профессионально обученный всем приемам борьбы. Это одна сторона, может быть, более важная. Донской казак – вечный воин, защитник самого дорогого и чтимого звания – защитник Отечества. И лишить его этой высокой чести, значит, нанести обиду не просто физическую, как изгнание из строя сильных и смелых сынов Дона, но и причинить моральную травму. Позор тяжелым грузом придавит не только всегда гордо поднятую голову с фуражкой набекрень, из-под которой вьется чубчик кучерявый. И голова тогда опустится, только глаза исподлобья будут мрачно сверкать, да мысли темные ползти. Позор коснется не одного провинившегося, а всей его многочисленной родни... Всех казаков с плачем и достойными почестями проводили на войну, а его, как какого-нибудь труса или в лучшем случае инвалида беспомощного, даже не то что в сторону отодвинули, а хуже того – пренебрегли им, не пожелали стоять с ним в одном строю защитников Отечества. Такого пережить донской казак не может и от беспросветного, оскорбительного горя даже способен кончить жизнь самоубийством или, если и переживет, то заплатит дорогую цену.
   По горячности и взрывному характеру Миронов, наверное, сразу же после унижения, которое он испытал на станичном плацу, как боевой, храбрейший офицер мог бы что-то сделать непоправимое с собою. Но в первую минуту так был ошеломлен незаслуженным оскорблением, что безвольно опустил поводья коня, и тот привез его к родному куреню. А тут цеп в руки достался – он вместе с потом изгоняет тоску и из головы дурные мысли, приносит постепенное успокоение. После знакомства с этим тяжелейшим физическим орудием крестьянского труда Мироновым владело единственное желание – поскорее бросить его в сторону и отдышаться. Что Миронов и сделал с большой охотой, повалившись под прикладок свежеобмолоченной пшеничной соломы. И под мелодично призывный звон цикад и крик перепелов «спать пора... спать пора... спать пора...», вдыхая хлебный, хмельной аромат, заснул крепким сном хорошо поработавшего на гумне казака.
   Ранним утром, когда еще роса на траве блестела изморосью, Филипп Козьмич, проснувшись, не торопился сбросить с себя зипун, которым был укрыт – крепок же был сон, если даже не слышал, кто к нему подходил – мать или жена, чья заботливость, укрывая, уберегла от ночной прохлады. С теплом зипуна не хотелось расставаться, да и хорошо было чувствовать какую-то особую приятность от того, что вот вокруг холодная роса, а ты лежишь на сухой соломе, да еще и под зипуном.
   Миронов вдыхал свежий воздух, будто впервые чувствовал, какой он вкусный и желанный. И как, оказывается, радостно бездумно лежать, дышать полной грудью и смотреть, как угасает последняя утренняя звезда. Розовеет небосвод. Пробуждаются птицы... Земля в это время чистая, пока не проснулись люди... Вдруг тревожное что-то почудилось в утреннем воздухе. Но странно, тревога какая-то легкая, радостная. Подумал: значит, красота земли и неба словно вытянули из его тела и головы мрачные мысли. Ведь только вчера казалась бессмысленна и никчемна жизнь, и он готов был без сожаления расстаться с нею, а ныне совсем другое настроение. Природа – верный целитель от всякой дури. Жизнь... С этим делом, выходит, торопиться нельзя... Да и вообще... Все образуется... Да-а, сколько он из-за своей торопливости ошибок наделал!.. Теперь, что же, потише, поспокойнее будет себя вести?.. Рассчитывать каждый шаг, каждое движение? Вряд ли... А впрочем, видно будет... По крайней мере, он сейчас впервые осознанно наслаждался тишиной и покоем. Покоем внутри себя. И кажется, до этого утра и не знал, что в мире существует такое блаженное состояние души и тела. Вечно он куда-то рвался, спешил, звал других, заражал их своим сумасшедшим бегом по жизни. А все, оказывается, так просто, и человеку так мало надо, чтобы быть довольным и умиротворенным. Вокруг столько удивительного и прекрасного. Это утро, закутанное в легкий туман. Гумно. Ворох зерна, укрытый брезентом. Хлеб. Прикладки пшеничной соломы. Сад. Яблоки падают на землю. Дом. Мама уже напекла, наварила всего. Дети сейчас вырвутся на простор и шумной ватажкой кинутся к Дону. А он, медлительный и величавый, будет ласкать своих сынов. И дочерей...
   Вот подойдет сейчас жена, до сих пор влюбленная в него, как в юности, и будет любоваться им, своим мужем, таким взбалмошным и непостоянным... И чего она в нем такого необыкновенного находит?.. О, так можно и по-всамделишному размягчиться и потерять всегдашнюю упругость и взрывную силу характера. Все. Надо вставать – дел по хозяйству непочатый край, как говорит его суровый, неразговорчивый отец Козьма Фролович... Но тело почему-то не подчинялось, и он продолжал бездумно смотреть в розоватую синеву наступающего утра.
