А мистера Сноупса так и не нашли до следующего утра, когда Том-Том Бэрд, кочегар с электростанции, по дороге на работу от своего дома, стоявшего в двух милях от электростанции по железнодорожному полотну, увидел, что на телеграфных проводах, ярдах в двухстах от того места, где стоял бак, что-то висит, взял длинную палку и сбил эту штуку, а когда пришел на электростанцию, показал ее мистеру Харкеру, и оказалось, что это стальной ошейник мистера Сноупса, хотя от ремней ни клочка не уцелело.
   Но никаких останков самого мистера Сноупса не нашли; хороший он был человек, и все его любили, – сидел себе на стуле у дверей «конторы», откуда он мог видеть бак, или прохаживался вокруг него, пока керосин наливали в бидоны, ведра и канистры, в стальном ошейнике, так что он не мог повернуть головы: ему приходилось поворачиваться всем туловищем, словно он был деревянный. Его знали все мальчишки в городе, потому что очень скоро они пронюхали, что он привез из деревни целый мешок земляных орехов и оделял ими всех детишек, которые проходили мимо.
   Кроме того, он еще принадлежал к масонам. Принадлежал так давно, что стал хорошим масоном, хоть и не достиг высокого положения в ордене. Так что этот ошейник похоронили, как положено, в гробу, погребением распоряжались масоны, и было прислано больше цветов, чем можно было ожидать, даже от нефтяной компании, хотя мистер Сноупс зря взорвал их бак, потому что в нем даже не было Седрика Наннери.
   В общем, похоронили то, что нашлось; на похоронах был баптистский проповедник, и масоны в своих фартуках бросали комья земли в могилу, приговаривая: «Увы, брат мой», – и устлали свежую рыжую землю цветами (в один из цветков был вставлен масонский знак); а бак был застрахован, так что нефтяная компания не стала проклинать мистера Сноупса за то, что он, взрослый человек, свалял такого дурака, и они выплатили миссис Сноупс тысячу долларов, выразив ей этим свое соболезнование, хоть она и вышла замуж за болвана. Или, вернее, они отдали деньги миссис Сноупс потому, что ее старшему сыну Уоллстриту еще не было тогда шестнадцати. А воспользовался ими все равно он.
   Но все это было позже. А тогда все кончилось тем, что мэр де Спейн, который уже столько времени состоял командиром, дождался наконец случая ударить в свой колокол и поднять тревогу, а мы могли сообщить дяде Гэвину кое-какие свежие новости о Сноупсе. Теперь, когда я говорю «мы», это значит «я». Родители Гауна наконец вернулись из Китая или еще откуда-то, и Гаун уехал в Вашингтон (была осень), чтобы там кончить школу и на следующий год поступить в Виргинский университет, и однажды мама велела позвать меня в гостиную, а там сидел Рэтлиф в своей аккуратной синей вылинявшей рубашке без галстука, с невозмутимым выражением на смуглом лице, словно светский гость (на столе стоял чайный поднос, и у Рэтлифа в руках была чашка с чаем и бутерброд с огурцом, а я теперь знаю, что многие в Джефферсоне, не говоря уже о том округе, откуда Рэтлиф был родом, понятия не имели, что делать с чашкой чая в четыре часа дня, и, может быть, сам Рэтлиф никогда такого не видывал, но только, глядя на него, никто бы этого не подумал), и мама сказала:
   – Поздоровайся с мистером Рэтлифом, малыш. Он зашел нас проведать, – а Рэтлиф сказал:
   – Так вот как вы его зовете? – а мама сказала:
   – Да нет же, мы его зовем, как придется, – а Рэтлиф сказал:
   – Бывает, мальчишку по имени Чарльз, когда он в школу пойдет, начинают звать Чиком. – А потом он меня спросил: – Ты клубничное мороженое любишь? – И я ответил:
   – Я всякое люблю, – и тогда Рэтлиф сказал:
   – В таком случае, может быть, твой двоюродный брат тебе говорил… – И замолчал, а потом сказал маме: – Простите, миссис Маллисон, меня столько раз поправляли, что, кажется, мне еще нужно время, чтобы привыкнуть.
