Страница:
Стивен Фрай
Автобиография
Моав – умывальная чаша моя
Моав – умывальная чаша моя
[1]
Тебе.
В., глава 11, стих 10
Жить – значит сражаться с троллями, обитающими в твоем сердце и в душе. Писать – значит подвергать себя самого строгому суду.
Генрик Ибсен
Интересы писателя и интересы читателя редко оказываются одинаковыми, а если они сходятся, это всего лишь счастливое совпадение.
У. Х. Оден
Попытка присоединения
1
Не знаю почему, но в памяти моей нас только двое – я и Банс. И никого больше в купе нет. Лишь я, мне восемь лет и один месяц, да это несказанно маленькое игралище невзгод, на одном жарком, хриплом дыхании сообщившее мне, что его зовут Сэмюэльэнтонифарлоубанс.
А вот почему мы оказались наедине, это я помню. Мама привезла меня и брата на Паддингтонский вокзал слишком рано. Мой второй триместр. В идущем на Страуд поезде для нас, школьников, отведен целый вагон. Обычно, когда мы – мама, мой брат и я – появлялись на перроне, там уже подскакивало многое множество канотье, неосмотрительно окунавшихся, посылая прощальные приветы, в целое море совершенно неприемлемых дамских шляпок.
На сей раз мы приехали одними из первых, брат отыскал купе, в котором сидел мальчик постарше, уже открывший ящик для сластей, уже готовый похвастаться новыми пеналами и шампуром для каштанов, меня же со всей почтительностью провели по вагону чуть дальше, дабы я этим двоим не мешал. В конце концов, я и отучился-то всего один триместр. К тому же я вовсе не был уверен, что понимаю значение слов «шампур для каштанов».
В следующем купе как раз и обнаружилось существо, которое сильно смахивало на маленького дрожащего лесного зверька.
Мы с братом высунулись из наших соответственных окон, чтобы бодро отослать маму домой. В такие мгновения в нас проступало нечто жестокое, мы прощались с ней тоном насколько могли небрежным и несерьезным, притворяясь, будто столь долгая разлука с домом – для нас трын-трава. Оба мы какой-то частью сознания понимали, надо полагать, что ей расставание дается труднее, чем нам. Маме предстояло вернуться к младенцу и мужу, который работал так много, что она его почти и не видела, и ко всем ужасам неопределенности, сомнений и чувства вины, которые терзают родителей; мы же направлялись к своим – к таким же, как мы. Думаю, наше раннее появление на вокзале было частью негласно принятой стратегии, позволявшей покончить с прощанием еще до того, как вокруг начнут толочься люди. Громогласность и многошляпие Других Родителей не отвечали привычным для этого, частного Фрая проявлениям любви: едва ощутимым рукопожатиям, скупым, почти неприметным кивкам, сходившим за выражения привязанности и полного, не облекаемого в слова, понимания. Чуть натянутая улыбка, прикушенная губа – мама всегда уходила с перрона исполненной, хотя бы наружно, неколебимости, а большего нам от нее и не требовалось.
Покончив с прощанием, я опустился на сиденье и окинул взглядом приунывшее, трепещущее существо, которое располагалось напротив меня. Существо выбрало место у окна, спиной к паровозу, желая, возможно, сидеть лицом к дому, а не к неведомому до жути месту нашего назначения.
– Ты, должно быть, новенький, – сказал я. Храбрый кивок и разлив алой краски по покрытым пушком хомячковым щечкам.
– Меня зовут Фрай, – прибавил я. – Это мой братан разговаривает там, за стенкой.
Мгновенный взрыв сверхновой паники в карих глазах несчастного цыпленка, решившего, видимо, что я сейчас позову к нам братана, и пришедшего в ужас. Наверное, он и понятия не имел, что такое братан.
В прошлом триместре я и сам этого не знал.
– Роджер, Роджер, – кричал я, подбегая к брату на утренней перемене. – Ты получил письмо из…
– Здесь ты будешь звать меня братаном. Братаном. Понял?
И я объяснил сидящему напротив меня сокрушенному малышу:
– Братан значит брат, только и всего. Он Фрай Р. М., а я Фрай С. Дж. Понимаешь?
Хомячково-цыплячье-беличья пушистая лесная зверушка кивнула. Потом пару раз сглотнула, словно пытаясь набрать в грудь достаточно воздуха, чтобы суметь вымолвить слово, не зарыдав.
– В прошлом триместре и я был новичком, – сообщил я, чувствуя, как всего меня, от шерстяных носков на подвязках до канотье с синей лентой, омывает прилив огромного, совершенно необъяснимого удовольствия. – Знаешь, на самом деле все не так уж и страшно. Хотя ты, наверное, будешь немного пугаться и по дому скучать.
Зверушка не посмела даже взглянуть на меня, но снова кивнула, горестно созерцая свои начищенные до блеска черные кембриджские туфли, показавшиеся мне крошечными, как обувка младенца.
– Поначалу все плачут. Ты из-за этого не переживай.
Тут-то он и сообщил, что его зовут Сэмюэль-энтонифарлоубансом, а друзья просто Сэмом, но только не Сэмми.
– Я буду звать тебя Бансом, – сказал я. – А ты меня – Фраем. Ну, если рядом окажется мой братан, тогда С. Дж. Фраем, чтобы не было путаницы. Не Меньшим Фраем и не Фраем-младшим. Это мне не нравится. Держи, у меня есть еще один платок. Ты бы высморкался. С минуты на минуту другие появятся.
– Другие? – Едва успев переправить содержимое носа в мой платок, он поднял голову, точно услышавший хруст ветки олененок у водопоя, и в панике заозирался.
– Ну просто другие мальчики, которые едут в школу поездом. Обычно нас человек двадцать набирается. Видишь, к окну листок бумаги приклеен? На нем написано: «Зарезервировано для учеников школы “Стаутс-Хилл”». Весь этот вагон наш. Все четыре купе.
– А что будет, когда мы… когда мы приедем?
– Ты это о чем?
– Когда мы приедем на станцию?
– А, там нас автобус встретит. Не волнуйся, я позабочусь, чтобы ты не потерялся. Тебе сколько лет?
– Семь с половиной.
Выглядел он намного младше. Словно вчера из пеленок вылез, вот как он выглядел.
– Не волнуйся, – повторил я. – Я за тобой присмотрю. Все будет отлично.
Я за тобой присмотрю.
Как приятно произносить эти слова. Теплое, омывающее тебя, точно морская вода, удовольствие. Очень редкое ощущение. Маленькая ручная зверушка – и вся моя.