   Услышал, как на кольцах, сплетенных из молодого, гибкого краснотала, скрипнула калитка, ведущая на гумно. Скосил глаза: «Кого нелегкая несет в такую рань?.. А, Иван Миронов, верный вестовой. Еще с русско-японской войны... До сих пор считает себя моим ординарцем. Надежный казак. Что ему теперь-то от разжалованного подъесаула?..»
   Иван, осторожно ступая, неслышно подкрался к прикладку, под которым лежал Миронов, притворяясь спящим. Иван присел неподалеку, не шевелился, чтобы ненароком не потревожить сон любимого командира.
   – Ладно, – отозвался Миронов, – нечего в жмурки играть. Говори.
   – Слушаюсь, ваше благородие! – вскочил Иван и вытянулся так, будто перед ним оказался сам наказной атаман.
   – Садись сюда, – Миронов указал на полу зипуна, отброшенного в сторону.
   – Невелик чин, постою... – Иван расслабился и почесал затылок.
   Эту вечную привычку казаков Миронов хорошо знал и часто сам ею пользовался. Залезет казак пятерней в давно не стриженные волосы, будто в данную ответственную минуту его нестерпимо кто-то начал кусать и надо срочно и безотлагательно почесать загривок. А сам в это время думает, как выкарабкаться из деликатного положения.
   – Хватит чесаться. Говори, – подтолкнул его Миронов.
   – Молодежь, известное дело... – начал Иван, по его мнению, издалека.
   – Некому, что ли?.. – спросил Миронов, уже заранее распознав хитрость своего ординарца.
   – Так кто же лучше подъесаула Миронова покажет молодым казакам приемы боя!..
   – Ты думаешь, мне таким делом как раз сейчас и заниматься?
   – В работе забудется.
   – Тут ты прав. Не спорю. Вчера наломался с цепом, так спал как убитый. И обо всем забыл.
   – Я же про то и гутарю, труд, он хороший лекарь... Так что можно седлать Орлика?
   – Не барин, сам заседлаю.
   – Не барин, верно, зато – дворянин.
   – Сняли ведь...
   – Пойдем на войну – не личное, а потомственное дворянство заработаем... – тут Иван сделал ошибку, напомнив Миронову о войне. Увидел, как потемнело лицо командира – пошлет сейчас к такой-то матушке... Но выручила мать Филиппа Козьмича. Она вышла на крыльцо и крикнула:
   – Блинцы с каймаком стынут – идите завтракать!
   – Вон, мама кличет, пойдем поедим. Успеешь оседлать Орлика.

4

   Небрежно, по-казачьи сидеть в седле на коне мог позволить себе только опытный наездник, которому ничего не стоит в любой момент собраться и принять такое положение, которое наиболее выгодно для неожиданных, подчас рискованных решений. А так как донские казаки были прирожденными кавалеристами, то обучать их более сложному искусству владеть конем считалось почти что излишним занятием. Хотя среди казаков встречались такие лихие вольтижировщики, что остальным не грех кое-что у них перенять. Однажды группа казаков побывала в цирке, где наблюдала, как артист на полном скаку подлазил под пузо коня и, вцепившись в сбрую, как кошка, какое-то время находился там, потом взбирался в седло... Казаки поднялись, возмущенные, и направились к выходу. В чем дело? Мы, отвечают казаки, всю жизнь такие фокусы выделываем бесплатно, а тут деньги за ерунду берут...
   – С-с-м-ии-р-р-на! – Сотня заволновалась и замерла.
   Филипп Козьмич Миронов, неторопливо проезжая вдоль строя сотни, наметанным взглядом замечал, что кое-кто из молодых казаков держится чересчур напряженно и строго, словно на императорском смотру. У одного казака саквы с овсом не совсем полные. Переметные сумы как-то криво висят. У другого – шинель неряшливо скатана. Шашка слабо приторочена. У третьего – пика как палка болтается. Ружейный ремень слишком укорочен, не только морщинит френч, но и, кажется, просто душит казака... А ведь казак должен быть легким, подвижным, быстрым. Метким. И как молния резким, с тяжелым, словно гром, ударом шашки... Пикой...
