Страница:
Но сейчас я не говорил, я только слушал. Приближалось нечто, отделяя, отгораживая всю эту жизнь: шепот, восклицания, быстрые-точки-тире-слов, плач капель в стеклах, близкий пол, пахнущий лекарством, свисающая с груди простыня, шершавый угол соединяющихся стен над головою, даже моя рука, лежащая между двумя холодными розовыми прутиками спинки кровати - все вдруг стало чужим. Эта жизнь шла сама по себе и нечто внутри меня тоже шло само по себе. Внутри меня был чужой, но тоже я. Я был одним и двумя, двумя ручьями, текущими в одном русле, но не желающими смешиваться. Один ручей мог повернуть вспять, остановиться, исчезнуть, уйти в землю, разлиться озером, вскипеть, а другой бы все так же тихо плыл, перебирая камешки, растягивая качающиеся нити зелени, давая жизнь тритонам и малькам - дальше.
- Послушайте!
Кто-то продолжил фразу о других планетах, но сбился, запутался в мгновенной тишине, как запутывается муха, налетевшая на паутину. Где-то издалека и далеко двигалась машина. Вначале звук вилял, отражаясь от выступов невидимых зданий, потом окреп, машина обогнула угол и медленно проехала вдоль больничной стены, испещренной бесчисленными пулями дней и снарядами давно ушедших лет, орошаемой непрестанным дождем. Звук начал затихать, пульсируя в сплетающихся каменных капиллярах города. Тише, ещё тише. Исчез.
- Послушайте... - тихо, чтобы не разбить тонкую, стеклянную тишину, послушайте, он ведь больше не дышит.
Кто-то из старших встал, шаркая шерстяными носками, вылавливая невидимые тапочки; подошел ко второй кровати, склонился и долго слушал. Затем вернулся и повозился, надевая штаны; торжественно, с сознанием важности дела пошел к двери.
- И я тоже!
- Отстань, я сам.
Яркая вспышка коридорного полусвета ударила в глаза. Шаги удалялась медленно и долго.
- У меня только что было странное чувство, - сказал Белый, - как будто бы меня заставляли что-то делать. И в то же время я ничего не должен был делать; все совершалось само собой. Это было насилие, но я не понял, кто его совершил и над кем. Мне не показалось. Я раздвоился и видел сразу двоих себя. И один из двух был не я. Я почему-то боюсь. Мне не показалось. Я почувствовал это как раз перед тем, как он перестал дышать.
- Я сделаю крылья и улечу, - сказал я.
Остальные промолчали.
23
Дежурным по моргу в эту ночь был санитар Федькин. Он осмотрел новенького, надел аллюминиевую бирку на холодный палец ноги и стал проверять докумены. Бирка почему-то оказалась светло-зеленого цвета. Такого же цвета была и простыня. Даже бумага документов имела зеленоватый оттенок, а последние записи сделаны зеленой авторучкой. Федькин насторожился.
Санитар Федькин отличался болезненной тщательностью во всем, что касалось документов. Например, он имел толстый и густо исписанный до половины журнал, в котором отмечал всх, кто заходил в морг что-нибудь взять. Если кто-то просил у него карандаш или вилку, санитар Федькин заносил просящего в журнал, а потом, в журнале же, писал резолюцию: "отказать" или "согласиться". После чего посетитель расписывался и уходил. Так санитар Федькин заботился о имуществе морга. Дело в том, что его предшественница, уволенная из-за несоответствия, разбазаривала имущество, как могла. Она раздала взаймы все калькуляторы и забыла кому, раздарила все молотки и гвозди, отдала половину хороших гробовых досок. Даже отдала отличную холодильную камеру объемом в кубометр. И все по доброте душевной. Калькуляторы, молотки и гвозди никто не возвращал - передметы ведь полезны в хозяйстве. Холодильная камера тем более не нашлась. Дело кончилось увольнением предшественницы, а санитар Федькин сразу же повел себя иначе. Поставленный перед необходимостью расписаться, посетитель пошел реже, просить стал меньше и то лишь от крайней нужды. В последний год не просили вовсе. Сейчас морг, бывший ранее одним из обычных мест встреч и рабочих времяпровождений, совсем опустел. Пылились два стола, на которых раньше играли в карты и готовились к очередным конференциям. Под одним из столов вялялись некомплектные шахматы, где недостающие фигуры в былые времена восполнялись хлебным мякишем. Федькин остался сам, если не считать его холодных клиентов.
Федькину это нравилось, он не очень сильно нуждался в людях.
Итак, он принял новенького и стал прилежно изучать документы. Все документы были, как водится, в порядке, но Федькин заметил в них одну странность: вторая буква имени клиента на всех бумагах была подтерта. Он перелистал страницы: так и есть, везде одинаковое исправление.
- Я не возьму, - сказал он, - здесь исправлена фамилия.
- Это не наше дело, - сказали санитары и попытались вкатить тележку.
Федькин воспрепятствовал.
- Это уголовщина, - сказал он, - я не собираюсь идти за вас под суд.
- А я не собираюсь катить его наверх, - сказал санитар, - у меня смена заканчивается в два, а я ещё не обедал.
Ночной прием пищи санитары называли обедом, за неимениеем подходящего слова.
Некоторое время спор продолжался. Затем второй санитар, молчавший, заговорил и попросил авторучку.
- Авторучку, это пожалуйста, - обрадовался Федькин и пригласил санитара в служебное помещение. Там он заполнил следующую графу журнала, вписав туда имя, фамилию и отчество просителя, а также место рождения и наименования органа, который выдал паспорт. Проситель расписался и взял ручку.
- А зачем вам? - спросил Федькин.
Санитар вырвал два листка из блокнота, положил между ними копирку и написал расписку в сдаче тела. После чего копию оставил Федькину, а оригинал положил в свой карман, свернув вчетверо. Санитар относился к документам без пиетета.
Неотесанный совсем.
- У меня тоже смена в два кончается, - сказал он. - Поэтому твой покойник, ты и разбирайся.
Посетители сняли тело с тележки и положили на пол у двери. Попрощались и укатили.
Но Федькин не мог позволить такого безобразия.
Он ещё раз просмотрел документы и окончательно убедился, что тело принимать нельзя. На каждом листке фамилия была написана нечетко, одной буквы не было вовсе, а ещё две подтерты. Федькин даже удивился, что не заметил этого сразу.
Фамилия тела, проставленная в документах, была несколько необычной:
Светло-зеленый. Это также настораживало. Федькин просмотрел данные о лечащем враче и набрал номер домашнего телефона доктора Мединцева.
