Как заяц, коль за ним погоня мчится,
   В родной предел, едва дыша, стремится,
   В блужданиях надежду я таил
   Здесь умереть, среди родных могил.
   От гимна, как и от этих строк, на меня повеяло умиротворением и радостью, и я вдруг понял, как глупо мучиться из-за "Дени Дюваля" вместо того, чтобы довериться божественному провидению, путей которого мне не дано узнать. Иди домой и делай свое дело, сказал я себе, пиши свою книгу и не. думай о последствиях, пиши - ведь только этого тебе и хочется, ничто тебя не останавливает.
   После богослужения мы поехали не домой, а к Меривейлям, пили там чай и провели очень весело часок, а то и два. Анни сказала мне по дороге, что ей теперь все время кажется, будто у нас не прекращаются каникулы, и хотя в ответ я тотчас вынул несколько страниц "Дени Дюваля" и свирепо помахал ими перед ее носом, желая показать, что не все тут отдыхают, а некоторые трудятся, не покладая рук, в душе я возликовал от этих слов. Прекрасно, жизнь и должна быть похожа на каникулы, я слишком часто был завален работой выше головы, хватался то за одно, то за другое дело и слишком редко пел и веселился. Мне следовало больше резвиться с моими девочками или, усевшись между ними, греться на солнышке, а не добиваться нелепых, а порой и ложных целей, которые я сам себе придумывал. Ведь у моих дочек никого нет, кроме меня, порой мне даже хочется вопреки всякой логике - как это бывает с нами, отцами, - чтобы они были мне меньше преданы: я не в силах вынести мысль о том, как они будут горевать, когда меня не станет. Наверное, я должен был держаться более отчужденно, наверное, мне не следовало поощрять ту близость, которая образовалась между нами и за которую они вскоре так сурово поплатятся. Тревожно, не правда ли? Но помочь нам может не искусственная отстраненность, а совсем другое средство: нам нужно расширить свой семейный круг - у девочек должны появиться мужья и дети, тогда мы не будем так судорожно цепляться друг за друга. Я боюсь не того, что они не выйдут замуж, а опасаюсь, что по собственному неразумию испортил их виды на брак, все время держа их при себе и не предоставив им той свободы общения, о которой предусмотрительно позаботилась бы каждая хорошая мать. Меня не столько тревожит Анни, сколько моя маленькая Мин, но я себя успокаиваю тем, что у нее есть твердая опора - старшая сестра.
   Меня терзают и другие страхи. Не кажется ли вам, что я опасно повредил надеждам своих дочек на удачное замужество, выделив каждой из них по 10000 фунтов, тех самых пресловутых 10000, о которых вам, должно быть, надоело слушать? Я боюсь искателей состояний, охотников за приданым моих маленьких инфант. Вред может оказаться даже больше, чем от их уединенного образа жизни: это очень страшно - слыть богатыми невестами, которых станут домогаться не ради них самих, а ради их приданого. Какая несправедливость, какая злосчастная судьба! Ведь я всю жизнь только и делал, что воевал с торгашеством ярмарки невест. Неужто между людьми идут разговоры, что обе мисс Теккерей купаются в брильянтах и денег у них куры не клюют, а значит, хорошо бы попасть на обед к старику Теккерею и постараться подцепить одну из них. Но тут ничего не поделаешь, мне остается лишь довериться уму моих маленьких наследниц и надеяться, что они сумеют раскусить недостойных претендентов.
