Сказать по правде, мы с бабушкой всегда были несовместимы, и было заранее ясно, что с моей стороны чистейшее безумие соглашаться на жизнь под одной крышей, но первое, что я усвоил после разорения: нищие не выбирают. Я не был нищим в буквальном смысле слова, но денег у меня было очень мало, а у бабушки очень много, и только помешанный отказался бы от такого выгодного предложения. Однако, как и все выгодные предложения, оно себя не оправдало. Совместная жизнь с родственниками никогда себя не оправдывает, безразлично, гость вы или хозяин. Я жил с бабушкой и ненавидел свою зависимость, жил с родителями и умирал от скуки, жил с тещей и чуть было не наложил на себя руки, жил с кузиной и доходил до ярости. По-моему, лучше спать под железнодорожным мостом, чем утопать в роскоши в доме у родственников. Наверное, тут дело в том, что мера обязательной вежливости вступает в вопиющее противоречие с мерой допускаемой фамильярности. Вконец рассориться с родственниками, с которыми вы до конца дней связаны нерасторжимыми узами крови, невозможно, даже если вы сгоряча сказали им все то, что обычно вслух не говорится, - они все равно приедут к вам снова, и это очень утомительно. Позврослев, я стал держаться жестче с немилой моему сердцу родней, но в юности я полагал, что нужно ее терпеть. Моя бабушка, мать моей матери, вывела бы из себя и святого. Родив мою матушку, она вторично вышла замуж и впоследствии вернулась из Калькутты богатой вдовой, горевшей родственными чувствами. Фамилия ее была Батлер, Хэрриет Батлер, и вряд ли вам случалось видеть существо более взбалмошное; правда, когда я повзрослел и мне уже не нужно было жить с ней вместе, я очень привязался к старой даме. Но даже в Париже, предоставленный всецело ее власти, я не мог не дивиться ее твердой решимости всегда и во всем поступать по-своему, чего бы это ей ни стоило. Жить вместе с Хэрриет Батлер означало плясать под ее дудку и все тут. Тирания ее распространялась не только на то, когда и что вам есть, на какой стул сесть, открыть или закрыть окно, но главное и самое небезопасное - на вашу душу. Бабушка считала, что, предоставляя мне кров и стол, приобретает право знать все, что я делаю и даже думаю. Я бы охотно делился с ней своими мыслями, если бы она не требовала, чтобы они в точности повторяли ее собственные. Всякий раз мы спорили из-за совершенных пустяков; из уважения к ее возрасту и положению я старался сдерживаться, и ей поэтому казалось, что она выигрывает в каждом раунде. Вначале мы поселились на улице Луи-ле-Гран, можете себе вообразить, как мы развлекали окружающих: бабушку нимало не заботило, слышат ли ее посторонние, напротив, аудитория лишь прибавляла ей задору, но сковывала и смущала ее бедного внука. Я корчился под ударами ее словесного бича и сжимался от публичного выражения гнева. Не думайте, что я мирился со своим унизительным положением из-за денег, ничего подобного, просто за ревом бури я различал тепло и доброту, которых она почему-то не умела высказать, и вряд ли я тут ошибался. В конечном счете, она была хорошая женщина, но не спускала дуракам, которых вокруг нее водилось множество, и по ошибке приняла меня за одного из них.