- Алло? Виктор Палыч? Это Федькин, дежурный по моргу. Вы оперировали сегодня некоего Светло-зеленого? А вы делали запись в карточку? Что? Да, конечно, умер. Конечно, приезжайте. Скажите, а вы четко написали фамилию? Может быть, что-то с авторучкой? Не помните? Ну приезжайте.
Ожидая врача, он продолжал изучать документы. Все записи были нечетки и некоторые почти не читались. Фамилия стала почти незаметна. Федькину казалось, что раньше фамилия читалась четче. Если бы её написали так с самого начала, то я бы просто не разобрал - так, вполне логично, думал он. Но никокого объяснения он не имел.
В поисках объяснения Федькин подошел к телу, открыл его и перевернул. Тело оказалось очень легким и Федькин не поленился его отнести на весы. Очень странно
- такой большой и всего лишь двадцать шесть килограмм. Не может быть. Худой, конечно. Одна кожа и кости. А череп как обтянут кожей! Как папиросной бумагой. И совсем лысый. Сколько дней они его не кормили? Ну не на того попали, я все узнаю, все! Вернувшись к столу, он увидел, что фамилия в бумагах совсем исчезла.
На месте фамилии зияло пустое место. Федькин помнил, что фамилия была необычной и состояла не менее чем из десяти букв, но ни одну букву он вспомнить не мог.
Фамилия оказалась стерта не только из бумаг, но из его памяти. А без четверти два появился доктор Мединцев.
Доктор сразу же прошел к телу и посмотрел на светло-зеленую бирку.
- Вы что, не пишете на бирках фамилию? Только номер?
- Пишем, - ответил Федькин, - но здесь случай исключительный.
- Что значит исключительный?
- Я не был уверен в достоверности фамилии, поэтому решил не писать до вашего прихода. Документ все-таки, мы все бирки сдаем под отчет. А потом оказалось, что фамилию стерли.
- Как это стерли?
- Посмотрите сами. Это вы писали?
- Да, почерк мой. Я писал ещё сегодня вечером. Закончилась ампула и мне пришлось взять зеленую.
- Вы вносили фамилию?
- Конечно.
- Тогда где же она?
Доктор Мединцев задумался.
- Сюда кто-нибудь входил?
- Никто, кроме вас.
- Не понимаю.
- Тогда, может быть, вы помните фамилию?
- Нет, не помню. Помню, что она легко запоминалась.
- Как же вы её забыли?
- А вы?
- И я забыл. Очень странно.
- Может быть, я посмотрю на него и вспомню? - предположил доктор.
Мединцев отвернул простыню. Простыня уже почти потеряла свой необычный зеленый оттенок.
- Нет, это не может быть он! - удивился доктор. - Я оперировал пухленького подростка. И он не был лыс!
- Пухленького? - спросил Федькин и подумал, что кого-нибудь он обязательно выведет на чистую воду сегодня. - Пухленького? Посмотрите, что вы с ним сделали!
Я его взвешивал, в нем было всего двадцать шесть килограмм.
- Не может быть, - сказал Мединцев. - Хотя он маленького роста. Но ведь он не был маленького роста. Но разрез мой. Это я его оперировал. Двадцать шесть - не может быть.
Федькин снова отнес тело на весы. Весы показали девятнадцать.
- У вас весы неправильные! - сказал доктор. - Не воздухом же он надут, в конце концов!
- Может быть и неправильные. Но тогда я неправильно заполнил карту,
Федькин поискал глазами заполненную карту, но не нашел. Документов со столика также исчезли.
- Я все понял, - сказал Федькин, - это же вы его до такого довели! Вы специально пришли, чтобы стащить документы и уничтожить. А Федькин потом отвечай! Выкладывай из карманов!
- Что выкладывать?
Действительно, что? - подумал Мединцев. - О чем мы говорим?
Он потерял нить беседы. Чтобы вспомнить, он вернулся на прежнее место, к весам. Смутно он помнил, что только что на весах лежало тело. Теперь тела не было. А было ли оно вообще? Документы тоже исчезли. Простыня стала белой, а зеленая бирка просто стала обычной алюминиевой. К двум часам этой странной ночи
Светоло-зеленого стерли окончательно.
Но он стерся не только в памяти Федькина и Мединцева. Друзья по палате забыли его, старые школьные и дворовые друзья забыли тоже. В конторе по месту жительства исчезла карта жильца и все номера в списках будущих избирателей, составленных Партией Труда, сместились на единицу. Всю эту ночь ответственные работники различных бюро слышали странный шелест в своих бумагах, некоторые листки сами собою меняли цифры отчетности, а некоторые листки вовсе исчезали.
Двухкомнатная квартира, выданная семье Светло-зеленных поползла и превратилась в однокомнатную, выданную одинокой женщине. Мать Светло-зеленого за несколько часов похудела вдвое и превратилась в иссохшую старую деву. Собака
Светло-зеленого, дряхлый и преданный мопс, забыла, что у неё был хозяин, проснулась и зывыла от тоски. Семьдесят фотографий распались в мелкую пыль, а две магнитофонных записи оказались размагниченными.
Теперь он стерт окончательно - почти. Оставалась память ещё одного человека, но эта память была необычной.
24
Моя память необычна. Я отношусь к тем редким людям, которые не забывают ничего. Любую мелочь из прошлого я помню неискаженной. Я помню себя в тысячах других лиц, которые с каждым днем погружения в прошлое становятся все моложе и глупее - будто тысячи тончайших матрешек вставлены друг в друга. Я помню все.
Каждая подробность сохраняет в памяти свой блеск и свежесть, неискаженная слоями прошедших лет. Память была и есть моим единственным невероятным талантом. Моя память устроена иначе, чем память любого другого человека. Взглянув на страницу телефонного справочника, я могу вспомнить любой из номеров. Я помню себя, начиная с возраста в несколько месяцев. Если я смотрел футбольный матч, даже невнимательно, я могу закрыть глаза и прокрутить его в сознании, как кинопленку.
Я буду видеть номера на майках игроков, лица зрителей, конфетные обертки и пыль у своих ног, муравья, неосторожно ползущего по поручню, трамвайный талончик у себя в руке (чуть намокший от пота) и даже толщину ребра этого талончика, ведь бумага всегда имеет толщину.
