Несмотря на кажущуюся радостно-торжественную самое мелодию марша, Миронов чутким ухом различил в них грустные нотки – ведь оркестр играл любимый марш перед смертельным боем. Играл в последний раз на земле Отечества. И настроение музыкантов вливалось в общую мелодию скорби. И – отчаяния.
   Филипп Козьмич представил, как рядовые казаки, юнкера и офицеры по старинной традиции переоделись в чистое платье и теперь, отчаянно гордые и смелые, ждут сигнала к атаке.
   И вот он... Неожиданный, как всегда. Заглушая и как , бы принижая и пригибая к земле мелодию свадебного марша Мендельсона, резко и по-особому тревожно зачастил полковой трубач сигнал к атаке. Ожидавшие лейб-гвардейцы сейчас ослабят повод у пляшущих от нетерпения и страха коней и понесутся в последний бой. И будут чудиться им победа и слава. А уж если смерть, то и вечная память, которую будет хранить благодарная Россия...
   Только безумствующая молодость может обольщаться такими надеждами. Такой верой. В полку не осталось ни одного офицера старше по званию и возрасту 24-летнего Бориса Федоровича Дубенцева, которому вне очереди присвоили высокое звание войскового старшины и приказали вступить в командование лейб-гвардии Его Императорского Величества казачьего кавалерийского полка.
   Оркестр скорбно и зло доигрывал мелодию марша своего родного полка. Но они с такой непонятной силой ударили по сердцу 48-летнего бывшего полкового старшины, а теперь командарма Второй Конной армии Миронова, что непрошеная жалость поползла к его очерствевшему сердцу... Сейчас погибнет цвет казачьей молодости... Как тогда – гимназисты во главе с Катрин Мажаровой...
   Смертельные враги... А ведь оба они, и молодой и старый, оба войсковые старшины, любили жертвенной любовью Родину. И чтобы любовь восторжествовала – надо убить друг друга!.. Отец и сын... Ведь Никодиму исполнилось бы ровно столько лет, сколько сейчас Борису... И от ожидания атаки, и от воскрешения памяти о сыне, и от этого проклятого, раздирающего душу марша можно сойти с ума!.. Уж скорее бы все кончилось...
   И поэтому никто не узнает, почему Миронов отвернул свою атакующую лаву чуточку левее, чтобы сразу не смять лейб-гвардейский полк... Может быть, хотел окружить и взять их всех в плен живыми?.. Но молодой и горячий неопытный Дубенцев не понял благородного жеста командарма и ударил во фланг войскам Миронова. Значит, не судьба в смертельном бою играть в жалость... Миронов повернул лаву правее, обхватил лейб-гвардии казачий полк, будто черно-серым запыленным плащом закрыл. Прерывистыми ручейками замелькали блестящие парадные мундиры среди шинельной лавы мироновцев... Сквозь злобные крики живых и стоны раненых, сквозь лязг отточенных клинков и ржание коней в последний раз оркестр серебряных труб лейб-гвардии Его Императорского Величества казачьего кавалерийского полка свадебно-похоронным маршем прощался с ненавистным Перекопом, частичкой русской земли, которой было отдано все святое и грешное в их кратковременной жизни.

25

   Филипп Козьмич Миронов, командарм Второй Конной армии, после победы над Врангелем следовал в Москву, к месту нового назначения на более высокий пост – главным инспектором кавалерии Красной Армии.
   Имя Миронова предполагалось быть достойно представлено в ряду национальных героев России.
   Филипп Козьмич на несколько дней заехал в родную станицу Усть-Медведицкую. Всюду его встречали как победителя, как прославленного полководца.
   И вновь будто разверзлось синее небо от колокольного набата в честь героя Дона, и огненной масти донской скакун нес горделивого седока в солдатской шинели мимо ликующей толпы земляков. Стальной, как удар клинка, взгляд теплел. Губы после бешеных, злобно-отчаянных и злобно-торжествующих криков войны, кажется, впервые раздвинулись в подобие улыбки. И может быть, хоть на миг он почувствовал на них аромат лазоревых цветов вместе с ранней росистой дрожью – будто седовласый пастушок вернулся под крышу родимого куреня в хуторе Буерак-Сенюткин.