   И с тех пор за Сноупсами следили мы с Рэтлифом, а не Гаун с Рэтлифом, только вместо двух порций мороженого Рэтлифу приходилось покупать три, потому что, когда я ездил в город без мамы, со мной был Алек Сэндер. Не знаю, как, и тем более не могу вспомнить когда, потому что мне еще и пяти лет не было, но Рэтлиф и мне вбил в голову, как и Гауну, ту же мысль, что Сноупсы заполонили Джефферсон, как змеи или хищные лесные звери, и только они с дядей Гэвином понимают опасность, которая всем нам грозит, и теперь ему приходится нести крест одному, пока наконец не кончится война, и тогда дядя Гэвин вернется и поможет ему. – Пора уже тебе об этом знать, – сказал он, – хотя тебе только пять лет. Все равно тебе еще многое предстоит узнать, прежде чем ты подрастешь и сам сможешь с ними бороться.
   Был ноябрь. И вот наступил день, когда колокол во дворе суда снова зазвонил, и на этот раз вместе с ним зазвонили все церковные колокола – бешено и яростно, посреди недели, хотя обычно в них звонили только по воскресеньям, и раздалось несколько ружейных и револьверных выстрелов, – так на открытии памятника солдатам Конфедерации стреляли старые ветераны, которые еще были в живых, только эти, нынешние, еще не бывали на войне, так что, может, теперь они ликовали потому, что эта война кончилась прежде, чем им пришлось на ней побывать. Теперь дядя Гэвин мог вернуться домой, и Рэтлиф сам мог спросить у него, что же такое сделал Монтгомери Уорд Сноупс, что даже его имени упоминать нельзя. И тогда Рэтлиф сказал мне:
   – Пора бы тебе уж привыкнуть к этим разговорам, хоть тебе всего пять лет. – И тогда же он сказал: – Как ты думаешь, что он сделал? Твой двоюродный брат десять лет наблюдал за Сноупсами; одного он даже довез до самой Франции, лично позаботился, чтоб тот шел в ногу с веком. Как ты думаешь, что такое мог сделать Сноупс, чтобы после этих десяти лет удивить, ошарашить его настолько, что он даже слышать о нем не хочет?
   А может, он это только собирался сказать, но не сказал, потому что дядя Гэвин приехал домой на две недели. Он освободился от военной формы, от армии, от АМХ, но как только он от всего этого освободился, его включили в какой-то там совет, или комиссию, или бюро по ликвидации последствий войны в Европе, потому что он так долго жил в Европе, да к тому же два года учился в Германии. И, может, он вообще вернулся домой только потому, что в последний год войны умер дедушка, и он приехал повидать нас, как принято делать, когда люди теряют близких. Но я тогда думал, что он приехал рассказать Рэтлифу что-то ужасное про Монтгомери Уорда Сноупса, о чем нельзя даже написать в письме. Это было, когда Рэтлиф сказал, что мне многое предстоит узнать, подразумевая, что, если он, Рэтлиф, опять один должен нести крест, я, по крайней мере, могу хоть этим ему помочь.
   И вот однажды – мама теперь иногда отпускала меня в город одного, я хочу сказать, иногда она просто не замечала, что я ухожу, и не говорила: «Ну-ка, вернись». Или нет: я хочу сказать, она поняла, что мне не нравится, когда она со мной слишком строга, – однажды я услышал голос Рэтлифа: «Иди сюда». Он продал свой фургончик и упряжку, и теперь у него был форд с маленьким раскрашенным домиком на месте заднего сиденья, а внутри домика – швейная машина; такие автомобили теперь называют пикапами, но этот пикап Рэтлиф с дядей Нуном Гейтвудом сделали сами. Рэтлиф сидел за рулем и уже открыл дверцу, и я сел рядом, а он захлопнул дверцу, и мы медленно поехали по окраинным улицам.
   – Так сколько тебе лет? – спросил он. И я снова сказал ему: пять. – Ну, с этим уж ничего не поделаешь, правда?
   – С чем ничего не поделаешь? – сказал я. – Почему?
   – Если подумать, может, ты и прав, – сказал он. – А теперь нам надо съездить тут неподалеку. С Монтгомери Уордом Сноупсом произошло вот что – он ушел из действующей армии и занялся делом.
   – Каким делом? – спросил я.
