И Фил, и Дэйл были норфолкцами до мозга костей, однако и они простили мне мое происхождение и приняли меня как своего. Наше представление о воистину добром препровождении времени выглядело так: сидеть час за часом в тыльном зале «Мешка с шерстью», паба, стоявшего бок о бок с колледжем, и играть на деньги в старинную разновидность трехкарточного покера. Суммы за этим столом спускались небольшие, но достаточные, чтобы проигрывавший впадал в расстройство. Спиртное меня тогда нисколько не интересовало, так что обычно я пил пинтами «горький лимон» с апельсиновым соком, – по-моему, это называлось «Сент-Клементсом». Я обнаружил, что мне страшно нравится общество полностью гетеросексуальных мужчин, чьи разговоры бесконечно вертелись вокруг спорта, анекдотов, поп-музыки и карт. Откровенно разговаривать о женщинах у них было не принято, не из стыдливости, но, я думаю, по причине той грациозной благовоспитанности, что строжайше лелеется образованными классами общества, включившими в состав многочисленных правил колледжа касаемо наложения штрафов и административных взысканий следующее: «Никогда не трепать имя женщины». На Рождество Фил и Дэйл подыскали для меня работу официанта в кроумерском «Отель де Пари». За неделю я заработал сто фунтов – и видит Бог, я их действительно заработал. Думаю, я прошагал между кухней и рестораном миль двести, сервируя столы от времени завтрака до часов позднего, совсем позднего ужина. Деньги я потратил на марихуану, сигареты и все те же (стыдно признаться) сладости.
   На второй мой норкитский год меня избрали в комитет «Студенческого союза». Пару дней назад я наткнулся на следующее сообщение, когда-то с гордостью вырезанное мной из «Линн Ньюс энд Адвертайзер»:
«Изгоняющий дьявола» в Западном Норфолке запрещен не будет
   В среду члены сформированного Окружным советом Западного Норфолка комитета по охране общественного здоровья впервые воспользовались имеющимся у них правом цензуры кинофильмов.
   Они просмотрели породивший множество споров фильм «Изгоняющий дьявола» и разрешили его показ.
   Закрытый просмотр членами комитета этого двухчасового фильма происходил в кинотеатре «Мажестик», Кингс-Линн, – комитету предстояло решить, принимает ли он свидетельство, выданное фильму Британским бюро киноцензоров.
Жалобы
   На состоявшемся после просмотра совещании члены комитета согласились с тем, что фильм, имеющий свидетельство «Х», может быть показан в Западном Норфолке.
   Право запрещать показ фильмов в лицензированных кинотеатрах комитет получил в апреле. «Изгоняющий дьявола» стал первым фильмом, который комитет посмотрел после того, как на фильм поступили три жалобы.
   В просмотре участвовали также три кооптированных члена комитета – викарий церкви Св. Маргарет каноник Деннис Ратт, консультант-психиатр Линнской больницы доктор медицины Д. О’Брайен и представитель «Студенческого союза» Стивен Фрай.
   Каноник Ратт сказал, что не видит причин для запрета фильма на этических основаниях.
   Доктор О’Брайен сказал следующее: «Этот фильм может внушить тревогу людям впечатлительным, однако людей впечатлительных оградить от чего бы то ни было вообще невозможно. Некоторое количество чувствительных девушек будет падать в обморок, и их придется выносить из зала, однако это их не убьет. Предположительно, им даже нравится трепетать от страха, я в этом серьезной угрозы не вижу».
   Мистер Фрай сказал: «Фильм не только не внушил мне беспокойства, он заставил меня еще выше ценить добро, я не стал бы даже рассматривать вопрос о его запрете».
   Впрочем, председатель комитета мистер Г. К. Роуз, в голосовании не участвовавший, с этими высказываниями не согласился: «Я считаю, что фильм оскорбителен для хорошего вкуса множества людей, меня он привел в ужас, ясно, однако, что я оказался в меньшинстве».
Критерии
   «Если мы одобрим такой фильм, то я вообще не понимаю, зачем нужна цензура. Раз людям нравится, когда им щекочут нервы, пусть смотрят что хотят, а там увидим, правы мы или нет», – сказал мистер Роуз.
   Каноник Ратт добавил: «То, чем мы здесь занимаемся, лишь создает фильму ненужную рекламу».
   В основу принятого комитетом решения легли ответы на следующие вопросы: является ли фильм непристойным, оскорбляет ли он хороший вкус и приличия и способен ли он породить преступления и беспорядки?
   Поскольку фильм получил свидетельство «Х», увидеть его смогут лишь взрослые.
   Я все еще оставался лицемерным маленьким хлыщом. Когда меня кооптировали в этот комитет, мне только-только исполнилось семнадцать. Почему там решили, что семнадцатилетний юнец может быть хорошим судьей фильма, который по закону разрешено смотреть только взрослым, я и представить себе не могу. В «Студенческом союзе» я отвечал за показ фильмов. Видеокассет тогда еще не было, поэтому я заказывал в «Рэнке» бобины кинопленки и организовывал кинопросмотры в актовом зале колледжа. Полагаю, по этой причине я и представлял студентов в Великих Дебатах об «Изгоняющем дьявола». Я хорошо помню тот просмотр. Фильм я уже успел дважды увидеть в Лондоне, так что сюрпризов для меня он не содержал. Зато смотреть на выражение, украсившее лицо советника Г. К. Роуза, когда одержимая девушка, которую играла Линда Блэр, проворчала священнику голосом пересохшей автоматической кофеварки: «Твоя мать сосет сейчас члены в аду, Каррас», было одно удовольствие. Бедный старый забулдыга, его руки еще тряслись, когда после просмотра фильма он в зале заседаний комитета опускал в свою чашку кофе зернышки имбиря. Остается только догадываться, какое впечатление произвели бы на него «Автокатастрофа» и «Бешеные псы»…
   В ту кингс-линнскую пору я пристрастился одеваться по последней моде – в костюмы с очень широкими брюками, вдохновленные ролью Роберта Редфорда в «Великом Гэтсби», который только что вышел на экраны. Я носил жесткие пристежные воротнички, шелковые галстуки, начищенные до блеска туфли и, временами, известного рода шляпу. Думаю, я походил на помесь Джеймса Каана из «Крестного отца» и гомосексуального любителя crиme de menthe [290]из Челси, которого кто-то опрометчиво снабдил немалой рентой.
   Театром в «Норките» ведал одаренный энтузиаст по имени Роберт Ролс. Он дал мне роль Лизандра в «Сне в летнюю ночь» и Креонта в сдвоенном представлении софокловских «Эдипа» и «Антигоны». В каком-то уголке моего сознания еще таилась вера в то, что я стану актером. Мама все старалась уверить меня, что на самом делея хочу стать барристером, – это, внушала мне она, во многомпочти одно и то же, – и я обдумывал ее идею. Однако в самой глубине души я знал, что для меня значение имеет только актерство, – да и мама, полагаю, тоже это знала. Литературные мои опусы я считал бесконечно более важными, однако слишком интимными, чтобы показать их кому-то или напечатать. Я полагал, что актерство есть просто выставление себя напоказ, а писательство – это укромный личный бассейн, в котором можно смывать все свои грехи.
   Странно, что хоть я и провел в «Норките» два полных учебных года, воспоминания мои о нем куда более расплывчаты, чем об «Аппингеме», в котором я пробыл лишь на месяц примерно дольше.
   Ко второму году в Кингс-Линне я совершенно пал духом. Мне исполнилось семнадцать, я уже больше не был самым младшим в классе, не был замысловатым, но забавным проказником, не был стеснительным, но чарующим проходимцем, никто больше не оправдывал мои недостатки отроческими годами. В семнадцать ты уже, считай, взрослый человек.
   Все и вся, что я ценил, взрослело и отдалялось от меня. Джо Вуд собирался в Кембридж, Мэтью отправлялся туда же на следующий год. Ричард Фосетт намеревался поступить в Сент-Андрус, [291]брат надумал пройти в армии курс офицерской подготовки. Я же был неудачником и понимал это.
   Какая-то ссора с отцом, происшедшая во время каникул – между пятым и шестым, последним, классом «Норкита», – привела меня к попытке самоубийства. Повода ссоры я не помню, однако после нее я решил, что с меня хватит – конец всему. У меня не было никаких причин вылезать поутру из постели, совершенно никаких. А кроме того, я с наслаждением, с исключительным, до дрожи, упоением рисовал себе сокрушения, которые одолеют отца, когда тело мое обнаружат и он и все остальные поймут: это еговина.
   Я набрал побольше таблеток и пилюль, в основном парацетамола, но также и интала. Инталом назывался капсулированный порошок, который полагалось втягивать легкими, чтобы предотвратить приступ астмы. Я решил, что их разрушительная смесь, если добавить к ней немного аспирина и кодеина, сделает все как надо. Не помню, оставил ли я записку, но, зная себя, думаю, что оставил наверняка – записку, полную ненависти, упреков и лицемерного страдания.
   Если я и был в жизни законченной сволочью, никого не любящей и никем не любимой, то именно тогда. На меня было жутко смотреть, меня было жутко слушать и даже знаться со мной. Я не мылся, ни к кому не питал интереса, я вечно препирался с двумя людьми, которые готовы были с наибольшей безоговорочностью открыто проявлять любовь ко мне, – с мамой и сестрой, я давил в них любые всплески воодушевления моим цинизмом, надменностью, гордыней; я был оскорбительно груб с братом, да и со всеми, кто меня окружал. Я был первейшей на свете дрянью, исполненной ненависти к себе и к миру.
   Я тосковал по Мэтью, желал его и знал: его больше нет. Буквальным образом нет, и это взгромоздило Пелион на Оссу, стало безумием из безумий, которое тоже толкнуло меня за самый край. МойМэтью исчез, нет больше Маттео.
   Я увидел в спальне Роджера школьный журнал с его фотографиями. Мэтью среди членов крикетной команды, среди членов хоккейной, Мэтью, играющий на школьной сцене. Три улики, неотвратимо доказавшие, что его нет. Черты его погрубели, он подрос, раздался вширь. Теперь он спускался с вершины, к которой чудотворно восходил, когда я еще знал его. Может быть, тот вечер на поле за «Миддлом», когда он в белой крикетной форме катался по траве, задыхаясь и отчаянно мастурбируя вместе со мной, и был вершиной. Для нас обоих.
   И ныне единственный по-настоящему существующий Мэтью существовал лишь в моем сознании. А это оставляло меня ни с чем – лишь с открытой раной горечи, разочарования, ненависти и глубоким-глубоким отвращением к себе и к миру.
   Поэтому на тот geste fou [292]меня могла толкнуть любая, затеянная по любому поводу ссора с отцом. Все, что угодно, – от нежелания накачивать воду, когда пришла моя очередь заняться этим, до напыщенного разговора о моей «позиции».
   Я помню, как сидел на краешке кровати, давясь сухим плачем и ярясь, ярясь, ярясь на совершенное безразличие природы и мира к смерти любви, надежды и красоты, собирая таблетки и капсулы и пытаясь понять, почему, почемумне, знающему, что я могу предложить столь многое, так много любви, излить в этот мир столько любви и энергии, никто любви не предлагает, не дает ее, не позволяет напитаться энергией, посредством которой я смог бы, я знал это, преобразовать себя и все, что меня окружает.
   «Если б они только знали! – мысленно вскрикивал я. – Если бы знали, что у меня внутри. Как много я могу отдать, как много сказать, сколько во мне всего скрыто. Если б они только знали
   Я раз за разом прикасался к моей груди и слышал за ее астматическим подрагиванием, как работает машина сердца, легких и кровотока, и поражался тому, что ощущалось мной как безмерность силы, которой я обладаю. Не магической, не всей этой подростковой телекинетической чуши в духе «Кэрри», [293]но силы подлинной. Для человека довольно уже и той силы, которая позволяет просто идти дальше, терпеть, но я-то ощущал в себе еще и силу творить, создавать новое, восхищать, поражатьи преобразовывать. И тем не менее я оставался никому не нужным, отвергнутым, никто обо мне не думал. Мама, да, она в меня верила, но ведь каждая мать верит в своего ребенка. А больше в меня не верил никто.
   И разумеется, главным образом, – о, как хорошо я теперь это вижу – я сам. Главным образом, яне верил в себя. Да я и в привидений-товерил сильнее, чем в себя самого, а уж поверьте мне на слово, в привидений я не верил отродясь, я человек слишком одухотворенный, эмоциональный и страстный, чтобы верить во что-либо сверхъестественное.
