Страница:
Не собирался - и отлично, то было мудрое решение, не знаю, где бы я нашел необходимое спокойствие и тишину, не говоря уже о времени, настройся я иначе. С той самой минуты, когда я высадился в Бостонском порту, мои дни превратились в бесконечную череду встреч и знакомств, вечером я добирался до кровати совершенно измочаленным и был не в силах удержать в руках перо или книгу. Наверное, меня не чествовали так, как Диккенса, но непонятно откуда взявшаяся армия поклонников жаждала обменяться со мной рукопожатиями, сообщить, что знает меня по книгам и т.п. Друзья, о существовании которых я и не подозревал, устраивали в мою честь приемы, показывали город, принимали как дорогого гостя, так что я понемногу начал забывать, ради чего сюда пожаловал. Невероятно трудно оказалось проявить решительность и перестать жить так, словно я прибыл развлекаться, но меня ждал Нью-Йорк, пора было подумать о хлебе насущном.
Я добирался туда поездом, все время изумляясь обилию читающих пассажиров. Можно ли вообразить себе английского бакалейщика, который ежедневно по дороге из Брайтона на Брод-стрит углубляется в Теннисона или Браунинга, - да ни за что на свете! Он бросит взгляд в свою газету и погрузится в дрему до конца пути. В Америке же пассажиры, независимо от маршрута, короткого или длинного, всецело отдаются чтению, и я не мог ими не восхищаться. Кстати сказать, на себя самого я также взирал весьма одобрительно, ибо превратился в заправского путешественника, готового похвастать, что ему нипочем пересечь Атлантику, и снисходительно посмеивающегося над собственными недавними страхами перед этой самой обычной поездкой. И если мне нетрудно было переправиться через океан, то уж добраться до Нью-Йорка оказалось просто пустяком, только и оставалось, что зевнуть и заявить, что это скука. Забавно, правда? Забавно, когда невероятные события пытаются изобразить как повседневную рутину. Но все же это трогательный вид снобизма - он трогает своей наивностью. Впрочем, я и в самом деле был горд собой, вернее, горд тем относительным спокойствием, с которым думал о необходимости завоевать Нью-Йорк, ибо Нью-Йорк, конечно, нечто ужасающее. Бостон, университетский город, подобен Кембриджу и Оксфорду, но Нью-Йорк - типично американское явление и не похож ни на какое иное место в мире. Я не могу сказать, что он красив, ибо это не так, и не могу назвать ни одного архитектурного сооружения, ради которого стоило бы сюда приехать, но в нем есть та суета и спешка, которая либо доводит вас до одури, либо вызывает прилив сил, но безусловно заслуживает того, чтобы ее изведать. Почти все время я чувствовал себя словно в дурмане, не знал толком, куда иду и что делаю, не раз ловил себя на том, что встал столбом на улице и о меня как о преграду разбивается людской поток. Я разучился выполнять простые действия: не мог усесться в экипаж, не мог из него выбраться - моя медлительность все превращала в непосильный труд, и, где бы я ни оказался, напор бурливших вокруг толп доводил меня до головокружения. Казалось, в самом нью-йоркском воздухе было разлито что-то особое - пьянящее и нагоняющее дрему. Мне в самом деле много раз случалось слышать, будто тут какой-то необычный воздух и европейцам нужно привыкать к нему неделями. Я пробовал вести себя, как в каждом новом городе: бродить по улицам, рассматривать красоты, но он не поддавался. Построен он невероятно просто и разумно - состоит из параллельных улиц, разбитых на ровные кварталы, и в плане больше всего напоминает старательный детский рисунок, но, кажется, в него забыли вдохнуть душу, а если и не забыли, боюсь, мне ее не отыскать. Итак, в нем нет души и почти нет зелени, зато каждая улица кончается видом на реку и на какую реку! - гораздо шире Темзы, и чувствуется, что она морской рукав. Пожалуй, мне мешала архитектурная "вневременность" Нью-Йорка: в нем совершенно не ощущаешь постепенности застройки, и выглядит он так, будто его кварталы готовенькими высыпали на землю. С той, правда, оговоркой, что в городе нет ничего готового и завершенного - в Америке все не закончено, повсюду стройки, и воздух оглашает стук молотков и визг пил. Я постоянно себя спрашивал, где всему этому конец и успокоятся ли когда-нибудь неугомонные американцы.
Остановился я в отеле "Кларендон" на углу 4-й авеню и 18-й стрит, по-моему, то был самый шумный перекресток в мире, хотя сама гостиница, уютная и тихая, мне очень нравилась. Я занимал там две отличные комнаты, но от надежды, что мне удастся в них работать, пришлось сразу отказаться из-за непрестанных вторжений посетителей. На лестнице, ведущей к моей двери, все время слышались шаги; не отвлекаясь, нельзя было набросать и записки в три строки, не говоря о чем-нибудь более серьезном. Вы думаете, я жалуюсь? Нисколько! Вся эта беготня и суета была мне по душе, именно ее мне недоставало, и я неустанно поздравлял себя с тем, что додумался сюда приехать.
В конце ноября 1852 года я прочел первый цикл лекций по приглашению Ассоциации библиотек для служащих (благодарю их от души!). Догадайтесь, что помещалось на Бродвее под номером 548? Представьте себе - церковь, церковь на главной улице города. Впрочем, в Нью-Йорке нет улиц главных и неглавных, все они выглядят одинаково - не стоит воображать себе нечто вроде лондонской Мэлл. Я очень удивился, когда секретарь Ассоциации мистер Фелт привел меня в, главную унитарную церковь Нью-Йорка и, указав на дубовую кафедру и окруженный колоннами центральный неф, объяснил, что выступать я буду здесь. Мне как-то не улыбалось зарабатывать деньги, причем немалые, в божьем храме, но местных жителей это нисколько не смущало. Судя по всему, они не так, как мы, относятся к церквям, не знаю, чем они при этом руководствуются, но во время поездок по стране я не раз замечал, что церкви используются здесь для целей, весьма далеких от религии, и часто служат чем-то вроде административных деревенских зданий. Порой во время лекций, стоя за церковной кафедрой, я еле сдерживался, чтоб не огласить номер очередного псалма, и совершенно бы не удивился, если бы вся паства, простите, публика внезапно опустилась на колени и принялась молиться. По правде говоря, выступления в церквях отличались от всех прочих одной только особенностью: благодаря акустике храмовых сводов мой голос обретал ту самую ласкающую глубину и звучность, о которой я всегда мечтал, - мне бы хотелось увезти ее с собой.