   – Занялся… занялся солдатской лавкой. Да, лавкой. Вот что он делал, когда был с твоим двоюродным братом в Европе. Они стояли в городе, который назывался Шалон, и твоему двоюродному брату нужно было оставаться в этом городе по долгу службы, и он поручил Монтгомери Уорду, который был всех свободнее, открыть солдатскую лавку в другом городке неподалеку, для удобства солдат, – это такой домик с прилавком, как в магазине, где солдаты могли купить конфеты, газировку и носки ручной вязки, когда они не дрались с немцами, – так сказал нам на той неделе твой двоюродный брат, помнишь? Только в скором времени лавка Монтгомери Уорда стала пользоваться самым большим успехом среди армейских лавок и даже среди лавок АМХ во всей Франции и вообще всюду, таким успехом, что твой двоюродный брат наконец сам поехал поглядеть, что там такое, и увидел, что Монтгомери Уорд сломал заднюю стену и устроил комнату для развлечений с отдельным входом и поместил там молодую француженку, свою знакомую, так что, когда солдату надоедало просто покупать носки или жевать шоколад, он мог купить у Монтгомери Уорда билет, пойти в заднюю комнату и получить удовольствие за свои деньги.
   Вот что увидел твой двоюродный брат. Да только в уставе армии и АМХа была какая-то статья против таких развлечений; они считали, что солдат должен довольствоваться одними носками и газировкой. Или, может, вмешался твой двоюродный брат; да, похоже, что это он. Потому что, если бы армия и АМХ узнали об этой задней комнате, они вышвырнули бы Монтгомери Уорда вон, и он вернулся бы в Джефферсон в наручниках, если б только не застрял в Ливенуорте [5], штат Канзас. Помнится, я как-то сказал другому твоему двоюродному брату, Гауну, давно, когда тебя еще и в помине не было: тот, кто потерял Елену Троянскую, в один прекрасный день может пожелать, чтоб он ее вовсе никогда не встречал.
   – Как это? – сказал я. – Где я был, если меня не было?
   – Ну конечно, это все твой двоюродный брат. Монтгомери Уорд мог бы даже накопить со входных билетов в эту развлекательную комнату достаточно денег, чтоб откупиться и выпутаться из истории. Но ему это было ни к чему. Его твой брат выручил. Монтгомери Уорд, знал это или нет, хотел этого или нет, был как бы власяницей, надетой на память о погибшей любви и верности твоего двоюродного брата. Или, может, все дело было в Джефферсоне. Может, твой двоюродный брат не вынес бы мысли, что в Ливенуортскую тюрьму попадет гражданин Джефферсона, пусть даже благодаря этому в самом Джефферсоне станет одним Сноупсом меньше, Так что похоже – он это сделал, а потом сказал: «Но чтоб я больше тебя не видел во Франции».
   Это значило – никогда не показывайся мне на глаза, потому что Монтгомери Уорд был власяницей: похоже, твой двоюродный брат испытал тот же гордый, жалкий, торжествующий, смиренный ужас перед своей твердостью, что и те древние отшельники, которые удалялись в пустынь и, полные несокрушимой твердости, сидели на камнях под палящим солнцем, и оно сушило их кровь и скрючивало ноги, а Монтгомери Уорд меж тем заводил все новых развлекательных дамочек в своей новой лавке, которую открыл в Париже…
   – В солдатских лавках бывает шоколад и газировка, – сказал я. – Так говорил дядя Гэвин. И еще – жевательная резинка.
   – Но ведь это американская армия, – сказал Рэтлиф. – Она воевала так недолго, что, видно, не успела к этому привыкнуть. А новая лавка Монтгомери Уорда, можно сказать, была французской лавкой, у него были лишь частные связи с американскими военными. Французы воевали достаточно, вон у них сколько войн было, и они давно поняли, что лучший способ избавиться от чего-нибудь – не обращать на это слишком много внимания. В самом деле, французы, вероятно, думали, что такая лавка, какую открыл на этот раз Монтгомери Уорд, самая платежеспособная, экономичная и, так сказать, самоокупающаяся на свете, потому что сколько бы денег ни взять за мороженое, и шоколад, и газировку, деньги, конечно, никуда не денутся, но этого шоколада, мороженого и газировки уже нет, они съедены или выпиты, и надо потратить часть этих денег, чтобы снова все это возместить, возобновить запас, тогда как чистое развлечение не потребляется, запас его не нужно возобновлять, затрачивая труд и деньги: налицо лишь общий и абсолютный износ, который так или иначе неизбежен.
   – Может быть, теперь Монтгомери Уорд не вернется в Джефферсон, – сказал я.
   – Я бы на его месте не вернулся, – сказал Рэтлиф.
   – А вдруг он привезет с собой свою лавку, – сказал я.
   – В этом случае я бы уж наверняка не вернулся, – сказал Рэтлиф.
   – Это вы все о дяде Гэвине? – сказал я.