   У меня был друг. Один. Местный приходский священник, выглядел он, хоть это и странно, точь-в-точь как Каррас из «Изгоняющего дьявола», однако собственная его жизнь была до того эмоционально сложна, а его борьба с верой, семьей и своей индивидуальностью требовала таких усилий, что, глядя на него, только и оставалось вспомнить: «врачу! исцелися сам». Он сделал доброе дело, попросив меня позаниматься математикой с его дочерьми, – ход и психологически тонкий, и очень трогательный. Он знал, что математика дается мне с трудом, и понимал также, что во мне сидит учитель, неистово рвущийся наружу. Он почтисклонил меня к вере (не совершая, разумеется, прямых попыток – евангелистом он не был), и я нанес тихий визит епископу Линнскому, представлявшему в Норфолке Бога и таинственную организацию, именуемую «Эй-Си-Эм», – церковный инструмент профессионального тестирования, утверждавший либо отвергавший прошения тех, кто стремился получить духовный сан. Мы немного поговорили, я и епископ Обри Эйткен, и он бухающим голосом высказал мнение, что мне надлежит подождать, пока благодать Божия не станет для меня более явственной. Бухал он потому, что лишился гортани и разговаривал с помощью коробочки – вроде той, которую пришлось под конец жизни носить Джеку Хокинсу. [294]Церемония «включения епископа», производившаяся, когда Эйткену приходилось произносить проповедь, составляла привычное добавление к епархиальным церковным службам.
   Конечно, епископ был прав, никаким священническим призванием я не обладал, только тщеславием Генри Кроуфорда из «Мэнсфилд-парка», тщеславием, вследствие которого полагал, будто проповедник из меня получится лучший, более стильный, чем из нудных, не умевших связно говорить пасторов, которые начали тогда умножаться по всей Англии. Я сознавал, что поверить в Бога не смогу, поскольку по взглядам моим был прежде всего эллинистом. Сказано не без пышности, а говоря с откровенностью более дерзкой, я был абсолютно уверен, что если бы Бог существовал, его капризность, злобность, деспотизм и полное отсутствие вкуса отвратили бы меня от него. Было время, когда в его команду входили люди, подобные Баху, Моцарту, Микеланджело, Леонардо, Рафаэлю, Лоду, Донну, Герберту, Свифту и Рену; [295]ныне у него остались лишь кошмарные, слюнявые лизоблюды без стиля, остроумия, возвышенности и способности к членораздельной речи. Величия в среднем англиканском священнике мною усматривалось не больше, чем в кардигане, купленном в универсальном магазине. Разумеется, тогда я не понимал, что, взглянув под правильным углом, можно и в таком кардигане усмотреть не меньше величия, чем в соборе Св. Петра, Риме, Большом Каньоне и самой Вселенной, но я ведь ни на что под правильным углом и не глядел. Когда на глаза мне впервые попался Мэтью, я увидел во всем красоту. Теперь же видел только уродство и распад. Красота осталась в прошлом.
   Снова и снова писал я в стихах, в моих заметках и просто на клочках бумаги:
Вся моя жизнь блистательно раскинулась позади.
   И ладно если бы я записал эту тошнотворную фразу один раз, но я-то вывел ее раз пятьдесят. Да еще и верил в нее. По словам из «Грязного Гарри», я пал ниже китового дерьма. Опустился на дно и не питал надежды подняться. Что подумал бы, увидев меня сейчас, Ронни Раттер? В своих школьных отчетах он был великодушен, и все же, какими бы ни были мои аппингемские горести, в слове «избыток», которое он использовал, описывая мою персону, присутствовало зерно истины. Ныне же эта избыточность покинула меня на веки веков, и вернуть ее мне уже никогда не удастся.
   Что и возвращает нас к груде таблеток, пилюль и стакану воды. В последний раз с силой и злостью выбранив весь мир, обратившийся в гниющего крота, в безжалостный круг бессмыслицы, в изнурительное повторение и распад, я проглотил всю груду, выключил свет и заснул.
 
   Проснулся я в мире залитой трепетным светом трубчатых ламп белизны, с абсурдной болью в горле и щеках. Изо рта моего торчала какая-то трубка, медицинская сестра хлестала меня по щекам, повторяя, повторяя и повторяя:
   – Стивен! Стивен! Очнись, Стивен! Очнись. Стивен, Стивен! Стивен! Стивен! Очнись сейчас же. Попытайся! Очнись. Очнись. Стивен!
