Но прежде чем садиться в редакторское кресло, мне следовало окончательно разделаться с "Виргинцами". Признаюсь, дописывать их оказалось всего легче - меня гнало вперед нетерпеливое желание поскорей приняться за мой журнал. Заметили ли вы хозяйское словечко "мой" в конце предыдущей фразы? Наверное, вам подумалось, что это странный способ выражаться о том, что по самой своей природе может существовать лишь как общий труд многих, но я воспринимал журнал как нечто очень личное и был преисполнен самых серьезных намерений. Нет, это и впрямь будет мой журнал - я не намерен был умножать собой ряды редакторов, которых никогда не бывает на месте и которые руководят работой, не покидая собственного дома и перекладывая львиную ее долю на других сотрудников. Меня занимала каждая связанная с ним мелочь: как будет выглядеть обложка, какими шрифтами он будет набираться, какие материалы мы будем отбирать для публикации, как организовать продажу, - меня касалось все, даже то, что обычно решается без главного редактора. Иначе я не ощущал бы себя вправе называть его "своим" - как мать, которая должна утирать своим детям носы и слезы, а не только любоваться их улыбкой. По-моему, о печатном органе нужно судить по самому слабому звену, и я считал своим первейшим долгом нащупать такое звено и укрепить его. Я понимал, что сам создаю себе работу, но работой меня не испугаешь, и не беда, если я стану притчей во языцех и обо мне будут в сердцах говорить, что я сую нос куда не положено: то было мое кровное детище. Я собирался стать редактором, пальцы которого всегда испачканы чернилами, который принимает близко к сердцу обязанности каждого из своих подопечных: от мальчишки-рассыльного до литературных сотрудников.
   Прежде всего, необходимо было придумать хорошее название. Вы говорите, что я поставил телегу перед лошадью, и у главного редактора имеются заботы и поважнее. Но вы не правы, судьба нового журнала, который должен быть у всех на устах, во многом зависит от имени. Часами я перебирал возможные названия - искал такое слово, в котором отразился бы мой замысел. Оно должно было быть простое, радостное, серьезное, приятное для слуха, но не вызывающее, а заодно - не слишком узкое по значению, чтобы не сковывать последующее развитие журнала. По долгом размышлении я остановился на словосочетании "Корнхилл Мэгэзин", потому что редакция помещалась в доме номер шестьдесят пять по улице Корнхилл, и слово "Корнхилл" постоянно ласкало мой слух - мне слышалось в нем что-то основательное, "коренное", хотя смешно было и думать, будто кто-нибудь поймет, что я имел в виду; то было легкое, веселое название, точно такое, как мне грезилось. К тому же, невозможно бесконечно выбирать название, его нужно скорее обнародовать, а чем дольше вы раздумываете, тем труднее отыскать слово, которое бы звучало как откровение. Безымянный журнал -вроде безымянного младенца, всегда опасно, что он умрет раньше, чем его нарекут, так что торопитесь это сделать. Коль скоро мы выбрали название, можно было приниматься за обложку. Не требуется особого опыта журнальной работы, чтобы понять, как важен внешний вид для нового печатного издания. Потом, когда оно станет на ноги, оно может выходить в невзрачном буром переплете, и набирать его можно будет самым скромным шрифтом, но вначале оно должно бросаться в глаза покупателям, и посему к рисунку на обложке следовало отнестись со всей возможной тщательностью. Головоломная задача, смею я вам доложить. Я порывался сам приложить руку к обложке, но вскоре понял, что тут нужна пропасть времени и мастерства лучше мне и не соваться, и обратился к другу, работавшему в Саут-Кенсингтонской школе изящных искусств, с просьбой порекомендовать подходящего художника, и он прислал нам Годфри Сайкса, который тотчас сделал отличный набросок в таком духе, как мне того хотелось. Рисунок должен был прийтись по вкусу широкому читателю и послужить нам добрым почином - я был доволен.