   Позже, когда мы перебрились в уютные меблированные комнаты на улице Прованс, я начал держаться с ней тверже и старался почаще пропускать трапезы. Славный старый "Нэшенел Стэндарт" к тому времени испустил дух, и я окончательно стал учеником живописной мастерской - точно так, как и задумал в ту пору, когда передо мной еще оставался выбор. Но постепенно я совсем его лишился, и это стало жизненным диктатом: чтоб тратить свои жалкие гроши на личные потребности, мне ничего не оставалось, кроме как жить с бабушкой и терпеть ее, и если я хотел прямо смотреть людям в глаза и показать, на что способен, мне следовало в течение трех лет учиться живописи - так я и делал. Как бы то ни было, я жил в Париже, а не в Лондоне, был свободен от служебного рабства и ждал своего часа. Попав в ярмо, которое я сам себе облюбовал, я быстро понял, что оно ничем не лучше прежних - тех, что мне навязывали. Разница состояла лишь в том, что на этот раз у меня не было иного выхода. Мне надлежало преуспеть как художнику или сделаться кем-нибудь еще, чтобы прокормиться. Мою историю вы знаете - к чему еще я был способен, кроме как к жизни джентльмена, которая мне стала недоступна? Я прошу у вас не сочувствия - я сознаю, что был счастливчиком и никогда не знал нужды, - а только понимания. Я даже не хочу сказать, что разорение мне причинило вред, возможно, то было лучшее из всего со мной случившегося, но все-таки вообразите, что я пережил, когда на меня обрушилась внезапная перемена судьбы. Повторяю, я мужественно перенес дурные вести, но все же был выбит из колеи и испытывал нервное возбуждение, которое принимал за душевную приподнятость. Вам это кажется непостижимым, но именно так оно и было. Я очень долго не ощущал уныния из-за своих финансов. Точно то же происходит с любой моей трагедией, каков бы ни был ее повод: я встречаю ее твердо, все отмечают бодрость моего духа, я предстаю достойным восхищения философом, но спустя несколько недель или месяцев, к тому времени, когда все окончательно забывают о случившемся, я начинаю стонать и корчиться от боли и предаюсь глубокому и запоздалому отчаянию, которое тем больше, что я держу его под спудом, - вот тогда-то, когда труднее всего рассчитывать на утешения, я в них острее всего нуждаюсь. Так было и с потерей состояния. А что из этого получилось, я расскажу вам в следующей главе.
   5
   Я теряю состояние, но обретаю жизненное поприще
   Итак, вот он я - счастливый до головокружения от того, что учусь живописи в Париже, и возомнивший ненадолго, будто обрел, наконец, свое подлинное "я", но так ли это было? Долгие годы все мы жили в убеждении, что художник из меня получился бы гениальный, но мой талант никто и никогда не подвергал проверке и не соизмерял с талантами других. И что же, я очень быстро понял, что дело выглядит именно так, как я того боялся: я гораздо лучше рисовал, чем писал красками, тогда как у обычного студента все обстоит как раз наоборот. Хоть я и не желал себе в этом признаться, но чувство цвета у меня было неважное - точно так же я никогда не признавался, что моим романам не хватает действия, хоть втайне сознавал это. Рисунком я владел довольно сносно, но в живописи был невыразителен. Очень скоро моих холстов достало бы, чтобы изжарить на них буйвола, однако успехи были обескураживающе скромными. Часами я копировал любимые полотна в Лувре и постепенно стал задумываться, есть ли в этом смысл: первоклассного художника из меня все равно не получилось бы. Не верилось, что я смогу когда-нибудь продавать плоды своих трудов и выдержу три года ученичества, но я об этом помалкивал. Я не мог не сравнивать свое равнодушие к тому, чего достиг как художник, с тем, как горячо интересовался скромнейшим из литературных дел, и стал спрашивать себя - не прямо, конечно, не называя вещи своими именами, разумно ли идти и дальше по избранному пути? Во мне росло отвращение к собственным художническим потугам, и после целого года непрерывных усилий я из протеста целый месяц валялся в постели и читал романы.
   Опасный признак, говорите вы, да, верно, я тоже так считал. Разве я не впадал всегда в апатию при первом же препятствии? Разве не знал, что после апатии, если ее не одолеть, придет угрюмое отчаяние? Кроме меня, никто и не думал ее одолевать: парижский мэтр интересовался мной не больше, чем мой кембриджский наставник или мистер Тэпрелл из Хейр-Корта. Если я не справлялся с живописью, математикой или юриспруденцией, они считали, что это не их забота, а моя, и были правы: мои ошибки и решения были моим личным делом. Я молил бога дать моим пальцам силу справиться с тем, к чему они, как ни старались, не были пригодны, и в то же время вновь метался в поисках выхода из положения, в которое сам себя поставил. Раз у меня нет денег, достойных этого названия, значит, для того, чтоб распрощаться со студенческой жизнью, нужно либо найти работу, либо вернуться домой и сдаться на милость моей многострадальной матушки, чего мне никак не хотелось. Я изо всех сил добивался, чтобы меня послали в Константинополь иностранным корреспондентом от "Морнинг Кроникл", но мои отчаянные усилия ни к чему не привели. Одному богу известно, что я рассчитывал там делать, но мне казалось, что само слово "Константинополь" несет с собой освобождение. Когда все в жизни идет вкривь и вкось, что может быть соблазнительнее бегства, тем более бегства, совершаемого с разумной целью и к тому же оплаченного? В таком назначении мне виделась не просто работа на год, но, очень вероятно, будущая книга с рисунками автора, эдакий "Иллюстрированный год путешественника", из-за которого передерутся все лондонские издатели. То был мой первый честолюбивый замысел во всей его подкупающей наивности и откровенности, тот самый, который впоследствии стал навязчивой идеей. Вам не забавно, что я способен был вообразить себя автором путевых очерков, но не романистом, и что мои мечты кружились вокруг словесных и карандашных зарисовок увиденных мной мест, а не вымышленных характеров? То было следствие занятий живописью: при всем своем увлечении журналистикой я связывал свое будущее с карандашом, а не со словом. И я доволен, что впоследствии сумел не раз, а много раз осуществить эту свою первую мечту, хоть из нее не выросли великие литературные шедевры - впрочем, неизвестно, есть ли вообще такие среди написанных мной книг.