   Сейчас, когда я пишу настоящую главу, в которой подвожу итоги, ибо собираюсь на ближайшее время ею и ограничиться, все мои мысли заняты работой и детьми, и тут я не отличаюсь от всех прочих, не правда ли? Многих людей до самого конца не покидают мысли о работе, если, конечно, это любимое занятие, а не постылая обязанность, которую им навязала жизнь. Нам всем известна ходячая истина: люди умирают, думая о том, что будут делать завтра, но, на мой взгляд, о лучшем и мечтать нельзя, и я хотел бы так же встретить собственный конец. Достойней, чтоб человеком владела страсть к работе, нежели алчность или похоть. Ну, а что касается детей, то каждый, кого судьба благословила ими, тревожится о них до самого последнего вздоха. Мне, разумеется, неведомо, что ожидает моих девочек, вам это проще узнать, чем мне, но населяли страницы моей книги и другие люди, а потом исчезли из виду, и я хочу вам рассказать, что с ними сталось. Досадно, правда, когда нам негде прочитать, вышла ли замуж Люси и превратился ли Чарлз в транжиру, как и обещал, а также прочие нехитрые подробности - их очень хочется узнать, когда нам интересны люди, которых они касаются. Я не намерен прятать концы в воду и оставлять вас в неизвестности, дорогой читатель, но так как мне невдомек, чьи судьбы вас задели за живое, а чьи нет, я постараюсь рассказать о возможно большем числе действующих лиц, а вы уж не сердитесь, если я невзначай кого-нибудь забуду.
   Матушка моя доныне здравствует, она так же бодра, так же грозится переехать жить в Париж, и мы так же любим и балуем ее, как встарь. Мое сыновнее почтение за эти годы заметно поубавилось, я больше не повинуюсь ей во всем беспрекословно, но очень к ней привязан и почитаю себя счастливцем оттого, что мне досталась такая деятельная и жизнелюбивая родительница. Изабелла по-прежнему живет у Бейквиллов: она необычайно моложава, по-прежнему играет на рояле, по-прежнему весело смеется, во всем напоминая сущее дитя. Я редко навещал ее в последние годы, да и следовало ли? С годами видеть ее становилось все грустнее, а мне и так жилось невыносимо грустно, и просто не хватало сил. На свой лад, она, пожалуй, даже счастлива, но для меня, как и для прочих, она потеряна, и лучше нам не сетовать на ее затворничество. Мой отчим, как вы знаете, скончался. Кузина Мэри, как и прежде, сеет всюду склоки и превратилась в грузную, самодовольную матрону, которая всевластно правит своим небольшим мирком. Бабушки мои умерли, но тети, дяди и их дети цветут и бурно размножаются. Я прилепился сердцем к некоторым из своих племянников и время от времени беру их с собой в театр, но не могу сказать, что близок с кем-нибудь из родственников (такие отношения трудно поддерживать без жены). Они приходят ко мне в гости, когда я вспоминаю, что пора их пригласить, я наношу ответные визиты, и все очень довольны. Так что лучше перейдем к друзьям. Брукфилды пребывают в добром здравии, у них прекрасная семья: двое сыновей и дочь. Мы иногда встречаемся, но ощущаю я лишь легкую подавленность. Джейн не утратила ни красоты, ни обаяния, но что-то в ее лице угасло, не знаю, как другим, но мне это заметно. Уильям еще больше отощал и помрачнел, ничем не напоминает моего прежнего бесшабашного кембриджского приятеля, но нам случается мирно посидеть за бутылкой кларета и даже ласково похлопать друг друга по плечу. Фицджерадца я не вижу, но думаю, ему неплохо в его Кемберленде. У меня много верных друзей в Лондоне, которые поддержат девочек, когда пробьет мой час. Кажется, я никого не забыл? Разве только мою кровожадную тещу миссис Шоу (мне очень жаль, что вы заставили меня упомянуть ее), знаю лишь, что она жива, по-прежнему обретается в Корке и так же донимает свою дочь. Я не желаю, чтобы девочки поддерживали с ней отношения ни до, ни после моей смерти.
   Вы говорите, что я до смертного порога намерен раздувать свою злобу? О нет, это не так, и чтоб доказать обратное, я расскажу вам, как недавно помирился с Диккенсом, что было не в пример труднее, чем лебезить перед миссис Шоу или кузиной Мэри, чего я никогда не стал бы делать. Я как-то стоял в холле "Атенеума" и разговаривал с Теодором Мартином, когда из читальни показался Диккенс, и я вдруг ощутил, как мне претит и нарочитая холодность, с которой мы всегда встречаемся, и сдержанный поклон, которым мы обмениваемся; что бы между нами ни произошло, я понял, что не хочу так продолжать: я бросился за ним вдогонку, остановил у лестницы, пожал руку и произнес несколько слов, он ответил соответственно, и дело было сделано. Возможно, люди скажут, что я сложил оружие. Что ж, пусть их говорят, а у меня сразу полегчало на душе, я почувствовал, что сделал то, что следовало, и пожалел, что не сделал этого раньше. Учитывая наше положение - Диккенса и мое, - нам следовало быть друзьями, возможно, так бы оно и было, если бы нам не мешали другие; о как бы я ценил такую дружбу! Что ж, по крайней мере, мы помирились и не умрем врагами.
   Довольно глупое занятие писать последнюю главу своей жизненной истории, зная, что в ней нет ничего "последнего", мне следует остановиться, не думая о том, что моя повесть останется незавершенной. Если каждый раз, когда мы ожидаем смерти, мы станем писать "последнее прости", никто из нас, наверное, так никогда и не умрет; к тому же понятно, что, если человеку хватает сил и самонадеянности описывать свою жизнь, ему еще далеко до смертного одра. И все же меня радует, что я обошел своих унылых биографов - создателей трехтомных славословий, ибо надеюсь, что вы предпочтете мое собственное свидетельство о себе самом. Если над чем-нибудь вы засмеетесь или заплачете, если вас что-нибудь в этой книге душевно подбодрит, покажется поучительным или достойным удивления, значит, я достиг своей цели, и труд мой не напрасен. Чужие жизни лишь помогают понять свою собственную, и я хочу, чтоб из моей вы извлекли все, что покажется вам ценным, а остальное отбросили без сожалений. Не утруждайте себя и не старайтесь получше изучить мою особу, поверьте, я того не стою, вы можете гораздо разумнее распорядиться своим временем. Читайте эту книгу, как я сам теперь читаю: с годами я, словно сорока, хватаю то, что мне понравится, - абзац здесь, абзац там, в одном месте - какое-нибудь описание, в другом - образ, я редко оказываю честь писателю, прочитав его опус по порядку, от доски до доски. Мне бы хотелось, чтобы и вы читали мою книгу наугад, там, где она раскроется, - немного на сон грядущий, немного за завтраком, прислонив ее к чайнику, засуньте ее в карман пальто и почитайте по дороге на работу, чтобы развеяться, если вам станет скучно. Я жил неровно и порывисто, и отчего вам не читать об этом так же беспорядочно?
   Пока я тут разглагольствовал и принуждал себя сказать побольше, мне пришло в голову, что те пятьдесят лет, о которых я вам поведал, возможно, составят лишь первую часть всего рассказа, и когда я стану восьмидесятилетним старцем, пожавшим еще неведомые ныне лавры, я буду с улыбкой вспоминать, как собирался выдать первый том за всю историю. Мне будет весело читать (если "Дени Дювалем" начнется длинная череда шедевров), как мне в свое время казалось, будто я исписался. И вы, возможно, станете подтрунивать над моими страхами, что Анни и Минни останутся в девицах, ибо от крика оравы внуков я не услышу звуков собственного голоса. Как знать, в самом деле, как знать? Вот почему жизнь так заманчива, а смерть так дьявольски хитра, вот почему с чувством душевной бодрости я откладываю в сторону перо, словно бы на минутку, и, совершенно ублаготворенный, спускаюсь вниз поговорить с дочками. Заметьте, без всякого зазрения совести я умолкаю на полуслове, не дописав главы. Засим - мое почтение!
   ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
   Теккерей завещал своим дочерям не допускать выхода в свет его биографии. Ничто не внушало ему такой ненависти, как тяжеловесные панегирики, столь модные в его время. Соприкоснувшись с ним так близко, я ощутила, что не могу нарушить его волю, и поняла, что разделяю его точку зрения. Но как быть дальше: если не писать биографию, то и вовсе ничего не писать? На мой взгляд, это означало бы понять его запрет чересчур буквально. Выясняя, что он думал об автобиографии, которая могла бы послужить выходом из создавшегося положения, я натолкнулась в его лекции о Стиле, в которой он отвергает и этот способ жизнеописания, на такую мысль: "Из беллетристики я выношу впечатление о жизни того времени: о нравах, о поведении людей, об их платье, о развлечениях, остротах, забавах общества, - былое оживает вновь, и я путешествую по старой Англии. Может ли самый солидный историк дать мне больше?"
   Чем дольше я размышляла над этими словами, стараясь осознать их в свете жизни Теккерея, тем больше проникалась убеждением, что он невольно указал нам необычный способ, который позволяет воссоздать его историю. А что если, рассуждала я, предоставить слово самому Теккерею, воспользовавшись всеми изданными личными записками и многочисленными рукописными источниками? Мне не придется ничего примысливать - в них есть все необходимое, неполными я пользоваться не стану. Тем самым мне удастся сохранить ту свежесть и легкость слога, которой Теккерей так дорожил, и избежать дотошности и длинных рассуждений, которых он терпеть не мог.
   Я понимала, какого возражения мне следовало ожидать. Книга, написанная с точки зрения одного лишь Теккерея, не может быть беспристрастна. Но это оказалось решающим соображением: я вовсе не желала оставаться беспристрастной. Мне ясно помнится минута, когда я осознала, что нисколько не стремлюсь узнать, говорит ли Теккерей о себе всю правду. Читая письма, которыми обменивались супруги Брукфилд, я поняла, что вопреки тому, как толковал их отношения Теккерей, Джейн и Уильям Брукфилд любили друг друга. И более того, нельзя было не заметить, что они над ним немного потешались. Это было непереносимо, и я тотчас решила, что больше не буду читать свидетельств "противной стороны", касаются ли они отношений с Брукфилдами или любой другой грани его жизни. Я хотела описать его историю так, как она виделась ему самому, и воссоздать его характер и жизненный путь предельно полно, но лишь с его позиции, чтобы мое влияние совсем не ощущалось.
   Передо мною сразу встал вопрос о том, что делать со словами самого Теккерея. Пересказывать их? Нет, это исключалось, но в то же время я понимала, что не смогу не говорить его словами, когда они без спросу будут соскальзывать с кончика моего пера. Как поступать: искоренять их или признаваться в них, пометив кавычками? Я не стала делать ни того, ни другого. Тому, кто знает Теккерея, строки, написанные его рукой, бросятся в глаза, а тому, кто его не знает, они, как я горячо надеюсь, останутся незаметны. Мне кажется, в таком подходе нет ничего крамольного, и если я употребляю его подлинные фразы, то лишь потому, что они мне очень хорошо запомнились и я не могу не написать их. Виною тому память - тут нет сознательного заимствования.
   Настоящая книга основана на личных записках Теккерея, а также на публиковавшихся воспоминаниях его дочери Анни Теккерей. Я не читала никакого другого жизнеописания Теккерея, кроме труда Гордона Рэя, который бегло просмотрела и отложила в сторону, поняв, что узнаю из него, как и из переписки Брукфилдов, много такого, чего знать не хочу. С моей стороны, конечно, дерзость думать, что я способна подражать манере Теккерея, но тем пуристам, которые отпрянут от этой книги в ужасе и раздражении, мне хочется заметить, что слог дневников и писем Теккерея очень отличается от его романов и эссе. Его произведения славятся прекрасным английским языком, но в личных письмах и заметках он, как и все мы, был совсем другим человеком и позволял себе писать разговорным стилем, свободным и шероховатым, почти в обход грамматики.
   Мне кажется, что Теккерея позабавила бы моя дерзость. Он ненавидел чопорность (хотя и сам бывал порою чопорным) и очень любил непочтительность. Наверное, рассмотрев жизнь Теккерея под разными углами зрения, можно было бы написать гораздо лучшую книгу, зато писать ее было бы не в пример скучнее. Тем же, кто скажет, что у меня получилось ни то, ни се - ни правда, ни вымысел, я отвечу вместе с Теккереем, что только благодаря вымыслу мы постигаем правду и при ближайшем рассмотрении очень немногие подлинные факты таковыми и остаются.
   Наконец, мне хочется подчеркнуть, что я ничего здесь не измыслила. И если на какой-то странице Теккерей вспоминает о прогулке в Уотфорд, значит, где-то в своих бумагах он ее упоминает. Возможно, вам это покажется невероятным, но подобная книга требует гораздо более трудоемкой и не оправдывающей себя исследовательской работы, чем обыкновенная биография, для которой не приходится так изощряться, чтоб верно передать дух изображаемого. Добавлю, что мне было бы гораздо легче, если я бы могла хоть в чем-то дать немного воли своему воображению, особенно в том, что связано с Джейн Брукфилд. Когда я в Филадельфии в библиотеке Розенбахов читала любовные письма Теккерея, и ныне существующие лишь в виде тайнописи, мне показалось, что между ними была физическая близость. Красноречивее всего об этом свидетельствует письмо, в котором Теккерей вспоминает, как Джейн позвала его ночью в Кливдене и как он вышел к ней на зов. Однако в словах его не было определенности, и мне пришлось отказаться от моей трактовки, которая, как мне подсказывало чувство, была верна, тогда как в полной биографии я могла бы ее высказать.
   Остается лишь добавить, что никогда и ничего я не писала с таким удовольствием, как эту книгу. И если я заставила Теккерея жить, значит, мне верится, я исполнила его волю и позволяю себе сказать: долой всех солидных историков, которых мы с ним оба не приемлем.
   Лондон, 1978.
   НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ТЕККЕРЕЕ-ХУДОЖНИКЕ И ПОЭТЕ
   Вот уже прочитан эпилог Маргарет Форстер, и в самом деле пора опускать занавес: история нашего героя подошла к концу. Но прощаться с этим "викторианским джентльменом" не хочется. Позволим себе добавить несколько штрихов к портрету этого разносторонне одаренного человека - не только прозаика, но и художника, и поэта.
   В книге Маргарет Форстер около 150 иллюстраций. Мы могли убедиться, каким превосходным рисовальщиком был Теккерей. Рисунки по большей части свободно аккомпанируют тексту. К примеру, портрет Наполеона дается, когда где-то рядом упоминается о поездке к острову Св. Елены, слегка шаржированный портрет Гете возникает в главе, рассказывающей о встрече с Гете в Веймаре. Говоря о любимом детище Теккерея - романе "Генри Эсмонд", который ему удалось издать, как он мечтал, "в стиле времен королевы Анны", Маргарет Форстер приводит рисунок из романа - кавалер и дама той эпохи. И уж конечно, во многих автопародиях читатель узнает самого Теккерея. Вполне вероятно, что у любознательного читателя возникнет вопрос: "А откуда все эти карикатуры, шаржи, милые женские головки, забавные заставки, автопародии?" Тайна раскрывается просто. Взяты рисунки самого Теккерея к "Книге снобов", его сатирическим повестям, путевым заметкам, ранним рассказам в картинках, которые он неоднократно печатал в "Панче", рисунки из писем, альбомов, "Генри Эсмонда", "Виргинцев", чудесной сказки "Кольцо и роза" и, конечно же, из "Ярмарки тщеславия". Не удивительно, что больше всего иллюстраций именно из его главной книги: Теккерей не мыслил ее без своих подлинных иллюстраций. И в самом деле, считать рисунки писателя лишь шалостями его карандаша или же случайностью в его прозе нельзя. Иллюстрации Теккерея - необходимый и в высшей степени важный автокомментарий к его прозе. Как признавался сам писатель, ему иногда было проще "договорить" мысль линией, нежели словом.