   Название, обложка, бог ты мой, дойдет ли он когда-нибудь до дела? нетерпеливо спрашиваете вы. Не спорю, главное в журнале - содержание. Я понимал, как важно, чтобы в плане выдерживалось равновесие всех предполагаемых рубрик: от беллетристики до научных статей, от легкого - до просвещающего чтения, от развлекательной литературы - до расширяющей умственные горизонты. Случайное сотрудничество знакомых сочинителей не обеспечивало бы того, что мне мыслилось. Прежде всего, нужно было довести до будущих авторов задачу нашего журнала, который призван был обслуживать самый широкий круг читателей всех поколений и званий и приобщать их к мудрости и знаниям самых талантливых и просвещенных людей нашего времени. Конечно, без художественной литературы такому изданию не обойтись, я был обеими руками за нее, но я давно пришел к убеждению, что читателей следует приближать к действительности, к тем подлинным жизненным фактам, которые обычно находятся вне досягаемости. Среди сотрудничающих с журналом авторов мне виделись люди интересных профессий, готовые поделиться своими познаниями с менее удачливыми собратьями. Речь шла не о трактатах, цветистых и заумных, посвященных непонятным материям, а о занимательных очерках на общие темы, которых, однако, никто не пишет. Я собирался привлечь к журнальной деятельности не только литераторов, но и инженеров, охотников на лис, геологов и прочих, чтобы они открыли перед нами двери в новые миры, куда посторонние не могут попасть сами. Я воображал себе статью, скажем, об ампутации ноги, написанную опытным хирургом, по прочтении которой капитан в открытом море мог бы в случае нужды, несмотря на отсутствие медицинской подготовки, успешно повторить ее. Пожалуй, я привел малоудачный пример слишком кровожадный, но суть вам, думаю, понятна; мне хотелось, чтобы подобные статьи из всех областей знания постоянно появлялись в нашем журнале. В каждой книжке предполагалась хотя бы одна публикация такого рода, а, кроме того, стихотворения, отрывок из романа с продолжением, рассказ или очерк, а также литературно-критическая статья на злободневную тему. Все напечатанное должно было звучать непринужденно, благожелательно и в то же время сдержанно, и уж конечно без всяких головоломок и неряшливостей слога на правильном и чистом английском языке. Пусть у нас не получится все остальное, но образцовый литературный язык мы были призваны хранить, я намеревался придерживаться самых высоких образцов стиля.
   Как видите, мной владели благородные намерения, и я старался все предусмотреть. Теперь у нас было название, обложка, план публикаций, остановка была за малым - следовало воплотить все это в жизнь. Я понимал, что получить те сочинения, которые необходимы для журнала, можно лишь одним путем: обратиться к авторам, которые, как я знал, способны написать их. Наверное, в разных уголках Англии скрывались десятки безвестных дарований, которые, сумей я отыскать их, ничуть не хуже справились бы с задачей, но сделать это было невозможно. Оставалось надеяться, что они придут к нам сами, когда мы обретем имя. Как это будет увлекательно! Я, старый дурень, мечтал о том времени, когда редакция окажется завалена рукописями безвестных гениев, которых она откроет, поднимет из ничтожества и выведет в широкий мир, а они, в свою очередь, употребят свои таланты к вящей славе нашего журнала, но в ожидании этого прекрасного завтра следовало вооружиться пером и чернилами и разослать просительные письма моим прославленным друзьям. То было дело щекотливое, требовавшее величайшего такта. Поставьте себя на мое место: я обращаюсь с просьбой к знаменитому писателю прислать в неведомый ему журнал свое сочинение, но не желаю себя связывать обещанием напечатать просимое. Я опасался страшного конфуза: положим, великий Т. пришлет в ответ стихотворение, а оно мне не понравится или покажется не в духе нашего журнала, что тогда делать? Отправить назад автору? Хорошенькая получится история! После такого никто не станет со мной сотрудничать. Поэтому мне следовало действовать предельно осторожно. Я отослал письма Браунингу, Карлейлю, Гуду, Лендсиру, Лонгфелло, Теннисону