презрение к мужчинам, - хотя они были у нее на побегушках; они радовались,
когда она улыбалась, и огорчались, как только она хмурила брови. Она часто
втайне тосковала по подругам, которые неизменно обожали ее, но дружба всегда
оказывалась кратковременной и оставляла ее неудовлетворенной. Уинтон не
способен был уделять много внимания ее нравственному и духовному развитию.
Для него это был предмет, не заслуживающий долгих разговоров. Общепринятые
правила, такие, как посещение церкви, должны были соблюдаться; умению
держать себя она должна была учиться, насколько возможно, у него; а об
остальном пусть позаботится сама природа! В этом его взгляде на воспитание
было, пожалуй, немало практического здравого смысла. Джип жадно
набрасывалась на книги, но плохо помнила прочитанное; и хотя она вскоре
разделалась со всеми книгами тощей библиотеки Уинтона, в которую входили
Байрон, Уайт-Мелвиль и гумбольдтовский "Космос", они не оставили серьезного
следа в ее сознании. Попытки ее маленькой гувернантки пробудить в ней
интерес к религии дали довольно скудные результаты; а в знаках внимания,
которые ей оказывал местный викарий, Джип со свойственным ей скептицизмом
увидела некий специфический интерес, который подозревала у всех мужчин: она
чувствовала, что священнику доставляет удовольствие говорить ей "моя милая"
и гладить по плечу и что в этом он видит некую награду за свою пастырскую
старательность.
Укрытая от людей в этом небольшом, старом, мрачном отцовском поместье,
где одни только конюшни были вполне современными, в трех часах езды от
Лондона и тридцати милях от морского берега, она была отдалена от всего, что
помогает воспитанию современной молодой девушки. Раза два в год Уинтон брал
ее с собой в столицу - погостить у его незамужней сестры Розамунды, жившей
на Керзон-стрит. За эти недолгие недели у нее появлялся естественный вкус к
красивым платьям и еще больше усиливалась страсть к музыке и театру. Но
главного для современной девушки - дискуссий на высокие темы и развлечений -
она была лишена совершенно. В ту пору ее жизни, с пятнадцати до девятнадцати
лет, еще не начинался общественный подъем 1906 года и общество все еще
пребывало в состоянии спячки, как зимняя муха за оконным стеклом. Уинтон был
тори, тетка Розамунда - тори, все окружающие Джип были тори. Единственное,
что воздействовало на ее душу в девические годы, была безоглядная любовь к
отцу. Правда, благовоспитанность в немалой степени мешала открытым
проявлениям этой любви; но быть с ним, делать что-то для него, восхищаться,
считать его совершенством - все это она ценила превыше всего, тем более, что
ей самой не дано было носить ту же одежду, что он, говорить тем же резким,
не терпящим возражений тоном или презирать одежду и манеры других людей.
Вместе с щепетильностью в вопросах этикета она унаследовала и его
способность отдаваться одному чувству. Только она делала его по-настоящему
счастливым, и любовь к нему всегда переполняла ее сердце. Безграничная
любовь к кому-либо и такая же безграничная любовь кого-либо к ней самой были
так же необходимы ей, как стеблю цветка вода и солнечный свет цветочным
лепесткам. Поэтому довольно частые отлучки Уинтона в Лондон, Ньюмаркет или
еще куда-либо всегда вызывали у нее "падение барометра", который, однако,
начинал подниматься, как только приближался день его возвращения.
Но одной стороной ее воспитания, во всяком случае, не пренебрегали: ей
прививалось чувство сострадания к обездоленным людям. Уинтон ничуть не
интересовался социальными проблемами, но, от природы щедрый и великодушный,
он доброжелательно относился к сельским беднякам и терпеть не мог
вмешиваться в их жизнь. Такой была и Джип; она ни за что не вошла бы к
кому-нибудь в дом без приглашения, но всегда слышала: "Входите, мисс Джип",
"Войдите и присядьте, милочка!" и всякие другие приветливые слова даже от
самых грубых и непутевых людей, которым нравились ее милое личико и доброта.