   Вдруг защемившее сердце толкнуло память с такой силой, что невольно на задубевшие, как кора старого дуба, щеки из уголков глаз поползли тяжелые, как свинец, слезы. Не облегчающие душу. Последние в его детско-молитвенном сне жизни...
   Ах и удачлив же донской казак Миронов! Ровно девять лет он играл со смертью и сотни раз мог, как подобает воину, с честью погибнуть на поле боя, но то, что с ним произошло, нельзя было увидеть даже в самом страшном сне. Встречали на родимой сторонушке как героя, а провожали как... преступника.
   Жизнь... Святая и грешная. Радости и пороки. Война, кровь, жестокость, алчность и дикость... Кто прошел через это, не растеряв уважения, любви к себе и ближним, и может еще дышать святым воздухом родимого края и любоваться спелыми колосьями хлеба, тот вправе считать себя человеком?.. Жизнь... Что это такое?.. Совесть?.. Честь?.. Честь и жизнь... Это как обмен кольцами новобрачных – самый светлый и желанный миг. Зачем он, Миронов, в этом мире? А если бы все сначала?.. Наверняка прошел бы тот путь – путь донского казака, стиснутого традициями. Служба в армии. Войны... И определяющим могла стать удача, собственная сообразительность и храбрость собственная. Все прошло бы по заведенному кругу: ни прибавить, ни убавить. Потому что он принадлежал к роду-племени донских казаков и должен вместе с ними прошагать свой жизненный путь. Предначертанный предками. Судьбой народа. Он его песчинка и обязан быть истертым в порошок. Народ расстрелян. Уничтожен. Значит, и он должен погибнуть бесславно. И никаких трагедий! От народа, от его судьбы оторваться невозможно. Да и нечестно было бы... Традиции – вот корни, на которых покоится и судьба народа, и судьба отдельного человека. И судьба Отечества. Только дело-то все в том, что с жизнью расстается в этот миг не мифический народ, а он, конкретный человек – Филипп Миронов. И больно-то пока ему только одному... Да с ним ли все происходило и происходит?.. Сначала жизнь Миронова раскатывалась, как вольный, чистокровной донской породы конь, несущийся средь степных ковылей, в гриву которого упруго вплетались ветер, солнце, звезды и луна. И он кометой пролетал над миром, могущественным богом войны. Талантом богом наделенный. Справедливостью и милосердием. Но, видно, подобные люди отторгались вздыбленной русской землей, отягощенной страшным грехопадением, – сын убивал мать, дочь – отца. И вместе с ужасом грехопадения, мором и гладом на землю Русскую Бог проклятьем выкинул черную, мракобесную стаю инородцев. Измазывая лица, руки и тела, они изголодавшимися ртами присасывались к своим жертвам и, захлебываясь от жадности, судорожно и суетливо пили кровь. Жирели. И лопались, как перекормленные пиявки...
   Сможет ли Россия с бесстыдно заголенным подолом доползти до храма на исповедь и, встав на колени, принести покаяние? И допустят ли ее после всего случившегося к причастию?..
   Люди, вы видите, что один из сынов России, бесстрашный и храбрый до безумия, встав на колени, готов покаяться и просить если не пощады, то хотя бы снисхождения к грехам своим и грехам своей Родины. Может быть, отыщется хоть крупица истины, которая примирит его с миром, в который он вошел как завоеватель?.. И не вините его за то, что он, переборов себя, с покаянием обращается к людям, не верующим ни в Бога, ни в черта.
* * *
   Итак, последнее письмо-исповедь к властям предержащим.

26

   «Уважаемые товарищи и граждане!
   В письме (№ 61, «Правда») Центрально-контрольной комиссии говорится:
   «Партия сознает себя единой сплоченной армией, передовым отрядом трудящихся, направляющей борьбу и руководящей ею так, чтобы отстающие умели подойти, а забежавшие вперед не оторвались от тех широких масс, которые должны претворить в жизнь задачи нового строительства»... В другом письме ЦК РКП (б) ко всем членам (№ 64, «Правда»), между прочим, читаем: «События показали, что все мы слишком поторопились, когда говорили о наступлении мирного периода в жизни Советской Республики и что задача всех партийных организаций заключается в том, чтобы проникнуть поглубже в деревню, усилить работу среди крестьянства и т. д. Партия решила во что бы то ни стало уничтожить бюрократизм и оторванность от масс...»
   Письмо это заканчивается восклицанием: «К массам... вот главный лозунг X съезда».
   За 4 года революционной борьбы я от широких масс не оторвался, но отстал ли или забежал вперед, и сам не знаю, а сидя в Бутырской тюрьме с больным сердцем, чувствую, что сижу и страдаю за этот лозунг. Из доклада товарища Ленина на X съезде о натуральном налоге (газ. «Правда» № 57) я приведу пока одно место: «Но в то же время факт несомненный и его не нужно скрывать в агитации и пропаганде, что мы зашли дальше, чем это политически и теоретически было необходимо».
   Эту выдержку я взял, чтобы спросить себя и других: кто же, в конце концов, оказался оторвавшимся от масс и кто оказался забежавшим вперед? Но как бы я за себя ни решал этого вопроса, я не могу ни догнать, ни подождать коммунистическую партию, чтобы быть в ее рядах на новом фронте, объявленном партийным съездом в борьбе за лучшее будущее человечества, ибо лишен свободы.
   В приветствии съезду работников водного и железнодорожного транспорта 23 марта (газ. «Правда» № 63), между прочим, Калинин заявил: «...Советская власть говорит, что мы должны помогать везде и всюду истерзанным и усталым людям». Вот за этой-то помощью из Бутырской тюрьмы к Вам обращается один из самых усталых и истерзанных, что Вы увидите из такого медицинского свидетельства, выданного мне 29 марта за № 912:
   «Дано сие заключенному Бутырской тюрьмы Миронову Филиппу Козьмичу в том, что он страдает хроническим перерождением сердечной мышцы, расширением сердца до конца; акцент П-тон, аорты Р – тяжелой формой неврастении».
   К Вам обращается, тот, кто ценой жизни и остатков нервов вырвал 13–14 октября 1920 года у села Шолохове победу из рук барона Врангеля, но кого «долюшка» сохранила, чтобы дотерзать в Бутырской тюрьме, тот, кто в смертельной схватке свалил опору Врангеля – генерала Бабиева, и от искусных действий которого застрелился начдив Марковской, генерал граф Третьяков.
   К Вам обращается тот кто в Вашем присутствии 25 октября 1920 года на правом берегу Днепра у села Верхне-Тарновское звал красных бойцов 16-й кавдивизии взять в ту же ночь белевший за широкой рекою монастырь, а к Рождеству водрузить Красное знамя труда над Севастополем. Вы пережили эти минуты высокого подъема со 2-й Конной армией, а как она и ее командарм исполнили свой революционный долг, красноречиво свидетельствует приказ по Реввоенсовету республики от 4 декабря 1920 года за № 7078.
   К Вам обращается тот, кто вырвал инициативу победы из рук Врангеля 13–14 октября, кто вырвал в эти дни черное знамя генерала Шкуро с изображением головы волка (эмблема хищника-капиталиста) с надписью «За единую и неделимую Россию» и передал Вам в руки как залог верности социальной революции между политическими вождями и с ее вождями Красной Армии.
   К Вам обращается за социальной справедливостью именно усталый и истерзанный, и если Вы, Михаил Иванович, останетесь глухи до 15 апреля 1921 года, я покончу жизнь в тюрьме голодной смертью.
   Если бы я хоть немного чувствовал себя виноватым, я позором счел бы жить и обращаться с этим письмом. Я слишком горд, чтобы входить в сделку с моей совестью. Вся моя многострадальная жизнь и 18-летняя революционная борьба говорит о неутомимой жажде справедливости, глубокой любви к трудящимся, о моем бескорыстии и честности тех средств борьбы, к которым я прибегал, чтобы увидеть равенство и братство между людьми.
   Мне предъявлено чудовищное обвинение «в организации восстания на Дону против Советской власти». Основанием к такой нелепости послужило то, что поднявший восстание в Усть-Медведицком округе бандит Вакулин в своих воззваниях сослался на меня как на пользующегося популярностью на Дону, что я его поддержу со 2-й Конной армией. Он одинаково сослался и на поддержку т. Буденного. Вакулин поднял восстание 18 декабря 1920 года, а я в это время громил на Украине банды Махно, и о его восстании мне стало известно из оперативных сводок. Помимо восстания в означенном округе, таковые почти одновременно вспыхнули в других округах, под влиянием, как можно судить, антоновского восстания в Воронежской губернии. Ссылка Вакулина на поддержку Антонова была естественна, но ссылка на меня и т. Буденного – провокационная ложь.
