Страница:
Никто не ждал меня на пристани, к чему я был готов, и, пробираясь между кучками трогательно обнимавшихся людей, напоминал себе, что мое настоящее возвращение еще не наступило, - ведь девочки были в Париже, и ручек, обвившихся вокруг моей шеи, которые я так красноречиво описал, нужно подождать. Ничто, однако, не могло меня обескуражить, и прямо из Ливерпуля я поспешил на бал к леди Стенли, где мое появление вызвало бурю восторга. Постойте, не я ли утверждал, что жажду остаться незамеченным, и вот, пожалуйста, я делаю все возможное, чтоб оказаться в центре внимания, нелепо, правда? Но если бы вы переступили вместе со мной порог улицы Янг, если бы вы побывали в этом ужасно безлюдном, запертом доме, вы поняли бы, почему мне захотелось веселья, общества и радостных приветствий. Я просто был не в силах поставить чемоданы в холле, отправиться наверх и там расположиться, а если вам непонятно, по какой причине, значит, вам не случалось открывать дверь дома, простоявшего полгода на запоре и издающего особый затхлый запах пыли, закупоренных окон и безмолвия. Возможно, я несколько преувеличиваю, и дом, наверное, был в порядке, но я нисколько не преувеличиваю трепета, пробежавшего по Моей спине от тишины. Любимые не вслушивались в звук моих шагов, никто не закричал от радости при виде меня - не слышно было ничего, только скрип моих башмаков на лестнице, мой кашель - я задохнулся спертым воздухом - и удары моего сердца, стучавшего с невероятной силой. Поэтому я навострил лыжи и обратился в бегство; проведав после небольшого сыска про бал у леди Стенли, я поспешил туда, где, как я знал, удачно застану всех своих друзей в сборе.
Недавно я видел человека в "Гаррик-клубе", заурядного, скучного малого, который объявил, что на днях вернулся из Америки, и тотчас возникло общее движение, вокруг него мгновенно выросла толпа, градом посыпались вопросы, так что он весь побагровел от натуги и едва мог выдавить свои банальности. Признаюсь, эта сцена потрясла меня; не возбудил ли я подобное же любопытство, возвратившись из Америки десять лет назад, и не кажется ли вам, что десять лет - серьезный срок и новизна за это время могла бы несколько поистереться? Я задаюсь вопросом, станет ли когда-нибудь посещение Америки таким же привычным и бездумным делом, как поездка в Брайтон. У меня нет никаких тому свидетельств, но допускаю, что когда-нибудь картина будет выглядеть примерно так: некто нам скажет, что возвратился из Америки, а мы в ответ зевнем, заметим "вот как!" и снова уткнемся в свои газеты, удивляясь про себя, какого дьявола нас оторвали, чтобы сообщить такую скучную, ничем не примечательную новость. И если вы к этому всему давно уже привыкли, мой читатель, вам трудно будет поверить, что лучшее общество Лондона столпилось вокруг меня, горя желанием услышать, что я думаю о континенте, который только что покинул. Я, можно сказать, кормился своими впечатлениями - изо дня в день ездил на званые обеды и растолстел не столько от еды, сколько от собственных раздутых описаний. В Америке меня измучили вопросом, как она мне нравится, но дома этот же вопрос я встречал с огромным удовольствием и великой радостью. Нет, я не возражал, когда мне его задавали, я возражал, когда его не задавали, более того, почитал себя глубоко задетым и положительно жаждал иметь аудиторию для небольшой лекции на вышеозначенную тему. Думаю, удовольствие отчасти объяснялось возможностью шокировать публику: все ожидали, что я питаю неприязнь к Америке, и стоило мне дать понять, что я не только не испытываю ничего похожего, но в чем-то даже отдаю ей предпочтение, как слушатели бывали огорошены. Когда по невежеству или из предвзятости мои собеседники отпускали какое-нибудь уничижительное замечание об Америке и американцах, я только что не доходил до откровенной грубости, и это было неразумно, ибо в подобном случае достало бы и мягкого упрека. Я стал главным поборником американских нравов и обычаев, должно быть, моим слушателям частенько хотелось посоветовать мне сложить вещички и махнуть туда снова, раз мне все там нравится. Думаю, что, как это часто бывает, я перегибал палку в другую сторону, но такова уж человеческая природа, и незаметно для себя я начал оскорблять чужие чувства, настаивая на превосходстве всего американского. О, говорил я на каком-нибудь большом балу, разве это бал - вот если бы вы видели американские наряды (по правде говоря, я их считал безвкусными); разве это угощение - вот если бы вы видели американскую снедь, - и так далее и тому подобное. Не странно ли, что не сыскалось патриота, который расквасил бы мой перебитый нос? Впрочем, я и сам готов был надавать затрещин, ибо нет ничего несноснее чем разглагольствования невежд, которые ничего не знают, не имеют никакого опыта в обсуждаемом вопросе, но выступают, словно знатоки. И если я был неумерен в своей преданности Америке, то только потому, что меня на это подбивали несправедливые нападки тех, кто полагал, что насмехаться модно.
Радость возвращения и благодарность за удачную поездку оказалась недолгой. Некоторое время я демонстративно не переводил часы, поставленные по нью-йоркскому времени, и ощущал невыносимую тоску, когда смотрел на солнце, ежевечерне заходившее на западе, и думал о местах, где оно сейчас еще светит. Стоило мне очутиться дома, и Америка мне показалась безупречной, я забыл все раздражавшие меня порой мелочи. К тому же, не был ли я там всегда здоров и не сразила ли меня, лишь только я вернулся, зверская зубная боль? Можете смеяться и говорить: "и что за беда - зубная боль?" - мой зуб, вернее, три болевших зуба доставили мне самые ужасные страдания, какие я испытал во всю свою жизнь. От боли - мучительной, сверлящей - горела голова, хотелось кричать в голос, но я не мог издать ни звука, потому что мой рот был забит креозотом. Какую картину я являл собой! Я лежал в этом унылом, мертвом доме, стонал, охал, мечтал перенестись в Америку и убеждал себя, что надо пойти к зубному врачу. Я не люблю зубных врачей - всех и всяческих. На мой взгляд, зубоврачебному искусству, как и всему прочему искусству врачевания, предстоит еще многому научиться, и потому предпочитаю держаться в стороне от медиков, но ясно было, что в данном случае мне это не удастся. Боль не утихала, я не мог ни есть, ни спать, ни появляться в приличном обществе. Каким я ни был трусом, пришла пора взглянуть в лицо неизбежному, и, хлопнув большой стакан... неважно чего для поддержания духа, я отправился к мистеру Гилберту на улицу Суффолк. Я сильно подозревал, что при виде этих кошмарных стальных клещей, или как они там называются, мне тотчас припомнится срочное свидание и я опрометью выскочу на улицу, а если даже и не выскочу, то при первом же прикосновении металла зареву как бык, врач ничего не сможет сделать, и в зубоврачебном мире - а есть ли такой мир? что за смешная мысль! - меня ославят трусом. Однако на сей раз я, пожалуй, остался собой доволен: решительно, как полагается мужчине, сел в кресло, открыл рот, сделал глубокий вдох, и через пять страшных минут - за это время я не раз бледнел и морщился - все было кончено. Какое чудо! - боль прошла немедленно, на свете нет ничего лучше! Не это ли одно из самых дивных ощущений? И разве мы потом не спрашиваем себя с удивлением, отчего мы колебались, если знали заранее, что именно так все и произойдет? Возможно, будь я способен вынести мысль о скальпеле хирурга, как вынес, в конце концов, щипцы дантиста, я испытал бы не меньшее облегчение, но дело в том, что боль во внутренностях терзает меня не всегда, и стоит ей утихнуть, как я говорю себе, что она больше не повторится и незачем спешить под нож.