   Из книги Маргарет Форстер - правда, бегло, мимоходом - мы узнаем и о том, что Теккерей "баловался" стихами. Помните его ранние "опыты" - "Звезды" и "Тимбукту"? А в предисловии упоминалось о поэтическом даре Теккерея. Хочется дать возможность читателю самому познакомиться с Теккереем-поэтом. Поэтому мы и решили завершить книгу небольшой подборкой его стихотворений в переводах А. Солянова. Эти стихи Теккерея по-русски печатаются впервые, относятся к разным периодам его творчества и раскрывают разные грани его поэтического мастерства. Здесь и раздумье - "Перо и альбом", и юмор "Трагическая история", и ирония - "Песенка монаха", и шутливые пародии на характерные английские стихи "бессмыслицы", и сатира и пафос - "Тимбукту". И, конечно, мы не могли удержаться и не сопроводить их рисунками Теккерея, сохранив принцип "свободного монтажа", принятый во всей книге Маргарет Форстер.
   УИЛЬЯМ МЕЙКПИС ТЕККЕРЕЙ
   ПЕРО И АЛЬБОМ
   - Я милой Кэт служу, - Альбом изрек,
   Меж книг чужих - меж их дешевых щек
   И нудных фраков - я надолго слег.
   Живей, Перо! Чтоб линия звучала,
   Рисуй смешное личико сначала
   И к Кэт отправь меня, чтоб не скучала.
   Перо:
   - Три года господину своему
   Служу я, написав картинок тьму,
   Смешны их лица сердцу и уму.
   Когда тебе, Альбом, смогу невинно
   Раскрыть дела и думы господина,
   Ты поразишься остроте картины!
   Альбом:
   - Дела и думы? Да любой пустяк,
   Шепни хоть анекдот - я тут мастак
   И запиши, мой дорогой остряк!
   Перо:
   - Мне как слуге пришлось неутомимо
   Идти во след чудному пилигриму,
   Писать с нажимом или без нажима
   Карикатуру, рифму и куплет,
   Немой сюжет, билеты на обед,
   Смешной рассказ для тех, кому пять лет,
   Его ума глупейшие капризы,
   В цель бьющие бесцельные регуризы
   И речь, как у разгульного маркиза.
   Писать, чтоб зарабатывать на хлеб,
   Шутить, когда мой мэтр от боли слеп,
   Чтоб в час его тоски ваш смех окреп.
   С людьми всех званий говорить по суткам,
   Быть с пэром равным, с леди - в меру чутким
   И отдаваться бесконечным шуткам!..
   Старинных яств истлевшее зерно,
   В небытие утекшее вино,
   Друзья, что спят в земле уже давно...
   Банкет, помолвка, похороны, бал
   И счет купца, кому он задолжал
   На Рождество - я всем им отвечал.
   Вот Дидлер угодил под меч дамоклов
   Ждет помощи, а мисс Беньон - автограф,
   Я в "да" и "нет" - свой собственный биограф.
   Мчит день за днем, как строчка за строкой,
   Писать за здравье иль за упокой,
   Хвалить, смеяться - долг извечный мой.
   Так день за днем пишу, пока есть силы,
   Как письмоносец ранний, ждет светило,
   Чтоб высохли последние чернила.
   -- " -
   Вернись, мой славный маленький Альбом,
   К прелестной Кэтрин, в свой уютный дом,
   Всегда нам рады, только мы придем.
   Глаза ее с искринкой золотою
   (Пусть груб мой стих под шуткою пустою)
   Приемлют все с привычной добротою.
   О милая хозяйка! Если вдруг
   Мой мэтр начнет писать про боль разлук,
   Позвольте мне назвать вас просто "друг"!
   Планета изменяется с годами,
   Заполнен мир чужими голосами,
   Размыты имена друзей слезами.
   Ты самого себя, Альбом, познай.
   Хозяин мне велит сказать "прощай",
   И ты вернешься к Кэт в уютный рай.
   Он счастлив в благодарности безмерной,
   Что найден друг в его заре вечерней
   Столь нежный, столь душевный и столь верный.
   Пустую фразу обойду всегда. Пришелец!
   Мне любая лесть чужда,
   И с ложью я справляюсь без груда.
   ДИК ТИХОНЯ И ТОМ ДРАЧУН
   Добренький Дик
   Влюблен в стопки книг,
   А учитель - в него, что твой пастырь.
   Том с давних времен
   В синяк свой влюблен,
   А нос его - в свеженький пластырь.
   НЕД-ВОИТЕЛЬ
   Любит наш Нед
   Гром военных побед,
   Берет шлем и саблю с трубою.
   Любая война
   С барабаном дружна
   Глохнут все с барабанного бою.
   ТРАГИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ
   Один мудрец когда-то жил,
   Косичку славную носил.
   "Зачем, - он раз себя спросил,
   Висит косичка сзади?"
   Смутил его такой курьез,
   И, отвечая на вопрос,
   На нос косичку перенес,
   Чтоб не болталась сзади.
   Сказал он: "Знаю, в чем секрет!"
   И тут же сделал пируэт,
   Но, как и прежде, шлет привет
   Ему косичка сзади.
   Вертелся он туда-сюда
   Вокруг себя, да вот беда:
   Опять - ну что за ерунда!
   Висит косичка сзади.
   Во лбу его седьмая пядь
   Кружила вкось и вкривь и вспять,
   Тугой косички не видать
   Висит упрямо сзади.
   Мудрец - увы - лишился сна,
   Но голова на то дана,
   Чтобы косичка (вот те на!)
   Всегда болталась сзади.
   ПЕСЕНКА МОНАХА
   Спешит к заутрене народ
   В сей день, как и намедни,
   Но слаще колокол поет
   К концу любой обедни.
   Чем чаще вижу я балык
   И каплуна в приправе,
   Тем веселее мой язык
   Поет к обеду "Ave".
   Вот мой амвон - скамья в пивной,
   Где пью я восседая.
   Девчонка сельская со мной
   Заступница святая.
   Я, к спелой щечке приложась,
   Погладить кудри вправе,
   Она охоча всякий раз
   Мое послушать "Ave".
   Когда увижу две луны,
   Господь простит монаха:
   Я полон также и вины
   И божеского страха.
   Легка, как небо, наша плоть,
   Кровь бьет потоком нежным.
   Пусть жизнь меняется, Господь,
   Ликер оставь нам прежним!
   ТИМБУКТУ
   Люд чернокожий в Африке курчавой
   Живет, овеянный чудесной славой.
   И где-то там, в таинственном свету,
   Цветет град величавый Тимбукту.
   Там прячет лев свой рык в ночные недра,
   Порой сжирая бедолагу негра,
   Объедки оставляя по лесам
   На подлый пир стервятникам и псам.
   Насытившись, чудовище лесное
   Лежит меж пальм в прохладе и покое...
   При свете факелов сверкнули вдруг мечи
   То негры пробираются в ночи.
   Зверь окружен, и песня его спета
   Льва наповал бьет выстрел из мушкета.
   Их дому жизнь и радости дарит
   И то, к чему судьба приговорит:
   Рабами их везут в чужие дали.
   Так радость познает свои печали,