   – Ах, прости, – сказал Рэтлиф.
   – А почему вы его не называете дядей Гэвином? – сказал я.
   – Ах, прости, – сказал Рэтлиф. – Да, он тебе дядя. Это твой двоюродный брат Гаун (кажется, на этот раз я сказал правильно?) меня запутал, но теперь уж я не забуду. Даю слово.
   Монтгомери Уорд не приезжал еще два года. Но только когда я стал постарше, я понял, что Рэтлиф имел в виду, когда сказал, что Монтгомери Уорд из кожи вылезет, только бы привезти домой какое-нибудь приемлемое для Миссисипи объяснение, что у него была в Париже за лавка. Он был последний солдат из Йокнапатофы, который вернулся домой. Из роты капитана Маклендона один был ранен в первом же бою, в котором участвовали американские войска, и вернулся в 1918 году в форме и с нашивкой за ранение. Потом, в начале 1919 года, вернулась вся рота, только двое солдат умерли от гриппа и несколько лежало в госпитале, и все вернувшиеся некоторое время разгуливали в военной форме по площади. А в мае появился один из близнецов – внук Сарториса (другой был убит в июле прошлого года), служивший в Британских воздушных силах, но на нем никакой формы не было, – а был у него только большой низкий гоночный автомобиль, рядом с которым маленький красный автомобильчик мэра де Спейна казался игрушечным, и он носился в нем по городу в те короткие промежутки, когда мистер Коннорс не арестовывал его за превышение скорости, но большей частью, примерно раз в неделю, ездил в Мемфис и обратно, все привыкал, Или, вернее, это мама говорила, что он пытается привыкнуть.
   А только и он, видно, не мог привыкнуть как следует, похоже, что война и его доконала. Это я о Монтгомери Уорде Сноупсе, он, видно, никак не мог от нее отвыкнуть и вернуться домой, а Баярд Сарторис домой-то вернулся, но привыкнуть не мог и с такой скоростью гонял на машине между усадьбой Сарториса и Джефферсоном, что полковник Сарторис, который ненавидел автомобили не меньше моего деда и даже ссуды из банка не выдавал человеку, который собирался купить автомобиль, бросил свой экипаж и отличных лошадей и стал ездить в город и обратно домой с Баярдом, надеясь, что Баярд, пока он не угробился сам или еще кого не угробил, станет ездить помедленней.
   В конце концов Баярд угробил человека, как все мы (взрослые в округе Йокнапатофа) ожидали, и это был его собственный дед. Мы не знали, что у полковника Сарториса было плохое сердце; доктор Пибоди сказал ему об этом три года назад и запретил даже близко подходить к автомобилям. Но полковник Сарторис никому об этом не сказал, даже своей сестре, миссис Дю Прэ, которая вела у него хозяйство: просто стал каждый день ездить на этой машине в город и обратно, чтобы Баярд так не гнал (они даже каким-то образом убедили мисс Нарциссу Бенбоу выйти за него замуж, надеялись, что так он скорей привыкнет), но однажды утром они с дедом спускались с холма со скоростью миль пятьдесят в час, а на дороге подвернулся фургон с негритянской семьей, и Баярд сказал: «Держись, дедушка», – и свернул прямо в овраг; автомобиль не перевернулся и даже остался целехонек; он просто остановился в овраге, но полковник Сарторис сидел неподвижно и глаза у него еще были открыты.
   Так что банк лишился своего президента, и тут-то мы узнали, кому же принадлежали все акции: оказывается, полковник Сарторис и майор де Спейн, отец мэра де Спейна, при жизни владели двумя самыми большими пакетами, а старый Билл Уорнер с Французовой Балки владел третьим. И мы думали, что, может, Байрон Сноупс получил в банке место не просто потому, что его предок служил в кавалерии под началом отца полковника Сарториса, но, может, тут не обошлось без старого Билли Уорнера. Только мы никогда этому всерьез не верили, потому что достаточно знали полковника Сарториса, знали, что ему достаточно было пойти один раз с человеком в разведку или даже просто посидеть с ним у походного костра, чтобы его раскусить.