   Жить рядом с бабушкой и предаваться внутренним борениям оказалось немыслимо. Можно ли было целыми днями бить баклуши под ее орлиным оком? Чем заметнее была моя растерянность, тем утомительнее становились ее выговоры, пока, наконец, я больше уже не мог выносить разоблачений этой дамы - неужто она не замечала, что я и сам себе не давал спуску и вовсе не гордился своей праздностью? Я решил, что обойдусь без комфортабельных апартаментов, переберусь в мансарду и буду жить так же, как мои товарищи. Лишь только я упомянул о переезде, бабушка тотчас же стала меня задабривать, но я был тверд: мансарда и независимая бедность гораздо больше отвечали моему тогдашнему умонастроению. Она, конечно, сочла мои слова пустой угрозой и была обижена и удивлена, когда я привел их в исполнение и перевез свои немногочисленные пожитки на улицу Боз-Ар, где, правду сказать, неизменно испытывал острую нехватку денег. Стоило мне нанести визит врачу, как вся моя наличность улетучивалась и я влезал в долги до следующего дня выплаты процентов со все еще остававшегося у меня крохотного капитала, дававшего не более ста фунтов в год. Вырвавшись, я почувствовал себя гораздо лучше и стал осматриваться и подыскивать себе литературный заработок или заказы на рисунки.
   Мне повезло, что в Париже у меня было много знакомых: и французов, и англичан - и, обронив словцо там и сям, я мог набрать немного небольших заказов. Я переводил, печатал гравюры и тому подобное, хватало лишь свести концы с концами, но тогда меня это не огорчало. В этом "тогда" была вся суть. Мне стукнуло двадцать четыре года, а вам, наверное, известно, что обычно происходит с молодыми людьми этого возраста. Они полны грандиозных планов на счет того, чего при всем своем желании не могут себе позволить, сюда относятся, как правило, и матримониальные намерения, требующие чертовски больших средств. Мне было ясно, что в близком будущем мне перестанет хватать тех жалких денег, которые я зарабатывал, и нужно подыскать более серьезную и твердую прибавку к моему маленькому доходу. Влюбись я и задумай жениться, бедность неодолимым препятствием встала бы на моем, пути, разве что моя любимая оказалась бы богатой наследницей, но на это не стоило рассчитывать. И в самом деле, девушка, которой я отдал сердце, была почти так же бедна, как я, и с самого начала своего ухаживания я знал: для того, чтобы дело дошло до чего-то серьезного, я должен ради нас обоих поскорей устроиться работать, или же мне предстоит томиться весь свой век в холостяках.
   Изабеллу Шоу я встретил в Париже в конце лета 1835 года - тогда, когда мои доходы и моя карьера были в самом плачевном состоянии, - об этом времени я вам очень обстоятельно рассказывал. Я помню, как впервые ее встретил, но не помню, где и когда это случилось, и вы будете избавлены от утомительных подробностей. Сами понимаете, как и положено такому романтическому малому, я влюбился с первого взгляда и тут же погрузился в вихрь восторга, потеряв способность есть, пить и тому подобное - со всеми прочими симптомами любовной лихорадки. Когда я говорю, что был в восторге от своей влюбленности, я вовсе не хочу сказать что-то циничное или глумливое - мне очень нравилось, что у меня нет аппетита, что я лежу, покуривая, на кровати и предаюсь грезам наяву. Правда, я не мог дождаться, когда нас обвенчают, но в остальном чувство мое не было мучительным, однако ждать, как вы понимаете, было необходимо. Я был совершенно уверен, что сделал правильный выбор, и это служило поддержкой и опорой; вспоминая прошлое, я удивляюсь своей полной убежденности в том, что все в конце концов образуется и что Изабелла и есть та девушка, которая предназначена мне судьбой. Естественней было бы начать с сомнений, не правда ли? Ведь если не считать моего поклонения веймарским красавицам, у меня не было ни знания женщин, ни романтических привязанностей и, по справедливости, мне следовало бы пережить хотя бы два-три увлечения, прежде чем выбирать себе подругу жизни, но нет, я начал с Изабеллы, и никаких предметов нежной страсти до нее у меня не было. Надеюсь, мое признание заденет нежные струны вашего сердца. Рискуя испортить всю историю, предупрежу заранее, еще не доведя дело до женитьбы, что наше счастье оказалось недолгим, поэтому я должен постараться выжать из нашего романа каждую мыслимую каплю чувства. Я не могу перелистать десятки лет безоблачной семейной жизни и указать на лучшие ее страницы, такой жизни у меня не было, поэтому я должен обрисовать яркими красками те несколько лет, которые мы провели вместе, чтобы извлечь на свет божий немногие из выпавших нам скудных радостей. Больше, чем обо всем другом, жалею я о том, что не изведал семейного счастья, долгого, полного и крепкого, я бы не променял его ни на какие деньги, ни на какую литературную славу. Мужчине нужна жена, чтоб возвращаться к ней по вечерам, - по крайней мере, мне она была необходима, и всю жизнь я чувствовал, как сильно мне ее недостает.
   Как хорошо, что в 1835 году ни одна из этих мрачных, терзающих меня в 1862 году мыслей даже отдаленно не приходила мне в голову. Впрочем, не говорил ли я на этих страницах ровно противоположное - не говорил ли я, что лучше знать, что тебя ждет впереди? Но как было бы страшно провидеть будущее в ту пору, когда я надеялся иметь десятерых детей, купить дом в городе и дом в деревне и долгими вечерами греться у камина. Я был блаженно счастлив, обдумывая и планируя свою женитьбу, прежде всего зависевшую от работы, которая позволила бы мне содержать мое возросшее семейство, иначе все откладывалось. Наверное, мой энтузиазм был устрашающе велик и, кажется, я до смерти им напугал бедняжку Изабеллу, обрушивая на нее потоки слов и не делая передышек, чтоб дать ей высказаться, - я полагал, что ее мнение в точности совпадает с моим собственным. Боюсь, она была поражена моей скоропалительностью: мы толком не успели познакомиться, а я уже решил жениться, мы еще не поженились, а я без всякого стеснения заговорил о детях - я торопил события, мечтал, чтоб все произошло как можно скорее, и только недавно догадался, что моей бедной детке, возможно, хотелось более неспешного и деликатного ухаживания. Как же я был опрометчив, когда очертя голову ринулся в такое серьезное дело, как брак, ни разу не повременив, ни разу не задумавшись, какой ущерб я причиняю более нежным душам. Не я ли обратил в паническое бегство и утомил мою любимую? Не я ли помчал ее единым духом к алтарю, вместо того чтоб, протянув ей руку, неспешно шагать рядом? Не я ли заставил ее сердце колотиться, а голову кружиться от торопливости, с которой сделал предложение? Да, я повинен во всем этом, но поплатился суровее, чем заслужил.
   Довольно неопределенности: я встретил Изабеллу в середине 1835 года и женился на ней год спустя - на полгода позже, чем намеревался. Отсрочка была вызвана отнюдь не поисками работы, которая в нужный час сама спустилась ко мне в руки, а злобными интригами моей тещи, черт бы побрал ее душу. Это, конечно, только шутка, как добрый христианин я никому не пожелаю вечных мук, но все же в этом дурацком мелодраматическом восклицании кроется доля истинного чувства. Миссис Шоу, несомненно, была скверная женщина, и никто не знает этого лучше меня. Своих пятерых детей, особенно девочек, она притесняла самым бессовестным образом и довела до того, что они не смели и шагу ступить без ее соизволения. Мне следовало бы сразу распознать ее жестокость, но я не распознал: когда я впервые посетил ее в парижском пансионе, где она и ее дети жили на маленькую пенсию вдовы офицера индийских колониальных войск - единственный источник дохода после смерти ее мужа, она мне просто показалась строгой, чопорной матроной. Парижские пансионы кишмя кишат подобными чудовищами, которые проявляют чудеса изворотливости и всеми мыслимыми способами восполняют свое жалкое денежное содержание, ни на мгновенье не теряя бдительности, чтоб не упустить свой главный шанс. Когда я впервые появился в жизни ее дочери, миссис Шоу, видимо, решила, что в ее двери постучала удача, но вскоре, поскольку я никогда ни из чего не делал тайны, утратила иллюзии на мой счет и пустилась во все тяжкие, чтобы не допустить нашего союза. Прошло так много лет, что мне с моим знанием людей и жизни следовало бы простить ее, но я не в силах это сделать. Однако мне понятна ее забота о материальной стороне жизни: когда до меня в Америке дошла весть о том, что одна из моих дочек питает склонность к больному, бедному священнику, я пришел в ярость и разразился энергичнейшим посланием, в котором запрещал этот брак. Миссис Шоу была права, когда заботилась о благополучии дочери, и правильно бы поступила, если бы потребовала от меня каких-либо гарантий, которые я счастлив был бы ей представить, но нет и не может быть оправдания тому, что она настраивала против меня и терзала попреками мою любимую за то, что та якобы бросает свою мать. Все это можно было бы объяснить великой материнской любовью, но когда разразилась катастрофа, эта любовь явилась в своем истинном свете, она оказалась мелким своекорыстным чувством, карикатурой, к которой неприменимо высокое слово "любовь".
   Вечно я все делаю наоборот: расписываю трудности сватовства и мерзости несносных родственников, ни слова не сказав об Изабелле. Секрет в том, что мою жену, вернее, то, что меня к ней привлекло, описать непросто. Можно, конечно, рассказать, какая у нее была внешность (а еще лучше поместить здесь один из моих карандашных набросков), но я сознаю свое бессилие: она напоминала многих юных девушек, и если разбирать одну за другой черты ее лица, в них не было ничего особенного, поэтому мои клятвенные заверения, что Изабелла была - я в этом убежден - истинная красавица, покажутся вам пустым бахвальством. И дело тут не в том, что для меня она была прекрасна, потому что я любил ее - она и в самом деле была прекрасна, - а в том, что у нее был тот редкий тип красоты, на который я всегда обращаю внимание, где бы его ни встретил. Чтобы заметить эту неброскую красоту, между ее обладательницей и восхищенным зрителем должно существовать душевное сродство. Нет, ничего не получается, я не умею облекать сентиментальные воспоминания в изящные слова. Попробую еще раз: с закрытыми глазами Изабелла не была так хороша, потому что вся сила была в ее глазах, из них струились чистота, нежность и мягкость, очаровавшие меня. В ней чувствовалась добродетель и спокойное достоинство, которые больше всего пленяют меня в женщинах, и в то же время пылкость чувств, неожиданная при таком мягком облике. Я не поклонник величественных, бледноликих дев, которые сверкают и блистают в обществе, а предпочитаю скромных девушек, которым так же мало хочется привлекать к себе внимание, как, скажем, сквернословить. Если юная леди, которую я тщусь вам описать, кажется вам простушкой, уверяю вас, это не так: и Изабелла, и все ее сестры по духу - умные девушки с независимыми взглядами, просто они не спешат выставлять свой ум напоказ. Они гораздо чаще опускают взор, чем устремляют его с вызовом на собеседника, не рисуются обширностью своих познаний и не спешат навязывать себя другим, но все это не означает, что в них мало жизни или блеска: они предпочитают слушать, а не говорить, отчего ничуть не делаются хуже. Критики сочли, что Эмилия из "Ярмарки тщеславия" слишком идеальна, а значит, слишком скучна и быстро приедается, но если это и так, то по вине повествователя и повествовательного жанра. Пробовали ли вы когда-нибудь, читатель, растрогать публику рассказом о совершенной добродетели? Невыполнимая задача, и Диккенс, как я заметил, справляется с ней не лучше моего: добродетель блекнет при передаче в слове, тогда как порок или, по крайней мере, нравственная слабость встают на бумаге как живые. Все лучшие человеческие свойства, которые мы пытаемся запечатлеть, не поддаются описанию, мы только и можем, что громоздить один эпитет на другой, лишь увеличивая пустоту. Великая мера святости в герое не может не сердить читателей или не вызывать у них улыбки недоверия, но даже если они и верят этому его свойству, им быстро прискучивает столь безупречный персонаж.
   В общем, хотя Изабелла во многом походила на Эмилию, которая, по мнению критиков, не удалась мне, я все же дерзну, как это ни трудно, создать для вас ее портрет. Замечу, что она была бледна, стройна, казалась хрупкой, что у нее были прекрасные рыжие волосы, большие глаза и очень нежная улыбка. С малознакомыми она держалась робко, но в обществе близких умела бурно веселиться. Она неохотно делилась своими мыслями, но если удавалось ее выспросить, ее суждения оказывались очень определенными. Меня к ней привлекли не только внешность и манеры, которые были у нее как у настоящей леди, но и ее явное восхищение моей особой. О, что за опьяняющий напиток! Сумел ли бы я вынести ее презрение? Навряд ли. Увлекся ли бы я ею, если б она меня не отличала? Не думаю. В тот первый вечер, когда, помню, увидел ее в этом ужасном пансионе, она играла на рояле, а когда встала и, заливаясь краской, повернулась к немногочисленным рукоплескавшим слушателям и наши взгляды встретились, я, помню, ясно ощутил, что она в восторге от меня правда, я и сам был от нее в восторге - и хочет мне понравиться, хоть в этом не было и тени кокетства, совершенно ей не свойственного. Есть ли на свете мужчина, который точно так же, как и женщина, не жаждет поклонения? Хочется верить, что речи мои не были бессвязными, - сам я находил собственное остроумие неотразимым, а каждую фразу - перлом убийственной иронии. Изабелла так смиренно, терпеливо и с обожанием во взоре выслушивала все, что я ни изрекал, что под конец я раздулся от гордости. Казалось, она только и думала, как угодить мне и одарить меня счастьем, - пожалуй, все то время, что мы были вместе, она не знала никакого другого желания. Однако в ней не было нерассуждающей покорности и уступчивости: как ни больно, как ни трудно ей было возражать мне, она хотела и умела отстоять свои убеждения, когда они приходили в столкновение с моими, - впрочем, столкновения эти бывали пустяшными и не заслуживали такого громкого названия. Сначала она колебалась, говорить ли, ее улыбка меркла, краска бросалась в лицо, потом дрожащим голосом начинала перечислять, что, по ее мнению, верно или неверно в том, что я сказал или сделал, - то было обворожительное зрелище, и я порой не мог удержаться и намеренно вызывал в ней то, что она сама именовала гневом. Гнев! Я думаю, она до самой смерти так и не знала, что такое гнев, ярость, горечь, ненависть, - все эти мрачные чувства были неведомы моей Изабелле. Нрав у нее был ангельский, и я почитал себя счастливейшим из смертных.
   Счастливейшим я и был бы, если бы не моя будущая теща - полная противоположность своей дочери. Всю весну 1836 года я бился, чтобы получить ее согласие на брак, но тщетно. Она упорствовала - я был неподходящей партией. С терпением, которое мне самому казалось образцовым, я твердил ей о новой газете, в которой предполагал работать, но она не уступала, и я снова и снова напирал на то, что это будет твердый заработок - четыреста фунтов в год и что риск обернется верной удачей. Я в самом деле в это верил, а не придумывал заманчивые небылицы. Вышеупомянутая газета должна была называться "Конститьюшенел энд Паблик Леджер", ее собиралось выпускать небольшое акционерное общество, директором которого был мой отчим майор Кармайкл-Смит. Предполагалось, что я стану ее парижским корреспондентом и буду писать об искусстве и политике, а также обо всем, о чем мне заблагорассудится. На пост редактора пригласили Ламана Бланшара, Дуглас Джерролд должен был возглавить отдел театра, разные знаменитости обещали свою помощь. Надеюсь, вы меня не осуждаете за то, что я пришел в восторг от этой перспективы? Я полагал, что лучшей материальной базы для семейной жизни быть не может, но вы, кажется, иного мнения? Я чувствую, вы колеблетесь, вы говорите, что понимаете мою тещу и можете привести другие доводы, вроде того, что газета еще не вышла в свет и неизвестно, будет ли она иметь успех, и пока я не заработал и фартинга, а значит, незачем спешить. Черт подери, влюбленные не могут ждать! Знаете ли вы, что то, чего вы требуете от пылкого молодого человека, и без того страдавшего полгода, бесчеловечно. Теща моя бесчеловечна, и вы не лучше.