На мой взгляд, лекции пользовались успехом, хотя не все печатные издания разделяли мою точку зрения. Спустившись к завтраку на утро после первой лекции, я заметил, что половина присутствующих старается убрать куда-нибудь свои газеты: в последнем номере "Нью-Йорк Гералд" была помещена возмутительная статейка о моем вчерашнем выступлении - при ознакомлении с оной, по мнению моих сотрапезников, ее героя должен был хватить удар. Безосновательные опасения! По части газетной ругани я человек бывалый; и, выбранив про себя критика, который унизился до оскорбительного тона, посокрушавшись о потерях, которые понесет финансовая сторона дела, я отмахнулся от всех этих выпадов, поскольку знал, что сотни вчерашних моих слушателей, делясь впечатлениями со знакомыми, разоблачат стряпню газетных писак. К тому же, я утешался, читая хвалебные рецензии. Как-то так получилось - заметьте, это всегда так получается, - что в моих бумагах нет ни одного экземпляра того ругательного отзыва (если вы случайно им располагаете, прошу вас, не трудитесь присылать его), зато осталась отлично сохранившаяся вырезка из "Нью-Йорк Ивнинг Пост". Прошу вас с нею ознакомиться:
"Как заметил некий джентльмен, присутствовавший на вчерашней лекции мистера Теккерея, случись зданию, в котором она проходила, рухнуть и погрести под собой сидевших в зале слушателей, НьюЙорк в интеллектуальном отношении оказался бы отброшен на полстолетия назад... Для всех собравшихся то был наиболее приятный час в их жизни. Оратор обладает превосходной дикцией... его великолепный тенор..."
Пожалуй, хватит. В моем почтенном возрасте негоже утешаться выцветшими от времени комплиментами, но мне хотелось показать вам, что слушатели были мной довольны и - что более важно - просили продолжения.
Америка вернула мне вкус к жизни, и я не знал, за что бы еще приняться, чтоб дать выход вновь пробудившимся жизненным силам. Подавленный, подчас больной, я месяцами писал, выступал с лекциями и так привык превозмогать себя и выполнять весь круг ежедневных обязанностей, что теперь, исполнившись сил и здоровья, не знал, как себя занять, мне было недостаточно моих обычных дел. Утром я вставал, отправлялся с визитами, расхаживал по городу и, словно животное, с трудом выбравшееся из-под земли на поверхность и опьяненное свежим воздухом, жадно к нему принюхивался. Все приводило меня в восторг. Я глазел на металлического дельфина - фонтанчик, из которого за три цента можно было наполнить стакан газированной водой, на блещущие сталью крыши, доходившие до самого горизонта, со стороны, наверное, казалось, будто я только что приехал из какой-нибудь глухомани. Вскоре я стал неотъемлемой принадлежностью Бродвея, вернее, того его очень оживленного отрезка в две с половиной мили, где в свободное от дел время постоянно расхаживал в поисках чего-нибудь любопытного или забавного. Не думайте, что дела мне лишь пригрезились - они у меня и вправду были: я встретился с издателем Харпером и разными другими людьми в надежде уладить наши споры об авторских правах. Вы, должно быть, знаете, что американцы способны присвоить любую нашу книгу и выпустить пиратское издание, не спрашивая согласия автора. Как раз когда я был в Америке, они не только именно так и поступили с "Эсмондом", пустив его, к моей досаде, по 50 центов за экземпляр, но и набрали дешевым шрифтом, вместо того чтобы в соответствии с авторским замыслом стилизовать под издания времен королевы Анны.
Как бы то ни было, меня снедало нетерпение и ожидание чего-то важного: сегодня мне предстоит новое волнующее дело, говорил я себе каждый день, словно само пребывание в Америке не было достаточно волнующим переживанием. Я спрашивал себя, на всех ли этот край действует подобным образом или так проявляется мой истинный характер, и, может быть, я и всегда кипел бы энергией, если бы все в жизни шло, как мне того хотелось. Меня и самого невероятно удивляла собственная бодрость и хорошее настроение, я изумлялся глядевшему на меня из зеркал оживленному лицу, впрочем, с седыми, как и прежде, волосами. Короче говоря, лекции отнюдь не поглощали всех моих сил, не столько физических, сколько душевных, и, озираясь по сторонам, я искал какой-нибудь новой точки приложения, чтобы отдать ей все свое внимание и обрести в ней цель для бродивших во мне неназванных желаний.
Сам я навряд ли отыскал бы такую цель, но мне помогли другие, представившие меня семейству неких Бакстеров. Как видите, мне не пришлось карабкаться на Эверест или спускаться по Ниагарскому водопаду, оказалось довольно познакомиться с еще одной семьей, чтобы ощутить покой и душевную ублаготворенность. Я и в самом деле очень соскучился по дружбе, особенно по женской, неловко, правда, говорить об этом вслух. Ну вот, вам тотчас стало любопытно, из кого же состояла семья Бакстеров, которую я осторожно помянул как единое целое. Сейчас я вам их всех представлю: глава семьи папаша Бакстер, прекрасный малый, с которым меня, собственно, и познакомили: его жена - очаровательная мамаша Бакстер, к которой меня тут же отвели; их маленькие дочки - прелестные создания; юный Бакстер - в семье, помнится, был только один наследник (но кто обращает внимание на мальчишек?) и, наконец, еще одна юная особа по имени Салли.
Восемнадцатилетняя Салли Бакстер была самым обворожительным и своенравным существом на свете. Мне показалось, что я встретил Беатрису Эсмонд и тотчас подарил ей свое сердце. Увидев ее, я сразу понял, что обрел ту вожделенную цель, которую искал. Больше я не слонялся бесцельно по Нью-Йорку, ноги сами меня несли на Вторую авеню к дому под названием "Браун-хаус", где мне всегда были рады и встречали с тем радушием и участием - в излюбленных мной максимальных дозах, - без которого я не умел существовать. Я больше не был одинок.