Как бы то ни было, три черных, источавших боль чудовища были извлечены у меня изо рта, и я почувствовал себя намного лучше, правда, осталась дырка, казавшаяся глубокой и бездонной, словно океан, и я непрестанно трогал ее языком. Зубы - ужасная докука, по-моему, природа очень неудобно их придумала, но стоит их лишиться, как нам их очень не хватает. Из-за этой малоприятной процедуры отложилась моя долгожданная встреча с семьей в Париже, однако я задержался лишь настолько, сколько потребовалось, чтоб убедиться, что боль не повторится, и поспешил во Францию. В ту пору матушка жила на Ангулем, 19, красивой улице в приятном оживленном месте, - помню, как, стоя на ступеньках ее дома и дергая звонок, я думал, что тут веселее Кенсингтона и что неплохо было бы и мне сюда перебраться. Может, и неплохо, кто это знал? Во всяком случае, не я, я понятия не имел, куда ветер дует, и с интересом ждал, когда это выяснится. Наверное, стоя на ступеньках матушкиного дома, я глупо улыбался, взволнованный, трепещущий и больше похожий на возвратившегося любовника, чем на отца: сердце мое стучало часто, а от необъяснимого возбуждения по спине пробегали мурашки восторга.
Я вынужден был позвонить дважды, ответа не было, но меня это не испугало: я слишком хорошо знал, в чем тут причина. Девочки, даже когда сердца их разрывались от чувств, были так же застенчивы, как и я, - я слышал за дверью тихие возгласы, возню и улыбался, воображая, что там делается, но, наконец, почувствовав, что настало время избавить их от нерешительности, позабыл о своей собственной. Я заколотил в дверь и спросил, собираются ли мне отпереть ее, но вот она открылась и все мы, наконец, прижали друг друга к сердцу. Ах, что это была за встреча! Объятия, поцелуи, слезы радости не прекращались целый день, и мне никогда не забыть своего потрясения, когда на несколько секунд взглянул на девочек глазами постороннего и залюбовался ими. Большие расстояния оказывают нам неоценимую услугу: мы принимаем близких не задумываясь, когда живем вместе, и потому не видим их в настоящем свете, и очень хорошо, когда порой нам выдается случай это сделать. Анни стала очень высокой и женственной, даже не верилось, что какие-нибудь полгода так сильно преобразили мою неуклюжую девочку, а Минни сделалась такой хорошенькой, что я был очарован и предвидел, что через несколько лет за ней будет увиваться весь город. Сама их плоть излучала здоровье - то было второе потрясшее меня впечатление: сознание счастья от их физического присутствия. Когда я держал их в своих объятиях, я ощущал себя иссохшим деревом, впитывающим живительную влагу, - во мне как будто расцветала какая-то заброшенная часть души. У одинокого сорокадвухлетнего мужчины немного людей, которых он может заключить в объятия, чего ему порою очень хочется. Я напомнил себе об этом, когда увидел дедушку - своего отчима: ужасно тощий и изнуренный, он радостно мне улыбался и ожидал, что я прижму его к груди, как и прочих. Матушку я, конечно, чуть не задушил от радости, после чего отодвинул на расстояние вытянутой руки, чтоб разглядеть получше, и снова стал душить - изматывающий ритуал! Потом девочки порхнули за пианино и удивили меня вновь, на этот раз своими успехами по музыкальной части, затем я должен был послушать их французский и заявить, будто ни за что бы не догадался, что они не урожденные француженки, затем последовали ярды вышивок, которые мне надлежало осмотреть и восхититься, и так далее и тому подобное. Плоды их трудов были огромны и сложены к моим ногам, словно жертвоприношения к ногам древнего божества. Там, где всегда царили одиночество и грусть, настали любовь и радость, и я ощущал полноту сердца. Еще раз скажу вам, что ради семьи пожертвовал бы любым своим успехом, любым, какой ни назовите, лучше нее нет ничего на свете.