   Конь. Три раза накормить, напоить, почистить от копыт до гривы и хвоста... Обладать кавалерийской находчивостью в добывании овса и сена. И так каждый божий день, без выходных и праздников, в вечной тревоге за коня, его здоровье и боеспособность... Нет армейской службы тяжелее и сложнее, чем в кавалерии. Может быть, поэтому и не встречал Миронов среди рядовых казаков и казачьих офицеров хотя бы чуточку пополневших, иначе говоря, с излишним весом. Все – сильные, поджарые, мускулистые, с пружинистой походкой и малиновым звоном серебряных шпор. Тонкая талия, широкая грудь. Гордо вскинутая голова, на ней красуется фуражечка набекрень с развевающимся традиционным чубом. Помнят красавцев – донских казаков не только в России, но и во всей Европе. Элитные, непобедимые войска. И – привилегированные: из донских казаков традиционно формировалась личная охрана царей и дворцовая охрана. И – еще. Казачьи сотни и полки командование русской армии бросало на самые опасные боевые участки защиты Отечества: разведывательные, авангардные, арьергардные... Сильные, храбрые донские казаки не могли быть недобрыми.
   Может быть, единственный праздник, заслуженный в вдохновенный, выпадал на их тяжкую долю, когда донские казаки, сидя на конях, как победители проезжали перед восхищенными земляками.
   Миронов задумался, словно перед его глазами промелькнула вся его долгая трудная жизнь профессионального кавалериста... «Слава казачья, а жизнь собачья». «Терпи казак – атаманом станешь...»
   Обе пословицы Миронов проверил на собственной шкуре и, кроме ее задубелости, он пока еще ничего не приобрел. Был и рядовым, и атаманом, и офицером, и нарождающимся героем Тихого Дона в пору русско-японской войны, и дворянином, и снова оказался рядовым... Все отобрали и обобрали до наготы. Только осталось мастерство наездника, непревзойденного рубаки и разведчика. Этого у него никто не смог и не сможет отобрать.
   – Итак, с чего начинается готовность казака к бою? – обратился Миронов к молодым казакам. Кое-кто насмешливо хмыкнул, мол, нашел дурней, которые не знали бы такого пустяка. Филипп Козьмич не подал вида, что буднично-упрощенным вопросом как бы принизил о себе мнение как о легендарном герое Тихого Дона. Им, наверное, хотелось услышать что-нибудь позаковыристее. Миронов повторил вопрос и сам же на него ответил: «Все начинается с седловки. Внимание!.. Слезай!.. Расседлать коней и поставить к коновязи».
   Когда навьюченные, тяжелые седла были убраны в конюшню на специально отведенные места, а лошади поставлены к коновязи, Миронов подал команду:
   – Седлай!.. – И через короткий промежуток времени: – Во взводную колонну становись!.. Ш-а-а-шки вон!.. В атаку, за мной марш!..
   Миронов с места в карьер пустил своего Орлика. За ним с гулом понеслась сотня... Сделав изрядный полукруг, на взмыленных, тяжело дышавших конях сотня возвращалась к конюшням.
   – Ш-ш-а-а-гом!.. – скомандовал Миронов и, подозвав к себе подхорунжего Калмыкова, строго спросил: – Что у вас за кавардак во взводе?
   – Ваше благородие... У казака Пигарева конь Ефрат какой-то ненормальный: когда все идут шагом – он один рысью. Когда все рысью – он галопом... Кидается в стороны, баламутит строй... Хрипит, весь в пене... Казак измучился, все у него наперекосяк, даже штанины вылезли из голенищ...
   – После рубки лозы – ко мне вместе с этим «ненормальным конем».
   – Слушаюсь, ваше благородие.
   Навстречу сотне ехали казаки, опоздавшие с седловкой. Миронов обратился к одному из них:
   – Не завидую твоим родителям.
   – Это почему же? – обиделся казак.
   – «Зарубили» тебя. А матери – слезы...
   Еще один казак бегал с оголовьем (уздечкой) за конем, который близко подпускал его к себе, но как только казак пытался схватить его за гриву и набросить оголовье, конь делал рывок в сторону и наметом скакал на новое место...
   – Что это за казак – коня не может зануздать?
   – Характер...
   – У кого, казака или коня?
   Иван начал объяснять:
   – У коня. Как увидит седло, так чембур натягивает с такой силой, что невозможно отстегнуть пряжку около уха и одеть оголовье. Если пряжку успел отстегнуть, тогда конь задерет высоко голову и стремительно кидается в сторону – убегает от казака. Все понимает. Хитрый, спасу нет... Один раз кинули седло на спину, как это нормально делается, конь по обыкновению туго натянул чембур. И сколько его потом ни уговаривали – ни на сантиметр не подошел к коновязи и не ослабил чембур... Начали хлестать по крупу, мол, дурень, подойди! .. А он ни с места. Долго бились – бесполезно. Во характер! Как только сняли с него седло – покосился на казака, посмотрел на седло и, когда убедился, что его уносят в конюшню, спокойно подошел к коновязи и начал себя вести, как обыкновенный строевой конь. Вот такой злодей...
   – Что же это ты, казак, как за девкой гоняешься? – насмешливо крикнул Миронов.