Итак, позвольте рассказать о Салли Бакстер; правда, испортив заранее историю, предупрежу, что Салли уже нет в живых. Как и почему она умерла, об этом сейчас не стоит говорить, но само печальное событие я не вправе утаить - оно придает особую окраску всему, что я собираюсь сказать дальше. Когда нас покидает молодой и подававший надежды человек, наше сознание заключает его образ в рамку - и он навсегда остается таким, каким мы его увидели впервые; превратись Салли в дебелую матрону с выводком детей, вцепившихся ей в юбку, ее черты, должно быть, не сияли бы так ярко в моей памяти. Смерть в этом смысле великодушна: на траурном фоне я лучше различаю облик Салли, какой она была зимой 1852, а стоит ей залиться смехом или улыбнуться чуть язвительно, и меня пронзает боль утраты, хотя Салли никогда мне не принадлежала, да и вряд ли могла бы принадлежать. Напрасные надежды, несостоявшаяся любовь, - утерянные возможности! - мой вам совет, не упускайте их из страха перед условностями и обычаями вашего времени. Как же я любил тебя, Салли Бакстер, но потерял тебя, ибо был робок, медлителен, не верил в свои силы, боялся ответственности, а главное - оказался слаб и недостоин.
Прошу простить мою невольную сентиментальность, сейчас я откашляюсь и буду продолжать. Салли Бакстер была американской девушкой - наблюдение хоть и не новое, но важное, ибо из него следует, что она ничуть не походила на моих юных соотечественниц. Американки - совсем особая порода. Им дарована такая свобода и самостоятельность, какая и не снилась их сверстницам в Англии, она их превращает в совершенно независимые существа, чье поведение порой граничит с дерзостью. В обществе им позволено говорить что в голову взбредет, перебивать старших, не соглашаться с опытными и знающими людьми, но если вы решили, что они развязны и бесцеремонны, то ошиблись - уверяю вас, это вовсе не так. Напротив, именно своеволие, на которое сквозь пальцы смотрят окружающие, придает американской девушке особую притягательность. Ее не выращивают в тесной клетке, превратившей в безжизненных восковых кукол миллион других девушек, но дают сформироваться как самостоятельной и заслуживающей уважения личности. Если английских барышень приходится долго уламывать и чуть не клещами вытягивать из них слова, то здешние юные леди, в соответствии с уже известным нам американским принципом экономии времени, буквально врываются в разговор, бряцая аргументами. Услышав это в первый раз, я просто задохнулся от неожиданности и стал оглядываться по сторонам на батюшку и матушку Салли, полагая, что они сейчас одернут молодую леди и выговорят ей за несдержанность, но, заметив игравшую на их лицах одобрительную улыбку, превозмог свое замешательство, махнул рукой на этикет и стал наслаждаться беседами с Салли. Я говорил с ней обо всем на свете и вскоре привык, что мое просвещенное мнение может быть оспорено, высмеяно и отвергнуто с такой решительностью, какой я не встречал нигде и никогда. Подобного я в самом деле не встречал: Изабелла во всем со мной соглашалась, ну, а Джейн - Джейн была слишком серьезна и умна, чтобы позволить себе такую категоричность. Я вовсе не собираюсь сравнивать всех этих женщин, это было бы и бестактно, и бессмысленно, но Салли и впрямь была единственной в своем роде, - надеюсь, вы понимаете, что говорю я это не для того, чтобы кого-нибудь унизить, - я на такое не способен.
Надеюсь также, вы не подумали, будто рассказчик позабыл о своем возрасте. Никак нет, не позабыл - отлично помнил, что ему исполнился сорок один год, - и потому прибегнул к следующей; уловке, которую находил весьма разумной, - возможно, вы его одобрите. Я, так сказать, прибил свой флаг гвоздями к мачте, демонстративно приглашая окружающих наблюдать за моими ухаживаниями. Я не скрывал того, что обожаю Салли, я заявил ей это в присутствии всех Бакстеров, ясно дав понять, что в ней заключена главная причина моих посещений "Браун-хауса". Я говорил направо и налево, что Салли - самая очаровательная девушка на свете и, того и гляди, разобьет мое усталое старое сердце (делая при этом особый упор на слове "старое"). Мистер Бакстер в ответ лишь улыбался, ничуть не озаботясь моим заявлением, миссис Бакстер тоже тепло мне улыбалась, а молодая поросль встретила мои слова смехом и криками "ура" в честь старшей сестрицы. Согласитесь, публичное выражение истинных чувств - это совсем неглупо, и все наверняка сочли, что чувства эти несерьезны. Начни кто-нибудь сплетничать, что Теккерей всерьез увлекся девицей Бакстер, ее родные тотчас бы воскликнули: "Ну как же, знаем-знаем, он сам нам объявил, что по уши влюбился в нашу Салли, предупредил, чтоб мы следили в оба!" - и тут же всякие подозрения рассеялись бы как дым. То был поистине макиавеллиев ход, я был горд своей стратегией и дальновидностью. Правда, в моей душе звучал тоненький голосок: "Ты можешь провести кого угодно, только не меня". На свой лад, я и в самом деле влюблен был в Салли Бакстер, это и повергло меня в панику, потому я так и держался, что хотел предостеречь других не меньше, чем самого себя. Наверное, не слишком благородно в этом признаваться, но кажется, я полюбил не столько девушку, сколько ее облик, звучание голоса. Правду сказать, я никогда не питал слабости к кипучим, бурным натурам, но к Салли меня притягивала ее пылкость и юность, это несомненно. Мне нравилось следить за каждым ее жестом, особенно на удивлявших меня американских балах, куда она, как и все прочие особы ее пола, являлась в тщательно обдуманных и очень ярких туалетах, - в Европе их нашли бы крикливыми, излишне смелыми и вульгарными, но по эту сторону Атлантики они выглядели вполне уместно и радовали взор. Ее наряд, прическа, легкость, с какой она кружилась в танце, смех - все в ней меня пленяло. Однако когда я сел писать ей из Бостона, оказалось, что не знаю, к кому обращаюсь, - ею можно было восхищаться, припоминать с невероятной ясностью каждую ее черточку, но не иметь понятия, что она за человек. Мы очень много разговаривали, но всегда на людях и по-светски - не раскрывая друг другу душу: это было бы чересчур серьезно. Мы обменивались впечатлениями, делились взглядами, не более того, и, честно говоря, - этим все и ограничивалось, я не был уверен в своих чувствах к Салли. Я громко заявлял, что как только на горизонте объявится какой-нибудь Томкинс, претендующий на ее руку и сердце, я тихо скроюсь из виду, но про себя решал, принадлежу ли я сам к разряду Томкинсов. Сорокалетние мужчины не раз женились на восемнадцатилетних девушках, порой вполне удачно, отчего бы не попытать счастья и вашему покорному слуге?