Некоторое время мы жили в Париже, все еще не веря до конца, что завтра утром снова увидим улыбающиеся лица друг друга, и ненадолго мне показалось, будто я снова молод: гуляя под каштанами или поднимая глаза на видневшиеся за ними купола Тюильри, я ощущал душевный мир. Почему нужно непременно что-нибудь делать? Почему не наслаждаться семейным кругом и просто жить? Не знаю, почему, но после нескольких недель такой идиллии ко мне вернулось мое обычное беспокойство и злость на себя за то, что я не умею его скрыть. Жизнь с матушкой была не по мне. На что способны краснобаи, кроме пустопорожней болтовни? Ну вот, я и назвал вещи своими именами. Я имею в виду общество, в котором вращалась эта добрая душа; оно меня ужасно раздражало, я терпеть не мог царившего там преклонения перед матушкой, к которому эти люди пытались побудить и меня, - то было нездорово. Не мог я вынести и особого духа ее верований, в которых главный упор делался на Ветхий завет. Анни части ссорилась с ней из-за этого, и хотя я внутренне рукоплескал дочке, я не смел обижать матушку и подрывать ее авторитет, прилюдно ей противореча. Нет, нужно, думал я, забрать отсюда девочек, вернуться в Лондон - в другую жизнь. Как водится, это было сопряжено с разными трудностями бытового свойства. До чего меня сердило, что Анни и Минни, одна шестнадцати, другая тринадцати лет, не были достаточно взрослыми, чтоб окончательно расстаться с гувернантками; возвратись мы все вместе в Лондон, как я того хотел, вся морока началась бы снова, тогда как в Париже при них была матушка и превосходная французская гувернантка, которую они обожали. Я думал было соблазнить ее поехать с нами, но мог ли я это себе позволить, зная, что положение гувернантки в Англии совсем иное, чем здесь? Она была хорошенькая, обворожительная девушка, свободно вращавшаяся в любом избранном ею обществе, где к ней относились как к равной, тогда как в Лондоне она была бы низведена в иных домах почти до положения прислуги и я бы ничего не мог с этим поделать. Кроме того, появись в кругу моей семьи такое пленительное существо, вообразите, какие пошли бы пересуды - в них не бывало недостатка, даже когда у меня в услужении находилась какая-нибудь старая карга, не вызывающая и тени подозрения. Нет, об этом не могло быть и речи, лучше мне одному как можно скорее вернуться в Лондон, уладить все дела и приехать за девочками. Перед отъездом я дал им слово, что по моем возвращении мы поедем в Рим и проведем там зиму. Воображаете, какие раздались крики восторга? Как только эти слова слетели с моих уст, напуганный бурными изъявлениями их чувств, я почти пожалел о сказанном: мне стало страшно, что я беру на себя такую огромную ответственность, и одновременно немного стыдно своего страха; наверное, лучше было подождать с обещаниями и прежде убедиться, что с поездкой все улажено, чтобы не видеть их мучительного разочарования, если она сорвется.
Вернувшись в Лондон, я попытался взглянуть в лицо действительности, к чему всегда считал себя способным, работать ради денег, словно сам дьявол гнался за мной по пятам, мне больше не приходилось, но деньги все же были нужны, и чем больше я мог заработать, пока был в силах, тем лучше. Одно время я подумывал подготовить несколько лекций об Америке. Меня подбивали на это некоторые мои друзья, очарованные, по их словам, моими рассказами, но я не мог за это взяться без помощи своего секретаря - Эйра Кроу, который принялся в то время за всякие другие дела, - что вполне понятно, - и был вне досягаемости. К тому же, чему бы ни были посвящены новые лекции, это опять были лекции, а я был ими сыт по горло. Возможно, я написал бы книгу, если бы не сменил полностью курс действий и не ударился в другую, совершенно неожиданную крайность - в политику. Хоть мне и совестно, скажу по чести, что меня привлекала подобная карьера, - я получил большое удовольствие от своей затеи. Виной тому, наверное, был возраст: в сорок два года я чувствовал потребность внести в общественное благо нечто более значительное, чем десяток книг для избранного круга, которые я кропал, не слишком себя утруждая и тратя по несколько часов в день. Во мне жило сильное гражданское чувство, которое искало себе выхода, и я надеялся, что в качестве члена парламента сумею внести в эту деятельность крупицу опыта и понимания жизни. При сложившихся обстоятельствах меня удерживало лишь одно: если бы я выдвинул свою кандидатуру, я баллотировался бы как независимый, а это было дорого, такую роскошь я Мог себе позволить, лишь основательно истощив свои недавние накопления. Осторожность удержала меня, и, думаю, к лучшему.
Короче говоря, в июне 1853 года я подписал с Брэдбери и Эвансом договор на новую книгу, которая, как и "Пенденнис", должна была выйти в двадцати четырех выпусках на следующих условиях; 3600 фунтов наличными плюс 500 фунтов от американцев - Харпера и Таухница. Нет, вам не изменяет зрение, не трите глаза так яростно, это и в самом деле куча денег - стыдно сказать, как много мне платили. Но стоило мне сесть за стол и задуматься, откуда, черт подери, мне взять героев и как сплести интригу, которая составила бы двадцать четыре выпуска и нечто цельное в итоге, как я понял, что отработаю каждый пенни, ибо меня ждет геркулесов труд. Впереди были адовы муки только мазохист мог добровольно наложить на себя такое страшное наказание. Не я ли клялся после "Пенденниса", что больше никогда ничего подобного не сделаю? И вот, пожалуйста, я пускаюсь в еще более рискованное предприятие. В голове у меня не было ни фабулы романа, ни достаточно ясного представления о том, чему он будет посвящен, - лишь самое общее понятие о действующих лицах; я сознавал, что заблужусь без крепкой путеводной нити. Во мне не бил родник фантазии, мне не дано было черпать из него, сколько заблагорассудится, отнюдь нет. Но стоило мне подписать договор и осознать, что отступление отрезано, как я ощутил подъем духа, не имевший ничего общего с предполагаемым гонораром. Я был полон рвения - мне не терпелось взяться за перо - и наслаждался этим ощущением. Кто, знает, что я напишу после целого года отдыха, начав все в новых, более благоприятных условиях? Я думал, что, уютно устроившись с девочками под зимним римским солнцем, обрету мир и спокойствие, которых мне, возможно, не доставало, чтоб вновь подняться до великих. Теперь я знаю, что оба решения - и поездка в Рим, и договор на "Ньюкомов" - были роковыми, но в отличие от тех моих решений, которые я вспоминаю с изумлением, и спрашиваю себя, как мог принять их, эти мне понятны, и думаю, что в сходных обстоятельствах принял бы их снова. Полезная штука - жизненный урок, однако порой еще полезнее не извлекать его.
Мы не выезжали в Рим до ноября того года, дожидаясь, пока благополучно выйдет первый номер "Ньюкомов", и до той поры два месяца путешествовали по Швейцарии. Мне хотелось начать новую книгу в спокойной обстановке и дать девочкам возможность проветриться, но все получилось совсем не так, и мне бы следовало это предвидеть. Я почти ничего не помню из нашей поездки, потому что всю ее затмил кошмар "Ньюкомов". Книга не задалась с самого начала, она преследовала меня, словно большое и глупое привидение. Поняв, что не могу вдохнуть в своих героев жизнь, я буквально скрежетал зубами - теми немногими, которые у меня остались, - от безудержного бешенства и готов был вернуть деньги, но не позволяла гордость. Я упорно писал намеченную порцию слов каждое утро, в надежде, что дисциплина принесет достойный плод, но каждый следующий день лишь увеличивал мою досаду. Бедным Анни и Минни пришлось вытерпеть всю тяжесть моего недовольства собой, впрочем, хочется верить, что я не был слишком обременителен и что новые места и люди щедро вознаградили их за все плохое. Одно я знаю точно: им было очень весело, а меня ужасно раздражало поведение всех встреченных американцев. Что было толку твердить, будто американцы - такой же цивилизованный народ, как и мы, если в каждом швейцарском городе мы видели, как они едят с ножа? Я обнаружил, что американцы за границей держатся самым вредным для своей репутации и самым отталкивающим образом. Что было проку отстаивать их скромность и бесхитростность, если в гостиничной книге постояльцев в графе "Место следования" они хвастливо и вульгарно подмахивали: "Куда в голову взбредет"? Что было пользы клясться и божиться, будто они так же умны и развиты, как большинство культурных англичан, если никто из них не мог сказать и слова по-французски? Я думаю, вам ясно: перед вами сварливый папаша, сопровождающий своих дочек, тот самый, который нипочем не верит, что смешки за его спиной раздаются не только в адрес американских туристов, но и в его собственный.
Осталось упомянуть только одно, и я немедленно препровожу, вас в Рим, чего вы, наверное, ждете с нетерпением. Я пережил великое разочарование. Кажется, я признавался вам, как мне хотелось - и хочется поныне - написать историческую книгу и как я постоянно перебирал в уме замыслы этого opus magnus (великого произведения. - лат.). И вот перед самым отъездом в Рим, когда я уже был опутан псгрукам и ногам благословенными "Ньюкомами", мне предложили заняться изданием писем Хораса Уолпола. Какая пытка замечательное предложение, пришедшее слишком поздно! Вы только вообразите, получать деньги за то, чтобы целыми днями читать письма Уолпола! Как бы мне хотелось выполнить этот восхитительный заказ! Вообразите удовольствие перебирать подробности жизни великого человека, составить свод затронутых им тем и близко с ним познакомиться. Не могу, не хочу верить, что мне не суждено изведать этого счастья. Господи боже, когда я думаю, что все эти годы мог бы заниматься делом, гораздо больше мне подходившим и по склонностям и по способностям, и писать исторические или биографические книги, мне хочется растоптать и истолочь в труху все свои романы. Почему я не разобрался в себе раньше? Понятия не имею, но очень об этом горюю. Загадки вроде этой - самое тяжкое в пожилом возрасте, особенно когда они дело собственных рук.
Как бы то ни было, я вынужден был отказаться, выразив глубочайшее сожаление, и стал готовить свою маленькую армию к выступлению на Рим. Если вам кажется, что зимний сезон в Риме -это звучит романтично, если вы завистливо вздыхаете в ненастный зимний день, не торопитесь и запаситесь терпением.
17
Мы переезжаем в новый дом и испытываем все связанные с этим неудобства
Не помню, почему так получилось, но большую часть пути до Рима мы проплыли на речном пароходе. Не знаю, что взбрело нам в голову, - ехали мы долго, медленно и очень мучились от холода. Девочки, как всегда, сносили дорожные тяготы и неудобства с замечательным мужеством и, хотя их зубы выбивали дробь, неизменно твердили: "С-с-спасибо, все пр-р-рекрасно". Квартиру в Риме мы сняли - очень неразумно - над кондитерской в палаццо Понятовского на Виа делла Кроче. Не думайте, будто мы жили в роскоши, здесь каждый второй дом, даже совсем маленький и неприглядный, называется "палаццо", хотя в нем может ничего не быть от того великолепия, которое, как мы обычно полагаем, означает это слово. Наша хозяйка, маленькая синьора Эрколе, - как после оказалось, очень славная старушка, - не светилась материнской добротой, и девочки вначале отнеслись к ней настороженно. Жила она совсем отдельно в том же нелепом старом доме, обогреваемом медной жаровней, в которую накладывали уголь, и заставленном диковинной старинной мебелью, так что казалось, будто мы попали в музей. Наши скромные пожитки терялись среди этой рухляди, я даже усомнился, сможем ли мы чувствовать себя уютно в такой причудливой и мрачной обстановке, но Анни и Минни заявили, что здесь чудесно, так и должно быть за границей, и они не променяют это жилье ни на какое другое.
Едва мы оказались в Римег стало понятно, что я плохо продумал, как мы будем жить. Сам я отлично знал, что намереваюсь делать, но девочки... По утрам я собирался работать над "Ньюкомами", днем - пойти размяться, а вечером - обедать с любезными сердцу друзьями. Однако быстро обнаружил, что если не буду брать с собой Анни и Минни, они ничего не увидят. Но я привез их в Рим, разве этого мало? Конечно, мало, если им придется сидеть в четырех стенах в угрюмом старом доме, где нечем заняться и не с кем слово сказать. Всему есть предел, нельзя до бесконечности играть на пианино и вышивать, молодежи нужны развлечения - как я заранее об этом не подумал И не пригласил какую-нибудь даму, которая взяла бы на себя эту обязанность? В конце концов, мы порешили так: пока я работаю, они ведут себя тихо и занимаются своими делами, а вечером, если я отправляюсь в гости, в театр или прогуляться, они в положенное время беспрекословно ложатся спать, зато днем я им показываю Рим и слежу за тем, чтобы они бывали на людях и веселились.
Рим, конечно, - интересный город, но по части развлечений и утонченности не идет ни в какое сравнение с Парижем, так что мы были слегка разочарованы. Осмотрев все достопримечательности, какие положено, мы признались себе, что собор св. Петра не заставил наши сердца биться учащенно, а Колизей и остальные перлы архитектуры не привели нас в трепет. Я знаю, это позор, но больше всего нам понравилась местная кухня. Еду нам доставляли в судочках - ах, что за аромат распространялся по квартире, когда мы открывали крышки! Нам нравилось бродить по узким римским улочкам, смотреть, как трудятся мастеровые всех мастей, заглядывать в распахнутые двери их лавчонок и каждый вечер любоваться солнцем, садившимся за купол собора св. Петра, - пожалуй, то были лучшие минуты за день. Я пытался оживить для девочек камни этого города и рассказывал все, что мог припомнить из истории, но, кажется, мои слова влетали в одно ухо и вылетали в другое. Гораздо больше их интересовали разговоры взрослых, и с превеликой охотой они ходили со мной в гости к членам местной английской колонии. Пределом всех мечтаний был для них дом Элизабет Браунинг, которая вместе с мужем Робертом и маленьким сыном, чье несуразное имя выскользнуло сейчас из моей памяти, жила в ту пору в Риме. Уже в почтенном возрасте - ей было 42 года - она бежала со своим поэтом от деспота-отца, тайком покинув Лондон, и к тому времени, когда мы встретились, благополучно излечилась от чахотки и была блаженно счастлива, Анни и Минни считали ее историю невероятно романтичной, прочли все ее стихи и были преданы ей душой и телом. Она была необычайно к ним добра, разговаривала, точно с равными, приглашала на чашку чая и прочее, но, как я догадывался, осуждала меня за то, что дети ведут "богемный образ жизни, недопустимый в их нежном возрасте. Однако я не разделяю мнения, будто моим дочкам полезней было бы сидеть дома до самого дня совершеннолетия. По-моему, это вздор и путешествия не могут повредить ни мальчикам, ни девочкам, пусть ездят и обогащают ум, а не томятся в узком кругу привычных впечатлений, в котором их пытаются замкнуть.
Недавно я видел человека в "Гаррик-клубе", заурядного, скучного малого, который объявил, что на днях вернулся из Америки, и тотчас возникло общее движение, вокруг него мгновенно выросла толпа, градом посыпались вопросы, так что он весь побагровел от натуги и едва мог выдавить свои банальности. Признаюсь, эта сцена потрясла меня; не возбудил ли я подобное же любопытство, возвратившись из Америки десять лет назад, и не кажется ли вам, что десять лет - серьезный срок и новизна за это время могла бы несколько поистереться? Я задаюсь вопросом, станет ли когда-нибудь посещение Америки таким же привычным и бездумным делом, как поездка в Брайтон. У меня нет никаких тому свидетельств, но допускаю, что когда-нибудь картина будет выглядеть примерно так: некто нам скажет, что возвратился из Америки, а мы в ответ зевнем, заметим "вот как!" и снова уткнемся в свои газеты, удивляясь про себя, какого дьявола нас оторвали, чтобы сообщить такую скучную, ничем не примечательную новость. И если вы к этому всему давно уже привыкли, мой читатель, вам трудно будет поверить, что лучшее общество Лондона столпилось вокруг меня, горя желанием услышать, что я думаю о континенте, который только что покинул. Я, можно сказать, кормился своими впечатлениями - изо дня в день ездил на званые обеды и растолстел не столько от еды, сколько от собственных раздутых описаний. В Америке меня измучили вопросом, как она мне нравится, но дома этот же вопрос я встречал с огромным удовольствием и великой радостью. Нет, я не возражал, когда мне его задавали, я возражал, когда его не задавали, более того, почитал себя глубоко задетым и положительно жаждал иметь аудиторию для небольшой лекции на вышеозначенную тему. Думаю, удовольствие отчасти объяснялось возможностью шокировать публику: все ожидали, что я питаю неприязнь к Америке, и стоило мне дать понять, что я не только не испытываю ничего похожего, но в чем-то даже отдаю ей предпочтение, как слушатели бывали огорошены. Когда по невежеству или из предвзятости мои собеседники отпускали какое-нибудь уничижительное замечание об Америке и американцах, я только что не доходил до откровенной грубости, и это было неразумно, ибо в подобном случае достало бы и мягкого упрека. Я стал главным поборником американских нравов и обычаев, должно быть, моим слушателям частенько хотелось посоветовать мне сложить вещички и махнуть туда снова, раз мне все там нравится. Думаю, что, как это часто бывает, я перегибал палку в другую сторону, но такова уж человеческая природа, и незаметно для себя я начал оскорблять чужие чувства, настаивая на превосходстве всего американского. О, говорил я на каком-нибудь большом балу, разве это бал - вот если бы вы видели американские наряды (по правде говоря, я их считал безвкусными); разве это угощение - вот если бы вы видели американскую снедь, - и так далее и тому подобное. Не странно ли, что не сыскалось патриота, который расквасил бы мой перебитый нос? Впрочем, я и сам готов был надавать затрещин, ибо нет ничего несноснее чем разглагольствования невежд, которые ничего не знают, не имеют никакого опыта в обсуждаемом вопросе, но выступают, словно знатоки. И если я был неумерен в своей преданности Америке, то только потому, что меня на это подбивали несправедливые нападки тех, кто полагал, что насмехаться модно.
Радость возвращения и благодарность за удачную поездку оказалась недолгой. Некоторое время я демонстративно не переводил часы, поставленные по нью-йоркскому времени, и ощущал невыносимую тоску, когда смотрел на солнце, ежевечерне заходившее на западе, и думал о местах, где оно сейчас еще светит. Стоило мне очутиться дома, и Америка мне показалась безупречной, я забыл все раздражавшие меня порой мелочи. К тому же, не был ли я там всегда здоров и не сразила ли меня, лишь только я вернулся, зверская зубная боль? Можете смеяться и говорить: "и что за беда - зубная боль?" - мой зуб, вернее, три болевших зуба доставили мне самые ужасные страдания, какие я испытал во всю свою жизнь. От боли - мучительной, сверлящей - горела голова, хотелось кричать в голос, но я не мог издать ни звука, потому что мой рот был забит креозотом. Какую картину я являл собой! Я лежал в этом унылом, мертвом доме, стонал, охал, мечтал перенестись в Америку и убеждал себя, что надо пойти к зубному врачу. Я не люблю зубных врачей - всех и всяческих. На мой взгляд, зубоврачебному искусству, как и всему прочему искусству врачевания, предстоит еще многому научиться, и потому предпочитаю держаться в стороне от медиков, но ясно было, что в данном случае мне это не удастся. Боль не утихала, я не мог ни есть, ни спать, ни появляться в приличном обществе. Каким я ни был трусом, пришла пора взглянуть в лицо неизбежному, и, хлопнув большой стакан... неважно чего для поддержания духа, я отправился к мистеру Гилберту на улицу Суффолк. Я сильно подозревал, что при виде этих кошмарных стальных клещей, или как они там называются, мне тотчас припомнится срочное свидание и я опрометью выскочу на улицу, а если даже и не выскочу, то при первом же прикосновении металла зареву как бык, врач ничего не сможет сделать, и в зубоврачебном мире - а есть ли такой мир? что за смешная мысль! - меня ославят трусом. Однако на сей раз я, пожалуй, остался собой доволен: решительно, как полагается мужчине, сел в кресло, открыл рот, сделал глубокий вдох, и через пять страшных минут - за это время я не раз бледнел и морщился - все было кончено. Какое чудо! - боль прошла немедленно, на свете нет ничего лучше! Не это ли одно из самых дивных ощущений? И разве мы потом не спрашиваем себя с удивлением, отчего мы колебались, если знали заранее, что именно так все и произойдет? Возможно, будь я способен вынести мысль о скальпеле хирурга, как вынес, в конце концов, щипцы дантиста, я испытал бы не меньшее облегчение, но дело в том, что боль во внутренностях терзает меня не всегда, и стоит ей утихнуть, как я говорю себе, что она больше не повторится и незачем спешить под нож.
Как бы то ни было, три черных, источавших боль чудовища были извлечены у меня изо рта, и я почувствовал себя намного лучше, правда, осталась дырка, казавшаяся глубокой и бездонной, словно океан, и я непрестанно трогал ее языком. Зубы - ужасная докука, по-моему, природа очень неудобно их придумала, но стоит их лишиться, как нам их очень не хватает. Из-за этой малоприятной процедуры отложилась моя долгожданная встреча с семьей в Париже, однако я задержался лишь настолько, сколько потребовалось, чтоб убедиться, что боль не повторится, и поспешил во Францию. В ту пору матушка жила на Ангулем, 19, красивой улице в приятном оживленном месте, - помню, как, стоя на ступеньках ее дома и дергая звонок, я думал, что тут веселее Кенсингтона и что неплохо было бы и мне сюда перебраться. Может, и неплохо, кто это знал? Во всяком случае, не я, я понятия не имел, куда ветер дует, и с интересом ждал, когда это выяснится. Наверное, стоя на ступеньках матушкиного дома, я глупо улыбался, взволнованный, трепещущий и больше похожий на возвратившегося любовника, чем на отца: сердце мое стучало часто, а от необъяснимого возбуждения по спине пробегали мурашки восторга.
Я вынужден был позвонить дважды, ответа не было, но меня это не испугало: я слишком хорошо знал, в чем тут причина. Девочки, даже когда сердца их разрывались от чувств, были так же застенчивы, как и я, - я слышал за дверью тихие возгласы, возню и улыбался, воображая, что там делается, но, наконец, почувствовав, что настало время избавить их от нерешительности, позабыл о своей собственной. Я заколотил в дверь и спросил, собираются ли мне отпереть ее, но вот она открылась и все мы, наконец, прижали друг друга к сердцу. Ах, что это была за встреча! Объятия, поцелуи, слезы радости не прекращались целый день, и мне никогда не забыть своего потрясения, когда на несколько секунд взглянул на девочек глазами постороннего и залюбовался ими. Большие расстояния оказывают нам неоценимую услугу: мы принимаем близких не задумываясь, когда живем вместе, и потому не видим их в настоящем свете, и очень хорошо, когда порой нам выдается случай это сделать. Анни стала очень высокой и женственной, даже не верилось, что какие-нибудь полгода так сильно преобразили мою неуклюжую девочку, а Минни сделалась такой хорошенькой, что я был очарован и предвидел, что через несколько лет за ней будет увиваться весь город. Сама их плоть излучала здоровье - то было второе потрясшее меня впечатление: сознание счастья от их физического присутствия. Когда я держал их в своих объятиях, я ощущал себя иссохшим деревом, впитывающим живительную влагу, - во мне как будто расцветала какая-то заброшенная часть души. У одинокого сорокадвухлетнего мужчины немного людей, которых он может заключить в объятия, чего ему порою очень хочется. Я напомнил себе об этом, когда увидел дедушку - своего отчима: ужасно тощий и изнуренный, он радостно мне улыбался и ожидал, что я прижму его к груди, как и прочих. Матушку я, конечно, чуть не задушил от радости, после чего отодвинул на расстояние вытянутой руки, чтоб разглядеть получше, и снова стал душить - изматывающий ритуал! Потом девочки порхнули за пианино и удивили меня вновь, на этот раз своими успехами по музыкальной части, затем я должен был послушать их французский и заявить, будто ни за что бы не догадался, что они не урожденные француженки, затем последовали ярды вышивок, которые мне надлежало осмотреть и восхититься, и так далее и тому подобное. Плоды их трудов были огромны и сложены к моим ногам, словно жертвоприношения к ногам древнего божества. Там, где всегда царили одиночество и грусть, настали любовь и радость, и я ощущал полноту сердца. Еще раз скажу вам, что ради семьи пожертвовал бы любым своим успехом, любым, какой ни назовите, лучше нее нет ничего на свете.
Некоторое время мы жили в Париже, все еще не веря до конца, что завтра утром снова увидим улыбающиеся лица друг друга, и ненадолго мне показалось, будто я снова молод: гуляя под каштанами или поднимая глаза на видневшиеся за ними купола Тюильри, я ощущал душевный мир. Почему нужно непременно что-нибудь делать? Почему не наслаждаться семейным кругом и просто жить? Не знаю, почему, но после нескольких недель такой идиллии ко мне вернулось мое обычное беспокойство и злость на себя за то, что я не умею его скрыть. Жизнь с матушкой была не по мне. На что способны краснобаи, кроме пустопорожней болтовни? Ну вот, я и назвал вещи своими именами. Я имею в виду общество, в котором вращалась эта добрая душа; оно меня ужасно раздражало, я терпеть не мог царившего там преклонения перед матушкой, к которому эти люди пытались побудить и меня, - то было нездорово. Не мог я вынести и особого духа ее верований, в которых главный упор делался на Ветхий завет. Анни части ссорилась с ней из-за этого, и хотя я внутренне рукоплескал дочке, я не смел обижать матушку и подрывать ее авторитет, прилюдно ей противореча. Нет, нужно, думал я, забрать отсюда девочек, вернуться в Лондон - в другую жизнь. Как водится, это было сопряжено с разными трудностями бытового свойства. До чего меня сердило, что Анни и Минни, одна шестнадцати, другая тринадцати лет, не были достаточно взрослыми, чтоб окончательно расстаться с гувернантками; возвратись мы все вместе в Лондон, как я того хотел, вся морока началась бы снова, тогда как в Париже при них была матушка и превосходная французская гувернантка, которую они обожали. Я думал было соблазнить ее поехать с нами, но мог ли я это себе позволить, зная, что положение гувернантки в Англии совсем иное, чем здесь? Она была хорошенькая, обворожительная девушка, свободно вращавшаяся в любом избранном ею обществе, где к ней относились как к равной, тогда как в Лондоне она была бы низведена в иных домах почти до положения прислуги и я бы ничего не мог с этим поделать. Кроме того, появись в кругу моей семьи такое пленительное существо, вообразите, какие пошли бы пересуды - в них не бывало недостатка, даже когда у меня в услужении находилась какая-нибудь старая карга, не вызывающая и тени подозрения. Нет, об этом не могло быть и речи, лучше мне одному как можно скорее вернуться в Лондон, уладить все дела и приехать за девочками. Перед отъездом я дал им слово, что по моем возвращении мы поедем в Рим и проведем там зиму. Воображаете, какие раздались крики восторга? Как только эти слова слетели с моих уст, напуганный бурными изъявлениями их чувств, я почти пожалел о сказанном: мне стало страшно, что я беру на себя такую огромную ответственность, и одновременно немного стыдно своего страха; наверное, лучше было подождать с обещаниями и прежде убедиться, что с поездкой все улажено, чтобы не видеть их мучительного разочарования, если она сорвется.