– Мы с тобой подружимся, – сказал я. – Все будет совсем не так плохо, как ты думаешь. Вот увидишь.
Добрые отеческие мысли погуживали в моей голове, пока я пытался представить себе все тревоги, которые обуревали беднягу. Впрочем, мне довольно было припомнить страхи, донимавшие в прошлом триместре меня самого.
– Нет, правда, все будет отлично. Сестра-хозяйка разберет твои вещи, только спортивный костюм тебе придется отнести в раздевалку самому, так что выясни свой школьный номер, чтобы найти нужную вешалку. У меня номер один-ноль-четыре, самый большой в истории школы, да только в прошлом триместре из школы ушли двенадцать мальчиков, а новичков набралось всего восемь-девять, так что один-ноль-пять ты не получишь. Я состою в «Выдре», а в какой Дом попал ты, тебе наверняка кто-нибудь да скажет. Поосторожнее с Хэмптоном, он или руку заломит, или по ноге врежет так, что упадешь и не встанешь. А если за главного остается мистер Кемп, можно и нарезку получить. Мой братан говорит, в этом триместре мы будем в футбол играть. Терпеть его не могу, и «каштаны» тоже, хоть и считается, будто это бог знает какая веселая игра. Братан говорит, от нее все просто с ума сходят. Каштановое помешательство, так он это называет.
Банс завернул сопли в платок и попытался улыбнуться.
– Недели через две, – сказал я, припомнив слова, которые когда-то слышал от мамы, – ты будешь колбасить по школе, точно терьер, и даже вспомнить не сумеешь, как нервничал в поезде.
Я взглянул в окно и увидел некоторое количество приближавшихся к нам канотье и шляпок.
– Впрочем, что касается тебя, – прибавил я, – ты, наверное, будешь колбансить…
Теперь уже настоящая улыбка и даже смешок.
– Ну так, – сказал я. – Похоже, ребята идут. Знаешь что, вот тебе мой «Рейнджер». [3]Притворись, когда они появятся, будто читаешь, это будет в самый раз.
Банс с благодарностью принял журнал.
– Ты такой добрый, – сказал он. – Никогда таких добрых не встречал.
– Глупости, – ответил я, краснея, как раскаленный коралл.
Я уже отчетливо слышал звуки величавого приближения старшеклассников.
– Да ладно, мам, – произнес кто-то из них.
– Никаких «ладно», милый. И на этот раз пиши мне, хорошо?
– Ладно, мам.
Мы с братаном никогда не звали родителей «мам» и «пап». Всегда «мамочкой» и «папочкой» – пока по прошествии нескольких лет не были официально утверждены «мать» и «отец». А уже на пороге совершеннолетия мы позволили себе прибегать – с более чем осознанным ироническим путеризмом [4]– к «ма» и «па».
В прошлом триместре я поднял на уроке рисования руку и спросил: «Мамочка, можно мне еще кусок угля?» Класс покатился со смеху.
Хотя, с другой стороны, в первые недели летних каникул я, обращаясь к маме, нередко говорил «сэр» или «матрона».
Банс углубился в сложные обстоятельства Триганской империи, [5]однако я понимал, что и он вслушивается в каждый звук, и видел, какой ужас нагоняют на него уверенные, громкие голоса других мальчиков. Пальцы его впились в обложку журнала с такой силой, что та пошла морщинами.
После прощального обеда, на пути к Паддингтону, я испытывал, думая о школе, больший испуг, бесконечно большие ужас и отчаяние, чем перед первым моим триместром. Во время летних каникул Роджер предупреждал меня, что так оно и будет. Во втором и третьем триместрах тоска по дому разыгрывается куда сильнее, чем в первом. И потому Банс оказался посланцем небес, отвлекшим меня от моих собственных страхов.
Звучный удар – дверь нашего купе отъехала в сторону.
– О господи, да тут восточные сладости «Фрая». [6]Какого черта ты делаешь у окна?
– Привет, Мэйсон, – сказал я.
– Давай-ка двигайся.
Банс начал привставать, точно воспитанный пожилой пассажир пригородного поезда, уступающий место перегруженной покупками даме.
– Не хотите ли?… – хрипло произнес он.
– Нет, я хочу получить место Фрая, если он его еще не провонял.
Вот так вот. Лицо мое побагровело, я встал и, бормоча нечто неразборчивое, пересел в угол, на самое дальнее от окна место.
Пять минут наслаждался я чувством, что кто-то взирает на меня снизу вверх и увиденным восторгается. Банс уважал меня. Доверял мне. Верил в меня. А теперь бедному щеночку предстояло убедиться в том, что все прочие ученики относятся ко мне как к пустому месту. К самому заурядному занудному недомерку. Я сидел в углу, старательно изображая безмятежность и вглядываясь в свои голые коленки, на которых еще сохранились царапины и вмятины от камушков – следы падений с велосипеда. Всего только вчерашним вечером я катил по сельским тропкам, вслушиваясь в пение жаворонков, паривших в высоком норфолкском небе, разглядывая поля, снующих по стерне куропаток. А три недели назад праздновалось мое восьмилетие и меня возили в Норидж, в кинотеатр «Гоу-монт», смотреть «Большие гонки».
Мэйсон уселся на отвоеванное место и оглядел Банса – с немалым любопытством и выражением легкого омерзения на лице, как будто Банс был представителем животного мира, коего он, Мэйсон, никогда прежде не видел да и впредь надеялся никогда не увидеть.
– Ты, – не без отвращения произнес Мэйсон. – Имя-то у тебя есть?
Ответ стал для него своего рода потрясением.
– Имя-то у меня есть, – ответил, вставая, Банс, – да только оно – не твое собачье дело.
Мэйсон онемел. Ничего такого уж дурного в нем не было. То, что он согнал меня с места, то, что сказал насчет моего запаха, никаких оскорблений не подразумевало, Мэйсон просто воспользовался законной привилегией старшеклассника. Когда ты добираешься до старшего класса, для тебя наступает время пожинать плоды. В малые годы Мэйсона с ним обращались как с грязью, теперь настал его черед обращаться как с грязью со всяким, кто младше его. Господи боже, ему как-никак стукнуло десять. Ему уже разрешили носить брюки. В приготовительной школе разница между десятью и восемью годами примерно такая же, как между сорока и двадцатью во взрослой жизни.
– Я пересяду вон туда, – продолжал Банс, указывая на место рядом со мной. – Там лучше пахнет.
После чего он решительно плюхнулся, так что заныли пружины, близ меня на сиденье, да тут же все и испортил, залившись слезами.
Возможности хоть как-то отреагировать на столь немыслимое нарушение всех и всяческих приличий Мэйсона лишило появление в нашем купе Калоуцисас родителями. Вообще говоря, родне учеников заходить в вагон не полагалось, однако Калоуцис был греком, и потому родители его в тонкостях английского этикета не разбирались.
– Ой, какой тут малыш едет, – воскликнула, нависнув над Бансом, миссис Калоуцис. – И что же, за тобой даже присмотреть некому?
– Благодарю вас, – ответил, шмыгая носом, Банс, – за мной присматривает Фрай С. Дж., и очень хорошо присматривает. Очень хорошо. Уверяю вас, очень. Мне попал в глаз кусочек угля, и он отдал мне свой платок.
Ехавшие этим поездом мальчики были, как правило, сыновьями военных или людей, служивших в колониях, они прилетали в лондонский аэропорт, где их встречали и отвозили затем на Паддингтон дядюшки, тетушки или дедушки с бабушками. Большую часть остальных учеников родители доставляли в «Стаутс-Хилл» своими силами.
В следующие четверть часа наши купе заполнялись загорелыми мальчиками, возвратившимися в Англию после недель, проведенных в таких странах, как Северная Родезия, Нигерия, Индия, Аден, Вест-Индия и Цейлон. Один из них, Роберт Дэйл, очень мне нравившийся, уже сидел напротив нас с Бансом, рассказывая об Индии. Отец Дэйла редактировал в Бомбее англоязычную газету, и Дэйл, если ему случалось вдруг ощутить боль, всегда вскрикивал: «Айе!» Когда я впервые услышал это восклицание – в тот раз Дэйл зашиб пальцы ступни о ножку кровати в общей спальне, – оно меня сильно поразило: я и не думал, что выражения боли могут быть разными. Я полагал, что «Ой!» или «Оу!» имеют хождение по всему миру. И когда, к примеру, мне сказали на первом уроке французского, что по-французски «Ох!» будет «Ах!», я затеял с учителем пылкий, занудливый спор.
– Так как же они говорят «Ох», сэр?
– Они говорят « Ах».
– Ладно, а как же они говорят «Ах»?
– Не изображайте болвана, Фрай. И я надулся до самого конца урока.
Дэйл стянул с ног ботинки и носки, откинулся на спинку сиденья. У него были чудесные, редкостного изящества ступни с равной длины пальцами. В начале каждого осеннего триместра мальчики вроде него, проведшие школьные каникулы в Африке, Азии или Вест-Индии, козыряли тем, что бегали босиком по гравию, не ощущая никакой боли. А к концу триместра, с наступлением зимы, подошвы их лишались крепкого слоя дубленой кожи, и мальчики эти становились точь-в-точь такими же, как все остальные.
В купе заглянул и быстро пересчитал нас по головам железнодорожный кондуктор. Глядя в пространство, он уведомил всех, что последний из мальчиков, позволивший себе забраться на сиденье с ногами, был арестован полицией Дидкота и препровожден в тюрьму, где и поныне перебивается с хлеба на воду.
– Все лучше школьной еды, – заметил Дэйл.
Мы прыснули, кондуктор пробурчал что-то и удалился. Канотье наши полетели вверх, на багажные сетки, ступни утвердились на сиденьях, и разговор обратился к каникулярному футболу, возможным кандидатурам старост и прочей дребедени из эдвардианских романов о школьной жизни. Мэйсон, похоже, совсем забыл о странной выходке Банса и развлекал сидевшего напротив мальчика, издавая посредством подмышки неотличимые от пуканья звуки.
И наконец, после визгливого, тряского, выворачивающего наизнанку желудок фальстарта из тех, коими поезда столь бестактно связывают воедино эмоции совсем разных людей, нас вытянули из-под огромного навеса Паддингтона и повлекли, окутанных паром, на запад.
Глостерширский городок Страуд, освященный памятью да и посвященный памяти Лори Ли, [7]производит – или производил когда-то – едва ли не все грубое сукно, какому Британии и ее доминионам удавалось найти применение. Сукно для обивки дверей в помещения прислуги, сукно для бильярдных столов, сукно для столов карточных, для казино и аукционных залов и сукно для клеток с певчими птицами, которым их накрывали, внушая несчастным ложное представление о наступлении ночи. В нескольких милях к югу от Страуда возвышается Бери, огромный зеленый холм, – вглядишься в его склон, и тебе начинает казаться, будто ткачи долины Слэд когда-то развернули на нем, как на гигантском бильярде, огромный рулон своего сукна, дабы похвастаться перед всем миром своей продукцией. Посреди самого густого ворса, разросшегося у подножия этого пушисто-войлочного холма, притулилась и мирно дремлет деревушка Ули, ничего не ведающая о молочных коктейлях «Макдоналдса», о «видео по требованию», пятничных телелотереях и водительских подушках безопасности. Деревушка Ули все еще верует в благодетельность размноженных на гектографе приходских журналов, чая «Дивиденд», порошков для приготовления лимонада, салатного соуса «Хайнц» и наполовину деревянных драндулетов «Моррис». Деревушка Ули выращивает лобелии и алиссум на парадных краях лужаек, уходящих к теплым, сомерсетского камня, коттеджам, из которых несется негромкий ропот длинноволновых приемников. Паб деревушки Ули окутан плотными парами, в которых густая ваниль трубочного табака смешана с солодовой вонью пива «Ашер». И у церкви деревушки Ули также имеется собственный запах, в сложном составе которого различается участие керосиновых обогревателей, мебельной полироли «Мэншн» и сборников гимнов, пребывающих в состоянии вечно сдерживаемого распада.
В полумиле от деревушки возвышается на плоском холме школа «Стаутс-Хилл», весьма импозантный, тесаного кремня замок с бойницами, стоящий у озера, – в озере водятся карпы, над ним порхают стрекозы, а по берегам его пылают мальвы. Тропа, ведущая от «Стаутс-Хилла» к деревне, круто спускается, петляя, к дороге на Дарсли. Тропа покрыта конским пометом, желтоватые кучки коего роняют одышливые гнедые кобылки, в своих седлах они несут жизнерадостных спортивных девушек, густо краснеющих, когда ваши взгляды пересекаются.
Впрочем, конский навоз здесь можно видеть повсюду.
В деревушке Ули за дистанционно управляемыми воротами большого гаража затаились продаваемые с беспроцентным кредитом автомобили «Дэу», на крышах домов поблескивают спутниковые тарелки; налощенные копалом срезы бревен вяза, что куплены в «Сделай сам», извещают о присутствии за ними отеля «Малберри-Лодж», представительства компании «Саут-Форк» и мексиканского ресторана «Эль-Адобе». Доска объявлений у дверей деревенского паба переливается выполненными трехцветными мелками обещаниями скидок, бильярда, бесплатной кружки пива для основательных клиентов и широкоэкранного спутникового телевидения. Запашок застоялого пива и чипсов «Доритос» тянется по главной улице к церкви, на алтарной стене которой плещутся листки А4 с отпечатанными на лазерном принтере извещениями о гаражных распродажах и программе коллективного отдыха в Уэльсе. Пухлозадые толстяки в футболках «Рассел-Атлетик» обмениваются с соседями компакт-дисками «Руководство по плотской любви», а их обутые в «Найки» детишки, выстроив в двориках для барбекю картонки из-под гамбургеров, расстреливают их из мощных водяных пистолетов. Девушки, встречаясь с вами взглядом, заливаются румянцем и показывают язык. Школа «Стаутс-Хилл» упразднена, теперь ее место занял дом отдыха «Стаутс-Хилл», в котором летом гостят дети, а в прочее время – взрослые.
Что ж, может, оно не так уж и плохо. Где-то между горячей кашей-размазней и холодной водичкой расположена тепловатая правда относительно деревушки Ули, которая живет себе своей жизнью – настолько чарующей, насколько у нее получается. Были же времена, когда полировка «Мэншн», чай «Дивиденд» и спортивные девушки тоже казались сверхсовременными и принимались в штыки; настанет день, и на свет появятся книги, в которых компакт-диски и футболки «Рассел-Атлетик» окутаются грустной ностальгической дымкой, столь же любовной и глупой, как любая другая.
Давайте-ка мы завернем, совсем ненадолго, в Лондон. Теперь я живу в квартирке на Сент-Джеймсской площади, этом элегантном клочке клубной столичной земли, граничащем с Пикадилли, Пэлл-Мэлл, Сент-Джеймс-стрит и Нижней Риджент-стрит. Надо полагать, она отвечает моему представлению о себе – или, вернее, тому представлению обо мне людей посторонних, коему я по слабоволию моему часто позволяю обратиться в мое собственное: человек, живущий на Сент-Джеймс. Сент-Джеймс издавна была естественным пристанищем добропорядочного великосветского английского холостяка. Отсюда он мог отправляться в поисках галстуков и сорочек на Джермин-стрит, обуви и шляп – в «Локс и Лоббс», припасов – в «Фортнумс», книг – в «Хатчардс» и Лондонскую библиотеку, а в поисках компании – в «Брукс», «Уайтс», «Будлз», «Бакс» или (если его постигало трагическое оскудение средств) в какой-нибудь из клубов с названием совсем уж малоправдоподобным: «Ост-Индия», «Девоншир», «Спортс» и «Паблик Скулс» – в последнем можно получить лучший в Лондоне школьный карри, подаваемый с кишмишем, ломтями банана и тепловатой лондонской водопроводной водой в стопочках из небьющегося стекла «Дюралекс». Я живу на Сент-Джеймс вот уж пять лет, отнюдь не принадлежа к добропорядочным великосветским английским холостякам, – просто меня утомил Ислингтон, где таким, как я, самое и место, а к западу от Гайд-парк-Корнер и к югу от Стрэнда я вечно чувствую себя не в своей тарелке.
Из моего окна видны часы построенной Кристофером Реном миловидной церкви Св. Иакова. За ней – по другую сторону Пикадилли – Саквилл-стрит уходит к Савил-Роу и различается созданный Нэшем изгиб Риджентс-стрит. В 1961 году мои родители посетили Саквилл-стрит и стали осматривать там по очереди все двери, пока не увидели бронзовую табличку, на коей значилось:
Да, но что такое «Схоластическое агентство»?
Ой, да ладно тебе, брось, брось, брось… ты это отлично знаешь.
Схоластическое агентство – это своего рода сводня, обслуживающая закрытые и приготовительные школы. Этакий сутенер частного сектора, который поставляет персонал испытывающим недостаток в преподавателях школам, подыскивает места для безработных учителей и школы для родителей, не имеющих твердого мнения о том, где бы мог процвести их малютка. Вторая услуга и представляла для меня интерес в 1977-м, а третья – для моих отца и матери в 1961-м.
Родители желали найти приготовительную школу для моего брата Роджера и для меня. Мне тогда было четыре года, а Роджеру почти шесть. Разумеется, сейчас – после воцарения общественного равенства, уничтожения классовой системы и прочих достижений, благодаря которым Нация Чувствует Себя Намного Увереннее, – к тому времени, когда ваш отпрыск доживает лет до четырех-пяти, подыскивать для него школу становится уже слишком поздно: спрос на частное образование настолько велик, что детей следует определять на учебу не после их рождения, но пока они еще пребывают in utero, [8]а в идеале – после первого деления яйцеклеток.
Среди читателей этой книги могут найтись люди, которые смутно представляют себе (и гордятся этим), что, собственно, такое значит «приготовительная» и «закрытая» школы.
Приготовительная школа – это заведение, которое предназначено – на что и указывает нетипичным для британского заведения образом ее название – для приготовления ребенка. В данном случае его приготовляют к учебе в школе закрытой. Закрытая же школа – на что название ее решительно и весьма типичным для британского заведения образом не указывает – это школа целиком и полностью частная. Закрытые школы обязуются обучать, формировать и наставлять на правильный путь учеников в возрасте от тринадцати до восемнадцати лет. Приготовительные школы берутся за своих подопечных в возрасте лет восьми, девяти или десяти и готовят их к Общему Вступительному Экзамену, результаты которого признаются всеми закрытыми школами. Впрочем, разные закрытые школы и результатами ОВ удовлетворяются разными. Так, «Уинчестер-колледж», который интересуется только самыми что ни на есть умными мальчиками, ожидает, что оценки по ОВ у них будут выше семидесяти процентов, тогда как «Малверн», «Уоркшоп» и «Монктон-Кумб», к примеру, могут довольствоваться процентами порядка пятидесяти с чем-то – а то и без чего-то. То есть из сказанного следует, что такого понятия, как абсолютно проходной балл по Общему Вступительному, не существует. Закрытые школы могут сами решать, кого они примут – в зависимости от их потребности в полном составе учеников и прибыльности этого состава, от собственного их представления о своей академической репутации, от спортивных, музыкальных или артистических дарований кандидатов или происхождения таковых от старых питомцев школы либо от Высокопоставленных, Состоятельных и Желательных Родителей.
А вот почему мы оказались наедине, это я помню. Мама привезла меня и брата на Паддингтонский вокзал слишком рано. Мой второй триместр. В идущем на Страуд поезде для нас, школьников, отведен целый вагон. Обычно, когда мы – мама, мой брат и я – появлялись на перроне, там уже подскакивало многое множество канотье, неосмотрительно окунавшихся, посылая прощальные приветы, в целое море совершенно неприемлемых дамских шляпок.
На сей раз мы приехали одними из первых, брат отыскал купе, в котором сидел мальчик постарше, уже открывший ящик для сластей, уже готовый похвастаться новыми пеналами и шампуром для каштанов, меня же со всей почтительностью провели по вагону чуть дальше, дабы я этим двоим не мешал. В конце концов, я и отучился-то всего один триместр. К тому же я вовсе не был уверен, что понимаю значение слов «шампур для каштанов».
В следующем купе как раз и обнаружилось существо, которое сильно смахивало на маленького дрожащего лесного зверька.
Мы с братом высунулись из наших соответственных окон, чтобы бодро отослать маму домой. В такие мгновения в нас проступало нечто жестокое, мы прощались с ней тоном насколько могли небрежным и несерьезным, притворяясь, будто столь долгая разлука с домом – для нас трын-трава. Оба мы какой-то частью сознания понимали, надо полагать, что ей расставание дается труднее, чем нам. Маме предстояло вернуться к младенцу и мужу, который работал так много, что она его почти и не видела, и ко всем ужасам неопределенности, сомнений и чувства вины, которые терзают родителей; мы же направлялись к своим – к таким же, как мы. Думаю, наше раннее появление на вокзале было частью негласно принятой стратегии, позволявшей покончить с прощанием еще до того, как вокруг начнут толочься люди. Громогласность и многошляпие Других Родителей не отвечали привычным для этого, частного Фрая проявлениям любви: едва ощутимым рукопожатиям, скупым, почти неприметным кивкам, сходившим за выражения привязанности и полного, не облекаемого в слова, понимания. Чуть натянутая улыбка, прикушенная губа – мама всегда уходила с перрона исполненной, хотя бы наружно, неколебимости, а большего нам от нее и не требовалось.
Покончив с прощанием, я опустился на сиденье и окинул взглядом приунывшее, трепещущее существо, которое располагалось напротив меня. Существо выбрало место у окна, спиной к паровозу, желая, возможно, сидеть лицом к дому, а не к неведомому до жути месту нашего назначения.
– Ты, должно быть, новенький, – сказал я. Храбрый кивок и разлив алой краски по покрытым пушком хомячковым щечкам.
– Меня зовут Фрай, – прибавил я. – Это мой братан разговаривает там, за стенкой.
Мгновенный взрыв сверхновой паники в карих глазах несчастного цыпленка, решившего, видимо, что я сейчас позову к нам братана, и пришедшего в ужас. Наверное, он и понятия не имел, что такое братан.
В прошлом триместре я и сам этого не знал.
– Роджер, Роджер, – кричал я, подбегая к брату на утренней перемене. – Ты получил письмо из…
– Здесь ты будешь звать меня братаном. Братаном. Понял?
И я объяснил сидящему напротив меня сокрушенному малышу:
– Братан значит брат, только и всего. Он Фрай Р. М., а я Фрай С. Дж. Понимаешь?
Хомячково-цыплячье-беличья пушистая лесная зверушка кивнула. Потом пару раз сглотнула, словно пытаясь набрать в грудь достаточно воздуха, чтобы суметь вымолвить слово, не зарыдав.
– В прошлом триместре и я был новичком, – сообщил я, чувствуя, как всего меня, от шерстяных носков на подвязках до канотье с синей лентой, омывает прилив огромного, совершенно необъяснимого удовольствия. – Знаешь, на самом деле все не так уж и страшно. Хотя ты, наверное, будешь немного пугаться и по дому скучать.
Зверушка не посмела даже взглянуть на меня, но снова кивнула, горестно созерцая свои начищенные до блеска черные кембриджские туфли, показавшиеся мне крошечными, как обувка младенца.
– Поначалу все плачут. Ты из-за этого не переживай.
Тут-то он и сообщил, что его зовут Сэмюэль-энтонифарлоубансом, а друзья просто Сэмом, но только не Сэмми.
– Я буду звать тебя Бансом, – сказал я. – А ты меня – Фраем. Ну, если рядом окажется мой братан, тогда С. Дж. Фраем, чтобы не было путаницы. Не Меньшим Фраем и не Фраем-младшим. Это мне не нравится. Держи, у меня есть еще один платок. Ты бы высморкался. С минуты на минуту другие появятся.
– Другие? – Едва успев переправить содержимое носа в мой платок, он поднял голову, точно услышавший хруст ветки олененок у водопоя, и в панике заозирался.
– Ну просто другие мальчики, которые едут в школу поездом. Обычно нас человек двадцать набирается. Видишь, к окну листок бумаги приклеен? На нем написано: «Зарезервировано для учеников школы “Стаутс-Хилл”». Весь этот вагон наш. Все четыре купе.
– А что будет, когда мы… когда мы приедем?
– Ты это о чем?
– Когда мы приедем на станцию?
– А, там нас автобус встретит. Не волнуйся, я позабочусь, чтобы ты не потерялся. Тебе сколько лет?
– Семь с половиной.
Выглядел он намного младше. Словно вчера из пеленок вылез, вот как он выглядел.
– Не волнуйся, – повторил я. – Я за тобой присмотрю. Все будет отлично.
Я за тобой присмотрю.
Как приятно произносить эти слова. Теплое, омывающее тебя, точно морская вода, удовольствие. Очень редкое ощущение. Маленькая ручная зверушка – и вся моя.
– Мы с тобой подружимся, – сказал я. – Все будет совсем не так плохо, как ты думаешь. Вот увидишь.
Добрые отеческие мысли погуживали в моей голове, пока я пытался представить себе все тревоги, которые обуревали беднягу. Впрочем, мне довольно было припомнить страхи, донимавшие в прошлом триместре меня самого.
– Нет, правда, все будет отлично. Сестра-хозяйка разберет твои вещи, только спортивный костюм тебе придется отнести в раздевалку самому, так что выясни свой школьный номер, чтобы найти нужную вешалку. У меня номер один-ноль-четыре, самый большой в истории школы, да только в прошлом триместре из школы ушли двенадцать мальчиков, а новичков набралось всего восемь-девять, так что один-ноль-пять ты не получишь. Я состою в «Выдре», а в какой Дом попал ты, тебе наверняка кто-нибудь да скажет. Поосторожнее с Хэмптоном, он или руку заломит, или по ноге врежет так, что упадешь и не встанешь. А если за главного остается мистер Кемп, можно и нарезку получить. Мой братан говорит, в этом триместре мы будем в футбол играть. Терпеть его не могу, и «каштаны» тоже, хоть и считается, будто это бог знает какая веселая игра. Братан говорит, от нее все просто с ума сходят. Каштановое помешательство, так он это называет.
Банс завернул сопли в платок и попытался улыбнуться.
– Недели через две, – сказал я, припомнив слова, которые когда-то слышал от мамы, – ты будешь колбасить по школе, точно терьер, и даже вспомнить не сумеешь, как нервничал в поезде.
Я взглянул в окно и увидел некоторое количество приближавшихся к нам канотье и шляпок.
– Впрочем, что касается тебя, – прибавил я, – ты, наверное, будешь колбансить…
Теперь уже настоящая улыбка и даже смешок.
– Ну так, – сказал я. – Похоже, ребята идут. Знаешь что, вот тебе мой «Рейнджер». [3]Притворись, когда они появятся, будто читаешь, это будет в самый раз.
Банс с благодарностью принял журнал.
– Ты такой добрый, – сказал он. – Никогда таких добрых не встречал.
– Глупости, – ответил я, краснея, как раскаленный коралл.
Я уже отчетливо слышал звуки величавого приближения старшеклассников.
– Да ладно, мам, – произнес кто-то из них.
– Никаких «ладно», милый. И на этот раз пиши мне, хорошо?
– Ладно, мам.
Мы с братаном никогда не звали родителей «мам» и «пап». Всегда «мамочкой» и «папочкой» – пока по прошествии нескольких лет не были официально утверждены «мать» и «отец». А уже на пороге совершеннолетия мы позволили себе прибегать – с более чем осознанным ироническим путеризмом [4]– к «ма» и «па».
В прошлом триместре я поднял на уроке рисования руку и спросил: «Мамочка, можно мне еще кусок угля?» Класс покатился со смеху.
Хотя, с другой стороны, в первые недели летних каникул я, обращаясь к маме, нередко говорил «сэр» или «матрона».
Банс углубился в сложные обстоятельства Триганской империи, [5]однако я понимал, что и он вслушивается в каждый звук, и видел, какой ужас нагоняют на него уверенные, громкие голоса других мальчиков. Пальцы его впились в обложку журнала с такой силой, что та пошла морщинами.
После прощального обеда, на пути к Паддингтону, я испытывал, думая о школе, больший испуг, бесконечно большие ужас и отчаяние, чем перед первым моим триместром. Во время летних каникул Роджер предупреждал меня, что так оно и будет. Во втором и третьем триместрах тоска по дому разыгрывается куда сильнее, чем в первом. И потому Банс оказался посланцем небес, отвлекшим меня от моих собственных страхов.
Звучный удар – дверь нашего купе отъехала в сторону.
– О господи, да тут восточные сладости «Фрая». [6]Какого черта ты делаешь у окна?
– Привет, Мэйсон, – сказал я.
– Давай-ка двигайся.
Банс начал привставать, точно воспитанный пожилой пассажир пригородного поезда, уступающий место перегруженной покупками даме.
– Не хотите ли?… – хрипло произнес он.
– Нет, я хочу получить место Фрая, если он его еще не провонял.
Вот так вот. Лицо мое побагровело, я встал и, бормоча нечто неразборчивое, пересел в угол, на самое дальнее от окна место.
Пять минут наслаждался я чувством, что кто-то взирает на меня снизу вверх и увиденным восторгается. Банс уважал меня. Доверял мне. Верил в меня. А теперь бедному щеночку предстояло убедиться в том, что все прочие ученики относятся ко мне как к пустому месту. К самому заурядному занудному недомерку. Я сидел в углу, старательно изображая безмятежность и вглядываясь в свои голые коленки, на которых еще сохранились царапины и вмятины от камушков – следы падений с велосипеда. Всего только вчерашним вечером я катил по сельским тропкам, вслушиваясь в пение жаворонков, паривших в высоком норфолкском небе, разглядывая поля, снующих по стерне куропаток. А три недели назад праздновалось мое восьмилетие и меня возили в Норидж, в кинотеатр «Гоу-монт», смотреть «Большие гонки».
Мэйсон уселся на отвоеванное место и оглядел Банса – с немалым любопытством и выражением легкого омерзения на лице, как будто Банс был представителем животного мира, коего он, Мэйсон, никогда прежде не видел да и впредь надеялся никогда не увидеть.
– Ты, – не без отвращения произнес Мэйсон. – Имя-то у тебя есть?
Ответ стал для него своего рода потрясением.
– Имя-то у меня есть, – ответил, вставая, Банс, – да только оно – не твое собачье дело.
Мэйсон онемел. Ничего такого уж дурного в нем не было. То, что он согнал меня с места, то, что сказал насчет моего запаха, никаких оскорблений не подразумевало, Мэйсон просто воспользовался законной привилегией старшеклассника. Когда ты добираешься до старшего класса, для тебя наступает время пожинать плоды. В малые годы Мэйсона с ним обращались как с грязью, теперь настал его черед обращаться как с грязью со всяким, кто младше его. Господи боже, ему как-никак стукнуло десять. Ему уже разрешили носить брюки. В приготовительной школе разница между десятью и восемью годами примерно такая же, как между сорока и двадцатью во взрослой жизни.
– Я пересяду вон туда, – продолжал Банс, указывая на место рядом со мной. – Там лучше пахнет.
После чего он решительно плюхнулся, так что заныли пружины, близ меня на сиденье, да тут же все и испортил, залившись слезами.
Возможности хоть как-то отреагировать на столь немыслимое нарушение всех и всяческих приличий Мэйсона лишило появление в нашем купе Калоуцисас родителями. Вообще говоря, родне учеников заходить в вагон не полагалось, однако Калоуцис был греком, и потому родители его в тонкостях английского этикета не разбирались.
– Ой, какой тут малыш едет, – воскликнула, нависнув над Бансом, миссис Калоуцис. – И что же, за тобой даже присмотреть некому?
– Благодарю вас, – ответил, шмыгая носом, Банс, – за мной присматривает Фрай С. Дж., и очень хорошо присматривает. Очень хорошо. Уверяю вас, очень. Мне попал в глаз кусочек угля, и он отдал мне свой платок.
Ехавшие этим поездом мальчики были, как правило, сыновьями военных или людей, служивших в колониях, они прилетали в лондонский аэропорт, где их встречали и отвозили затем на Паддингтон дядюшки, тетушки или дедушки с бабушками. Большую часть остальных учеников родители доставляли в «Стаутс-Хилл» своими силами.
В следующие четверть часа наши купе заполнялись загорелыми мальчиками, возвратившимися в Англию после недель, проведенных в таких странах, как Северная Родезия, Нигерия, Индия, Аден, Вест-Индия и Цейлон. Один из них, Роберт Дэйл, очень мне нравившийся, уже сидел напротив нас с Бансом, рассказывая об Индии. Отец Дэйла редактировал в Бомбее англоязычную газету, и Дэйл, если ему случалось вдруг ощутить боль, всегда вскрикивал: «Айе!» Когда я впервые услышал это восклицание – в тот раз Дэйл зашиб пальцы ступни о ножку кровати в общей спальне, – оно меня сильно поразило: я и не думал, что выражения боли могут быть разными. Я полагал, что «Ой!» или «Оу!» имеют хождение по всему миру. И когда, к примеру, мне сказали на первом уроке французского, что по-французски «Ох!» будет «Ах!», я затеял с учителем пылкий, занудливый спор.
– Так как же они говорят «Ох», сэр?
– Они говорят « Ах».
– Ладно, а как же они говорят «Ах»?
– Не изображайте болвана, Фрай. И я надулся до самого конца урока.
Дэйл стянул с ног ботинки и носки, откинулся на спинку сиденья. У него были чудесные, редкостного изящества ступни с равной длины пальцами. В начале каждого осеннего триместра мальчики вроде него, проведшие школьные каникулы в Африке, Азии или Вест-Индии, козыряли тем, что бегали босиком по гравию, не ощущая никакой боли. А к концу триместра, с наступлением зимы, подошвы их лишались крепкого слоя дубленой кожи, и мальчики эти становились точь-в-точь такими же, как все остальные.
В купе заглянул и быстро пересчитал нас по головам железнодорожный кондуктор. Глядя в пространство, он уведомил всех, что последний из мальчиков, позволивший себе забраться на сиденье с ногами, был арестован полицией Дидкота и препровожден в тюрьму, где и поныне перебивается с хлеба на воду.
– Все лучше школьной еды, – заметил Дэйл.
Мы прыснули, кондуктор пробурчал что-то и удалился. Канотье наши полетели вверх, на багажные сетки, ступни утвердились на сиденьях, и разговор обратился к каникулярному футболу, возможным кандидатурам старост и прочей дребедени из эдвардианских романов о школьной жизни. Мэйсон, похоже, совсем забыл о странной выходке Банса и развлекал сидевшего напротив мальчика, издавая посредством подмышки неотличимые от пуканья звуки.
И наконец, после визгливого, тряского, выворачивающего наизнанку желудок фальстарта из тех, коими поезда столь бестактно связывают воедино эмоции совсем разных людей, нас вытянули из-под огромного навеса Паддингтона и повлекли, окутанных паром, на запад.
Глостерширский городок Страуд, освященный памятью да и посвященный памяти Лори Ли, [7]производит – или производил когда-то – едва ли не все грубое сукно, какому Британии и ее доминионам удавалось найти применение. Сукно для обивки дверей в помещения прислуги, сукно для бильярдных столов, сукно для столов карточных, для казино и аукционных залов и сукно для клеток с певчими птицами, которым их накрывали, внушая несчастным ложное представление о наступлении ночи. В нескольких милях к югу от Страуда возвышается Бери, огромный зеленый холм, – вглядишься в его склон, и тебе начинает казаться, будто ткачи долины Слэд когда-то развернули на нем, как на гигантском бильярде, огромный рулон своего сукна, дабы похвастаться перед всем миром своей продукцией. Посреди самого густого ворса, разросшегося у подножия этого пушисто-войлочного холма, притулилась и мирно дремлет деревушка Ули, ничего не ведающая о молочных коктейлях «Макдоналдса», о «видео по требованию», пятничных телелотереях и водительских подушках безопасности. Деревушка Ули все еще верует в благодетельность размноженных на гектографе приходских журналов, чая «Дивиденд», порошков для приготовления лимонада, салатного соуса «Хайнц» и наполовину деревянных драндулетов «Моррис». Деревушка Ули выращивает лобелии и алиссум на парадных краях лужаек, уходящих к теплым, сомерсетского камня, коттеджам, из которых несется негромкий ропот длинноволновых приемников. Паб деревушки Ули окутан плотными парами, в которых густая ваниль трубочного табака смешана с солодовой вонью пива «Ашер». И у церкви деревушки Ули также имеется собственный запах, в сложном составе которого различается участие керосиновых обогревателей, мебельной полироли «Мэншн» и сборников гимнов, пребывающих в состоянии вечно сдерживаемого распада.
В полумиле от деревушки возвышается на плоском холме школа «Стаутс-Хилл», весьма импозантный, тесаного кремня замок с бойницами, стоящий у озера, – в озере водятся карпы, над ним порхают стрекозы, а по берегам его пылают мальвы. Тропа, ведущая от «Стаутс-Хилла» к деревне, круто спускается, петляя, к дороге на Дарсли. Тропа покрыта конским пометом, желтоватые кучки коего роняют одышливые гнедые кобылки, в своих седлах они несут жизнерадостных спортивных девушек, густо краснеющих, когда ваши взгляды пересекаются.
Впрочем, конский навоз здесь можно видеть повсюду.
В деревушке Ули за дистанционно управляемыми воротами большого гаража затаились продаваемые с беспроцентным кредитом автомобили «Дэу», на крышах домов поблескивают спутниковые тарелки; налощенные копалом срезы бревен вяза, что куплены в «Сделай сам», извещают о присутствии за ними отеля «Малберри-Лодж», представительства компании «Саут-Форк» и мексиканского ресторана «Эль-Адобе». Доска объявлений у дверей деревенского паба переливается выполненными трехцветными мелками обещаниями скидок, бильярда, бесплатной кружки пива для основательных клиентов и широкоэкранного спутникового телевидения. Запашок застоялого пива и чипсов «Доритос» тянется по главной улице к церкви, на алтарной стене которой плещутся листки А4 с отпечатанными на лазерном принтере извещениями о гаражных распродажах и программе коллективного отдыха в Уэльсе. Пухлозадые толстяки в футболках «Рассел-Атлетик» обмениваются с соседями компакт-дисками «Руководство по плотской любви», а их обутые в «Найки» детишки, выстроив в двориках для барбекю картонки из-под гамбургеров, расстреливают их из мощных водяных пистолетов. Девушки, встречаясь с вами взглядом, заливаются румянцем и показывают язык. Школа «Стаутс-Хилл» упразднена, теперь ее место занял дом отдыха «Стаутс-Хилл», в котором летом гостят дети, а в прочее время – взрослые.
Что ж, может, оно не так уж и плохо. Где-то между горячей кашей-размазней и холодной водичкой расположена тепловатая правда относительно деревушки Ули, которая живет себе своей жизнью – настолько чарующей, насколько у нее получается. Были же времена, когда полировка «Мэншн», чай «Дивиденд» и спортивные девушки тоже казались сверхсовременными и принимались в штыки; настанет день, и на свет появятся книги, в которых компакт-диски и футболки «Рассел-Атлетик» окутаются грустной ностальгической дымкой, столь же любовной и глупой, как любая другая.
Давайте-ка мы завернем, совсем ненадолго, в Лондон. Теперь я живу в квартирке на Сент-Джеймсской площади, этом элегантном клочке клубной столичной земли, граничащем с Пикадилли, Пэлл-Мэлл, Сент-Джеймс-стрит и Нижней Риджент-стрит. Надо полагать, она отвечает моему представлению о себе – или, вернее, тому представлению обо мне людей посторонних, коему я по слабоволию моему часто позволяю обратиться в мое собственное: человек, живущий на Сент-Джеймс. Сент-Джеймс издавна была естественным пристанищем добропорядочного великосветского английского холостяка. Отсюда он мог отправляться в поисках галстуков и сорочек на Джермин-стрит, обуви и шляп – в «Локс и Лоббс», припасов – в «Фортнумс», книг – в «Хатчардс» и Лондонскую библиотеку, а в поисках компании – в «Брукс», «Уайтс», «Будлз», «Бакс» или (если его постигало трагическое оскудение средств) в какой-нибудь из клубов с названием совсем уж малоправдоподобным: «Ост-Индия», «Девоншир», «Спортс» и «Паблик Скулс» – в последнем можно получить лучший в Лондоне школьный карри, подаваемый с кишмишем, ломтями банана и тепловатой лондонской водопроводной водой в стопочках из небьющегося стекла «Дюралекс». Я живу на Сент-Джеймс вот уж пять лет, отнюдь не принадлежа к добропорядочным великосветским английским холостякам, – просто меня утомил Ислингтон, где таким, как я, самое и место, а к западу от Гайд-парк-Корнер и к югу от Стрэнда я вечно чувствую себя не в своей тарелке.
Из моего окна видны часы построенной Кристофером Реном миловидной церкви Св. Иакова. За ней – по другую сторону Пикадилли – Саквилл-стрит уходит к Савил-Роу и различается созданный Нэшем изгиб Риджентс-стрит. В 1961 году мои родители посетили Саквилл-стрит и стали осматривать там по очереди все двери, пока не увидели бронзовую табличку, на коей значилось:
Габбитас и Тринг
Схоластическое агентство
А в 1977-м Саквилл-стрит посетил и я, отыскивая бронзовую табличку, на коей по-прежнему значилось:Габбитас и Тринг
Схоластическое агентство
Не думаю, что хотя бы одному сочинителю романов удалось придумать название компании, которое сравнилось по смехотворному совершенству с этим «Габбитас и Тринг».Да, но что такое «Схоластическое агентство»?
Ой, да ладно тебе, брось, брось, брось… ты это отлично знаешь.
Схоластическое агентство – это своего рода сводня, обслуживающая закрытые и приготовительные школы. Этакий сутенер частного сектора, который поставляет персонал испытывающим недостаток в преподавателях школам, подыскивает места для безработных учителей и школы для родителей, не имеющих твердого мнения о том, где бы мог процвести их малютка. Вторая услуга и представляла для меня интерес в 1977-м, а третья – для моих отца и матери в 1961-м.
Родители желали найти приготовительную школу для моего брата Роджера и для меня. Мне тогда было четыре года, а Роджеру почти шесть. Разумеется, сейчас – после воцарения общественного равенства, уничтожения классовой системы и прочих достижений, благодаря которым Нация Чувствует Себя Намного Увереннее, – к тому времени, когда ваш отпрыск доживает лет до четырех-пяти, подыскивать для него школу становится уже слишком поздно: спрос на частное образование настолько велик, что детей следует определять на учебу не после их рождения, но пока они еще пребывают in utero, [8]а в идеале – после первого деления яйцеклеток.
Среди читателей этой книги могут найтись люди, которые смутно представляют себе (и гордятся этим), что, собственно, такое значит «приготовительная» и «закрытая» школы.
Приготовительная школа – это заведение, которое предназначено – на что и указывает нетипичным для британского заведения образом ее название – для приготовления ребенка. В данном случае его приготовляют к учебе в школе закрытой. Закрытая же школа – на что название ее решительно и весьма типичным для британского заведения образом не указывает – это школа целиком и полностью частная. Закрытые школы обязуются обучать, формировать и наставлять на правильный путь учеников в возрасте от тринадцати до восемнадцати лет. Приготовительные школы берутся за своих подопечных в возрасте лет восьми, девяти или десяти и готовят их к Общему Вступительному Экзамену, результаты которого признаются всеми закрытыми школами. Впрочем, разные закрытые школы и результатами ОВ удовлетворяются разными. Так, «Уинчестер-колледж», который интересуется только самыми что ни на есть умными мальчиками, ожидает, что оценки по ОВ у них будут выше семидесяти процентов, тогда как «Малверн», «Уоркшоп» и «Монктон-Кумб», к примеру, могут довольствоваться процентами порядка пятидесяти с чем-то – а то и без чего-то. То есть из сказанного следует, что такого понятия, как абсолютно проходной балл по Общему Вступительному, не существует. Закрытые школы могут сами решать, кого они примут – в зависимости от их потребности в полном составе учеников и прибыльности этого состава, от собственного их представления о своей академической репутации, от спортивных, музыкальных или артистических дарований кандидатов или происхождения таковых от старых питомцев школы либо от Высокопоставленных, Состоятельных и Желательных Родителей.