   Конечно, немало акций, может, даже больше, чем у этих троих, было по мелочам у многих семей, скажем, у Компсонов, Бенбоу, Пибоди, у мисс Юнис Хэбершем, у нас да еще у целой сотни фермеров в нашем округе. Но лишь после того, как мэр де Спейн был избран президентом на место полковника Сарториса (и, собственно говоря, именно поэтому), мы узнали, что мистер Флем Сноупс уже не первый год всюду, где только мог, скупает акции, от одной до десятка; этих акций вместе с акциями мистера Уорнера и мэра де Спейна, которому они достались от отца, было бы достаточно, чтобы ему из вице-президента стать президентом (событий было столько, что пока, так сказать, не улеглась пыль, мы даже не заметили, что мистер Флем Сноупс теперь тоже стал вице-президентом), даже если бы миссис Дю Прэ и жена Баярда (сам Баярд в конце концов угробился, испытывая в Огайо новый самолет, на котором, как говорили, никто другой не хотел летать и самому Баярду лететь на нем тоже не было никакой надобности) не проголосовали за него.
   Мэр де Спейн ушел в отставку, продал свое автомобильное агентство и стал президентом банка как раз вовремя. Банк полковника Сарториса был государственным банком, потому что, как сказал Рэтлиф, полковник Сарторис, видно, знал, что деревенским людям это покажется надежнее и они скорее рискнут десятком долларов, положив их в банк, не говоря уж о вдовах и сиротах, поскольку женщины, даже если они не вдовы, никогда не верили ни в какие мужские затеи, не говоря уж о деньгах. И Рэтлиф сказал, что по случаю смены президента правительству придется прислать кого-нибудь, чтобы ревизовать счетные книги, хотя для годовой ревизии было еще не время; и в то утро, в восемь часов, два ревизора уже ждали около банка, пока кто-нибудь отопрет дверь и впустит их, что должен был сделать Байрон Сноупс, но он не показывался. Пришлось им дожидаться еще кого-нибудь, у кого есть ключ; и дверь отпер мистер де Спейн.
   А в четверть девятого, примерно через тринадцать минут после того, как ревизоры хотели приняться за книги, которые вел Байрон, мистер де Спейн узнал в гостинице Сноупса, что никто не видел Байрона со вчерашнего вечера, после того как прошел поезд на юг в девять двадцать две, а к полудню все знали, что Байрон, верно, уже в Техасе, хотя до Мексики ему остается еще примерно день пути. Но только через два дня главный ревизор приблизительно подсчитал, сколько не хватает денег; и тогда было созвано правление банка, и даже мистер Уорнер, которого в Джефферсоне видели не каждый год, приехал и слушал главного ревизора почти целую минуту, а потом сказал:
   – К черту полицию. Пошлите кого-нибудь на Французову Балку за моим револьвером, а потом покажите мне, в какую сторону он удрал.
   Но это было ничто по сравнению с тем шумом, который поднял сам мистер де Спейн, и весь Джефферсон это видел и слышал, а на третий день Рэтлиф сказал, хоть я и не понял, что он имел в виду: – Так вот, значит, сколько их было. По крайней мере, теперь мы знаем, чего стоит миссис Флем Сноупс. Теперь твоему дяде, когда он приедет, нечего будет думать о том, сколько он потерял, раз теперь он сможет точно, до последнего цента, узнать, сколько он сберег. – Потому что сам банк не пострадал. Ведь это государственный банк, и деньги, которые украл Байрон, будут возмещены, поймают Байрона или нет. Мы наблюдали за мистером де Спейном. Поскольку деньги его отца помогли полковнику Сарторису основать банк и сам мистер де Спейн был его вице-президентом, то даже если б он не стал президентом как раз перед тем, как ревизоры решили проверить книги Байрона Сноупса, он все равно, как мы думали, настоял бы на возмещении всех денег, до единого цента. Мы ожидали услышать, что он заложил свой дом, а когда не услышали этого, то просто решили, что он нажился на своем автомобильном агентстве, скопил и сберег деньги, о которых мы не знали. Потому что ничего другого мы от него не ждали; и когда на следующий день было созвано новое экстренное заседание правления, а еще через день объявлено, что президент добровольно возместил из своих личных средств украденные деньги, мы даже не удивились. Как сказал Рэтлиф, мы настолько не удивились, что лишь через два или три дня до нас дошло: а ведь, кажется, тогда же было объявлено и о том, что мистер Флем Сноупс стал вице-президентом банка.