Вернувшись в Лондон, я попытался взглянуть в лицо действительности, к чему всегда считал себя способным, работать ради денег, словно сам дьявол гнался за мной по пятам, мне больше не приходилось, но деньги все же были нужны, и чем больше я мог заработать, пока был в силах, тем лучше. Одно время я подумывал подготовить несколько лекций об Америке. Меня подбивали на это некоторые мои друзья, очарованные, по их словам, моими рассказами, но я не мог за это взяться без помощи своего секретаря - Эйра Кроу, который принялся в то время за всякие другие дела, - что вполне понятно, - и был вне досягаемости. К тому же, чему бы ни были посвящены новые лекции, это опять были лекции, а я был ими сыт по горло. Возможно, я написал бы книгу, если бы не сменил полностью курс действий и не ударился в другую, совершенно неожиданную крайность - в политику. Хоть мне и совестно, скажу по чести, что меня привлекала подобная карьера, - я получил большое удовольствие от своей затеи. Виной тому, наверное, был возраст: в сорок два года я чувствовал потребность внести в общественное благо нечто более значительное, чем десяток книг для избранного круга, которые я кропал, не слишком себя утруждая и тратя по несколько часов в день. Во мне жило сильное гражданское чувство, которое искало себе выхода, и я надеялся, что в качестве члена парламента сумею внести в эту деятельность крупицу опыта и понимания жизни. При сложившихся обстоятельствах меня удерживало лишь одно: если бы я выдвинул свою кандидатуру, я баллотировался бы как независимый, а это было дорого, такую роскошь я Мог себе позволить, лишь основательно истощив свои недавние накопления. Осторожность удержала меня, и, думаю, к лучшему.
Короче говоря, в июне 1853 года я подписал с Брэдбери и Эвансом договор на новую книгу, которая, как и "Пенденнис", должна была выйти в двадцати четырех выпусках на следующих условиях; 3600 фунтов наличными плюс 500 фунтов от американцев - Харпера и Таухница. Нет, вам не изменяет зрение, не трите глаза так яростно, это и в самом деле куча денег - стыдно сказать, как много мне платили. Но стоило мне сесть за стол и задуматься, откуда, черт подери, мне взять героев и как сплести интригу, которая составила бы двадцать четыре выпуска и нечто цельное в итоге, как я понял, что отработаю каждый пенни, ибо меня ждет геркулесов труд. Впереди были адовы муки только мазохист мог добровольно наложить на себя такое страшное наказание. Не я ли клялся после "Пенденниса", что больше никогда ничего подобного не сделаю? И вот, пожалуйста, я пускаюсь в еще более рискованное предприятие. В голове у меня не было ни фабулы романа, ни достаточно ясного представления о том, чему он будет посвящен, - лишь самое общее понятие о действующих лицах; я сознавал, что заблужусь без крепкой путеводной нити. Во мне не бил родник фантазии, мне не дано было черпать из него, сколько заблагорассудится, отнюдь нет. Но стоило мне подписать договор и осознать, что отступление отрезано, как я ощутил подъем духа, не имевший ничего общего с предполагаемым гонораром. Я был полон рвения - мне не терпелось взяться за перо - и наслаждался этим ощущением. Кто, знает, что я напишу после целого года отдыха, начав все в новых, более благоприятных условиях? Я думал, что, уютно устроившись с девочками под зимним римским солнцем, обрету мир и спокойствие, которых мне, возможно, не доставало, чтоб вновь подняться до великих. Теперь я знаю, что оба решения - и поездка в Рим, и договор на "Ньюкомов" - были роковыми, но в отличие от тех моих решений, которые я вспоминаю с изумлением, и спрашиваю себя, как мог принять их, эти мне понятны, и думаю, что в сходных обстоятельствах принял бы их снова. Полезная штука - жизненный урок, однако порой еще полезнее не извлекать его.
Мы не выезжали в Рим до ноября того года, дожидаясь, пока благополучно выйдет первый номер "Ньюкомов", и до той поры два месяца путешествовали по Швейцарии. Мне хотелось начать новую книгу в спокойной обстановке и дать девочкам возможность проветриться, но все получилось совсем не так, и мне бы следовало это предвидеть. Я почти ничего не помню из нашей поездки, потому что всю ее затмил кошмар "Ньюкомов". Книга не задалась с самого начала, она преследовала меня, словно большое и глупое привидение. Поняв, что не могу вдохнуть в своих героев жизнь, я буквально скрежетал зубами - теми немногими, которые у меня остались, - от безудержного бешенства и готов был вернуть деньги, но не позволяла гордость. Я упорно писал намеченную порцию слов каждое утро, в надежде, что дисциплина принесет достойный плод, но каждый следующий день лишь увеличивал мою досаду. Бедным Анни и Минни пришлось вытерпеть всю тяжесть моего недовольства собой, впрочем, хочется верить, что я не был слишком обременителен и что новые места и люди щедро вознаградили их за все плохое. Одно я знаю точно: им было очень весело, а меня ужасно раздражало поведение всех встреченных американцев. Что было толку твердить, будто американцы - такой же цивилизованный народ, как и мы, если в каждом швейцарском городе мы видели, как они едят с ножа? Я обнаружил, что американцы за границей держатся самым вредным для своей репутации и самым отталкивающим образом. Что было проку отстаивать их скромность и бесхитростность, если в гостиничной книге постояльцев в графе "Место следования" они хвастливо и вульгарно подмахивали: "Куда в голову взбредет"? Что было пользы клясться и божиться, будто они так же умны и развиты, как большинство культурных англичан, если никто из них не мог сказать и слова по-французски? Я думаю, вам ясно: перед вами сварливый папаша, сопровождающий своих дочек, тот самый, который нипочем не верит, что смешки за его спиной раздаются не только в адрес американских туристов, но и в его собственный.
Осталось упомянуть только одно, и я немедленно препровожу, вас в Рим, чего вы, наверное, ждете с нетерпением. Я пережил великое разочарование. Кажется, я признавался вам, как мне хотелось - и хочется поныне - написать историческую книгу и как я постоянно перебирал в уме замыслы этого opus magnus (великого произведения. - лат.). И вот перед самым отъездом в Рим, когда я уже был опутан псгрукам и ногам благословенными "Ньюкомами", мне предложили заняться изданием писем Хораса Уолпола. Какая пытка замечательное предложение, пришедшее слишком поздно! Вы только вообразите, получать деньги за то, чтобы целыми днями читать письма Уолпола! Как бы мне хотелось выполнить этот восхитительный заказ! Вообразите удовольствие перебирать подробности жизни великого человека, составить свод затронутых им тем и близко с ним познакомиться. Не могу, не хочу верить, что мне не суждено изведать этого счастья. Господи боже, когда я думаю, что все эти годы мог бы заниматься делом, гораздо больше мне подходившим и по склонностям и по способностям, и писать исторические или биографические книги, мне хочется растоптать и истолочь в труху все свои романы. Почему я не разобрался в себе раньше? Понятия не имею, но очень об этом горюю. Загадки вроде этой - самое тяжкое в пожилом возрасте, особенно когда они дело собственных рук.
Как бы то ни было, я вынужден был отказаться, выразив глубочайшее сожаление, и стал готовить свою маленькую армию к выступлению на Рим. Если вам кажется, что зимний сезон в Риме -это звучит романтично, если вы завистливо вздыхаете в ненастный зимний день, не торопитесь и запаситесь терпением.
17
Мы переезжаем в новый дом и испытываем все связанные с этим неудобства
Не помню, почему так получилось, но большую часть пути до Рима мы проплыли на речном пароходе. Не знаю, что взбрело нам в голову, - ехали мы долго, медленно и очень мучились от холода. Девочки, как всегда, сносили дорожные тяготы и неудобства с замечательным мужеством и, хотя их зубы выбивали дробь, неизменно твердили: "С-с-спасибо, все пр-р-рекрасно". Квартиру в Риме мы сняли - очень неразумно - над кондитерской в палаццо Понятовского на Виа делла Кроче. Не думайте, будто мы жили в роскоши, здесь каждый второй дом, даже совсем маленький и неприглядный, называется "палаццо", хотя в нем может ничего не быть от того великолепия, которое, как мы обычно полагаем, означает это слово. Наша хозяйка, маленькая синьора Эрколе, - как после оказалось, очень славная старушка, - не светилась материнской добротой, и девочки вначале отнеслись к ней настороженно. Жила она совсем отдельно в том же нелепом старом доме, обогреваемом медной жаровней, в которую накладывали уголь, и заставленном диковинной старинной мебелью, так что казалось, будто мы попали в музей. Наши скромные пожитки терялись среди этой рухляди, я даже усомнился, сможем ли мы чувствовать себя уютно в такой причудливой и мрачной обстановке, но Анни и Минни заявили, что здесь чудесно, так и должно быть за границей, и они не променяют это жилье ни на какое другое.
Едва мы оказались в Римег стало понятно, что я плохо продумал, как мы будем жить. Сам я отлично знал, что намереваюсь делать, но девочки... По утрам я собирался работать над "Ньюкомами", днем - пойти размяться, а вечером - обедать с любезными сердцу друзьями. Однако быстро обнаружил, что если не буду брать с собой Анни и Минни, они ничего не увидят. Но я привез их в Рим, разве этого мало? Конечно, мало, если им придется сидеть в четырех стенах в угрюмом старом доме, где нечем заняться и не с кем слово сказать. Всему есть предел, нельзя до бесконечности играть на пианино и вышивать, молодежи нужны развлечения - как я заранее об этом не подумал И не пригласил какую-нибудь даму, которая взяла бы на себя эту обязанность? В конце концов, мы порешили так: пока я работаю, они ведут себя тихо и занимаются своими делами, а вечером, если я отправляюсь в гости, в театр или прогуляться, они в положенное время беспрекословно ложатся спать, зато днем я им показываю Рим и слежу за тем, чтобы они бывали на людях и веселились.
Рим, конечно, - интересный город, но по части развлечений и утонченности не идет ни в какое сравнение с Парижем, так что мы были слегка разочарованы. Осмотрев все достопримечательности, какие положено, мы признались себе, что собор св. Петра не заставил наши сердца биться учащенно, а Колизей и остальные перлы архитектуры не привели нас в трепет. Я знаю, это позор, но больше всего нам понравилась местная кухня. Еду нам доставляли в судочках - ах, что за аромат распространялся по квартире, когда мы открывали крышки! Нам нравилось бродить по узким римским улочкам, смотреть, как трудятся мастеровые всех мастей, заглядывать в распахнутые двери их лавчонок и каждый вечер любоваться солнцем, садившимся за купол собора св. Петра, - пожалуй, то были лучшие минуты за день. Я пытался оживить для девочек камни этого города и рассказывал все, что мог припомнить из истории, но, кажется, мои слова влетали в одно ухо и вылетали в другое. Гораздо больше их интересовали разговоры взрослых, и с превеликой охотой они ходили со мной в гости к членам местной английской колонии. Пределом всех мечтаний был для них дом Элизабет Браунинг, которая вместе с мужем Робертом и маленьким сыном, чье несуразное имя выскользнуло сейчас из моей памяти, жила в ту пору в Риме. Уже в почтенном возрасте - ей было 42 года - она бежала со своим поэтом от деспота-отца, тайком покинув Лондон, и к тому времени, когда мы встретились, благополучно излечилась от чахотки и была блаженно счастлива, Анни и Минни считали ее историю невероятно романтичной, прочли все ее стихи и были преданы ей душой и телом. Она была необычайно к ним добра, разговаривала, точно с равными, приглашала на чашку чая и прочее, но, как я догадывался, осуждала меня за то, что дети ведут "богемный образ жизни, недопустимый в их нежном возрасте. Однако я не разделяю мнения, будто моим дочкам полезней было бы сидеть дома до самого дня совершеннолетия. По-моему, это вздор и путешествия не могут повредить ни мальчикам, ни девочкам, пусть ездят и обогащают ум, а не томятся в узком кругу привычных впечатлений, в котором их пытаются замкнуть.