   Уставший пристыженный казак, с которого пот лил градом, метнул злой взгляд на Миронова, как бы про себя бормотнул:
   – Попробуй сам, ваш благородие!..
   Он не рассчитывал, что Миронов услышит. Но Филипп Козьмич не обиделся, а как-то даже повеселел – стало быть, казаки признают его за своего командира:
   – Ну что ж, попробую... Поймаешь, привяжи к коновязи и доложи.
   – Виноват, ваше благородие. Я не хотел... Вырвалось нечаянно.
   – Я не в обиде.
   – Благодарствую... – снова буркнул казак и кинулся в погоню за конем.
   Когда спешенная сотня приводила себя в порядок, внимание всех казаков было приковано к коновязи, возле которой в одиночестве стоял тот самый конь с характером по кличке Ворон. Но, кажется, больше всего их интересовало, как «их благородие» сейчас опростоволосится. Казаки с большим уважением относились к Миронову, но в них как заноза сидело всегдашнее злорадство по отношению к начальству, мол, сам не умеет, а других заставляет. Попробуй, а мы посмотрим...
   Миронов, словно исправный рядовой казак, выполняя команду: «Седлай», с навьюченным, тяжеленным седлом выскочил из конюшни, подбежал к коновязи и кинул седло на спину Ворона. Тот по привычке, естественно, попятился назад. Миронов одной рукой схватил коня за храп, а другой отстегнул пряжку. И пока Ворон разбирался, что ему дальше делать с незнакомым, но властно-сильным хозяином, оголовье уже было накинуто, подперстие и подпруги затянуты... Миронов без стремян вскочил в седло, зажал коня шенкелями и, натянув повод, заставил его встать перед изумленной сотней как вкопанным. Кто-то из казаков восхищенно сказал:
   – Вот за таким командиром с завязанными глазами пошел бы...
   Миронов, бросив повод подбежавшему казаку, строго сказал:
   – Учиться надо самому и коня учить подчиняться воле хозяина.
   Тем временем, никем не замеченный, подъехал станичный атаман полковник Ружников и стал свидетелем мастерской седловки коня.
   – Вам бы, подъесаул, конокрадом быть, – то ли восхищенно, то ли насмешливо сказал полковник и, не дожидаясь ответной реакции Миронова, протянул ему пакет: – Поздравляю! Приказано вернуть вам все чины и звания и разрешить отправиться в действующую армию.
   – У-р-р-а-а!.. – взорвалась сотня ликованием.
   Миронов словно сквозь легкую дымку глядел на орущих казаков: им-то какая радость?.. Как же, хорошему человеку принесена добрая весть, стало быть, и им радость.
   – Да, еще одно немаловажное обстоятельство позабыл сообщить: дозволено набрать сотню охотников и вместе с ними – на фронт.
   – У-р-р-а-а!.. – снова взорвалась сотня.
   – Все согласны? – спросил полковник.
   – Все!.. – загудели казаки.
   – Ну, это как посмотрит подъесаул Миронов – ему отбирать достойных.
   На эти слова полковника Ружникова не последовало никаких возгласов: ни одобрительных, ни осуждающих, тут уж надо будет показать, на что ты способен, чтобы заслужить признание и одобрение такого офицера, как подъесаул Миронов, у него на дармачка номер не пройдет...
   Филипп Козьмич Миронов держал пакет в руках и, кажется, позабыл вскрыть его и воочию убедиться в правильности всего только что услышанного. Его, наверное, удивила тишина многоголосой сотни, очевидно, ожидавшей его ответной обрадованности, но он, внимательно посмотрев на казаков, скомандовал:
   – Расседлать коней, приготовиться к вольтижировке!
   Была вольтижировка... За нею – «посадка в один темп», когда конь несется карьером, а всадник должен покинуть седло и, держась за гриву и переднюю луку, обеими ногами коснуться земли и, оттолкнувшись от нее, с маху сесть в седло... Потом – рубка лозы и владение пикой. Все знали, что он затупливал свою шашку и рубил лозу так, что заусениц не оставалось даже на кожице ее. А уж нормальной шашкой просто сбривал лозу... Миронов попросил пику у одного казака... Все внимательно наблюдали за ним. И тут случился небольшой казус. Конь обычно идет по станкам с бешеной скоростью, во всю мочь, на какую способен. Всадник в это время должен мгновенно поражать цели... Оставался последний соломенный шар... Миронов ударил его пикой и рванул ее назад. Но пика не вырвалась, а поволокла за собою шар. Орлик мгновенно среагировал – схватил зубами шар, а теперь, командир, рви пику... Миронов рванул и высвободил пику... Но за это короткое время он мог бы сто раз погибнуть. Рассерженный, злой, он подскакал к хозяину пики и швырнул ее: