Страница:
И когда он это рассказывал, то прямо плакал, не столько от страха, сколько потому, что сам себе поверить не мог.
– Я ничего плохого ему не хотел сделать, – говорит. – Я ему не желал зла. Ей-же-богу, я только хотел узнать, который из них…
– Что – который из них? – спросил дядя Гэвин.
– Да я вам об этом и рассказываю, – сказал Рэтлиф. – Ему не пришлось фонарь зажигать. Просто он почувствовал, как ему ожгло обе щеки, сверху вниз; и он сказал, что в это время он уже бежал на четвереньках назад, к двери, зная, что у него даже повернуться нет времени, тем более встать на ноги и побежать, а уж дверь закрыть за собой и подавно; и когда он вбежал в комнату, где жил с миссис Дю-уит, у него и эту дверь закрыть времени не было, но все-таки ему пришлось ее закрыть, захлопнуть и кричать, звать миссис Дю-уит, двигая к двери комод, чтоб ее загородить, а миссис Дю-уит зажгла лампу и прибежала к нему на помощь, а он крикнул, чтоб она закрыла сперва окна; он чуть не плакал, по щекам от ушей у него текла кровь, залила один глаз и все лицо до самых углов рта, словно большущая улыбка, которая так и осталась бы на нем, если б он ее не стер, а потом, как он сказал, они решили, что самое лучшее погасить лампу и сидеть впотьмах, но тут он вспомнил, что они пролезли на запертую фабрику кока-колы, даже не задев патентованную сигнализацию!
Так что они только закрыли и заперли окна, а лампу оставили гореть, и сидели в этой наглухо закупоренной комнате в жаркую летнюю ночь, покуда не рассвело настолько, что миссис Дю-уит могла хотя бы пробраться на кухню, чтоб растопить плиту и приготовить завтрак. Но в доме уже никого не было. Хотя, конечно, они не могли чувствовать себя в безопасности; просто в доме никого больше не было, и они решили, не попробовать ли дать знать Флему или Хэбу Хэмптону, чтоб этих индейцев забрали, или просто упаковать их самим и сплавить к Таллу сразу же после завтрака. Во всяком случае, Дю-уит сказал, что с него и миссис Дю-уит было довольно, и они это поняли, и им уже было наплевать на четыре доллара в неделю, и часов в девять он пошел в лавку, чтобы позвонить оттуда в Джефферсон, но тут миссис Сноупс, я хочу сказать, жена А.О., номер два, та, которая получила отставку, прежде чем ей удалось перебраться в город, помогла Дю-уиту.
Мы и сами знали Дориса Сноупса. А если бы и нет, все равно признали бы его с первого же взгляда, потому что он был очень похож на своего старшего брата Кларенса (сенатора К.Эгглстоуна Сноупса, нашего – или, как говорили Рэтлиф и дядя Гэвин, Уорнерова – представителя в сенате штата), похож, как две капли воды (это опять-таки дядя Гэвин говорил), умственное развитие, как у малолетнего, и моральные принципы, как у росомахи, он был моложе Кларенса, но выглядел он не моложе, а, можно сказать, новее, как выглядит новее топор и пулемет, которые меньше были в деле; это был здоровенный, неуклюжий малый лет семнадцати и какой-то серый, весь в брата: сероватые, как пакля, волосы, серое, рыхлое, как тесто, тело, – казалось, из раны у него потекла бы не кровь, а какая-нибудь бледная овсяная кашица; он единственный из Сноупсов, или из жителей Французовой Балки, или всего округа Йокнапатофа обрадовался своим техасским родичам. Он их, можно сказать, усыновил, сказал Рэтлиф. С самого первого дня. Он даже сказал, что умеет разговаривать с ними и может натаскать их для гончей охоты; они куда лучше, чем свора простых гончих, потому что собаки рано или поздно откажутся работать и убегут домой, а этим что здесь, что там – все равно.
Так что он стал их натаскивать. Перво-наперво он поставил на пень перед лавкой бутылку газировки, привязал к ней веревку, которую протянул до самой лавки, а сам сидел на галерее, глядя, как они ходят вокруг да около и наконец подбираются так близко, чтобы кто-нибудь из них мог до нее дотянуться, и тогда он дергал за веревку и стаскивал бутылку с пня так, чтоб им было ее не достать. Но это удалось ему только в первый раз, а потом пришлось ему самому выпивать газировку и наливать в бутылку грязную воду или еще какую-нибудь дрянь или натаскивать их другим превосходным способом – он собирал брошенные фантики от конфет, заворачивал в них комки земли или просто ничего не заворачивал, и они долго не могли понять, в чем дело, особенно если время от времени действительно подбрасывать им конфету или бутылку клубничной или апельсиновой воды.
Одним словом, он все время был с ними и, когда люди смотрели, кричал и махал на них руками, как на собак, чтоб они шли туда или сюда; у них даже было какое-то место для игр, пещера или что-то вроде, тоже в овраге, в полумиле от дороги. Факт. Тебе кажется – ты смеешься над тем, что такой здоровенный малый, как Дорис, почти взрослый, играет как маленький, а потом видишь, что смеешься-то вовсе не над детской игрой, а над тем, что эти четверо принимают всерьез.
Ну так вот, только Дю-уит добрался до лавки, как вдруг бежит по дороге мамаша Дориса и кричит: «Индейцы! Индейцы!» – и больше ничего: это в ней материнская любовь заговорила и материнский инстинкт. Потому что, кажется, она еще сама ничего не знала, а даже если знала, то все равно в таком состоянии ничего сказать не могла: остановилась на дороге перед лавкой, ломает руки и кричит: «Индейцы! Индейцы!» – до тех пор, пока мужчины, сидевшие на галерее, не начали вставать, а потом бежать, потому что тут как раз подоспел Дю-уит. Он-то знал, что хочет сказать миссис Сноупс. Может, он никогда не испытывал материнской любви и материнского инстинкта, но ведь миссис Сноупс не полоснули той ночью ножом по обеим щекам.
– Индейцы? – сказал он. – Ах ты господи, бежим скорей, братцы. Может, уже поздно.
Но еще не было поздно. Они поспели как раз вовремя. Скоро им уже слышно было, как вопит и визжит Дорис, а потом они увидели издали и его самого, и тут самые быстроногие поднажали и скорей в овраг, где стоял Дорис, привязанный к дереву, а вокруг него была сложена без малого целая поленница, которая как раз занялась всерьез.
Так что они поспели вовремя. Джоди сразу позвонил Флему, и, собственно говоря, все это должно было произойти еще вчера вечером, да только вот гончих Дориса нигде не видели до нынешнего утра, а утром Дю-уит, приподняв штору, увидел, что они на галерее ждут завтрака. Но его дом был забаррикадирован еще с прошлого вечера. И автомобиль Джоди уже стоял тут же, как говорится, на всякий пожарный случай, и совсем нетрудно было заманить их туда, потому что, как сказал Дорис, им что здесь, что там – все равно.
Так что сейчас они на вокзале. Может, кто из вас, друзья, хочет поехать со мной и поглядеть то, что называется заключительной сценой, если только я правильно выразился. Самый что ни на есть распоследний конец откровенно сноупсовского поведения в Джефферсоне, если только я правильно выразился.
И мы с Рэтлифом поехали на вокзал, а по дороге он досказал мне остальное. Все устроила мисс Юнис Хэбершем: она сама позвонила в бюро обслуживания туристов в Новом Орлеане, чтобы кто-нибудь встретил джефферсонский поезд и посадил их на другой, идущий в Эль-Пасо, и в эльпасское бюро – чтоб их переправили через границу и передали мексиканской полиции для доставки домой, к Байрону Сноупсу, или в резервацию, или еще куда-нибудь. И тут я увидел у него коробку и спросил: «А это что?» – но он не ответил. Он поставил свой пикап на стоянку, взял картонную коробку, и мы пошли на перрон, где были они, трое в комбинезонах, и тот, которого Рэтлиф называл «меньшой», в ночной рубашке, и у каждого проволокой на груди прикручена новая бирка, словно кричащая:
Когда мы подошли, вокруг них была уже порядочная толпа, державшаяся на безопасном расстоянии, и Рэтлиф открыл свою коробку; там было всего по четыре – четыре апельсина, четыре яблока, четыре шоколадки, четыре пакетика с земляными орешками, четыре жевательных резинки. – Смотри, осторожнее, – сказал Рэтлиф. – Может, нам лучше положить все это на землю и подтолкнуть к ним палкой или еще чем-нибудь. – Но он этого делать не собирался. Или, во всяком случае, не сделал. Он просто сказал мне: – Идем. Ты еще не совсем взрослый, так что тебя они, пожалуй, не укусят, – подошел поближе и протянул апельсин, а восемь глаз глядели не на апельсин, не на нас, ни на что вокруг; а потом девочка, которая была выше всех ростом, сказала что-то быстрое и бессвязное, и странно было, что это произнес звонкий детский голос, и тогда протянулась одна рука и взяла апельсин, а за ней еще и еще, спокойно и неторопливо – просто быстро, а мы с Рэтлифом раздавали фрукты, и конфеты, и пакетики, и руки уже снова тянулись к нам, и лакомства исчезали так быстро, что мы не могли уследить, куда они деваются, и только у малыша в ночной рубашке, видимо, не было карманов; наконец девочка сама наклонилась и забрала у него то, что он не мог спрятать.
А потом подошел поезд; с лязгом и грохотом отворилась дверь бесплацкартного вагона, и узенькая лесенка повисла из дверного проема, как узкая отвисшая челюсть. Надо полагать, мисс Хэбершем позвонила старшему проводнику или начальнику дороги (или, может быть, самому вице-президенту), потому что оба проводника вышли из вагона, один из них быстро взглянул на четыре бирки, и мы – все мы: мы были представителями Джефферсона, – глядели, как эти существа один за другим поднялись по лесенке и исчезли в жадной железной утробе: девочка и два мальчика в комбинезонах, а за ними Рэтлифов «меньшой», в рубашке чуть не до пят, похожей на изношенную мужскую рубаху, сшитую из мучного мешка или, может, из обрывка старой палатки. Мы так никогда и не узнали, из чего.
– Я ничего плохого ему не хотел сделать, – говорит. – Я ему не желал зла. Ей-же-богу, я только хотел узнать, который из них…
– Что – который из них? – спросил дядя Гэвин.
– Да я вам об этом и рассказываю, – сказал Рэтлиф. – Ему не пришлось фонарь зажигать. Просто он почувствовал, как ему ожгло обе щеки, сверху вниз; и он сказал, что в это время он уже бежал на четвереньках назад, к двери, зная, что у него даже повернуться нет времени, тем более встать на ноги и побежать, а уж дверь закрыть за собой и подавно; и когда он вбежал в комнату, где жил с миссис Дю-уит, у него и эту дверь закрыть времени не было, но все-таки ему пришлось ее закрыть, захлопнуть и кричать, звать миссис Дю-уит, двигая к двери комод, чтоб ее загородить, а миссис Дю-уит зажгла лампу и прибежала к нему на помощь, а он крикнул, чтоб она закрыла сперва окна; он чуть не плакал, по щекам от ушей у него текла кровь, залила один глаз и все лицо до самых углов рта, словно большущая улыбка, которая так и осталась бы на нем, если б он ее не стер, а потом, как он сказал, они решили, что самое лучшее погасить лампу и сидеть впотьмах, но тут он вспомнил, что они пролезли на запертую фабрику кока-колы, даже не задев патентованную сигнализацию!
Так что они только закрыли и заперли окна, а лампу оставили гореть, и сидели в этой наглухо закупоренной комнате в жаркую летнюю ночь, покуда не рассвело настолько, что миссис Дю-уит могла хотя бы пробраться на кухню, чтоб растопить плиту и приготовить завтрак. Но в доме уже никого не было. Хотя, конечно, они не могли чувствовать себя в безопасности; просто в доме никого больше не было, и они решили, не попробовать ли дать знать Флему или Хэбу Хэмптону, чтоб этих индейцев забрали, или просто упаковать их самим и сплавить к Таллу сразу же после завтрака. Во всяком случае, Дю-уит сказал, что с него и миссис Дю-уит было довольно, и они это поняли, и им уже было наплевать на четыре доллара в неделю, и часов в девять он пошел в лавку, чтобы позвонить оттуда в Джефферсон, но тут миссис Сноупс, я хочу сказать, жена А.О., номер два, та, которая получила отставку, прежде чем ей удалось перебраться в город, помогла Дю-уиту.
Мы и сами знали Дориса Сноупса. А если бы и нет, все равно признали бы его с первого же взгляда, потому что он был очень похож на своего старшего брата Кларенса (сенатора К.Эгглстоуна Сноупса, нашего – или, как говорили Рэтлиф и дядя Гэвин, Уорнерова – представителя в сенате штата), похож, как две капли воды (это опять-таки дядя Гэвин говорил), умственное развитие, как у малолетнего, и моральные принципы, как у росомахи, он был моложе Кларенса, но выглядел он не моложе, а, можно сказать, новее, как выглядит новее топор и пулемет, которые меньше были в деле; это был здоровенный, неуклюжий малый лет семнадцати и какой-то серый, весь в брата: сероватые, как пакля, волосы, серое, рыхлое, как тесто, тело, – казалось, из раны у него потекла бы не кровь, а какая-нибудь бледная овсяная кашица; он единственный из Сноупсов, или из жителей Французовой Балки, или всего округа Йокнапатофа обрадовался своим техасским родичам. Он их, можно сказать, усыновил, сказал Рэтлиф. С самого первого дня. Он даже сказал, что умеет разговаривать с ними и может натаскать их для гончей охоты; они куда лучше, чем свора простых гончих, потому что собаки рано или поздно откажутся работать и убегут домой, а этим что здесь, что там – все равно.
Так что он стал их натаскивать. Перво-наперво он поставил на пень перед лавкой бутылку газировки, привязал к ней веревку, которую протянул до самой лавки, а сам сидел на галерее, глядя, как они ходят вокруг да около и наконец подбираются так близко, чтобы кто-нибудь из них мог до нее дотянуться, и тогда он дергал за веревку и стаскивал бутылку с пня так, чтоб им было ее не достать. Но это удалось ему только в первый раз, а потом пришлось ему самому выпивать газировку и наливать в бутылку грязную воду или еще какую-нибудь дрянь или натаскивать их другим превосходным способом – он собирал брошенные фантики от конфет, заворачивал в них комки земли или просто ничего не заворачивал, и они долго не могли понять, в чем дело, особенно если время от времени действительно подбрасывать им конфету или бутылку клубничной или апельсиновой воды.
Одним словом, он все время был с ними и, когда люди смотрели, кричал и махал на них руками, как на собак, чтоб они шли туда или сюда; у них даже было какое-то место для игр, пещера или что-то вроде, тоже в овраге, в полумиле от дороги. Факт. Тебе кажется – ты смеешься над тем, что такой здоровенный малый, как Дорис, почти взрослый, играет как маленький, а потом видишь, что смеешься-то вовсе не над детской игрой, а над тем, что эти четверо принимают всерьез.
Ну так вот, только Дю-уит добрался до лавки, как вдруг бежит по дороге мамаша Дориса и кричит: «Индейцы! Индейцы!» – и больше ничего: это в ней материнская любовь заговорила и материнский инстинкт. Потому что, кажется, она еще сама ничего не знала, а даже если знала, то все равно в таком состоянии ничего сказать не могла: остановилась на дороге перед лавкой, ломает руки и кричит: «Индейцы! Индейцы!» – до тех пор, пока мужчины, сидевшие на галерее, не начали вставать, а потом бежать, потому что тут как раз подоспел Дю-уит. Он-то знал, что хочет сказать миссис Сноупс. Может, он никогда не испытывал материнской любви и материнского инстинкта, но ведь миссис Сноупс не полоснули той ночью ножом по обеим щекам.
– Индейцы? – сказал он. – Ах ты господи, бежим скорей, братцы. Может, уже поздно.
Но еще не было поздно. Они поспели как раз вовремя. Скоро им уже слышно было, как вопит и визжит Дорис, а потом они увидели издали и его самого, и тут самые быстроногие поднажали и скорей в овраг, где стоял Дорис, привязанный к дереву, а вокруг него была сложена без малого целая поленница, которая как раз занялась всерьез.
Так что они поспели вовремя. Джоди сразу позвонил Флему, и, собственно говоря, все это должно было произойти еще вчера вечером, да только вот гончих Дориса нигде не видели до нынешнего утра, а утром Дю-уит, приподняв штору, увидел, что они на галерее ждут завтрака. Но его дом был забаррикадирован еще с прошлого вечера. И автомобиль Джоди уже стоял тут же, как говорится, на всякий пожарный случай, и совсем нетрудно было заманить их туда, потому что, как сказал Дорис, им что здесь, что там – все равно.
Так что сейчас они на вокзале. Может, кто из вас, друзья, хочет поехать со мной и поглядеть то, что называется заключительной сценой, если только я правильно выразился. Самый что ни на есть распоследний конец откровенно сноупсовского поведения в Джефферсоне, если только я правильно выразился.
И мы с Рэтлифом поехали на вокзал, а по дороге он досказал мне остальное. Все устроила мисс Юнис Хэбершем: она сама позвонила в бюро обслуживания туристов в Новом Орлеане, чтобы кто-нибудь встретил джефферсонский поезд и посадил их на другой, идущий в Эль-Пасо, и в эльпасское бюро – чтоб их переправили через границу и передали мексиканской полиции для доставки домой, к Байрону Сноупсу, или в резервацию, или еще куда-нибудь. И тут я увидел у него коробку и спросил: «А это что?» – но он не ответил. Он поставил свой пикап на стоянку, взял картонную коробку, и мы пошли на перрон, где были они, трое в комбинезонах, и тот, которого Рэтлиф называл «меньшой», в ночной рубашке, и у каждого проволокой на груди прикручена новая бирка, словно кричащая:
ОТПРАВИТЕЛЬ: ФЛЕМ СНОУПС, ДЖЕФФЕРСОН, ШТАТ МИССИСИПИ.
ПОЛУЧАТЕЛЬ: БАЙРОН СНОУПС, ЭЛЬ-ПАСО, ТЕХАС.
Когда мы подошли, вокруг них была уже порядочная толпа, державшаяся на безопасном расстоянии, и Рэтлиф открыл свою коробку; там было всего по четыре – четыре апельсина, четыре яблока, четыре шоколадки, четыре пакетика с земляными орешками, четыре жевательных резинки. – Смотри, осторожнее, – сказал Рэтлиф. – Может, нам лучше положить все это на землю и подтолкнуть к ним палкой или еще чем-нибудь. – Но он этого делать не собирался. Или, во всяком случае, не сделал. Он просто сказал мне: – Идем. Ты еще не совсем взрослый, так что тебя они, пожалуй, не укусят, – подошел поближе и протянул апельсин, а восемь глаз глядели не на апельсин, не на нас, ни на что вокруг; а потом девочка, которая была выше всех ростом, сказала что-то быстрое и бессвязное, и странно было, что это произнес звонкий детский голос, и тогда протянулась одна рука и взяла апельсин, а за ней еще и еще, спокойно и неторопливо – просто быстро, а мы с Рэтлифом раздавали фрукты, и конфеты, и пакетики, и руки уже снова тянулись к нам, и лакомства исчезали так быстро, что мы не могли уследить, куда они деваются, и только у малыша в ночной рубашке, видимо, не было карманов; наконец девочка сама наклонилась и забрала у него то, что он не мог спрятать.
А потом подошел поезд; с лязгом и грохотом отворилась дверь бесплацкартного вагона, и узенькая лесенка повисла из дверного проема, как узкая отвисшая челюсть. Надо полагать, мисс Хэбершем позвонила старшему проводнику или начальнику дороги (или, может быть, самому вице-президенту), потому что оба проводника вышли из вагона, один из них быстро взглянул на четыре бирки, и мы – все мы: мы были представителями Джефферсона, – глядели, как эти существа один за другим поднялись по лесенке и исчезли в жадной железной утробе: девочка и два мальчика в комбинезонах, а за ними Рэтлифов «меньшой», в рубашке чуть не до пят, похожей на изношенную мужскую рубаху, сшитую из мучного мешка или, может, из обрывка старой палатки. Мы так никогда и не узнали, из чего.