С этими мыслями я и вернулся в Бостон читать лекции. Ехать из Бостона в Нью-Йорк, а потом назад, что за бессмысленная трата сил! Однако в Америке все начинается с Нью-Йорка - необходимо получить его благословение, после чего можно отправляться дальше. Раз я начал с Нью-Йорка и начал успешно, значит, меня хотели услышать и в других частях страны - я мог рассчитывать на приглашения. Как бы то ни было, сам я ничуть не возражал против того, чтоб, побывав в Нью-Йорке, опять попасть в Бостон и познакомиться с ним поближе. Здесь было приятно в канун рождества: очень снежно, чистый воздух, здоровая, почти деревенская обстановка. Порой казалось, что я снова в Англии, - так мне ее напоминали здешние пейзажи. Друзья частенько подтрунивали над моими восторгами: я то и дело удивлялся цивилизованному виду города, который - легко было предвидеть - за двести с лишком лет, прошедших со дня его основания, утратил сходство с лагерем переселенцев, однако я никак не ожидал, что он так далеко продвинулся по этому пути. Я не нашел здесь ничего недавно сделанного, временного, грубо сколоченного боюсь, я готов был все это тут увидеть. Не предполагал я и того, что местная флора до такой степени повторяет нашу островную, хотя, конечно, знал, что поселенцы назвали эту часть страны Новой Англией не только потому, что сами приехали из Англии. Короче говоря, я не обнаружил в Бостоне ничего заморского, и меня это едва ли не разочаровало.
Рождество 1852 года я встретил, тоскуя по дому, хотя со всех сторон был окружен заботами и попечениями. Снег за окном приятно все преобразил; катаясь на санях и наблюдая, как детвора на всем подряд съезжает с гор, я сокрушался, что со мною нет Анни и Минни, и дал себе слово, что в следующее рождество мы будем вместе и повеселимся на славу (рад доложить, что слово я сдержал). Я думал и о Салли и писал ей, но, большей частью, рвал написанное - никак не мог найти верную интонацию (как вы заметили, я неизменно рву свои послания, когда пишу любимым), все время получалось чуть более интимно, чуть более сентиментально, чем хотелось бы, и оттого казалось глупо. В конце концов, письмо, которое я все же отослал ей, почти целиком состояло из объяснения, почему я не писал ей раньше, и, в самом деле, вышло довольно нелепым. По-моему, она мне не ответила, во всяком случае, не ответила ничем, достойным упоминания.
Но это не слишком меня заботило. Скорей, я радовался своему любовному страданию, ибо еще недавно опасался, что отмахнусь от самой Венеры, случись ей выступить из волн и поманить меня к себе. Я тешился сознанием, что влюблен, прекрасно понимая, что мое новое чувство мало напоминает недавнюю испепеляющую страсть. Кажется, недостаток слушателей на лекциях задевал меня больнее, чем отсутствие вестей от Салли, и судьбу своего заработка я принимал гораздо ближе к сердцу, чем любовные дела. Народу ходило мало, отчасти это объяснялось плохой погодой: снег удерживал людей дома, по крайней мере, тех, которые обычно любят меня слушать, - дам и старых чудаков. Мне понравилась начитанная бостонская публика, но в целом я нашел ее гораздо более чинной и важной, чем в других городах, - завоевать ее было не так-то просто, В Бостоне есть высшее общество, которым здесь гордятся и не спешат пускать в него посторонних, даже в лице бедного лектора, сочинившего на досуге несколько книг. К началу года мне стало ясно: если я надеюсь зарабатывать деньги с той же ошеломляющей скоростью, что и в Нью-Йорке, мне нужно поездить по стране, а не сидеть из робости и лени в таких общедоступных городах, как Бостон и Нью-Йорк. Я радовался своему решению - боялся упустить многое из того, что мне могла дать Америка, и удовольствоваться лишь краешком большого пирога, а это было бы изрядной потерей. Гораздо лучше было путешествовать, своими глазами увидеть разные места и убедиться в бескрайности ее просторов. Сидя в Бостоне или Нью-Йорке, нельзя вообразить, как велика Америка; восточный берег, куда причаливают европейские суда, играет роль приманки и сбивает с толку путешественника, превратно представляющего себе край, в который приехал, и, лишь отправившись на юг или на запад, он избавляется от впечатления, что все тут в точности как дома. Бостонцы, не захотевшие покинуть для меня своих каминов, оказали мне гораздо большую услугу, чем собирались.
В начале января 1853 года я весело сложил вещи и с легким сердцем, без тени досады сел в поезд, идущий в Филадельфию. Мне хочется воспользоваться оставшимся до отправления временем, чтобы сказать похвальное слово железным дорогам. Если б не они, я никогда бы не отважился пуститься через всю Америку, ведь здешние расстояния огромны, и будь я ограничен скоростью кареты, я не сумел бы посмотреть и четверти того, что увидал за несколько недель. Короче говоря, благодарность моя этому виду транспорта безмерна и долг неоплатен, к тому же, я люблю его удобства - люблю за то, что в вагоне можно свободно сидеть, подняться, сделать шаг-другой по коридору, за то, что при огромной скорости передвижения я не утомляю ни людей, ни животных. Ритмичная и ровная езда в попыхивающем поезде настраивает нас на философский лад, и в нем нам не страшны стихии, хотя мне раза два случалось попадать в снежные заносы. Мне нравится уединение, которое дарует мне вагон, и вместе с тем - соседство других людей, с которыми совсем необязательно вступать в общение - не то что на корабле или в дилижансе. Нравится, что я могу в нем есть или читать с немалой степенью комфорта, мне по душе зов паровозного свистка, клубы пара, проносящиеся за окном, и ровный путь - без рытвин, ям и других дорожных опасностей; нравится, что я не ограничен в багаже и могу взять столько вещей, сколько мне заблагорассудится, но больше всего я радуюсь чувству легкости: без всяких усилий, если не считать усилий паровой машины, мы мчимся по стальным путям, и я их от всей души приветствую. Кстати, знаете ли вы, что, несмотря на весь мой энтузиазм, одна из самых неудачных финансовых спекуляций была у меня связана с железными дорогами? Ну, не станем в это углубляться, филадельфийский поезд трогается, пожалуйста, не стойте у ступенек!