   Я не стану касаться здесь, как я прожил дарованный мне год жизни и как этот год научил и убедил меня не только чураться восстаний, но и подумать о них. Я прежде всего не кровожаден и не мстителен, да и 4 года непосредственной упорной борьбы чему-нибудь да научили. Успех социальной революции я видел всегда в лозунге: «К массам!», о чем имел честь писать 30 июля 1919 года к нашему уважаемому вождю В. И. Ленину в письме, цитированном во время моего процесса в Балашове 7 октября 1919 года. Я также писал о том, о чем с громадным запозданием (газета «Правда» № 65) в статье «Наш курс» говорит тов. Кураев: «Нужно соответствующим образом изменить приемы и методы работы среди крестьянства и подхода к нему. Старые приемы и методы работы могут быть вреднее агитации врагов».
   Жизнь это нам жестоко доказала. Этот лозунг «К массам!» я не выронил из рук в интересах социальной революции за все время борьбы, что и подтверждается тем широким доверием, с каким шли ко мне массы до последней минуты перед моим арестом.
   И если теперь пишут (газ. «Правда» № 65): «Лучшим организатором в наших рядах должен считаться тот, кто завоюет наибольшее доверие и пробудит максимум самодеятельности крестьянских масс и с помощью убеждения сделает излишним принуждение», то я смею заявить, что сила моего авторитета в широких трудящихся массах казачества и крестьянства на Дону покоится именно на убеждении, но не насилии, открытым противником которого я был. Отсюда, я не способен ввергать народные массы на новые жертвы и цену восстаний знаю по Украине.
   Это моя предсмертная исповедь. Люди вообще, а я тем паче, перед смертью не лгут, ибо я еще не утратил веры в моего бога, олицетворяемого совестью, по указке которой я поступал одинаково всю жизнь и с врагами и с друзьями.
   «Чем ночь темней, тем ярче звезды, чем глубже скорбь, тем ближе бог». Вот почему я так мучительно прислушиваюсь к голосу моей совести. Правда, нелицеприятная правда, подчас тяжелая, неприятная, ибо правда вообще неприятна злу – но – правда... За ней, как за надежным щитом, я вынес удары царских генералов, на нее и теперь моя надежда. Повторяю – это мой бог, и ему я не переставал молиться и не перестану, пока в бренном теле живет дух.
   Еще раз позволю сказать, что не стану останавливаться на тех данных, почерпнутых в бытность мою членом Донисполкома, какие сделали меня противником всяких восстаний и их гибельности. Это направление я неуклонно проводил в жизнь на всех митингах. Я не хочу утверждать, что грандиозный митинг, проведенный мной 6 июня 1920 года в слободе Михайловке (пункт Вакулинского восстания) перед более чем двухтысячной массою пленных белых казаков, собранных со всех станиц, когда я исключительно звал их бояться всяческих восстаний против Советской власти, как огня, ибо за это по приказу фронта должны были уничтожаться огнем хутора и станицы, не был причиною, что казачество Усть-Медведицкого округа восстания Вакулина не поддержало а, наоборот, выбросило его за пределы Донской области.
   Повторяю, не хочу утверждать, но смею сказать что сила призыва была огромна и чувствовалась всеми присутствующими.
   В период гражданской борьбы на Дону белогвардейское командование признало эту силу и открыто заявило что «там, где побывал Миронов, поднять восстание против Советской власти не пытайтесь». В своей печати они об этой силе говорили так: «Бациллы Миронова, если заражают, то заражают всю семью».
   А теперь Миронов вдруг ошалел и организует восстание там, где 4 года звал на борьбу за Советскую власть. Еще тогда, в июне 1920 года, был горючий материал в Усть-Медведицком округе, материал, натасканный злою деятельностью бывшего председателя окрисполкома Еровченко (белогвардеец, выгнанный мной из Усть-Медведицкой в начале февраля 1919 года на хутор Большой), бывшего начальника окружной милиции Полежаева (белогвардейца), которого Еровченко и другие взяли на поруки из-под стражи и этим дали ему возможность скрыться от революционного суда, – это для честных коммунистов и граждан было ясно.
   А деятельность районного начальника милиции Григорьева, спугнутого мной из Усть-Медведицкой, назначенною ревизией, Григорьева, убившего при его преследовании народного судью Ковалева.
   О сгущенной атмосфере народного гнева и недовольства можно судить по такой сценке. 4 июня 1920 года я ехал из станицы Усть-Медведицкой в слободу Михайловку с инспектором пехоты Донармии. Видим, на полях работают крестьяне.
   – Товарищ Миронов, это вы! – раздался вдруг голос одной казачки.
   – Я.
   Казачка повалилась на колени и, подняв руки к небу, отчаянным голосом закричала:
   – Товарищ Миронов, спаси народ!
   Сцена эта тогда на нас произвела тяжелое впечатление. Так жилось в вотчине Еровченко. Я думаю, что не покажется удивительным, если я на последующих митингах в слободе Михайловке 6 июня 1920 года, в связи с деятельностью местных представителей Советской власти, иллюстрировал свои слова вышеописанной сценкой, звал массы перенести и это зло, может быть, провокационное, имею основание так думать и верить, что центральная Советская власть чужда мысли быть врагом трудящихся – как не будет удивительным и то, что я привел этот случай.
   На партийной конференции областного съезда во второй половине июня 1920 года я говорил о развившемся бандитизме в Усть-Медведицком округе при благосклонном участии милиции и возможности восстания, но к моему голосу не только не прислушались, но лишили меня слова, ибо были еще люди, не напившиеся крови (их теперь нет, кроме одного). Прошу не подумать, что я хочу указать на кого-либо из членов бывшего президиума Донисполкома.
   Я остановлюсь теперь на том, что привело меня в Бутырскую тюрьму. В ее стенах, оглядываясь назад, для меня стало ясным, что охота за мной ведется давно. Я не стану распространяться о той тяжелой для меня минуте, когда я, встретив в станице Арчадинской бывшего белогвардейского офицера, моего пленника по 1918 году, бежавшего вторично к генералу Краснову 17–18 июня 1918 года под станицей Скуришенской, некоего Барышникова в роли председателя станичного исполкома Советов, вызванный провокационной дерзостью и насмешкой надо мной, я, потеряв душевное равновесие, ударил его, как белогвардейца – врага трудящихся. Конечно, в этом я глубоко раскаялся.
   Я кратко изложу то, что было 8 февраля 1921 года в станице Усть-Медведицкой, где я пробыл всего два дня и за это «удовольствие» попал в тюрьму. Председателем тройки по восстановлению Советской власти в округе тов. Стукачевым мне было предложено по прямому проводу (разговор при деле) провести в станицах округа ряд митингов, на которых опровергнуть провокационную ссылку на меня Вакулина. Вечером 8 февраля после митинга ко мне домой пришли пять человек, из которых трех я знал хорошо, одного кое-как и одного видел впервые. Находясь под впечатлением арчадинского случая, под впечатлением провокационных воззваний Вакулина, начавшихся голодных смертей в станицах и селах, под впечатлением сотен словесных жалоб и письменных заявлений (какие я хотел представить Вам по прибытии в Москву), сопровождавшихся слезами и тяжелыми сценами, и особенно заявлением местной караульной роты (докладная отобрана при аресте), жаловавшихся на голод и холод (одеты нищенски) и, видя во всем этом горючий материал для восстаний, я решил, что не только население, но и красноармейцы утеряли веру в местные органы власти и свое красное начальство, если, услыхав о моем приезде, эти люди, не зная меня, пришли ко мне искать помощи и защиты.
   Эту помощь я обещал им от имени Предреввоенсовета Республики, лишь только доберусь до Москвы. Но поездка моя затянулась. Считаясь с четырехкратными вспышками восстаний на Дону, антоновским восстанием, сильно будировавшим массы, и повсеместным глухим ропотом широких земледельческих масс вообще, гул которого доходил до меня очень легко, ибо эти массы и их представители всегда шли ко мне с доверием, хотя бы только во имя моральной поддержки, которую я оказывал им в здоровых советах, я, не имея в виду ничего предосудительного и преступного и не допуская мысли о возможности создать какое-то преступление, откровенно высказал затаенную и мучившую меня мысль о грядущей контрреволюции изнутри, гораздо более опасной, чем Деникин, Врангель и вся мировая буржуазия. Лучшего экзамена моей верности пролетариату и политической благонадежности вряд ли можно придумать.
   Ан нет... Иуда-предатель сидел тут же: о его провокационных приемах, с какими он начал, говорить мерзко! С того, что мучило и томило меня, я и начал говорить, закончив заявлением, что если политика правящей партии не пойдет навстречу требованиям жизни, каких без уступок преодолеть невозможно, то на весну возможны восстания, которые приведут страну к анархии. В своем выступлении я останавливался на выдержках из речей о роли профсоюзов товарищей Ленина, Зиновьева, Троцкого и других, но не с целью их критики, а указывал, что все это враги трудящихся используют в своих целях, чтобы поднять народное движение против Советской власти.
   Я останавливался на письме ЦК РКП (б) по вопросу о продразверстке, для сравнения одного пункта этого письма с другим пунктом о мерах нажима, какие выработаны в Ейском отделе по выкачиванию этой продразверстки, пунктом, какой не мог бы придумать и злейший враг социальной революции. На всем этом, повторяю, я останавливался, как на фактах, играющих на руку контрреволюции. Так посмотрела и газета «Беднота» № 885 от 26 марта, то есть позже моего. Там сказано «Разногласие по отдельным вопросам враги старались (я 8 февраля говорил „постараются“) изобразить как начало раскола и распада партии».
   Повторяю снова, что делал я это с целью оттенить серьезность переживаемого момента и что нужно предпринять, чтобы предотвратить всякую попытку к восстанию.
   После обмена мнений, подчеркнувших опасность положения для Советской власти, я предложил, как уезжающий в распоряжение Главкома Республики, такой план. Они пятеро представят на первых порах основную ячейку, а по усвоении некоторых требований из брошюры «Республика Советов» организуют впоследствии побочные ячейки с целью:
   1) Бороться организованным путем через комячейки, партийные и беспартийные собрания и конференции с примазавшимися к компартии и Советской ьласти белогвардейцами и другими вредными элементами.
   2) В случае восстаний, наступления анархии, порыва связи с руководящими органами ячейки явились бы оплотом и защитой Советской власти на местах.
   3) Если бы иностранные штыки поляков и румын, недобитый Врангель, подталкиваемые Антантой, стали вновь угрожать Москве, то ьсе ячейки со всеми добровольцами, по моему зову, должны идти на спасение центральной Советской власти, причем я подчеркнул, что последняя задача может и не быть.
   И всего этого не отверг и доносчик на допросе при очной ставке. Я лишь не смог дать точного определения этим ячейкам, но духовное их содержание вне всякого сомнения.
   Газета «Правда» № 57 подсказала уже в тюрьме мне их название своей статьей «О советских ячейках». До сих пор были, как известно, лишь комячейки. Для более правильного понимания ячейками своей работы я передал товарищам по беседе брошюру «Республика Советов», обещая впоследствии выслать ее в достаточном количестве.
   Так как борьба с местным злом в лице некоего продагента и других к цели не ведет, то было решено, что ячейка из пяти будет мне иногда секретно сообщать о злоупотреблениях, дабы я мог действовать через видных членов ВЦИК. Вот основные причины установленного между нами шифра. Все это и привело меня к тюремным мукам.
   Где же тут хотя бы малейшее указание на организацию мною восстания на Дону против Советской власти?
   Если я виноват, то виноват лишь в том, что как коммунист не должен бы был вне партии организовывать этой ячейки, но, повторяю, что не видел в связи с грозной действительностью ничего в этом преступного. Если я виноват, то только в нарушении партийной дисциплины. Ну а «Рабочая оппозиция»?
   Скверное это слово – донос. В одних оно возбуждает страх, в других – презрение, как выстрел из-за угла или удар кинжалом в спину. Такое отношение к доносу не случайно. Оно унаследовано нами от мрачного прошлого, когда обвинение падало на человека внезапно, как громовой удар с безоблачного неба, когда не доносчику приходилось доказывать вину обвиняемого им, а последнему – свою невиновность.
   В таком именно положении нахожусь я и прошу Вас восстановить истину.
   Я находился весь во власти чувств исполненного мной долга перед рабоче-крестьянской революцией в борьбе с Врангелем. Я отдыхал, смыв позор за мое вынужденное выступление в 1919 году. И вдруг – снова тюрьма.