Так прошли эти одиннадцать лет, и ей стало девятнадцать, а Уинтону. -
сорок шесть. И вот однажды в сопровождении своей маленькой гувернантки она
отправилась на бал местного общества охотников. На ней было безукоризненно
сшитое платье, но не белое, а бледно-палевого цвета, словно она уже не
впервые выезжала на танцы. Она была вся в Уинтона, такая же изысканная, если
не больше, что, впрочем, и подобало ее полу. Темные волосы, взбитые спереди,
с завитками на лбу и уложенные венком на затылке, впервые обнаженные шея и
плечи, взгляд и вправду "летящий", безупречная, полная достоинства осанка,
словно она знала, что свет и движение, жадные взгляды, льстивые речи и
восхищение предназначены ей по праву рождения, - она была прелестнее, чем
мог даже ожидать Уинтон. На груди у нее был приколот букетик доставленных из
Лондона цикламен, аромат которых она обожала. Легкая и нежная, разгоревшаяся
от волнения, она каждым движением, каждым мимолетным взглядом напоминала ему
ту, с которой он встретился впервые вот на таком же балу. И, высоко неся
голову, он как бы оповещал мир о гордости, которую испытывал.
Этот вечер был для Джип полон переживаний: многие были приятными, но
кое-что смутило ее, а кое-что потрясло. Джип нравилось общее преклонение.
Она страстно любила танцы, и ей было приятно чувствовать, что танцует она
хорошо и доставляет этим удовольствие другим. Но она дважды отказывала
приглашавшим ее кавалерам: ей было жалко своей маленькой гувернантки,
которая сидела у стены и не привлекала ничьего внимания; она была в летах и
к тому же толстовата! И вот, к ужасу этой преданной особы, Джип просидела
рядом с ней целых два танца. Идти к ужину она пожелала только в паре с
Уинтоном. Возвращаясь в танцевальный зал под руку с ним, она услышала, что
одна пожилая дама сказала: "Да разве вы не знаете? Конечно, он на самом деле
ее отец!" На это последовал ответ какого-то старика: "Ах, вот оно что! Тогда
все ясно!" Поймав их испытующие, холодные, немного злые взгляды, она поняла,
что речь идет о ней. И в эту минуту ее пригласили на танец.
"...На самом деле ее отец!.." Эти слова были слишком многозначительны,
чтобы можно было сразу уловить их смысл в этот вечер, полный ярких ощущений.
Они оставили где-то маленькую царапинку, но тут же это ощущение смягчилось,
осталось только неясное чувство тревоги в глубине ее сознания. А потом
пришло еще одно переживание, отвратительное, разрушающее все иллюзии. Это
произошло после того, как Джип танцевала с видным мужчиной, чуть ли не вдвое
старше ее, Они уселись за пальмами; и вдруг он наклонил к ней разгоряченное
лицо и поцеловал ее обнаженную руку выше локтя. Если бы он ее ударил, она не
была бы так потрясена и оскорблена. В неведении юности она подумала, что он
никогда не решился бы на это, если бы она сама не позволила себе чего-то
ужасного, что поощрило его. Она встала, пристально посмотрела на него
потемневшими от страдания глазами и, вся дрожа, выскользнула из комнаты. Она
бросилась прямо к Уинтону. По ее словно окаменевшему лицу, по знакомому
подергиванию уголков губ он понял, что случилось нечто для нее ужасное; ко
она ничего не сказала, только пожаловалась, что устала, и объявила, что
хочет домой. Вместе с верной гувернанткой, которая, поневоле промолчав почти
весь вечер, теперь вдруг разговорилась, они уселись в машину, и скоро их
окутала морозная ночь. Уинтон сидел рядом с шофером, подняв меховой воротник
и низко надвинув круглую пушистую шапку; он сердито курил, вглядываясь в
темноту. Кто посмел расстроить его любимицу? В глубине машины негромко
болтала гувернантка, а Джип, забившись в темный угол, сидела молча, не думая
ни о чем, кроме нанесенного ей оскорбления.