и Троллопу, а также не столь великим смертным, и просил прислать по доброте, что они смогут, для нашего журнала, хоть, как я знал, дело тут было не столько в доброте, сколько в свободном времени. Все они дружно выразили готовность довести "Корнхилл" до самого недосягаемого уровня, умилили меня ответным рвением и подбодрили обещанием помощи. Все, у кого нашлись под рукой готовые сочинения, отослали мне их для публикации, остальные обещали незамедлительно взяться за перо. Я знал, конечно, что журнал не может делать ставку на великих, однако начать необходимо было с блистательных имен. Даже самое прекрасное стихотворение безвестного гения не подняло бы так тираж журнала, как несколько строф Теннисона, и было глупо закрывать на то глаза. Точно так же я не мог не понимать, что читатели ждут от главного редактора новых произведений, и, сколько бы я ни твердил в редакции, что в них нет никакой нужды, пора было садиться за новый роман - того требовал престиж журнала. Трудно было придумать менее привлекательный для меня род деятельности, но окружающие считали, что именно роман с продолжением жизненно важен для судьбы журнала, поэтому я покорился и написал, борясь с собою, как всегда, "Ловелла-вдовца". Надо сказать, что время от времени, когда что-нибудь особо привлекало мое внимание, я садился и набрасывал очерк-другой, в конце концов, получилась пестрая подборка, не связанная общей мыслью, поэтому я назвал ее "Заметки о разных разностях". Писать эти очерки было наслаждением, они мне удались, я угадал в них верный тон, близкий всем читателям. День сдачи в печать первой журнальной книжки приближался, и я все больше терял покой и сон, - честное слово, легче дожидаться, пока появится в продаже твой собственный роман: от этой первой публикации слишком многое зависело. Легко вообразить, сколько раз я менял материалы, то заменял одно другим, то убавлял, то добавлял статью или рассказ, так что в конце концов и вовсе перестал понимать, что хорошо, что плохо, но даже в таком взвинченном состоянии я уповал на роман Троллопа "Пасторский дом во Фремли", - он должен был нам принести удачу; в каком бы веке вам ни попалась моя хроника, вам, несомненно, хорошо известно это имя, которое не потускнеет, пока на свете останутся читатели и книги. Мы предлагали вниманию читателей первый отрывок этого, по-моему, замечательного романа, в котором прекрасный слог, тонкая наблюдательность автора и увлекательная интрига сплетались в нечто целое и словно были предназначены для семейного чтения. Дальше мы поместили статью "Китайцы и окружавшие их варвары", из которой я, например, узнал много такого, о чем без нее и не догадался бы полюбопытствовать, затем шел мой "Ловелл-вдовец", о котором не стоит тут распространяться, за ним - зарисовка из жизни животных, первая, как я надеялся, в серии познавательных очерков на эту тему, с таблицами и рисунками, как полагается. Затем мы публиковали статью, посвященную памяти недавно скончавшегося Ли Ханта, - журнал, вроде нашего, обязан был выступить с чем-то более глубоким, чем краткий некролог, которых хватало и без "Корнхилла", кроме того, мы поместили статью о поисках экспедиции сэра Джона Франклина, написанную одним из спасателей, то был захватывающий приключенческий рассказ, безупречный, с точки зрения самого требовательного любителя этого жанра, и в то же время совершенно правдивый - отличная репортерская работа. Пожалуй, этим материалом я гордился больше всего - он воплощал мои самые смелые редакторские дерзания. К ней даже прилагался рисунок: спасательная экспедиция в минуту отплытия из порта Кеннеди (он должен был прийтись по вкусу ребятишкам - на нем видны были плавучие льдины, собаки-лайки и отважный корабль с развевающимися флагами на заднем плане), а также карта, по которой можно было проследить проделанный путь. Номер завершался стихотворением, которое, как требовал того случай, называлось "Первое утро 1860 года", и очерком из моих "Разных разностей", в котором я предавался, как кажется, довольно забавным воспоминаниям. Все было собрано в редакционную папку и с множеством дурных предчувствий отослано в типографию.