Я добирался туда поездом, все время изумляясь обилию читающих пассажиров. Можно ли вообразить себе английского бакалейщика, который ежедневно по дороге из Брайтона на Брод-стрит углубляется в Теннисона или Браунинга, - да ни за что на свете! Он бросит взгляд в свою газету и погрузится в дрему до конца пути. В Америке же пассажиры, независимо от маршрута, короткого или длинного, всецело отдаются чтению, и я не мог ими не восхищаться. Кстати сказать, на себя самого я также взирал весьма одобрительно, ибо превратился в заправского путешественника, готового похвастать, что ему нипочем пересечь Атлантику, и снисходительно посмеивающегося над собственными недавними страхами перед этой самой обычной поездкой. И если мне нетрудно было переправиться через океан, то уж добраться до Нью-Йорка оказалось просто пустяком, только и оставалось, что зевнуть и заявить, что это скука. Забавно, правда? Забавно, когда невероятные события пытаются изобразить как повседневную рутину. Но все же это трогательный вид снобизма - он трогает своей наивностью. Впрочем, я и в самом деле был горд собой, вернее, горд тем относительным спокойствием, с которым думал о необходимости завоевать Нью-Йорк, ибо Нью-Йорк, конечно, нечто ужасающее. Бостон, университетский город, подобен Кембриджу и Оксфорду, но Нью-Йорк - типично американское явление и не похож ни на какое иное место в мире. Я не могу сказать, что он красив, ибо это не так, и не могу назвать ни одного архитектурного сооружения, ради которого стоило бы сюда приехать, но в нем есть та суета и спешка, которая либо доводит вас до одури, либо вызывает прилив сил, но безусловно заслуживает того, чтобы ее изведать. Почти все время я чувствовал себя словно в дурмане, не знал толком, куда иду и что делаю, не раз ловил себя на том, что встал столбом на улице и о меня как о преграду разбивается людской поток. Я разучился выполнять простые действия: не мог усесться в экипаж, не мог из него выбраться - моя медлительность все превращала в непосильный труд, и, где бы я ни оказался, напор бурливших вокруг толп доводил меня до головокружения. Казалось, в самом нью-йоркском воздухе было разлито что-то особое - пьянящее и нагоняющее дрему. Мне в самом деле много раз случалось слышать, будто тут какой-то необычный воздух и европейцам нужно привыкать к нему неделями. Я пробовал вести себя, как в каждом новом городе: бродить по улицам, рассматривать красоты, но он не поддавался. Построен он невероятно просто и разумно - состоит из параллельных улиц, разбитых на ровные кварталы, и в плане больше всего напоминает старательный детский рисунок, но, кажется, в него забыли вдохнуть душу, а если и не забыли, боюсь, мне ее не отыскать. Итак, в нем нет души и почти нет зелени, зато каждая улица кончается видом на реку и на какую реку! - гораздо шире Темзы, и чувствуется, что она морской рукав. Пожалуй, мне мешала архитектурная "вневременность" Нью-Йорка: в нем совершенно не ощущаешь постепенности застройки, и выглядит он так, будто его кварталы готовенькими высыпали на землю. С той, правда, оговоркой, что в городе нет ничего готового и завершенного - в Америке все не закончено, повсюду стройки, и воздух оглашает стук молотков и визг пил. Я постоянно себя спрашивал, где всему этому конец и успокоятся ли когда-нибудь неугомонные американцы.
Остановился я в отеле "Кларендон" на углу 4-й авеню и 18-й стрит, по-моему, то был самый шумный перекресток в мире, хотя сама гостиница, уютная и тихая, мне очень нравилась. Я занимал там две отличные комнаты, но от надежды, что мне удастся в них работать, пришлось сразу отказаться из-за непрестанных вторжений посетителей. На лестнице, ведущей к моей двери, все время слышались шаги; не отвлекаясь, нельзя было набросать и записки в три строки, не говоря о чем-нибудь более серьезном. Вы думаете, я жалуюсь? Нисколько! Вся эта беготня и суета была мне по душе, именно ее мне недоставало, и я неустанно поздравлял себя с тем, что додумался сюда приехать.
В конце ноября 1852 года я прочел первый цикл лекций по приглашению Ассоциации библиотек для служащих (благодарю их от души!). Догадайтесь, что помещалось на Бродвее под номером 548? Представьте себе - церковь, церковь на главной улице города. Впрочем, в Нью-Йорке нет улиц главных и неглавных, все они выглядят одинаково - не стоит воображать себе нечто вроде лондонской Мэлл. Я очень удивился, когда секретарь Ассоциации мистер Фелт привел меня в, главную унитарную церковь Нью-Йорка и, указав на дубовую кафедру и окруженный колоннами центральный неф, объяснил, что выступать я буду здесь. Мне как-то не улыбалось зарабатывать деньги, причем немалые, в божьем храме, но местных жителей это нисколько не смущало. Судя по всему, они не так, как мы, относятся к церквям, не знаю, чем они при этом руководствуются, но во время поездок по стране я не раз замечал, что церкви используются здесь для целей, весьма далеких от религии, и часто служат чем-то вроде административных деревенских зданий. Порой во время лекций, стоя за церковной кафедрой, я еле сдерживался, чтоб не огласить номер очередного псалма, и совершенно бы не удивился, если бы вся паства, простите, публика внезапно опустилась на колени и принялась молиться. По правде говоря, выступления в церквях отличались от всех прочих одной только особенностью: благодаря акустике храмовых сводов мой голос обретал ту самую ласкающую глубину и звучность, о которой я всегда мечтал, - мне бы хотелось увезти ее с собой.
На мой взгляд, лекции пользовались успехом, хотя не все печатные издания разделяли мою точку зрения. Спустившись к завтраку на утро после первой лекции, я заметил, что половина присутствующих старается убрать куда-нибудь свои газеты: в последнем номере "Нью-Йорк Гералд" была помещена возмутительная статейка о моем вчерашнем выступлении - при ознакомлении с оной, по мнению моих сотрапезников, ее героя должен был хватить удар. Безосновательные опасения! По части газетной ругани я человек бывалый; и, выбранив про себя критика, который унизился до оскорбительного тона, посокрушавшись о потерях, которые понесет финансовая сторона дела, я отмахнулся от всех этих выпадов, поскольку знал, что сотни вчерашних моих слушателей, делясь впечатлениями со знакомыми, разоблачат стряпню газетных писак. К тому же, я утешался, читая хвалебные рецензии. Как-то так получилось - заметьте, это всегда так получается, - что в моих бумагах нет ни одного экземпляра того ругательного отзыва (если вы случайно им располагаете, прошу вас, не трудитесь присылать его), зато осталась отлично сохранившаяся вырезка из "Нью-Йорк Ивнинг Пост". Прошу вас с нею ознакомиться:
"Как заметил некий джентльмен, присутствовавший на вчерашней лекции мистера Теккерея, случись зданию, в котором она проходила, рухнуть и погрести под собой сидевших в зале слушателей, НьюЙорк в интеллектуальном отношении оказался бы отброшен на полстолетия назад... Для всех собравшихся то был наиболее приятный час в их жизни. Оратор обладает превосходной дикцией... его великолепный тенор..."
Пожалуй, хватит. В моем почтенном возрасте негоже утешаться выцветшими от времени комплиментами, но мне хотелось показать вам, что слушатели были мной довольны и - что более важно - просили продолжения.
Америка вернула мне вкус к жизни, и я не знал, за что бы еще приняться, чтоб дать выход вновь пробудившимся жизненным силам. Подавленный, подчас больной, я месяцами писал, выступал с лекциями и так привык превозмогать себя и выполнять весь круг ежедневных обязанностей, что теперь, исполнившись сил и здоровья, не знал, как себя занять, мне было недостаточно моих обычных дел. Утром я вставал, отправлялся с визитами, расхаживал по городу и, словно животное, с трудом выбравшееся из-под земли на поверхность и опьяненное свежим воздухом, жадно к нему принюхивался. Все приводило меня в восторг. Я глазел на металлического дельфина - фонтанчик, из которого за три цента можно было наполнить стакан газированной водой, на блещущие сталью крыши, доходившие до самого горизонта, со стороны, наверное, казалось, будто я только что приехал из какой-нибудь глухомани. Вскоре я стал неотъемлемой принадлежностью Бродвея, вернее, того его очень оживленного отрезка в две с половиной мили, где в свободное от дел время постоянно расхаживал в поисках чего-нибудь любопытного или забавного. Не думайте, что дела мне лишь пригрезились - они у меня и вправду были: я встретился с издателем Харпером и разными другими людьми в надежде уладить наши споры об авторских правах. Вы, должно быть, знаете, что американцы способны присвоить любую нашу книгу и выпустить пиратское издание, не спрашивая согласия автора. Как раз когда я был в Америке, они не только именно так и поступили с "Эсмондом", пустив его, к моей досаде, по 50 центов за экземпляр, но и набрали дешевым шрифтом, вместо того чтобы в соответствии с авторским замыслом стилизовать под издания времен королевы Анны.
Как бы то ни было, меня снедало нетерпение и ожидание чего-то важного: сегодня мне предстоит новое волнующее дело, говорил я себе каждый день, словно само пребывание в Америке не было достаточно волнующим переживанием. Я спрашивал себя, на всех ли этот край действует подобным образом или так проявляется мой истинный характер, и, может быть, я и всегда кипел бы энергией, если бы все в жизни шло, как мне того хотелось. Меня и самого невероятно удивляла собственная бодрость и хорошее настроение, я изумлялся глядевшему на меня из зеркал оживленному лицу, впрочем, с седыми, как и прежде, волосами. Короче говоря, лекции отнюдь не поглощали всех моих сил, не столько физических, сколько душевных, и, озираясь по сторонам, я искал какой-нибудь новой точки приложения, чтобы отдать ей все свое внимание и обрести в ней цель для бродивших во мне неназванных желаний.
Сам я навряд ли отыскал бы такую цель, но мне помогли другие, представившие меня семейству неких Бакстеров. Как видите, мне не пришлось карабкаться на Эверест или спускаться по Ниагарскому водопаду, оказалось довольно познакомиться с еще одной семьей, чтобы ощутить покой и душевную ублаготворенность. Я и в самом деле очень соскучился по дружбе, особенно по женской, неловко, правда, говорить об этом вслух. Ну вот, вам тотчас стало любопытно, из кого же состояла семья Бакстеров, которую я осторожно помянул как единое целое. Сейчас я вам их всех представлю: глава семьи папаша Бакстер, прекрасный малый, с которым меня, собственно, и познакомили: его жена - очаровательная мамаша Бакстер, к которой меня тут же отвели; их маленькие дочки - прелестные создания; юный Бакстер - в семье, помнится, был только один наследник (но кто обращает внимание на мальчишек?) и, наконец, еще одна юная особа по имени Салли.
Восемнадцатилетняя Салли Бакстер была самым обворожительным и своенравным существом на свете. Мне показалось, что я встретил Беатрису Эсмонд и тотчас подарил ей свое сердце. Увидев ее, я сразу понял, что обрел ту вожделенную цель, которую искал. Больше я не слонялся бесцельно по Нью-Йорку, ноги сами меня несли на Вторую авеню к дому под названием "Браун-хаус", где мне всегда были рады и встречали с тем радушием и участием - в излюбленных мной максимальных дозах, - без которого я не умел существовать. Я больше не был одинок.
Итак, позвольте рассказать о Салли Бакстер; правда, испортив заранее историю, предупрежу, что Салли уже нет в живых. Как и почему она умерла, об этом сейчас не стоит говорить, но само печальное событие я не вправе утаить - оно придает особую окраску всему, что я собираюсь сказать дальше. Когда нас покидает молодой и подававший надежды человек, наше сознание заключает его образ в рамку - и он навсегда остается таким, каким мы его увидели впервые; превратись Салли в дебелую матрону с выводком детей, вцепившихся ей в юбку, ее черты, должно быть, не сияли бы так ярко в моей памяти. Смерть в этом смысле великодушна: на траурном фоне я лучше различаю облик Салли, какой она была зимой 1852, а стоит ей залиться смехом или улыбнуться чуть язвительно, и меня пронзает боль утраты, хотя Салли никогда мне не принадлежала, да и вряд ли могла бы принадлежать. Напрасные надежды, несостоявшаяся любовь, - утерянные возможности! - мой вам совет, не упускайте их из страха перед условностями и обычаями вашего времени. Как же я любил тебя, Салли Бакстер, но потерял тебя, ибо был робок, медлителен, не верил в свои силы, боялся ответственности, а главное - оказался слаб и недостоин.
Прошу простить мою невольную сентиментальность, сейчас я откашляюсь и буду продолжать. Салли Бакстер была американской девушкой - наблюдение хоть и не новое, но важное, ибо из него следует, что она ничуть не походила на моих юных соотечественниц. Американки - совсем особая порода. Им дарована такая свобода и самостоятельность, какая и не снилась их сверстницам в Англии, она их превращает в совершенно независимые существа, чье поведение порой граничит с дерзостью. В обществе им позволено говорить что в голову взбредет, перебивать старших, не соглашаться с опытными и знающими людьми, но если вы решили, что они развязны и бесцеремонны, то ошиблись - уверяю вас, это вовсе не так. Напротив, именно своеволие, на которое сквозь пальцы смотрят окружающие, придает американской девушке особую притягательность. Ее не выращивают в тесной клетке, превратившей в безжизненных восковых кукол миллион других девушек, но дают сформироваться как самостоятельной и заслуживающей уважения личности. Если английских барышень приходится долго уламывать и чуть не клещами вытягивать из них слова, то здешние юные леди, в соответствии с уже известным нам американским принципом экономии времени, буквально врываются в разговор, бряцая аргументами. Услышав это в первый раз, я просто задохнулся от неожиданности и стал оглядываться по сторонам на батюшку и матушку Салли, полагая, что они сейчас одернут молодую леди и выговорят ей за несдержанность, но, заметив игравшую на их лицах одобрительную улыбку, превозмог свое замешательство, махнул рукой на этикет и стал наслаждаться беседами с Салли. Я говорил с ней обо всем на свете и вскоре привык, что мое просвещенное мнение может быть оспорено, высмеяно и отвергнуто с такой решительностью, какой я не встречал нигде и никогда. Подобного я в самом деле не встречал: Изабелла во всем со мной соглашалась, ну, а Джейн - Джейн была слишком серьезна и умна, чтобы позволить себе такую категоричность. Я вовсе не собираюсь сравнивать всех этих женщин, это было бы и бестактно, и бессмысленно, но Салли и впрямь была единственной в своем роде, - надеюсь, вы понимаете, что говорю я это не для того, чтобы кого-нибудь унизить, - я на такое не способен.
Надеюсь также, вы не подумали, будто рассказчик позабыл о своем возрасте. Никак нет, не позабыл - отлично помнил, что ему исполнился сорок один год, - и потому прибегнул к следующей; уловке, которую находил весьма разумной, - возможно, вы его одобрите. Я, так сказать, прибил свой флаг гвоздями к мачте, демонстративно приглашая окружающих наблюдать за моими ухаживаниями. Я не скрывал того, что обожаю Салли, я заявил ей это в присутствии всех Бакстеров, ясно дав понять, что в ней заключена главная причина моих посещений "Браун-хауса". Я говорил направо и налево, что Салли - самая очаровательная девушка на свете и, того и гляди, разобьет мое усталое старое сердце (делая при этом особый упор на слове "старое"). Мистер Бакстер в ответ лишь улыбался, ничуть не озаботясь моим заявлением, миссис Бакстер тоже тепло мне улыбалась, а молодая поросль встретила мои слова смехом и криками "ура" в честь старшей сестрицы. Согласитесь, публичное выражение истинных чувств - это совсем неглупо, и все наверняка сочли, что чувства эти несерьезны. Начни кто-нибудь сплетничать, что Теккерей всерьез увлекся девицей Бакстер, ее родные тотчас бы воскликнули: "Ну как же, знаем-знаем, он сам нам объявил, что по уши влюбился в нашу Салли, предупредил, чтоб мы следили в оба!" - и тут же всякие подозрения рассеялись бы как дым. То был поистине макиавеллиев ход, я был горд своей стратегией и дальновидностью. Правда, в моей душе звучал тоненький голосок: "Ты можешь провести кого угодно, только не меня". На свой лад, я и в самом деле влюблен был в Салли Бакстер, это и повергло меня в панику, потому я так и держался, что хотел предостеречь других не меньше, чем самого себя. Наверное, не слишком благородно в этом признаваться, но кажется, я полюбил не столько девушку, сколько ее облик, звучание голоса. Правду сказать, я никогда не питал слабости к кипучим, бурным натурам, но к Салли меня притягивала ее пылкость и юность, это несомненно. Мне нравилось следить за каждым ее жестом, особенно на удивлявших меня американских балах, куда она, как и все прочие особы ее пола, являлась в тщательно обдуманных и очень ярких туалетах, - в Европе их нашли бы крикливыми, излишне смелыми и вульгарными, но по эту сторону Атлантики они выглядели вполне уместно и радовали взор. Ее наряд, прическа, легкость, с какой она кружилась в танце, смех - все в ней меня пленяло. Однако когда я сел писать ей из Бостона, оказалось, что не знаю, к кому обращаюсь, - ею можно было восхищаться, припоминать с невероятной ясностью каждую ее черточку, но не иметь понятия, что она за человек. Мы очень много разговаривали, но всегда на людях и по-светски - не раскрывая друг другу душу: это было бы чересчур серьезно. Мы обменивались впечатлениями, делились взглядами, не более того, и, честно говоря, - этим все и ограничивалось, я не был уверен в своих чувствах к Салли. Я громко заявлял, что как только на горизонте объявится какой-нибудь Томкинс, претендующий на ее руку и сердце, я тихо скроюсь из виду, но про себя решал, принадлежу ли я сам к разряду Томкинсов. Сорокалетние мужчины не раз женились на восемнадцатилетних девушках, порой вполне удачно, отчего бы не попытать счастья и вашему покорному слуге?
С этими мыслями я и вернулся в Бостон читать лекции. Ехать из Бостона в Нью-Йорк, а потом назад, что за бессмысленная трата сил! Однако в Америке все начинается с Нью-Йорка - необходимо получить его благословение, после чего можно отправляться дальше. Раз я начал с Нью-Йорка и начал успешно, значит, меня хотели услышать и в других частях страны - я мог рассчитывать на приглашения. Как бы то ни было, сам я ничуть не возражал против того, чтоб, побывав в Нью-Йорке, опять попасть в Бостон и познакомиться с ним поближе. Здесь было приятно в канун рождества: очень снежно, чистый воздух, здоровая, почти деревенская обстановка. Порой казалось, что я снова в Англии, - так мне ее напоминали здешние пейзажи. Друзья частенько подтрунивали над моими восторгами: я то и дело удивлялся цивилизованному виду города, который - легко было предвидеть - за двести с лишком лет, прошедших со дня его основания, утратил сходство с лагерем переселенцев, однако я никак не ожидал, что он так далеко продвинулся по этому пути. Я не нашел здесь ничего недавно сделанного, временного, грубо сколоченного боюсь, я готов был все это тут увидеть. Не предполагал я и того, что местная флора до такой степени повторяет нашу островную, хотя, конечно, знал, что поселенцы назвали эту часть страны Новой Англией не только потому, что сами приехали из Англии. Короче говоря, я не обнаружил в Бостоне ничего заморского, и меня это едва ли не разочаровало.
Рождество 1852 года я встретил, тоскуя по дому, хотя со всех сторон был окружен заботами и попечениями. Снег за окном приятно все преобразил; катаясь на санях и наблюдая, как детвора на всем подряд съезжает с гор, я сокрушался, что со мною нет Анни и Минни, и дал себе слово, что в следующее рождество мы будем вместе и повеселимся на славу (рад доложить, что слово я сдержал). Я думал и о Салли и писал ей, но, большей частью, рвал написанное - никак не мог найти верную интонацию (как вы заметили, я неизменно рву свои послания, когда пишу любимым), все время получалось чуть более интимно, чуть более сентиментально, чем хотелось бы, и оттого казалось глупо. В конце концов, письмо, которое я все же отослал ей, почти целиком состояло из объяснения, почему я не писал ей раньше, и, в самом деле, вышло довольно нелепым. По-моему, она мне не ответила, во всяком случае, не ответила ничем, достойным упоминания.
Но это не слишком меня заботило. Скорей, я радовался своему любовному страданию, ибо еще недавно опасался, что отмахнусь от самой Венеры, случись ей выступить из волн и поманить меня к себе. Я тешился сознанием, что влюблен, прекрасно понимая, что мое новое чувство мало напоминает недавнюю испепеляющую страсть. Кажется, недостаток слушателей на лекциях задевал меня больнее, чем отсутствие вестей от Салли, и судьбу своего заработка я принимал гораздо ближе к сердцу, чем любовные дела. Народу ходило мало, отчасти это объяснялось плохой погодой: снег удерживал людей дома, по крайней мере, тех, которые обычно любят меня слушать, - дам и старых чудаков. Мне понравилась начитанная бостонская публика, но в целом я нашел ее гораздо более чинной и важной, чем в других городах, - завоевать ее было не так-то просто, В Бостоне есть высшее общество, которым здесь гордятся и не спешат пускать в него посторонних, даже в лице бедного лектора, сочинившего на досуге несколько книг. К началу года мне стало ясно: если я надеюсь зарабатывать деньги с той же ошеломляющей скоростью, что и в Нью-Йорке, мне нужно поездить по стране, а не сидеть из робости и лени в таких общедоступных городах, как Бостон и Нью-Йорк. Я радовался своему решению - боялся упустить многое из того, что мне могла дать Америка, и удовольствоваться лишь краешком большого пирога, а это было бы изрядной потерей. Гораздо лучше было путешествовать, своими глазами увидеть разные места и убедиться в бескрайности ее просторов. Сидя в Бостоне или Нью-Йорке, нельзя вообразить, как велика Америка; восточный берег, куда причаливают европейские суда, играет роль приманки и сбивает с толку путешественника, превратно представляющего себе край, в который приехал, и, лишь отправившись на юг или на запад, он избавляется от впечатления, что все тут в точности как дома. Бостонцы, не захотевшие покинуть для меня своих каминов, оказали мне гораздо большую услугу, чем собирались.
В начале января 1853 года я весело сложил вещи и с легким сердцем, без тени досады сел в поезд, идущий в Филадельфию. Мне хочется воспользоваться оставшимся до отправления временем, чтобы сказать похвальное слово железным дорогам. Если б не они, я никогда бы не отважился пуститься через всю Америку, ведь здешние расстояния огромны, и будь я ограничен скоростью кареты, я не сумел бы посмотреть и четверти того, что увидал за несколько недель. Короче говоря, благодарность моя этому виду транспорта безмерна и долг неоплатен, к тому же, я люблю его удобства - люблю за то, что в вагоне можно свободно сидеть, подняться, сделать шаг-другой по коридору, за то, что при огромной скорости передвижения я не утомляю ни людей, ни животных. Ритмичная и ровная езда в попыхивающем поезде настраивает нас на философский лад, и в нем нам не страшны стихии, хотя мне раза два случалось попадать в снежные заносы. Мне нравится уединение, которое дарует мне вагон, и вместе с тем - соседство других людей, с которыми совсем необязательно вступать в общение - не то что на корабле или в дилижансе. Нравится, что я могу в нем есть или читать с немалой степенью комфорта, мне по душе зов паровозного свистка, клубы пара, проносящиеся за окном, и ровный путь - без рытвин, ям и других дорожных опасностей; нравится, что я не ограничен в багаже и могу взять столько вещей, сколько мне заблагорассудится, но больше всего я радуюсь чувству легкости: без всяких усилий, если не считать усилий паровой машины, мы мчимся по стальным путям, и я их от всей души приветствую. Кстати, знаете ли вы, что, несмотря на весь мой энтузиазм, одна из самых неудачных финансовых спекуляций была у меня связана с железными дорогами? Ну, не станем в это углубляться, филадельфийский поезд трогается, пожалуйста, не стойте у ступенек!