   Теперь – прошел еще год – последние двое джефферсонских солдат вернулись домой навсегда или, во всяком случае, покамест навсегда: дядя Гэвин наконец вернулся из истерзанной войной Европы, которую он восстанавливал, и его выбрали прокурором округа, а через несколько месяцев вернулся и Монтгомери Уорд Сноупс, только он вернулся покамест навсегда, как Баярд Сарторис. На нем тоже была не военная форма, а черный костюм и какое-то удивительно черное пальто без рукавов, на голове набекрень надета какая-то черная штука из черного вельвета, похожая на пустой бычий пузырь, а на шее длинный, со свободными концами, галстук; он отпустил длинные волосы, бороду, и с его приездом у нас в Джефферсоне появился новый сноупсовский промысел. Название этого предприятия, написанное на стекле витрины, даже Рэтлиф не мог объяснить, и когда я поднялся по лестнице в кабинет, где дядя Гэвин ждал Нового года, с наступлением которого он станет прокурором округа, и сказал ему об этом, он добрых две секунды сидел неподвижно, а потом вскочил и пошел прямо к двери.
   – Покажи, где это, – сказал он.
   Мы пошли туда, где нас ждал Рэтлиф. Это была лавка на углу переулка, с боковой дверью, выходившей в переулок; маляр как раз кончал выводить на оконном стекле причудливыми буквами:

 
АТЕЛЬЕ МОНТИ

 
   а внутри, за стеклом, мы увидели Монтгомери Уорда все с той же французской штукой на голове (дядя Гэвин сказал, что это баскский берет), но без пиджака. Мы тогда внутрь не вошли: дядя Гэвин сказал: – Уйдем. Пусть сперва кончит. – Но Рэтлиф не ушел. Он сказал:
   – А вдруг я могу ему помочь? – Но дядя Гэвин взял меня за руку.
   – Если ателье значит просто фотография, почему же он так и не написал? – спросил я.
   – М-да, – сказал дядя Гэвин. – Я сам хотел бы это знать. – И хотя Рэтлиф вошел, он там все равно ничего не увидел. И вид у него был совсем как у меня.
   – Фотография, – сказал он. – Интересно, почему он так прямо и не написал?
   – Дядя Гэвин тоже не знает, – сказал я.
   – А я знаю, – сказал Рэтлиф. – Я никого и не спрашивал. Я только просто примеривался. – Он поглядел на меня. Потом моргнул раза два или три. – Фотография, – сказал он. – Ну, конечно, ты еще не дорос до этого. Это фотографическое ателье. – Он снова моргнул. – Но зачем оно ему? Судя по тому, что он делал во время войны, он не такой человек, чтобы удовлетвориться каким-нибудь пустяком, как волей-неволей привыкли мы, домоседы, в округе Йокнапатофа.
   Но больше мы тогда ничего не узнали. Потому что на другой день он велел завесить окно газетами, чтоб нельзя было заглянуть внутрь, и дверь была на запоре, и мы видели только посылки от Сирса и Роубэка из Чикаго, которые он приносил с почты, и, внеся их, сразу же снова запирал дверь.
   А в среду, когда вышел очередной номер городской газеты, чуть не половина первой страницы была занята объявлением о вернисаже, в котором говорилось: «Особо приглашаются дамы», а внизу стояло: «Чай».
   – Что? – сказал я. – А я думал, это будет фотография.
   – Так и есть, – сказал дядя Гэвин. – А заодно там можно выпить чашку чая, только зря он деньги потратил. Все женщины города и половина мужчин пойдут и без того, только чтоб узнать, отчего он держал дверь на запоре. – И мама уже сказала, что пойдет.
   – Ну, ты-то, конечно, не пойдешь, – сказала она дяде Гэвину.
   – Ладно, сдаюсь, – сказал он. – Значит, большинство мужчин пойдут. – Он был прав, церемония открытия продолжалась весь день, чтобы все, кто приходил, могли принять в ней участие. Монтгомери Уорду пришлось бы пускать публику по частям, даже если бы лавка была пустая, как в тот день, когда он ее арендовал. Но теперь в ней не поместилось бы разом и десяти человек, до того она была набита всякими вещами и всюду висели длинные, до полу, черные драпировки, а когда их раздергивали с помощью специальных блоков, казалось, что смотришь из окна, и он сказал, что один вид – это панорама Парижа, другой – мосты через Сену и всякие там набережные, третий – Эйфелева башня, четвертый – собор Парижской богоматери, и еще там были кушетки с черными подушками и столы, уставленные вазами и чашами, в которых горело что-то очень пахучее; и сперва даже фотоаппарата не замечаешь. Но потом замечаешь и его, и дверь в задней стене, и тут Монтгомери Уорд сказал быстро, и уже двинулся к ней, прежде чем успел сообразить, что, может, ему лучше не делать этого: