Я как-то видел фильм по телевизору, где оживала статуя, правда, статуя из фильма была деревянной. Деревянная статуя двигалась по-деревянному; было заметно, что она ненастоящая. Эта же двигалась совсем иначе: тоже медленно, но легко и красиво, как хороший танцор, который исполняет пантомиму. Или как тигр в замедленной киносьемке. Но её шаги были тяжелыми, значит, весила она не мало.
   Красивой плывущей походкой она двигалась в мою сторону. Я вжался в пол. Она была очень стройна и сложена прекрасно. Длинные ноги, высокая талия, длинная шея
   - волосы не достают плеч, но и не коротки. Ее лицо было прекрасным и безжалостным лицом богини.
   Она остановилась у самого стола. Я мог видеть её почти до пояса снизу. Она стояла почти голой, но слишком красивой, чтобы подумать что-нибудь плохое.
   Она резко шлепнула себя по ноге и почесалась под коленом
   - наверное, прилипла кирпичная крошка. Пальцы на её ступнях чуть-чуть шевелились, выдавая желание идти куда-то. Под ступнями плавился линолеум и булькали пузырьки. Сначала я подумал, что её ноги очень горячие, но мне не было жарко. Химия какая-то.
   Стол надо мной крякнул; я понял по звуку, что статуя взяла банку с водой.
   Значит, она пьет воду, как человек.
   - Черт! - сказала статуя с человеческой интонацией и на пол посыпались острые осколки; горлышко от банки свалилось и остановилось в сантиметре от моего носа, - черт, такое все неудобное...
   Ее голос был голосом Синей Комнаты. Вот она и превратилась. Я вспомнил её слова о том, что на третьем уровне она обязана убивать. Она подняла руку, наверное, разглядывая ладонь, и опустила её снова.
   - А где мое кольцо? - спросила она удивленно. Ее голос казался очень мелодичным, почти как песня, - таким и должен быть голос очень красивой женщины.
   В конце коридора показался Желтый - единственный взрослый из нас.
   Желтый выглядел ужасно, его одежда была в крови. Он шел, вытянув руку перед собой, а в руке держал нож. Но шел он как-то странно - как будто кто-то его подталкивал или тащил.
   - Ты опоздал, - сказала статуя, - теперь я сама убью его. Исчезни!
   И Желтый взорвался с хлопком - как снежок, который влепили в стену. Только нож остался цел и беспризорно висел в воздухе, пошевеливая лезвием.
   Она подняла стол и отбросила его в сторону. Телефон упал и уронил трубку рядом со мной. Я услышал гудок.
   - Так где мое кольцо? - спросила она и наклонилась надо мной. Я видел её лицо совсем живым, но слишком большим для живого - как будто касаешься скрещенных пальцев карандашом и чувствуешь два карандаша.
   Я перевернулся на спину и закрыл лицо руками. Но сквозь пальцы я мог видеть её.
   - Ты меня узнаешь? - спросила она.
   - Да.
   - Отдай мое кольцо.
   - У меня нет.
   Она положила на меня ладонь и мои кости затрещали.
   - Ай, не дави мне на грудь!
   Она отняла руку.
   - Какой ты мягкий...
   - Потому что я не каменный.
   - А я тебе нравлюсь? - спросила она.
   Я посмотрел и снова закрыл лицо руками.
   - Ты страшно красивая.
   - А знаешь, меня ведь все равно никто не любит, - сказала статуя таким голсом, что я чуть не заплакал от жалости, - совсем-совсем никто, а я же такая красивая. Я совсем не злая. Если ты меня будешь любить, то я буду хорошая, обещаю. Будешь меня любить?
   - Не буду, - сказал я.
   - Почему? - её голос упал.
   - Из-за Синей.
   - Так давай я её убью, - невинно предложила статуя.
   - Все равно я люблю её больше чем тебя.
   - Но ты можешь даже не любить меня, - сказала статуя. - Только говори, что любишь. Ты мне так нужен, - я же не могу не любить людей. Я так не хочу тебя убивать. Скажи, что любишь, хотя бы один раз.
   - Не скажу.
   - Ты бы мог остаться живым.
   - Чтобы попасть черным человечком в новую игру, где меня все равно убьют? - спросил я.
   - Но я бы защищала тебя и в следующей игре.
   - Нет.
   - Я не могу понять этого, - сказала статуя.
   - Есть три вещи на свете, которые ты не можешь понять, - ответил я.
   - Какие?
   - Любовь, любовь и ещё раз любовь.
   - Ты прав, - сказала она, - тогда прощай.
   Она положила руку мне на грудь и помедлила, не решаясь придавить. Ее пальцы были холодными.
   109
   Зеленый уже совсем замерз. Он был одет тепло, но мороз становился совершенно яростен и непереносим. Иней намерзал на всем подряд, даже на тапочках, намерзал щетиной, так липнут опилки на сильный магнит. Но в трех метрах впереди доски забора были темными, не одетыми в ледяной панцирь. Пестрый уже давно скрылся за камнями. Но там так стреляют, его наверняка уже поджарили лучом. Если бы можно было просто спрятатться! Что-то жуткое творилось сзади: темнота стала синей, ветви дерева шевелились, пытаясь схватить его за воротник; по снегу пробегали странные существа, неподдающиеся описанию - ужас бесформенности. Но впереди было тоже жутко: там разгоралась пальба; небо стало почти светлым из-за зеленых лучей. Лучи доставали даже до облаков и облака отсвечивали зеленью. Там двигался хоровод зеленых вспышек - как северное сияние.
   Но сзади было все же страшнее. Он решился и сделал шаг за черту. Всего только шаг. Но все же как страшно. Он отступил. Одно из бесформенных существ прыгнуло сзади, но промахнулось. Зеленый отбежал в сторону. Существо проскочило границу и быстро сгорело вопящим огненным комком.
   Она положила руку мне на грудь и помедлила, не решаясь придавить. Ее пальцы ощущались как костяные. Рука была холодной, совсем холодной. Вдруг что-то случилось. Она замерла, как будто замерзла живая капля ртути.
   Что с ней? - подумал я. Ее может убить только сбой в программе. А сбой в программе может устроить только гений или случай. - Что с ней? Статуя снова пришла в себя.
   - Что это? - спросил я.
   - Он уходит.
   - Кто?
   - Второй.
   - Ну и что?
   - Если уйдут двое, то я не смогу убить
   всех, кроме одного.
   - Это будет сбой в программе? - спросил я.
   - Да. Игра закончится.
   - Но кто уходит?
   - Второй. Ушли Пестрый и Зеленый. Двое.
   Еще несколько бесформенных теней приблизились из синей тьмы. Сейчас они двигались медленно и были похожи на облака тумана. Они заходили сразу и справа и слева, но они не хотели приближаться к границе. Они боялись подойти. Вдруг ближайшее быстро рванулось в его сторону. Зеленый закричал и, не оборачиваясь, бросился вперед. За границу игры.
   Статуя снова замерла. Я выполз из-под её руки. Ее тело ещё жило, не до конца окаменев. Под кожей вяло напрягались и расслаблялись мышцы, пытаясь пробиться сквозь тяжкий каменеющий слой.
   - Ты это сделала специально? - спросил я.
   - Я ошиблась.
   - Ты не можешь ошибаться, особенно в таких простых вещах. Ты же Машина!
   - Я ошиблась.
   - Я с самого начала тебя подозревал, - продолжал я, - ещё тогда, когда ты открыла окно и позволила нам троим подойти к границе. Ведь если бы двое сбежали, ты не смогла бы убить девятерых из десяти и игра бы сразу закончилась.
   Я мог догадаться даже ещё раньше - тогда, когда ты сказала, что игра идет в девяти кварталах, а квартал это четырехугольник домов, ограниченный улицами. Ты подсказала мне. СПЕЦИАЛЬНО подсказала. Ты хотела, чтобы мы сбежали, ты специально подстроила этой сбой в программе! Ты не хотела никого убивать!
   - Я должна была исполнять приказ играющего.
   - Да, но ты в миллиард раз умнее любого играющего и ты запросто можешь его обмануть! Ты все сделала так, чтобы мы остались живы. Сколько человек ты убила в этой игре?
   - Никого. Никого из десяти фигур. Все живы.
   - Даже Светло-зеленый?
   - Даже он.
   - А Кощеев?
   - Нет. Он не был человеком. Он был фантомом. Он был плохой копией тебя. Я стерла его.
   - Жалко.
   - Он не существовал.
   - Все равно жалко. А люди в городе?
   - Люди в городе убивали друг друга не по моему приказу, а по своей свободной воле. Единственное, что я смогла - записать их всех на матрицу.
   - А во всех прошлых играх?
   - Во всех играх все оставались живы.
   - А физрук, зарезавший восьмерых?
   - Ему это показалось.
   - Разве такое может показаться?
   - Бывают разные формы бреда. Сейчас он выздоровел и больше не видит галлюцинаций.
   - Где он?
   - В раю.
   - Значит, все-таки умер?
   - Пришла его пора, вот и все. Он родился ещё в четырнадцатом веке прошлой эры. Он был не физрук.
   - А тот шрам, который у Черного на щеке?
   - Это подделка.
   - Но Манус был уверен, что он убил всех!
   - Он был невнимателен.
   - Ты его обманула?
   - Я не могла его обмануть. Я дала ему иную форму правды. Есть много форм правды. Как много форм жизни или света. Как много форм лжи. Я люблю людей.
   Рукой она придерживалась за стол. Стол треснул и статуя повалились на пол.
   Сейчас она стала совершенно каменная без всяких признаков жизни. Мне было её страшно жаль.
   Сначала у неё отвалились руки. Потом она начала рассыпаться вся. Я почувствовал головокружение и все поплыло перед глазами. Как жаль будет, если я пропущу все самое интересное! Я сопротивлялся изо всех сил. Последнее, что я увидел - прежняя дверь Синей Комнаты проступала на стене на своем прежнем месте.
   110
   В куцый остаток этой ночи успел втиснуться странный сон, досмотренный мною почти до конца. Когда я проснулся, мои глаза уперлись в голубоватое стекло с неземными льдистыми разводами; я не сразу понял, где сон, а где явь. Но явь была напористей: закашлял простуженный умывальник, завозились, перекликаясь, звуки голосов, и я понял, что вижу лишь оконное стекло, превращенное в сказку вымахавшим за ночь морозом. Я не шевелился, стараясь не испугать уже насторожившийся сон, но глаза открывались сами собою; светлая полосочка расширялась, расширялась, пока не вобрала в себя все: окно, стену, часть потолка, синюю спинку кровати и складчатую простыню.
   Я поежился под одеялом и подогнул коленки - было прохладно.
   В палату вошла Ложка. Она что-то искала. Черный начал свои шуточки сонно, без особой охоты. На нем был обыкновенный больничный халат с полосочками. Не черный. Мы утратили свои цвета и в первый момент я даже почувствовал что мир стал пуст, удивившись сам себе, - но сразу же понял, что теперь мир и вправду пуст, но не из-за цветов.
   - Тетенька, а кашу ложками едят, да? Ой, а у меня вчера одна ложка была, такая вонючая, так я её в туалете утопил. Еще одна осталась. Тоже утоплю.
   Так он дразнил Ложку. Она не отвечала.
   Я заснул опять, теперь уже без сновидений. Проснулся перед самым завтраком, перевернулся, сел на кровати.
   Палата стала полной. Пустовала только кровать Зеленого. На кровати
   Пестрого сидел Черный. Теперь наша одежда не совпадала с нашими именами - и прежде, чем я успел удивиться, я вспомнил настоящие имена.
   - Эй! - позвал я. - Кто-нибудь что-нибудь помнит?
   - Шестерка проснулся, - сказал Черный, - шагом марш ко мне и отдай честь.
   Я ещё раз осмотрелся. Все были живы. Потом я посмотрел в глаза Черного и не увидел там памяти. Но вдруг?
   - Подожди, - сказал я, - послушай, какой сон мне приснился. Это было так, - продолжал я, - мне было примерно шесть с половиной. Я ехал в трамвае. Рядом сидела мама с девочкой. Девочке было примерно два года. Она еще, наверное, не умела говорить. У неё были две маленькие косички, одна завязанная зеленым, а другая красным. Она была блондинкой. Она была некрасивая. Я посмотрел на неё и улыбнулся. Она тоже мне улыбнулась, потому что поняла, что улыбаются не кому-нибудь, а только ей. И я увидел, какие у неё стали счастливые глаза.
   Она послала мне настоящий воздушный поцелуй - её уже такому научили. Мама взяла девочку на руки и вышла на следующей станции. А я ещё несколько дней не мог прийти в себя. Потому что это так просто - сделать кого-то счастливым. Но гораздо счастливее от этого становишься сам. Я это помню до сих пор. Я не всегда...
   - Слушайте, что за бред он несет? - спросил Черный. - В шестерке что-то поломалось. Для починки нужно лычку. А ну - сюда!
   Все засмеялись. Никто ничего не помнил, даже Черный. Может быть, мне все приснилось? Но тогда куда же делись Зеленый с Пестрым?
   - А где Коля? - спросил я. Оказывается, Пестрого звали Колей. Оказывается, все об этом помнили. Оказывается, моя фамилия была Кощеев, а мое имя - Андриан.
   Она сказала, что тот Кощеев был просто плохой копией меня?
   - Ты все проспал. Тут такая кутерьма - двое пропали. А у нас в палате десять кроватей, хотя должно быть одиннадцать если посчитать, - ответил Белый.
   Сейчас он уже не был белым.
   Я снова лег.
   - Я сказал, сюда! - продолжил Черный несколько удивленно.
   - Да пошел ты.
   После пережитого меня уже ничто не могло испугать.
   - А ты знаешь, что я с тобой сделаю?
   - Знаю. Сейчас ничего.
   - Правильно. Сейчас я голодный. А потом?
   - А потом я до самой ночи не вернусь в палату.
   - Правильно. Но что я с тобой ночью сделаю?
   Его взгляд был мертв, совершенно мертв, на все сто процентов. Сейчас, когда он ничего не помнил, он окончательно стал черным человечком.
   - А ночью ты меня не поймаешь. Я уйду по крышам. Я вылезу на чердак, потом на нашу крышу, потом перепрыгну на ту, которая возле арки. И ты меня не поймаешь.
   - А я не пущу тебя наверх.
   - Это потому что ты сопляк еще. Если бы ты был смелым хоть немножко, то не выпендривался бы здесь, а поймал бы меня на крыше - на той крыше. Там всего метра два прыгать. Но ты никогда не перепрыгнешь эти два метра. Потому что это могу сделать только я. И никто кроме меня. Я ты боишься - и все они видят и знают, что ты боишься. Ты только говорить умеешь. Это ты шестерка, если ты не можешь сделать такой простой вещи.
   Черный достал скальпель и поиграл им в руке.
   - Шо?!! Все слышали? Я дам ему десять минут после отбоя, а потом пойду за ним. Вы все ждите, а принесу вам его скальп. Но до ночи - чтоб его никто не трогал! Все слышали? Молодцы.
   Днем мороз усиливался, окна совсем потеряли свою невинную прозрачность; ледяные цветы разрастались в многоголовых пятнистых змей и каждое пятнышко переливалось тенями, если двигать головой сверху вниз. Если двигать в стороны, то не переливалось. Со мной никто не разговаривал, мне никто не мешал.
   После обеда я попросил у Синей заколку и она очень удивилась.
   - Так ты мне дашь?
   - А почему я обязана тебе что-то давать?
   - Ты тоже ничего не помнишь?
   - Что я должна помнить?
   - Ночь в Синей комнате. Мы?
   - Ну ночь - и что?
   Она тоже все забыла.
   - Вот это, возми это в подарок от меня, - я отдал ей три листка с синими рисунками, три портрета её самой. - Я это сам рисовал.
   Синяя расцвела, портреты были похожи - лучше фотографий.
   - Я дам тебе за это три заколки, хочешь? Только у меня никогда не было синего платья и синего бантика. Я вообще никогда не ношу синий цвет.
   - Значит, эту девочку я выдумал.
   - Значит, ты выдумал меня, - сказала Синяя.
   - Нет, - сказал я. - За один портрет дай мне заколку, а за остальные два - два раза поцелуй.
   Девочки просто взвились. За минуту я получил восемь предложений написать портрет, ещё больше предложений поцеловать и несколько взаправдашних поцелуев.
   - Мы выйдем, - дружно сказали девочки и вышли из палаты.
   - Ладно, - сказала Синяя, - держи заколку.
   - А остальное?
   - Может, не надо?
   - Тебе не хочется попробовать?
   - Хочется, - сказала Синяя, - но они же подсматривают.
   Я поцеловал её сам. Ее губы были жесткими, как деревяшки.
   - Это сойдет за первый раз, - сказал я, - но так не целуются. Нужно двигать губами. Теперь второй раз.
   Второй раз был настоящим. Мы даже заслужили аплодиспенты зрителей. Когда я выходил из палаты, девочки целовались друг с другом.
   111
   У него был скальпель и он собирался его использовать. Но он дал мне десять минут и он сдержит слово. Почти сдержит, он наверняка начнет раньше.
   Мне ли его не знать - после всего, что он рассказывал. Пока я поднялся на чердак, минуты уже прошли. Сколько их прошло? Две, три, пять? Но время ещё остается, только если они не начнут охоту раньше. А они начнут - нужно спешить.
   В дальнем конце чердака был ещё один люк, к которому я никогда раньше не приближался; я знал об этом отверстии по неясному пятну света, которое могло быть только выходом на крышу.
   Стояла безлунная ночь, но я помнил направление.
   Прощупывая черноту, я пробирался сквозь нечастый ельник темных брусьев; с каждым шагом воздух становился холоднее и, наконец, дырка звездной глуби выдохнула на меня такой мороз, что несколько секунд я просто не мог позволить этому воздуху войти в свое теплое тело.
   Над дыркой стоял деревянный колпак, похожий на скворечник. Две ребристые дверцы долгие годы старались удержать здесь порывы ветра, но одна из них сдалась, провисла; ночные ветры навсегда разлучили эту пыльную чету. Вторая, ровная дверка, печально поскрипывала, оплакивая ушедшую молодость и счастье взаимной любви. Но неужели Синяя ничего не вспомнила?
   Лесенки не было. Значит, спасения не было тоже. Я надеялся спрятаться здесь, пока Черный уйдет на другую крышу. А оттуда уже нельзя вернуться. Есть ещё несколько минут. Я прислушался - пока тишина.
   Я вернулся и запер нижний люк палочкой - эта хрупкая защита позволит выиграть хотя бы минуту. И в этот момент внизу зародились, развились, оформились и окрепли голоса, вскрики, бьющиеся в истерическом припадке охотничьей радости.
   По шести ступеням я вылетел на крышу.
   В последний момент шестая обломилась и мне пришлось схватиться за что-то занозливое и скользнуть по нему рукой. Рука не почувствовала ни боли, ни холода.
   Дважды поскользнувшись, я перебежал к тому скворечнику, который примерз к крыше в очень неудобном месте, на краю, и уже не мог отодвинуться дальше. Я сел и свесил ноги внутрь, держась рукой за единственную крепкую створку, и стал ждать.
   В моем кармане лежали сейчас десять металлических шариков от подшипника - это самое важное.
   Я слушал.
   Холод заставил меня оцепенеть, я не мог двигаться, но слышать мог. Из-под ног, совсем близко, всплыл шум, приближенный дыркой шум далеких голосов - потом голоса оборвались. Невидимый, я висел в черном проеме, готовый каждую секунду спрыгнуть вниз, в чердачный сор, и уже там проиграть окончательно.
   На крышу вышла тень. Тень двигалась осторожно, оглядываясь, выискивая место, которое может прятать жертву. Самое время. Я достал шарики, тряхнул их в жменьке и бросил - мимо крыши, в пустоту. Чужая крыша, подхватив игру, весело зазвенела чем-то покотившимся. Тень подошла к краю. Она стояла, вырезая из звездной ткани черный лоскут; она раздумывала. Сейчас в ней не осталось ничего, кроме черноты. Сейчас было видно, насколько черным он стал. Наконец, тень вытянула щупальцы, наклонилась и скрылась внизу.
   Грохот тонкого железа, принимающего ношу. Чистый звездный горизонт. Небо снова стало небом.
   Я встал на носки, придерживаясь за створку. Тень была внизу; она угадывалась по редким, резким шевелениям, по шершавым звукам ржавых листов, прогибаемых ногами. Черная тень ушла, ещё раз мелькнув над хребтом дома.
   Несколько зеленых вспышек осветили горизонт. В эту ночь стреляли мало, совсем мало. Раньше окраины светились, а теперь я мог видеть всю черноту большого пространства, глядящего на наш маленький город. Слева, километрах в двух от нас, вздымался тонкий и высокий газовый факел.
   Теперь все.
   Я спустился, вошел в палату. Было тихо, но никто не спал.
   - Слушайте меня! Его больше нет. Жаль, что я не принес вам его скальп, но он удрал слишком быстро.
   - Но он вернется?
   - Нет.
   - Откуда ты знаешь?
   - Там мороз градусов двадцать пять. И он не выберется вниз до утра люки закрыты и даже не видны. Особенно ночью. Если даже он выдержит, то попадет уже не в эту больницу. Мы больше никогда его не увидим.
   Я лег на свою кровать у окна и стал смотреть в высокий потолок. Потом достал из тумбочки остаток вчерашней свечи, завернутый в платок, и развернул.
   Фитиль продолжал тлеть. Я дохнул на него и голубой язычок пламени осторожно раздвинул тьму.
   112
   С тех пор прошло много лет, почти полвека, но огонек этот так и не погас.
   Я всегда старался держать его поблизости от себя, со временем я даже заказал для него специальный коробок с окошком. Ветер, дожди, порой мое равнодушие или ревнивая злоба моих подруг не мешали ему гореть. Дважды свеча оказывалась под водой, один раз её бросили в костер, много раз пытались раздавить, как-то я не вспоминал о ней пять лет - но оранжевая искорка на кончике фитиля продолжала тлеть. И она всегда разгоралась стоило лишь дохнуть. Вначале я не понимал что поддерживает и что заставляет гореть этот яркий необжигающий язычок, да и сейчас не вполне понимаю, а лишь надеюсь, что он из тех огней, которые не гаснут
   - как и газовый факел, сделавший мой город знаменитым.
   Сейчас город полностью перестроен, от старого госпиталя не осталось и следа. Город превратили в уютный туристический центр и с каждым годом все больше туристов наводняют его, особенно в конце весны - тогда от них просто нет спасения. Они приезжают, чтобы увидеть огонь, который невозможно потушить и наивно восхищаются, слушая выдуманные истории о факеле. Да и зачем им правда?
   Зачем им знать, что в горорде есть ещё один негаснущий огонь?
   Черный тогда не вернулся - и я никогда больше не увидел его. Но я ношу в себе его память и память о нем, настоящем, не всю, а лишь остатки той пямяти которую он стремился мне передать. Носить этот груз нелегко - его память имеет волю и силу, она порой начинает приказывать, объяснять, подчеркивать, насмехаться и вообще вести себя непозволительно - тогда я должен её усмирять.
   Когда мне приходится судить о красоте вещи, его голос всегда звучит во мне и, прислушавшись, я обычно нахожу его мнение более верным, чем свое. Я так и не научился чувствовать красоту сразу, не научился безошибочно откликаться на нее, делать на неё стойку как охотничья собака делает стойку на желанного зверя. Он умел, но не успел мне объяснить. Иногда его жесты, слова, выраженья глаз прорываются сквозь мои, тогда я чувствую его маску на своем лице - или только в уголке губ, я спешу к зеркалу и вижу, как часть его проступила сквозь мою кожу.
   Часто я слышу его интонацию в своем голосе так явно, что мне кажется, он начинает говорить через меня. К счастью, никто этого не замечает.
   Никогда больше не встретил никого из них и до сих пор, думая о них, называю их по цветам, хотя теперь они имеют имена. Наверное они стали обыкновеннейшими дюжиными человечками, одними из многих, одними из тех, чье предназначение - пополнить новыми особями популяцию и мирно отойти, уступая место новому лучшему поколению. К этому ведь в конце концов приходит громадное большинство людей.
   Даже теперь, когда ЕЕ нет, из тысячи рожденных с задатками гения чаще всего получается тысяча полезных членов общества, но не более того. Все новые и новые тысячи экземпляров пустой породы. Она здесь ни при чем, она слишком много на себя брала, и даже этот наш грех она приписывала себе. Я часто смотрю в небо, на звезды и пытаюсь разгадать - там ли она, куда она ушла от нас, и я всегда вижу её или её противоположность в звездном небе. Что там, в этом огромном знаке вопроса разлитом над нами - предел развития духа или предел развития чисел? Я смотрю и не могу верный ответ: так иногда обжигаешься кусочком льда или в первое мгновение воспринимаешь ожег как обжигающий холод. Я смотрю в микроскопы и мне тоже кажется, что она там. Несколько раз я участвовал подводных экспедициях и мне казалось, что я вижу следы её присутствия. Я бывал и в глубоких пещерах и тоже слышал звуки, возможно, произведенные ею. Много раз я попадал в переделки, из которых было невозможно выбраться целым, но в последний момент та же темная сила, что и раньше, спасала меня. Я верю, что мой хранитель помнит обо мне и иногда вмешивается в мою жизнь. Но я знаю, что больше никогда не смогу поговорить с нею. И всегда, при слове "маятник", я вижу огромный шар, который все так же медленно качается над туманным полем, и не в моих силах его остановить.
   Война ещё не закончилась, но значительно ослабела. И всем уже ясно, что она на излете. Уже нет силы, которая поддерживала её.
   Я никогда больше не встретил Синюю, хотя до сих пор время от времени принимаюсь её искать. Где-то в глубине я знаю, что не переставал искать ее; я искал её в других женщинах, но находил лишь по фрагментам, которые никогда не складывались - пусть даже не во всю картину, но хотя бы в уголок картины. Я восстановил по памяти те три рисунка синим, и они выставлены в городской галерее, как образец наивного искусства. Если она сохранила оригиналы, то, возможно, она узнает копии и между нами протянется новая ниточка связи. Хотя она так сильно изменилась сейчас, что наверное, быстро станет мне чужим человеком. Я не верю, что вторая, её свеча тоже продолжает гореть.
   Основным занятием моей жизни стало одиночество. Я не имею ввиду то одиночество, которое так или иначе знают большинство людей. Я редко бываю сам, у меня много друзей, среди которых двое хороших, да и женщины не сторонятся меня.
   Но то одиночество, которое я ощутил в первое же утро без НЕЕ, не рассеялось.
   Ведь она покинула нас. Нам ещё долго придется учиться жить самим. Но у меня есть и другие занятия, помимо одиночества.
   Я занимаюсь историей и часто думаю о том, что все люди древности жили, видимые ею. Она видела и знала каждый миг их жизни. Они ели, пили, размышляли или подличали, а она смотрела на них сверху, невидимая и всепонимающая. Во все века и во всех уголках планеты её зрачок двигался вслед за нашими движениями.
   Впрочем, она необязательно следили за всеми - скорее всего, она находила узловые точки в человеческой массе и влияла лишь на избранных. Она подстраивала их судьбы, сообразуясь с некоторой целью, ведомой лишь ей. Те люди называли это судьбой, везением или совпадениями, но теперь я знаю, что если ты оказываешься там, где не предполагал оказаться, то это Машина. Машина всегда наполняла жизнь чудесами, а люди были слишком самоуверены и прямолинейны, чтобы видеть эти чудеса.
   Я научился их видеть и поэтому знаю, что Машина не ушла далеко.
   Загорается чиркнутая спичка, выбросив шипящие перышки, замолкает; огонек съедает ребрышки, а потом уж и плоть дерева, палевый, окаймленный синевой; головка спички загибается кверху, будто хочет видеть твое лицо, любопытная; подсвечивает бордовым, не вполне остыв; вдруг выплевывает едко пахнущий дым, и сумрак становится текучим, волшебным, и ты негромко говоришь: "когда спичка погаснет, кто-то умрет", и тебе совершенно все равно, умрет безымянный кто-то или нет - безразлично, хотя преступное желание угадать стоит тут же, рядом, и выглядывает из-за плеча безразличия, и гримасничает; вот так бывает.
   Иногда я знаю, что наша насквозь рациональная и протравленная научностью, как таранка солью, жизнь есть лишь черно-белый узор над плотной подкладкой из пушистых чудес; иногда я вижу яркую петельку нити, беззаконно поднявшейся к нам из той подкладки; иногда мне удается потянуть эту нить и, хотя она легко рвется, но самой возможностью бесконечного вытяжения показывает, как обширна та область, откуда она пришла. Мне неинтересны знахари и колдуны, водящие по воздуху ладонями; неинтересны кликуши, входящие в оплаченный транс; неинтересны парапсихологические феномены, надувающие жилы на потных лбах, и с напряжением, способным сдвинуть с места грузовик, сдвигающие с места пылинку, закрытую от них тройным стеклом неинтересны, потому что они не знают главного секрета, не знают и потому лгут, себе или нам.
   Однажды я целую неделю был занят тем, что писал рассказ о пожаре - и всю ту неделю горели пожары окрест, сгорело даже весьма холодное место фабрика мороженого; в другой раз я рассказал женщине о странном зигзаге свой судьбы и в тот же день зигзаг повторился, и даже оставил после себя парочку следов - вот, мол, помни и верь; в третий раз хорошая девушка в сердцах пожелала плохой споткнуться и сломать себе шею - и плохая, ничего не зная о пожелании, споткнулась и сломала себе - не шею, а всего лишь руку и два ребра справа, но споткнулась как раз вовремя чтобы намекнуть на чудо; в четвертый - был надцатый по счету темнооблачный день и мальчик спросил: "когда же выйдет солнце?" "Через тринадцать минут", - ответил я, не думая, что мальчик станет смотреть на часы - но точно через тринадцать минут солнце показалось.
   Руку, а не шею - всегда видишь недостроенность чудес, будто некто, как ребенок, бросается тебе навстречу с руками, раскинутыми для объятий, желая отдать всего себя, но вдруг останавливается, застеснявшись, и отворачивается, и идет в другую сторону. Так кошка, играющая в траве, замечает человеческий взгляд и начинает играть вдохновеннее, но переворачивается на лапы и притворяется серьезной, и ты чувствуешь совместный с нею стыд, ты, подсмотревший чужую тайну. И сбываются нелепейшие предсказания, вроде того, тринадцатиминутного; и исполняются проклятья, и трещат пожары, в которых ты никак не повинен, но какой-то изнаночной гордостью приписываешь их себе (да и мораль в таких, не редких случаях, тоже вывернулась наизнанку); и сумрак становится волшебным, и огонек ползет по спичке выше - медленный в пристальном свете внимания, медленный, как болезнь или старость - и уже почти касается пальцев - когда спичка погаснет, кто-нибудь умрет, - ещё секунда; и спичка гаснет, и в ларек на полной скорости врезается мотоциклист.
   Вы думаете, что её нет над нами?