   Как выяснилось, около полуночи брата разбудил шум – меня рвало. Войдя в мою спальню, он увидел, как я извергаю пенную дугу, дохлестнувшую, в чем он после божился, до потолка. А потолок в моей спальне был очень высокий. Я ничего этого не помню – ни поездки в карете «скорой помощи», ничего. Ничего, происшедшего между щелчком выключателя настольной лампы и внезапным унижением второго рождения: оплеухи, яркий свет, трубки, спешка, настойчивые требования, чтобы я, хоть давясь, да ожил. С тех пор я питаю жалость к новорожденным младенцам.
   Как выяснилось, та самая смесь, которая, по моим расчетам, должна была наверняка прикончить меня, как раз спасительной и оказалась. Теперь я уже перестал гадать, понимал ли я это подсознательно или нет. Я просто благодарен удаче, моей подсознательной разумности (если таковая имела место), заботе богов, острому слуху моего милого брата и искусности и неустанной настойчивости медицинских сестер и врачей больницы «Норфолк и Норидж».
   Дома мы о случившемся почти не разговаривали. Да разговариватьбыло особенно и не о чем. Два дня спустя один из людей, работавших с отцом – работавших еще с чешэмских времен, – остановил меня на улице и задал мне самую жестокую за всю мою жизнь словесную трепку. То был пугающе сильный мужчина по фамилии Тейлор, внешне он походил на видавшего виды малайского плантатора и, как я подозревал (вероятно, из-за его в точности таких, как у Мосли, усов), придерживался крайне правых политических взглядов. Полагал он или не полагал проделанное им психологически правильным, я не знаю. Вся его тирада вращалась вокруг страданий, которые я причинил моим бедным отцу и матери. Я хоть немногооб этом задумывался?
   – Они несчастны из-за меня? – спросил я.
   – Конечно несчастны, мелкий ублюдок! – рявкнул он.
   – Настолько, чтобы покончить с собой?
   – Нет. – И он крикнул мне, уже уходившему, в спину: – Потому что у них больше мужества.
 
   Полагаю, отец догадался, что причина всему – любовь, потому что я помню, как он поднялся ко мне в комнату (едва ли не впервые в жизни) и поведал запутанную историю о том, как он консультировался у предсказателя по картам Таро и тот сказал, что я несчастен в любви. Уверен, так он косвенно давал мне понять, что готов выслушать любое мое признание. Конечно, я ни в чем признаваться не стал. Может, я и выдумал это воспоминание. Таро и отец как-то не сходятся друг с другом.
   Не могу не думать и о том, как все это топанье ногами, крики и рыдания отразились на моей бедной сестре Джо. Мы с ней редко говорим о том времени, а если и говорим, то удрученно улыбаясь и заводя брови. Как, наверное, обрадовались мои родители, когда для меня настало время вернуться в Линн на последний мой триместр, триместр экзаменов повышенного уровня. Обрадовались, собственно, тому, что я больше не буду путаться у них под ногами, поскольку сознавали: возвращение мое туда – затея пустая. Они знали, знали: я уже ни на что не годен.
   Жизнь моя сводилась теперь к картам в «Мешке с шерстью» и «пинболу» в «Студенческом союзе», к «Вечеринкам парадоксов» и Кэтлин, к вечному страданию, а хоть как-то притворяться занятым учебой я попросту перестал. К концу второго года мне и всем прочим стало ясно, что все экзамены я провалю. Я не могу припомнить мое тогдашнее психическое состояние, под «припомнить» я разумею просто, что не могу мысленно вернуться в него с той точностью, с какой оживляю эмоции более ранние, приведшие меня к жалкой попытке самоубийства. Я помню Кэтлин и компанию поклонников Корво, помню Фила, Дэйла и карточную игру, помню, как организовывал показ фильмов в «Кинообществе», как пытался танцевать на дискотеках «Союза» под музыку «Слэйд» и Элтона Джона, как приезжала, чтобы дать концерт, никому не известная группа «Джудас Прист», смутно помню, как играл на сцене.
   Как ни странно, самые сильные стимулы к учебе я, похоже, получал в то время от истории искусств. В частности, я слегка помешался на архитектуре, на греческом и готическом ордерах, на Микеланджело, потом на «английском доме», неоготике и викторианцах. Моей Библией стал Бэннистер Флетчер, моим Богом – Айниго Джонс. [296]Стыдно сказать, я не помню даже, какие произведения мы проходили по английской и французской литературе. Хотя, постойте… по французской это снова была «Антигона» Ануйя.
   Я отсидел экзамены повышенного уровня – большую их часть, от финальных письменных работ по двум литературам я уклонился. Все та же боязнь провала:
   –  Конечно, провалил! Да я на них вообще не ходил!
   Вот тогда, в пору липового ожидания результатов, которые, как все мы знали, окажутся ужасными, я снова начал красть, и с еще большим рвением. Мама уже привыкла к набегам на ее сумочку, Не могу понять, как ей удавалось вообще смотреть на меня, я же опять ощущал при мысли о себе тошноту – не такую сильную, как сейчас, но тем не менее тошноту.
   Я торчал дома, зная, что к концу августа, к восемнадцатилетию, приду без сданных экзаменов, без друзей, без цели в жизни – без ничего, если не считать перспективы вечных неудач и утраченных возможностей. Еще в Кингс-Линне я начал навещать время от времени общественные уборные, «коттеджи», как их именуют в мире геев, и видел в будущем лишь место помощника библиотекаря в каком-нибудь заплесневелом городишке да время от времени минеты, совершаемые в общественных сортирах. Каждые четыре-пять лет меня будут пару раз арестовывать, а кончу я тем, что засуну голову в духовку газовой плиты. Не такая уж редкая в то время судьба – да и в это тоже. Жизнь, способная осыпать человека великолепными дарами, с неослабной жестокостью относится к тем, у кого опускаются руки. Слава богам, существует такая вещь, как искупление, – искупление, которое является тебе в обличье других людей в тот самый миг, в который ты ощущаешь в себе готовность поверить в их существование.
   Помню эпизод из «Звездного пути», завершающийся тем, что Джим поворачивается к Мак-Кою и говорит: «Вон там, Боунс, кто-то произнес три самых прекрасных в Галактике слова». Я с уверенностью ожидал, что услышу тошнотворно очевидное «Я люблю тебя», однако Керк повернулся к экрану, взглянул на звезды и прошептал:
   – Пожалуйста, помогите мне.
   Странное могущество дешевого телевидения.
   Искать чьей-то помощи у меня и в мыслях не было. К покорному отчаянию родителей, я подал заявление о предоставлении мне пособия по безработице, получил его и в июле поехал с почтовым аккредитивом в кармане в Кингс-Линн – на последнюю «Вечеринку парадоксов», после которой должен был встретиться с Джо Вудом и отправиться в Девон, в летний лагерь отдыха.
   В следующий раз я вернулся в Бутон уже получившим срок уголовным преступником.

2

   Одним из самых постыдных поступков, не считая тех, что мне еще предстояло совершить, была кража пенсионных денег из сумочки, принадлежавшей бабушке молодого человека, в доме которого происходила «Вечеринка парадоксов». Мало есть на свете преступлений более гнусных, и ничто из того, что я здесь пишу, не способно облегчить, притупить или смягчить страдания и гнев, которые оно породило в той семье.
   Я поехал поездом в Девон, исполнил довольно унизительную процедуру, связанную с еще одним почтовым аккредитивом, посланным мне матерью по телефону, и отправился с Джо Вудом в пеший поход по окрестностям Чагфорда и иным живописным местам, а потом для Джо настало время возвратиться домой в Саттон-Колдфилд.
   Я поехал с ним. И следующие два месяца разъезжал по стране, пытаясь отыскать в моем прошлом хоть что-то, способное дать мне ключ к будущему.
   Весьма, вообще говоря, странный способ описания того, что со мной происходило.
   Нет, право же, очень странный.
   И тем не менее правдивый, ибо под конец этих двух месяцев я обнаружил, что приближаюсь к Чешэму, охваченный страстным желанием снова увидеть город, который я почти не помнил, который не видел с семи лет и в который меня, однако же, тянуло точно магнитом. Я отправился в Йоркшир и прожил недолгое время в семье Ричарда Фосетта. Отправился в Ули и повидался с Систер Пиндер, девицами Ангус и пони по имени Тучка, еще живой, – млечно-белый живот ее теперь почти доставал до земли. Поехал на рок-фестиваль в Ридинг, поскольку до меня дошел слух, что там может оказаться Мэтью. Я знал, что это будет не тот Мэтью, не настоящий, но мне хотелось поискать в нем следы прежнего и, может быть,