   Журнал пошел в набор пятнадцатого декабря, к этому дню я просто заболел от беспокойства. В наше время - возможно, в ваше что-нибудь изменится журнал мог безвозвратно прогореть за одни сутки. Джордж Смит был готов рискнуть один раз, но у него не было средств и далее выпускать убыточное издание, чтоб дать ему время окрепнуть и набраться сил. Если первая книжка не разойдется, нам потребуется поощрение и поддержка, чтоб выпустить вторую, а если мы не получим ни того, ни другого, критики разнесут нас в пух и прах, и журнал останется лежать на прилавках, мы понятия не имели, что будем делать дальше. Я не мог выдержать гнетущего напряжения, с которым мы ожидали решения своей судьбы, и удрал в Париж. Чувствовал я себя словно на скамье подсудимых: сейчас судья наденет черную шапочку и вынесет обвинительный приговор... но, может быть, он меня помилует? Пока я жил в гостинице на Рю де ля Пэ, я взвинтил себя до такой степени, что когда мне подали телеграмму - а может быть, то было письмо, я уже запамятовал - о том, как распродалась первая партия журнала, у меня от дурного предчувствия упало сердце, и я сначала от страха, потом от изумления никак не мог понять, что в ней написано. Вы знаете, сколько экземпляров разошлось? Такого случая не было в истории! Нельзя было и помыслить о таком огромном, невероятном, сногсшибательном успехе - было распродано сто десять тысяч экземпляров! Не удивительно, что при таком известии я издал крик радости и запрыгал от восторга. Как раз в эту минуту мой друг Филдс зашел меня проведать, и я бросился так горячо обнимать его, что он немного испугался, а я подхватил его под руку и потащил на улицу, чтобы ходьбой несколько утишить переполнявшее меня возбуждение Мы превосходно пообедали в прекрасном ресторане и долго кружили по площади перед Пале-Роялем, любуясь выставленными в витринах драгоценностями; я чувствовал себя, как принц, вернувшийся домой, который глядит и не может наглядеться на приготовленные ему богатства. Никогда, ни до, ни после, успех не приходил ко мне так быстро, и я потерял голову от счастья. Наверное, не следовало выражать свои чувства откровенно, но я не из тех людей, которые умеют спокойно относиться к жизни и держать свои новости в секрете: бог ты мой, то было потрясающе, и мне хотелось, чтоб об этом знал весь свет. Казалось, прохожие на улицах только и делали, что говорили о новом замечательном журнале, недавно прибывшем из Лондона: а вот и сам редактор - хотелось крикнуть мне - можете его поздравить. Как же я проклинал себя за то, что уехал из Лондона, как было бы хорошо немедля оказаться там, в самой гуще радостных событий вместо того, чтобы мучиться бессонницей в Париже и, ворочаясь в постели с боку на бок, пересчитывать вместо овечек подписчиков. Я и сегодня с улыбкой вспоминаю это благословенное время и свое ничем не сдерживаемое упоение: было бы несправедливо не радоваться самому большому, единственному и совершенно неожиданному дару, которым облагодетельствовала меня судьба.
   Я возвратился в Лондон с величайшей поспешностью, ожидая, что на тротуарах меня встретят ликующие толпы, но, впрочем, вполне удовлетворился дождем похвал, которым осыпали меня и друзья, и враги. Казалось, никто не воздержался от одобрительного слова, со всех сторон только и слышалось, что первый номер состоит из одних лишь прекрасных публикаций и чересчур хорош, чтоб последующие номера удержались на том же уровне. Подумайте, брат Маколея прислал мне письмо, в котором сообщал, что мой очерк в "Корнхилл Мэгэзин" был тем последним, что великий человек прочел перед смертью и очень лестно отозвался о нем. С благоговением воспринял я это известие и преисполнился решимости не посрамить в дальнейшем славное начало своей редакторской деятельности. Пора было поторапливаться со вторым номером и показать, что мы способны удержаться на той же высоте, и мы с великой охотой тотчас принялись за дело. Третья и четвертая книжки журнала последовали примеру первых двух, и незаметно мы твердо стали на ноги: месячный тираж составил 80 000 экземпляров, что далеко превосходило наши смелые надежды. Надо сказать, что в материалах для печати я никогда не испытывал нужды, скорей напротив: поскольку читатели, казалось, любили нас все больше, авторы засыпали нас рукописями, и тут-то начались мои мучения. Я дал себе слово, что как редактор буду читать каждую присланную рукопись, но уже к пятому номеру это превратилось в невыполнимый труд. Если бы мне нужно было бегло пролистать поступивший опус, чтобы решить, берем мы его или отклоняем, то было бы полбеды, и я бы справился, но зачастую приходилось отсылать назад вполне удавшуюся вещь с просьбой кое-что в ней доработать, и, следовательно, мне приходилось писать автору и объяснять суть поправок, на что уходило не меньше часа. Таким образом, на меня навалилась обширнейшая переписка с нашими корреспондентами, на которую у меня попросту не хватало времени. Но к нам косяками прибывали и всякие другие письма, и я оказался погребен под ними. Я просто тонул в бумажных сугробах. Мои потуги разобраться, кто что прислал, и выудить из всего вороха статьи и рассказы превратились в пытку. А мне ведь нужно было делать свое дело, писать свои собственные сочинения и, как я ни старался выиграть эту битву - уж очень она была мне по душе, одному мне было не управиться.
   Те славные денечки и вправду походили на битву. Боролся я с противником, который мне не нравился, имя ему было Расхожий Вкус. У главного редактора нет врага более страшного: в какой-то миг он вам является во всей своей красе, чтоб тут же раствориться в воздухе и в следующий раз предстать совсем в другом обличье, причем как раз в ту минуту, когда вам вовсе не до него. Если вы им пренебрегаете, журнал ваш обречен, но если вы ему чрезмерно потакаете, журнал тоже обречен, только вдобавок вы еще поступаетесь своими убеждениями. Поскольку я хотел, чтоб "Корнхилл Мэгэзин" отвечал самым высоким нравственным нормам, мне то и дело приходилось давать бой Расхожему Вкусу, что зачастую приводило к нелегким объяснениям с самыми неожиданными людьми.
   Вообразите, Энтони Троллоп, тот самый Троллоп, которым я откровенно восхищался, заставил меня пережить довольно неприятные минуты из-за несходства наших взглядов. Вот как это случилось. Он представил в редакцию рассказ "Жена генерала Толлбойса", который я вынужден был отвергнуть из-за того, что в нем описывалась женщина не вполне безупречного поведения имевшая внебрачных детей. Я очень долго колебался, прежде чем заявить ему свое решение, снова и снова читал и перечитывал рассказ, перебирал мысленно разные сочинения, вышедшие в последние годы, советовался с знакомыми дамами, слывшими твердынями добродетели, и, в конце концов, понял, что не могу его напечатать, хотя во всех прочих отношениях то был образец отличной беллетристики. Однако раз сама тема неприемлема, считал я, литературные достоинства рассказа, тонкость и совершенство его разработки не имеют ни малейшего значения, он все равно не годится для чтения в домашнем кругу, и больше говорить не о чем. Я с беспокойством ждал, как отнесется Троллоп к моему приговору; он встретил новость без гнева и обиды, зато стал горячо отстаивать свою позицию, даже обвинил меня в непоследовательности и подтасовке, ибо подобные коллизии, говорил он, можно найти и в моих писаниях, правда, тщательно завуалированные. Он уверял, что нет ни одного английского писателя, не исключая признанного всеми Диккенса, который обходится без этих тем; Троллоп подстрекал меня обосновать мою точку зрения. Я, правда, не принял его вызова, хотя подобный обмен мнениями, наверное, очень бы украсил наш журнал, но про себя я еще долго думал над нашим спором. Я вдруг со страхом осознал, что прикрываю нездоровое положение вещей и, скорее всего, напрасно это делаю. Должны ли писатели касаться всех жизненных тем, даже самых личных и непристойных? Должны ли читатели читать об этом в книгах? А если не должны, то нет ли ханжества в таком запрете? Я как писатель не мог ответить на все эти вопросы однозначно, но как редактор чувствовал себя гораздо тверже: то, что я печатаю, влияет на умонастроение очень многих женщин и детей, и пока мне не докажут обратного, я буду придерживаться той точки зрения, что мой журнал не должен касаться тем, которых избегают в порядочных домах.
   Как видите, я весьма серьезно относился к своим обязанностям и с чувством какого-то яростного достоинства оберегал свое детище от всех возможных покушений. Однако в некоторых кругах мне это не снискало славы. Сей мир - завистливое место, и с самого появления журнала в клеветниках у меня не было недостатка, хотя все, чьим мнением я дорожил, не скупились на похвалы. Вы полагали, как и я, что больше вам не придется встречаться с Эдмундом Йейтсом, но, как ни неприятно, придется мне вернуться к этому субъекту. В "Нью-Йорк тайме" от 26 мая появилась статейка, озаглавленная "Эхо лондонских клубов", в которой Йейтс высмеивал "Корнхилл". Хоть он и не мог, как бы ему того ни хотелось, отрицать огромного успеха журнала, он утверждал, что с каждым номером он распродается все хуже и что доходы я будто бы трачу на многолюдные приемы, где привожу в смущение своих далеких от литературы гостей, издеваясь над их невежеством. Эту клевету подхватили и другие газеты и журналы, а в "Сатердей Ревью" ее даже перепечатали якобы как пример безнравственности американской журналистики. Я вновь был обречен на бессонные ночи и мучительные размышления, как ответить Йейтсу. Оставить без внимания? Нет, невозможно. Обрушиться с встречной атакой? Привлечь к суду? Повод слишком мелок, да и все равно ничего не вышло бы. Потребовать извинений? Напрасный труд. Однако нужно было что-то предпринять, какой-то шаг, только какой? Раздувая из чувства мести подобную историю, можно лишь усугубить ее, заткнуть рот сплетне много трудней, чем выпустить ее на свет, здесь нужно было проявить особое искусство. В конце концов, после долгих размышлений я выбрал, кажется, достойный ход и напечатал фельетон "О ширмах в гостиных", где впечатляюще описывал приемы, с помощью которых Йейтс добывал и потом коверкал сведения для своего пасквиля. Возможно, то было не слишком удачное решение, но все же лучше, чем бесконечная распря в "Гаррик-клубе".
   По зрелом размышлении я рассудил, что выпад Йейтса лишь неизбежное следствие моего редакторства, и это помогло мне спокойно перенести удар. Другой поклеп задел меня куда больнее, то был настоящий удар ниже пояса, из тех, что даже человеку, занимающему редакторское кресло, получать не обязательно. Наветы Йейтса на сей раз были чистейшей белибердой; но когда редактора "Корнхилла" упрекают в том, что он публикует сочинения своей дочери из родственных соображений, это уже переходит всякие границы. В майской книжке журнала за 1860 год был напечатан очерк Анни "Маленькие грамотеи", который она в обычном порядке представила на рассмотрение редакции. Если вы его прочтете, вы убедитесь, какая это прекрасная, свежо написанная проза, вполне достойная страниц нашего журнала. И то, что Анни моя дочь, никак не повлияло на мое решение печатать ее рассказ, неужели было бы справедливее отвергнуть его лишь потому, что она дочь главного редактора? По-моему, работу следует судить на основании присущих ей достоинств и недостатков, и ничего иного. У Анни сильное и даровитое перо, не знаю, почему я должен лишать ее возможности печататься в "Корнхилле" и предоставить право пожинать плоды ее таланта какому-то другому изданию. Но мои враги судили иначе. И когда два года спустя, иначе говоря, в минувшем году она опубликовала свой первый роман "Историю Элизабет", они воспользовались этим как предлогом, чтоб напуститься на меня: и ей, и мне, конечно, было очень больно. Не знаю, достанет ли у меня сил живописать это происшествие, когда я дойду до него в хронологическом порядке, поэтому признаюсь вам сейчас, что сам я не читал романа дочери - мне было страшно заглянуть в ее доверчиво распахнутую душу, но наши общие друзья сказали мне, что он ей удался, а град упреков, которые обрушили на него критики, предназначался, на самом деле, мне и продиктован был не чем иным, как злобой. По-моему, такая тактика не имеет оправдания: ранить одного, чтоб уязвить другого. Сам я готов перенести любой обстрел, любой разнос в печати, но только не это. Никакие громы и молнии не заставят меня и бровью повести, к тому же, как мне известно, из них всегда можно извлечь рациональное зерно, но я не в силах вынести, когда критическое жало впивается в мою Анни. Разве я возражал, когда однажды получил письмо, в котором анонимный автор громил меня за то, что я сочиняю поделки (он имел в виду очередной многочастный роман "Приключения Филиппа", который я писал для "Корнхилла")? Мой аноним сообщал мне, что я в последнее время исписался, и, если не сумею справиться с начавшимся распадом личности, лучше мне навсегда отложить перо и похоронить себя как писателя. Не думаете ли вы, дражайший, что я не сознаю правдивости ваших слов? Не полагаете ли вы, что автор может не заметить своего, как вы изволили тактично выразиться, "распада", не сознает, что силы его слабеют? Да он об этом знает самый первый, знает и мучается страхом, но ничего не может изменить. Так что Йейтс и его присные могут высказываться, как им заблагорассудится, я лишь безмолвно склоню голову, стисну зубы и с кровоточащим сердцем перенесу удары их бича, но когда они на моих глазах вонзают стрелы в мою дочь, это невыносимо и не пройдет им безнаказанно.