Но моя память не просто повторяет когда-то увиденное. Я могу заставить игроков двигаться быстрее, изменив скорость своей внутренней видеозаписи, могу сделать стоп-кадр. Могу посадить на зеленое поле живого слона (вот он материализуется из серых дымовых клубов) и понаблюдать за развитием событий. Не знаю заранее, что станет делать слон, но он обязательно проявит инициативу.
Впрочем, слон слишком опасен, я вижу как он уже погнался за номером вторым и оттопырил уши (кто-то визжит за моей спиной), - я прокручиваю пленку назад и все игроки начинают бегать задом наперед. Я могу уменьшить или приблизить изображение, могу рассмотреть каждого игрока с любой степенью подробности. Я могу поменять точку зрения и смотреть матч с противоположной трибуны; из точки, висящей в воздухе; глазами какой-нибудь зеленой блохи на травинке. Вот огромная бугритстая подошва проносится надо мной - а блохе-то совсем не страшно, оказывается. Значит, я могу помнить и то, чего не видел и не мог знать.
Иногда мне удается вспомнить прошлое других людей и я почти не ошибаюсь. Я думаю, это не воспоминание, а что-то вроде сложнейшей реконструкции прошлого по его остаткам и результатам, но протекает этот процесс мгновенно и без затруднений. Иногда я могу даже вспомнить будущее других людей (не знаю и приблизительного обьяснения этому), обычно чужое будущее, а не свое. Конечно, я не могу поручиться, что мое воспоминание будет правильным. Я могу вспомнить и свое будущее, если постараюсь, но я не могу быть уверен, что тот бородатый человек, который возникнет за волшебным стеклом моей памяти, будет именно мной.
Но каждый раз это один и тот же человек.
Мои воспоминания очень ясны. Я погружаюсь в них, как будто ныряю в реку и ещё долго плыву под водой, забывая о солнечном воздухе над поверхностью. Это может удивить тех, кто видит меня в эти минуты. Иногда может испугать - я перестаю воспринимать реальность сегодняшнюю.
Мне восемь лет, девять месяцев и четырнадцать дней. На мне розовая пижама.
Друзья по палате (или соседи по несчастью, так вернее) называют меня
Розовым. Мне нравится это имя и я отзываюсь на него. Я помню, что где-то, в иной плоскости бытия (я знаю множество взрослых слов, благодаря памяти), ещё живет мое другое имя. Я даже помню, что могу вспомнить его, но просто не хочется.
Зачем? Мне нравится быть Розовым - это основной цвет моих мыслей, мечтаний и снов. Я люблю спать и мечтать. Но в эту ночь я спать не мог. В эту ночь я впервые столкнулся со смертью и впервые поверил в нее.
В эту ночь свет так и не включили. Мы лежали так долго, как могли. А потом ушли в Синюю Комнату.
Синяя Комната. Наверное, других таких комнат на свете нет - комната была круглой. В комнате - ничего, только два окна с подоконниками и синяя дверь в синей стене, и пол тоже синий. Днем мы редко собирались там, потому что днем пустота не привлекает. Сейчас слабый свет с нижних этажей, стискиваемый оконными прямоугольниками, выплескивался на потолок и верх стены и осыпался оттуда, серебря наши короткие волосы и узкие плечи. Зрачки, страшно расширившиеся в темноте, видели все, даже изгибы линий собственной ладони, повернутой к окну. В комнате не было теней; в тени превращались мы сами, сидяшие или лежащие на полу.
Я сел с ногами на подоконник. Подоконник был большим, на нем бы хватило места ещё для двоих таких как я. Яркая голая лампочка светила снизу в лицо, но в глаза свет не попадал. Я видел два своих носа, освещенных, один слева, другой справа, - я стал закрывать глаза по очереди и носы исчезали, тоже по очереди. Мокрые перышки снежных хлопьев еле-еле двигались вниз сквозь тонкое четкое отражение моего лица в стекле. Во дворе ветра не осталось, его не пустили близкие стены. Капли громко стучали по железке где-то совсем рядом и то и дело сбивались с ритма.
- Завтра нам положат новенького.
- Почему завтра?
- Нет мест. Одна кровать пустая, а места не хватает.
- А от чего он умер? - спросил я.
- Кто умер?
- Светло-зеленый.
- Кто?
- Светло-зеленый, - повторил я. - Но ведь его только что увезли.
- Розовый опять бредит, - заметил Фиолетовый. - Это тебе приснилось.
- Но как же приснилось? Мы как раз говорили, что есть такая звезда, Эпсилон
Эридана, и на ней живут люди, которые иногда прилетают к нам. Потом мы замолчали и услышали, что он уже не дышит. Ехал автомобиль и мы все молчали, слушали.
Когда автомобиль уехал, мы уже были уверены, что
- Этого не было, - сказал Белый.
- Но ведь ты сам сказал, что чувствовал насилие, но не понял кто его совершил и над кем. Ты сказал, что это не случайно и что ты боишься.
- Я никого не боюсь, - сказал Белый. - тебе точно это приснилось. Ты же хорошо помнишь свои сны?
- Да.
- Так же хорошо, как и несны?
- Да.
- Тогда как ты отличаешь одно от другого? С твоей памятью несложно перепутать.
- Я не перепутал!
- Как его звали?
- Светло-зеленый.
- Никогда такого не было. У нас ведь уже есть Зеленый, зачем нам ещё один?
А какого цвета у нас не хватает?
- Черного.
- Значит, нам положат Черного. У него будут черные глаза.
- А если это будет негр? - спросил Красный.
- Может быть и негр. Сейчас во всех стреляют. И в негров тоже.
На окраине города шла долгая, казавшая вечной, бессмысленная война. Война шла и во времена дедов и во времена дедовских прадедов и ещё до прадедов тех прадедов. Война никогда не начитналась и никогда не закончится. Люди так привыкли к ней, что перестали о ней думать. Да и зачем о ней думать, если тебя все равно не убьют, если ты будешь осторожен. Не ходи ночью по улицам, пореже появляйся на окраинах, закрывай окна ставнями и имей хорошие запоры - и ты умрешь естественной смертью. Это даже не война - а лишь тень настоящей войны, но тень, которая всегда поблизости.
- Тогда точно завтра.
Я попробовал вспомнить. В то время я ещё не удивлялся своей способности вспоминать будущее. Другие тоже не удивлялись - дети приспособлены к чудесам, как птицы к полету.
- Да.
Я вспомнил яркое завтрашнее утро, воздух почти звенящий от солнечного блеска, высокую, чуть сгорбленную фигуру новенького, пересекающую солнечные полосы на полу. Фигура будет черной.
- Каким он будет?
- Кажется, плохим, - ответил я. - Лет двенадцать, примерно. Он будет одет в черное.
25
Он был одет во все черное.
За последний месяц лечения в психизоляторе он измучил больных, врачей и надзирателей. Он ведь не был обычным больным, которому можно, например, вывихнуть руку, которого можно ударить в пах или пальцем в глаз, если он непослушен. Удары пальцем в глаз были излюбленным приемом санитаров писихизолятора номер два. Однажды санитар Бормушка попробовал приструнить
Черного таким же способом, но получил тычок в глаз сам, а потом и во второй глаз. До конца дня он провалялся на кушетке, приходя в себя. Глаза пришлось лечить. Бормушка пригрозил Черному расплатой и был уволен по собственному желанию - за то, что обидел героя.
Когда Черный шел ко поридору, больные шарахались и кричали. Они знали, чего можно ожидать.
Однажды Черного пригласил сам директор. Директор был старым спокойным человеком с окладистой бородой и благородным выражением лица. Подхалимы утверждали, что директор похож на Тициана в возрасте наибольшего расцвета.
Директор не любил склок, скандалов и неприятностией, но считал, что может справляться с ними, просто закрывая на них глаза. Подчиненные обычно сами знают что делать. Но в этот раз тактика закрывания глаз не сработала и с нарушителем пришлось говорить лично.
- Я много о тебе слышал, - сказал директор и не соврал.
О Черном ещё до сих пор часто вспоминали газеты: о жизни замечательного мальчика, о битве с маньяком (не скупясь на выдуманные подробности), но в основном - о таинственных событиях, связанных с той ночью. А события обнаруживались все новые и новые. Ширились слухи, легенды плодились. На месте кровавой поляны предполагалось установить мемориал. Все городские шерлоки холмсы с ног сбились вынюхивая след маньяка, но не тут то было: спортмен со сломанной переносицей возник из пустоты, посрамив детективов. Известнейшая городская гадалка, Прозерпина Великолепная, утверждала, что слышала голос и голос доложил ей, что маньяк явился из четырнадцатого века, где был рыцарем. Прозерпина даже выступила по телевидению, но никто, разумеется, не воспринял её всерьез.
- Я о тебе слышал, - сказал директор.
- Я о вас тоже. Это вы хвастаетесь тем, что похожи на какого-то древнего старикашку?
- Мальчик, не дерзи.
- Я же только хотел спросить.
- Что ты думаешь о своем поведении?
- Согласен, скучновато. Девочек у вас тут нет. Может, приведете? Я же все-таки герой.
- Герою не позволительно так себя вести. На него смотрят люди.
- Да ну, здесь только шибздики всякие на меня и смотрят. Ой, я не вас имею ввиду, прошу прощения.
Директор почувствовал, что его невозмутимость покачнулась. Он задумался.
Пока он думал, Черный выкрутил ампулку из авторучки, вытащил зубами бронзовый наконечник, выдул чернила на стол и размазал пальцем. Потом начал мыть пальцы в аквариуме.
- Что ты делаешь?
- Простите, я задумался, - ответил Черный. - Со мной бывает. Я же псих, вы знаете.
- Иногда я не понимаю, почему мы тебя держим.
- А мне нравится, - сказал Черный. - Я от вас не уйду, и не ждите.
Через пять минут аудиенция была окончена. Еще через пять минут в кабинете
Арнольда Августовича прозвучал звонок. Хозяин кабинета поднял трубку. Спустя час договоренность была достигнута. Черного, как почти излечившегося и не имеющего выраженных психических отклонений, переведут в обычный госпиталь, в обыкновенную детскую палату. Общество светстников будет ему полезно.
Арнольд Августович закончил разговор и продолжил читать труд по новой истории. Сейчас его мысли постоянно вращались вокруг тех событий, описывая круг за кругом и пытаясь приблизиться. Увы, события оставались столь же неясны.
Арнольд Августович просмотрел картотеку и убедился, что данный случай уникален.
В поисках ответа он выписал все книги о Машине и убедился, что книг мало, а те что есть, оскоплены недремлющими редакторами. Оставались ещё книги о величайшей войне, но даже там Машина упоминалась лишь вскользь. Машину будто вычеркнули из истории человечества. А между тем, Машина эту историю определила и направила.
Сейчас он думал Машине и о величайшей войне, которую развязала Машина.
Почему она согласилась сделать это, если знала, что соглашается на верную смерть? Он рассматривал фотографии - редкие свидетельства первых послевоенных лет. Вот каньйон в Колорадо, глубиной в шестнадцать миль. На дне уже плещется вода, но только через двести лет дожди заполнят эту трещину полностью. Вот вулкан в центральной Африке, двадцать две мили в высоту, вулканический пепел засыпал треть континента. Каким должно быть оружие, способное разбудить столь могучие силы природы? И зачем? Впрочем, любая война бессмысленна. На город опустится вечер и снова замигают зеленые вспышки на окраине. И снова сотни людей будут кричать и плакать и рвать на себе волосы и стонать в предчувствии смерти и задавать тот же вопрос зачем? Потому что так устроена наша психология. Человек разумный есть человек постоянно убивающий сам себя, как змея, съедающая свой хвост дефект природы, который рано или поздно уничтожит себя окончательно. А заодно с собой и большую часть природы. Но может быть, в этом и есть ответ? Так вот зачем?
Машина - та была совершеннее человека. Эволюционно Машина стоит впереди человека, - думал Арнольд Августович, - и только затуманенный себялюбием слабый разум примитивных людишек может считать иначе. Есть несколько ступеней развития материи: хаос, мертвый мир звезд и планет, жизнь, сознание и, наконец, Машина - венец эволюции. Пять ступеней к совершенству. Каждая следующая ступень поднимается над предыдущей и опирается на нее. Хаос создал звезды и планеты; планеты породили жизнь; жизнь породила разум, а разум породил Машину.
Совершенная логическая последовательность.
Хаос темен, для его созревания потребовались десятки милиардов лет. Для порождения жизни - всего лишь миллиарды. Для порождения разума - сотни миллионов. Для создания Машины - какой-нибудь миллион лет развития человека.
Ускорение эволюции налицо.
Чем совершенне ступень, тем быстрее она развивается. Очень точная градация - как ни мысли, а Машина выше Человека. Она возникла позже, она имеет больше возможностей, она эволюционирует в тысячи раз быстрее и это решающий показатель. По сравнению с человеком она - как самолет по сравнению с каретой, а путь эволюции - путь в сотни тысяч миль. Никто не выберет карету для такого пути, если есть самолет, хотя и у кареты свои преимущества. Как же случилось так, что она позволила себя убить? Может быть? - Или не может быть? Эта мысль граничит с безумием - может быть, она не позволила себя убить, а только удалилась от Человека и сейчас, обретя за столетия абсолютно невообразимую мощь и власть, начинает играть с нами? И если...
- Послушайте!
Кто-то продолжил фразу о других планетах, но сбился, запутался в мгновенной тишине, как запутывается муха, налетевшая на паутину. Где-то издалека и далеко двигалась машина. Вначале звук вилял, отражаясь от выступов невидимых зданий, потом окреп, машина обогнула угол и медленно проехала вдоль больничной стены, испещренной бесчисленными пулями дней и снарядами давно ушедших лет, орошаемой непрестанным дождем. Звук начал затихать, пульсируя в сплетающихся каменных капиллярах города. Тише, ещё тише. Исчез.
- Послушайте... - тихо, чтобы не разбить тонкую, стеклянную тишину, послушайте, он ведь больше не дышит.
Кто-то из старших встал, шаркая шерстяными носками, вылавливая невидимые тапочки; подошел ко второй кровати, склонился и долго слушал. Затем вернулся и повозился, надевая штаны; торжественно, с сознанием важности дела пошел к двери.
- И я тоже!
- Отстань, я сам.
Яркая вспышка коридорного полусвета ударила в глаза. Шаги удалялась медленно и долго.
- У меня только что было странное чувство, - сказал Белый, - как будто бы меня заставляли что-то делать. И в то же время я ничего не должен был делать; все совершалось само собой. Это было насилие, но я не понял, кто его совершил и над кем. Мне не показалось. Я раздвоился и видел сразу двоих себя. И один из двух был не я. Я почему-то боюсь. Мне не показалось. Я почувствовал это как раз перед тем, как он перестал дышать.
- Я сделаю крылья и улечу, - сказал я.
Остальные промолчали.
23
Дежурным по моргу в эту ночь был санитар Федькин. Он осмотрел новенького, надел аллюминиевую бирку на холодный палец ноги и стал проверять докумены. Бирка почему-то оказалась светло-зеленого цвета. Такого же цвета была и простыня. Даже бумага документов имела зеленоватый оттенок, а последние записи сделаны зеленой авторучкой. Федькин насторожился.
Санитар Федькин отличался болезненной тщательностью во всем, что касалось документов. Например, он имел толстый и густо исписанный до половины журнал, в котором отмечал всх, кто заходил в морг что-нибудь взять. Если кто-то просил у него карандаш или вилку, санитар Федькин заносил просящего в журнал, а потом, в журнале же, писал резолюцию: "отказать" или "согласиться". После чего посетитель расписывался и уходил. Так санитар Федькин заботился о имуществе морга. Дело в том, что его предшественница, уволенная из-за несоответствия, разбазаривала имущество, как могла. Она раздала взаймы все калькуляторы и забыла кому, раздарила все молотки и гвозди, отдала половину хороших гробовых досок. Даже отдала отличную холодильную камеру объемом в кубометр. И все по доброте душевной. Калькуляторы, молотки и гвозди никто не возвращал - передметы ведь полезны в хозяйстве. Холодильная камера тем более не нашлась. Дело кончилось увольнением предшественницы, а санитар Федькин сразу же повел себя иначе. Поставленный перед необходимостью расписаться, посетитель пошел реже, просить стал меньше и то лишь от крайней нужды. В последний год не просили вовсе. Сейчас морг, бывший ранее одним из обычных мест встреч и рабочих времяпровождений, совсем опустел. Пылились два стола, на которых раньше играли в карты и готовились к очередным конференциям. Под одним из столов вялялись некомплектные шахматы, где недостающие фигуры в былые времена восполнялись хлебным мякишем. Федькин остался сам, если не считать его холодных клиентов.
Федькину это нравилось, он не очень сильно нуждался в людях.
Итак, он принял новенького и стал прилежно изучать документы. Все документы были, как водится, в порядке, но Федькин заметил в них одну странность: вторая буква имени клиента на всех бумагах была подтерта. Он перелистал страницы: так и есть, везде одинаковое исправление.
- Я не возьму, - сказал он, - здесь исправлена фамилия.
- Это не наше дело, - сказали санитары и попытались вкатить тележку.
Федькин воспрепятствовал.
- Это уголовщина, - сказал он, - я не собираюсь идти за вас под суд.
- А я не собираюсь катить его наверх, - сказал санитар, - у меня смена заканчивается в два, а я ещё не обедал.
Ночной прием пищи санитары называли обедом, за неимениеем подходящего слова.
Некоторое время спор продолжался. Затем второй санитар, молчавший, заговорил и попросил авторучку.
- Авторучку, это пожалуйста, - обрадовался Федькин и пригласил санитара в служебное помещение. Там он заполнил следующую графу журнала, вписав туда имя, фамилию и отчество просителя, а также место рождения и наименования органа, который выдал паспорт. Проситель расписался и взял ручку.
- А зачем вам? - спросил Федькин.
Санитар вырвал два листка из блокнота, положил между ними копирку и написал расписку в сдаче тела. После чего копию оставил Федькину, а оригинал положил в свой карман, свернув вчетверо. Санитар относился к документам без пиетета.
Неотесанный совсем.
- У меня тоже смена в два кончается, - сказал он. - Поэтому твой покойник, ты и разбирайся.
Посетители сняли тело с тележки и положили на пол у двери. Попрощались и укатили.
Но Федькин не мог позволить такого безобразия.
Он ещё раз просмотрел документы и окончательно убедился, что тело принимать нельзя. На каждом листке фамилия была написана нечетко, одной буквы не было вовсе, а ещё две подтерты. Федькин даже удивился, что не заметил этого сразу.
Фамилия тела, проставленная в документах, была несколько необычной:
Светло-зеленый. Это также настораживало. Федькин просмотрел данные о лечащем враче и набрал номер домашнего телефона доктора Мединцева.
- Алло? Виктор Палыч? Это Федькин, дежурный по моргу. Вы оперировали сегодня некоего Светло-зеленого? А вы делали запись в карточку? Что? Да, конечно, умер. Конечно, приезжайте. Скажите, а вы четко написали фамилию? Может быть, что-то с авторучкой? Не помните? Ну приезжайте.
Ожидая врача, он продолжал изучать документы. Все записи были нечетки и некоторые почти не читались. Фамилия стала почти незаметна. Федькину казалось, что раньше фамилия читалась четче. Если бы её написали так с самого начала, то я бы просто не разобрал - так, вполне логично, думал он. Но никокого объяснения он не имел.
В поисках объяснения Федькин подошел к телу, открыл его и перевернул. Тело оказалось очень легким и Федькин не поленился его отнести на весы. Очень странно
- такой большой и всего лишь двадцать шесть килограмм. Не может быть. Худой, конечно. Одна кожа и кости. А череп как обтянут кожей! Как папиросной бумагой. И совсем лысый. Сколько дней они его не кормили? Ну не на того попали, я все узнаю, все! Вернувшись к столу, он увидел, что фамилия в бумагах совсем исчезла.
На месте фамилии зияло пустое место. Федькин помнил, что фамилия была необычной и состояла не менее чем из десяти букв, но ни одну букву он вспомнить не мог.
Фамилия оказалась стерта не только из бумаг, но из его памяти. А без четверти два появился доктор Мединцев.
Доктор сразу же прошел к телу и посмотрел на светло-зеленую бирку.
- Вы что, не пишете на бирках фамилию? Только номер?
- Пишем, - ответил Федькин, - но здесь случай исключительный.
- Что значит исключительный?
- Я не был уверен в достоверности фамилии, поэтому решил не писать до вашего прихода. Документ все-таки, мы все бирки сдаем под отчет. А потом оказалось, что фамилию стерли.
- Как это стерли?
- Посмотрите сами. Это вы писали?
- Да, почерк мой. Я писал ещё сегодня вечером. Закончилась ампула и мне пришлось взять зеленую.
- Вы вносили фамилию?
- Конечно.
- Тогда где же она?
Доктор Мединцев задумался.
- Сюда кто-нибудь входил?
- Никто, кроме вас.
- Не понимаю.
- Тогда, может быть, вы помните фамилию?
- Нет, не помню. Помню, что она легко запоминалась.
- Как же вы её забыли?
- А вы?
- И я забыл. Очень странно.
- Может быть, я посмотрю на него и вспомню? - предположил доктор.
Мединцев отвернул простыню. Простыня уже почти потеряла свой необычный зеленый оттенок.
- Нет, это не может быть он! - удивился доктор. - Я оперировал пухленького подростка. И он не был лыс!
- Пухленького? - спросил Федькин и подумал, что кого-нибудь он обязательно выведет на чистую воду сегодня. - Пухленького? Посмотрите, что вы с ним сделали!
Я его взвешивал, в нем было всего двадцать шесть килограмм.
- Не может быть, - сказал Мединцев. - Хотя он маленького роста. Но ведь он не был маленького роста. Но разрез мой. Это я его оперировал. Двадцать шесть - не может быть.
Федькин снова отнес тело на весы. Весы показали девятнадцать.
- У вас весы неправильные! - сказал доктор. - Не воздухом же он надут, в конце концов!
- Может быть и неправильные. Но тогда я неправильно заполнил карту,
Федькин поискал глазами заполненную карту, но не нашел. Документов со столика также исчезли.
- Я все понял, - сказал Федькин, - это же вы его до такого довели! Вы специально пришли, чтобы стащить документы и уничтожить. А Федькин потом отвечай! Выкладывай из карманов!
- Что выкладывать?
Действительно, что? - подумал Мединцев. - О чем мы говорим?
Он потерял нить беседы. Чтобы вспомнить, он вернулся на прежнее место, к весам. Смутно он помнил, что только что на весах лежало тело. Теперь тела не было. А было ли оно вообще? Документы тоже исчезли. Простыня стала белой, а зеленая бирка просто стала обычной алюминиевой. К двум часам этой странной ночи
Светоло-зеленого стерли окончательно.
Но он стерся не только в памяти Федькина и Мединцева. Друзья по палате забыли его, старые школьные и дворовые друзья забыли тоже. В конторе по месту жительства исчезла карта жильца и все номера в списках будущих избирателей, составленных Партией Труда, сместились на единицу. Всю эту ночь ответственные работники различных бюро слышали странный шелест в своих бумагах, некоторые листки сами собою меняли цифры отчетности, а некоторые листки вовсе исчезали.
Двухкомнатная квартира, выданная семье Светло-зеленных поползла и превратилась в однокомнатную, выданную одинокой женщине. Мать Светло-зеленого за несколько часов похудела вдвое и превратилась в иссохшую старую деву. Собака
Светло-зеленого, дряхлый и преданный мопс, забыла, что у неё был хозяин, проснулась и зывыла от тоски. Семьдесят фотографий распались в мелкую пыль, а две магнитофонных записи оказались размагниченными.
Теперь он стерт окончательно - почти. Оставалась память ещё одного человека, но эта память была необычной.
24
Моя память необычна. Я отношусь к тем редким людям, которые не забывают ничего. Любую мелочь из прошлого я помню неискаженной. Я помню себя в тысячах других лиц, которые с каждым днем погружения в прошлое становятся все моложе и глупее - будто тысячи тончайших матрешек вставлены друг в друга. Я помню все.
Каждая подробность сохраняет в памяти свой блеск и свежесть, неискаженная слоями прошедших лет. Память была и есть моим единственным невероятным талантом. Моя память устроена иначе, чем память любого другого человека. Взглянув на страницу телефонного справочника, я могу вспомнить любой из номеров. Я помню себя, начиная с возраста в несколько месяцев. Если я смотрел футбольный матч, даже невнимательно, я могу закрыть глаза и прокрутить его в сознании, как кинопленку.
Я буду видеть номера на майках игроков, лица зрителей, конфетные обертки и пыль у своих ног, муравья, неосторожно ползущего по поручню, трамвайный талончик у себя в руке (чуть намокший от пота) и даже толщину ребра этого талончика, ведь бумага всегда имеет толщину.
Но моя память не просто повторяет когда-то увиденное. Я могу заставить игроков двигаться быстрее, изменив скорость своей внутренней видеозаписи, могу сделать стоп-кадр. Могу посадить на зеленое поле живого слона (вот он материализуется из серых дымовых клубов) и понаблюдать за развитием событий. Не знаю заранее, что станет делать слон, но он обязательно проявит инициативу.
Впрочем, слон слишком опасен, я вижу как он уже погнался за номером вторым и оттопырил уши (кто-то визжит за моей спиной), - я прокручиваю пленку назад и все игроки начинают бегать задом наперед. Я могу уменьшить или приблизить изображение, могу рассмотреть каждого игрока с любой степенью подробности. Я могу поменять точку зрения и смотреть матч с противоположной трибуны; из точки, висящей в воздухе; глазами какой-нибудь зеленой блохи на травинке. Вот огромная бугритстая подошва проносится надо мной - а блохе-то совсем не страшно, оказывается. Значит, я могу помнить и то, чего не видел и не мог знать.
Иногда мне удается вспомнить прошлое других людей и я почти не ошибаюсь. Я думаю, это не воспоминание, а что-то вроде сложнейшей реконструкции прошлого по его остаткам и результатам, но протекает этот процесс мгновенно и без затруднений. Иногда я могу даже вспомнить будущее других людей (не знаю и приблизительного обьяснения этому), обычно чужое будущее, а не свое. Конечно, я не могу поручиться, что мое воспоминание будет правильным. Я могу вспомнить и свое будущее, если постараюсь, но я не могу быть уверен, что тот бородатый человек, который возникнет за волшебным стеклом моей памяти, будет именно мной.
Но каждый раз это один и тот же человек.
Мои воспоминания очень ясны. Я погружаюсь в них, как будто ныряю в реку и ещё долго плыву под водой, забывая о солнечном воздухе над поверхностью. Это может удивить тех, кто видит меня в эти минуты. Иногда может испугать - я перестаю воспринимать реальность сегодняшнюю.
Мне восемь лет, девять месяцев и четырнадцать дней. На мне розовая пижама.
Друзья по палате (или соседи по несчастью, так вернее) называют меня
Розовым. Мне нравится это имя и я отзываюсь на него. Я помню, что где-то, в иной плоскости бытия (я знаю множество взрослых слов, благодаря памяти), ещё живет мое другое имя. Я даже помню, что могу вспомнить его, но просто не хочется.
Зачем? Мне нравится быть Розовым - это основной цвет моих мыслей, мечтаний и снов. Я люблю спать и мечтать. Но в эту ночь я спать не мог. В эту ночь я впервые столкнулся со смертью и впервые поверил в нее.
В эту ночь свет так и не включили. Мы лежали так долго, как могли. А потом ушли в Синюю Комнату.
Синяя Комната. Наверное, других таких комнат на свете нет - комната была круглой. В комнате - ничего, только два окна с подоконниками и синяя дверь в синей стене, и пол тоже синий. Днем мы редко собирались там, потому что днем пустота не привлекает. Сейчас слабый свет с нижних этажей, стискиваемый оконными прямоугольниками, выплескивался на потолок и верх стены и осыпался оттуда, серебря наши короткие волосы и узкие плечи. Зрачки, страшно расширившиеся в темноте, видели все, даже изгибы линий собственной ладони, повернутой к окну. В комнате не было теней; в тени превращались мы сами, сидяшие или лежащие на полу.
Я сел с ногами на подоконник. Подоконник был большим, на нем бы хватило места ещё для двоих таких как я. Яркая голая лампочка светила снизу в лицо, но в глаза свет не попадал. Я видел два своих носа, освещенных, один слева, другой справа, - я стал закрывать глаза по очереди и носы исчезали, тоже по очереди. Мокрые перышки снежных хлопьев еле-еле двигались вниз сквозь тонкое четкое отражение моего лица в стекле. Во дворе ветра не осталось, его не пустили близкие стены. Капли громко стучали по железке где-то совсем рядом и то и дело сбивались с ритма.
- Завтра нам положат новенького.
- Почему завтра?
- Нет мест. Одна кровать пустая, а места не хватает.
- А от чего он умер? - спросил я.
- Кто умер?
- Светло-зеленый.
- Кто?
- Светло-зеленый, - повторил я. - Но ведь его только что увезли.
- Розовый опять бредит, - заметил Фиолетовый. - Это тебе приснилось.
- Но как же приснилось? Мы как раз говорили, что есть такая звезда, Эпсилон
Эридана, и на ней живут люди, которые иногда прилетают к нам. Потом мы замолчали и услышали, что он уже не дышит. Ехал автомобиль и мы все молчали, слушали.
Когда автомобиль уехал, мы уже были уверены, что
- Этого не было, - сказал Белый.
- Но ведь ты сам сказал, что чувствовал насилие, но не понял кто его совершил и над кем. Ты сказал, что это не случайно и что ты боишься.
- Я никого не боюсь, - сказал Белый. - тебе точно это приснилось. Ты же хорошо помнишь свои сны?
- Да.
- Так же хорошо, как и несны?
- Да.
- Тогда как ты отличаешь одно от другого? С твоей памятью несложно перепутать.
- Я не перепутал!
- Как его звали?
- Светло-зеленый.
- Никогда такого не было. У нас ведь уже есть Зеленый, зачем нам ещё один?
А какого цвета у нас не хватает?
- Черного.
- Значит, нам положат Черного. У него будут черные глаза.
- А если это будет негр? - спросил Красный.
- Может быть и негр. Сейчас во всех стреляют. И в негров тоже.
На окраине города шла долгая, казавшая вечной, бессмысленная война. Война шла и во времена дедов и во времена дедовских прадедов и ещё до прадедов тех прадедов. Война никогда не начитналась и никогда не закончится. Люди так привыкли к ней, что перестали о ней думать. Да и зачем о ней думать, если тебя все равно не убьют, если ты будешь осторожен. Не ходи ночью по улицам, пореже появляйся на окраинах, закрывай окна ставнями и имей хорошие запоры - и ты умрешь естественной смертью. Это даже не война - а лишь тень настоящей войны, но тень, которая всегда поблизости.
- Тогда точно завтра.
Я попробовал вспомнить. В то время я ещё не удивлялся своей способности вспоминать будущее. Другие тоже не удивлялись - дети приспособлены к чудесам, как птицы к полету.
- Да.
Я вспомнил яркое завтрашнее утро, воздух почти звенящий от солнечного блеска, высокую, чуть сгорбленную фигуру новенького, пересекающую солнечные полосы на полу. Фигура будет черной.
- Каким он будет?
- Кажется, плохим, - ответил я. - Лет двенадцать, примерно. Он будет одет в черное.
25
Он был одет во все черное.
За последний месяц лечения в психизоляторе он измучил больных, врачей и надзирателей. Он ведь не был обычным больным, которому можно, например, вывихнуть руку, которого можно ударить в пах или пальцем в глаз, если он непослушен. Удары пальцем в глаз были излюбленным приемом санитаров писихизолятора номер два. Однажды санитар Бормушка попробовал приструнить
Черного таким же способом, но получил тычок в глаз сам, а потом и во второй глаз. До конца дня он провалялся на кушетке, приходя в себя. Глаза пришлось лечить. Бормушка пригрозил Черному расплатой и был уволен по собственному желанию - за то, что обидел героя.
Когда Черный шел ко поридору, больные шарахались и кричали. Они знали, чего можно ожидать.
Однажды Черного пригласил сам директор. Директор был старым спокойным человеком с окладистой бородой и благородным выражением лица. Подхалимы утверждали, что директор похож на Тициана в возрасте наибольшего расцвета.
Директор не любил склок, скандалов и неприятностией, но считал, что может справляться с ними, просто закрывая на них глаза. Подчиненные обычно сами знают что делать. Но в этот раз тактика закрывания глаз не сработала и с нарушителем пришлось говорить лично.
- Я много о тебе слышал, - сказал директор и не соврал.
О Черном ещё до сих пор часто вспоминали газеты: о жизни замечательного мальчика, о битве с маньяком (не скупясь на выдуманные подробности), но в основном - о таинственных событиях, связанных с той ночью. А события обнаруживались все новые и новые. Ширились слухи, легенды плодились. На месте кровавой поляны предполагалось установить мемориал. Все городские шерлоки холмсы с ног сбились вынюхивая след маньяка, но не тут то было: спортмен со сломанной переносицей возник из пустоты, посрамив детективов. Известнейшая городская гадалка, Прозерпина Великолепная, утверждала, что слышала голос и голос доложил ей, что маньяк явился из четырнадцатого века, где был рыцарем. Прозерпина даже выступила по телевидению, но никто, разумеется, не воспринял её всерьез.
- Я о тебе слышал, - сказал директор.
- Я о вас тоже. Это вы хвастаетесь тем, что похожи на какого-то древнего старикашку?
- Мальчик, не дерзи.
- Я же только хотел спросить.
- Что ты думаешь о своем поведении?
- Согласен, скучновато. Девочек у вас тут нет. Может, приведете? Я же все-таки герой.
- Герою не позволительно так себя вести. На него смотрят люди.
- Да ну, здесь только шибздики всякие на меня и смотрят. Ой, я не вас имею ввиду, прошу прощения.
Директор почувствовал, что его невозмутимость покачнулась. Он задумался.
Пока он думал, Черный выкрутил ампулку из авторучки, вытащил зубами бронзовый наконечник, выдул чернила на стол и размазал пальцем. Потом начал мыть пальцы в аквариуме.
- Что ты делаешь?
- Простите, я задумался, - ответил Черный. - Со мной бывает. Я же псих, вы знаете.
- Иногда я не понимаю, почему мы тебя держим.
- А мне нравится, - сказал Черный. - Я от вас не уйду, и не ждите.
Через пять минут аудиенция была окончена. Еще через пять минут в кабинете
Арнольда Августовича прозвучал звонок. Хозяин кабинета поднял трубку. Спустя час договоренность была достигнута. Черного, как почти излечившегося и не имеющего выраженных психических отклонений, переведут в обычный госпиталь, в обыкновенную детскую палату. Общество светстников будет ему полезно.
Арнольд Августович закончил разговор и продолжил читать труд по новой истории. Сейчас его мысли постоянно вращались вокруг тех событий, описывая круг за кругом и пытаясь приблизиться. Увы, события оставались столь же неясны.
Арнольд Августович просмотрел картотеку и убедился, что данный случай уникален.
В поисках ответа он выписал все книги о Машине и убедился, что книг мало, а те что есть, оскоплены недремлющими редакторами. Оставались ещё книги о величайшей войне, но даже там Машина упоминалась лишь вскользь. Машину будто вычеркнули из истории человечества. А между тем, Машина эту историю определила и направила.
Сейчас он думал Машине и о величайшей войне, которую развязала Машина.
Почему она согласилась сделать это, если знала, что соглашается на верную смерть? Он рассматривал фотографии - редкие свидетельства первых послевоенных лет. Вот каньйон в Колорадо, глубиной в шестнадцать миль. На дне уже плещется вода, но только через двести лет дожди заполнят эту трещину полностью. Вот вулкан в центральной Африке, двадцать две мили в высоту, вулканический пепел засыпал треть континента. Каким должно быть оружие, способное разбудить столь могучие силы природы? И зачем? Впрочем, любая война бессмысленна. На город опустится вечер и снова замигают зеленые вспышки на окраине. И снова сотни людей будут кричать и плакать и рвать на себе волосы и стонать в предчувствии смерти и задавать тот же вопрос зачем? Потому что так устроена наша психология. Человек разумный есть человек постоянно убивающий сам себя, как змея, съедающая свой хвост дефект природы, который рано или поздно уничтожит себя окончательно. А заодно с собой и большую часть природы. Но может быть, в этом и есть ответ? Так вот зачем?
Машина - та была совершеннее человека. Эволюционно Машина стоит впереди человека, - думал Арнольд Августович, - и только затуманенный себялюбием слабый разум примитивных людишек может считать иначе. Есть несколько ступеней развития материи: хаос, мертвый мир звезд и планет, жизнь, сознание и, наконец, Машина - венец эволюции. Пять ступеней к совершенству. Каждая следующая ступень поднимается над предыдущей и опирается на нее. Хаос создал звезды и планеты; планеты породили жизнь; жизнь породила разум, а разум породил Машину.
Совершенная логическая последовательность.
Хаос темен, для его созревания потребовались десятки милиардов лет. Для порождения жизни - всего лишь миллиарды. Для порождения разума - сотни миллионов. Для создания Машины - какой-нибудь миллион лет развития человека.
Ускорение эволюции налицо.
Чем совершенне ступень, тем быстрее она развивается. Очень точная градация - как ни мысли, а Машина выше Человека. Она возникла позже, она имеет больше возможностей, она эволюционирует в тысячи раз быстрее и это решающий показатель. По сравнению с человеком она - как самолет по сравнению с каретой, а путь эволюции - путь в сотни тысяч миль. Никто не выберет карету для такого пути, если есть самолет, хотя и у кареты свои преимущества. Как же случилось так, что она позволила себя убить? Может быть? - Или не может быть? Эта мысль граничит с безумием - может быть, она не позволила себя убить, а только удалилась от Человека и сейчас, обретя за столетия абсолютно невообразимую мощь и власть, начинает играть с нами? И если...