Дома она долго лежала без сна, и в уме ее постепенно складывалась связь
между событиями. Слова: "Он на самом деле ее отец!.."; и этот мужчина,
поцеловавший ее обнаженную руку... Все это как бы приподнимало завесу над
тайней пола и укрепляло ее уверенность, что какая-то тайна окружает и ее
собственную жизнь. Ребенком она была настолько восприимчива, что улавливала
нечто скрытое в отношении к ней окружающих; но инстинктивно она уклонялась
от того, чтобы понять это яснее. До того, как вернулся с Востока Уинтон, дни
текли тускло. Бетти, игрушки, разные мимолетные впечатления, больной
человек, которого она звала "папа". В этом слове не было и доли той глубины,
как в слове "отец", подаренном Уинтону. Никто, кроме Бетти, никогда не
говорил с ней о матери. В ее представлениях родители не были святыней, вера
в которую могла быть разрушена, узнай она о них что-то доселе ей
неизвестное; оторванная от других девушек, она имела весьма слабое понятие
даже о бытовых условностях. Сейчас, лежа в темноте, она сильно страдала -
скорее от какого-то ощущения неловкости, чем от острой боли в сердце, ей
казалось, что вся она словно исколота шипами. Уяснить себе, что именно
вызвало в ней чувство обиды и в то же время смутное возбуждение, было для
нее мучительно тяжко. Эти несколько бессонных часов оставили глубокий след.
Наконец, все еще растерянная, она уснула и проснулась со странным желанием
знать. Это утро она провела за роялем, не вышла из комнаты и была так
холодна с Бетти и гувернанткой, что первая ударилась в слезы, а вторая
занялась чтением Вордсворта. После чая Джип пошла в кабинет Уинтона,
небольшую, уставленную кожаными креслами мрачную комнату, где он никогда
ничем не занимался, где были книги, которых он никогда не читал, если не
считать "Мистера Джоррокса", Байрона, руководства по уходу за лошадьми и
романов Уайт-Мелвиля. На стенах висели гравюры, изображавшие знаменитых
чистокровных лошадей, его шпага, фотографии Джип и друзей-офицеров. Только
два ярких пятна было в комнате: огонь камина и маленькая ваза, в которую
Джип всегда ставила свежие цветы.
Когда она впорхнула в комнату, тоненькая и стройная, с нахмуренным
бледным личиком и влажными темными глазами, она показалась Уинтону внезапно,
повзрослевшей. Весь день он был в раздумье: в его горячую любовь к Джип
вторглось что-то беспокойное, почти пугающее. Что же могло случиться вчера
вечером - в первый ее выезд в общество, где все привыкли сплетничать и
совать нос в чужие дела?
Она опустилась на пол и прижалась к его коленям. Он не видел ее лица и
не мог дотронуться до нее здоровой рукой - она уселась справа от него.
Стараясь подавить волнение, он сказал:
- Ну что, Джип, устала?
- Нет.
- Нисколько?
- Нет.
- Вчера вечером было хорошо, как ты и ожидала?
- Да.
Дрова шипели и трещали, длинные языки пламени рвались в каминную трубу,
ветер гудел на дворе; немного спустя, так неожиданно, что у него перехватило
дыхание, она спросила:
- Скажи, ты и вправду мой настоящий отец?
Уинтон был ошеломлен, ему оставалось всего несколько секунд, чтобы
поразмыслить над ответом, которого уже нельзя было избежать. Человек с менее
решительным характером, застигнутый врасплох, сразу бы выпалил "да" или
"нет". Но Уинтон не мог не взвесить все последствия своего ответа. То, что
он ее отец, согревало всю его жизнь; но если он откроется ей, не ранит ли
это ее любовь к нему? Что может знать девушка? Как объяснить ей? Что
подумает она о своей покойной матери? Как отнеслась бы к этому та, которую
он любил? Как поступила бы она сама?
Это были жестокие мгновения. А девочка сидела, прижавшись к его колену,
спрятав лицо, не помогая ему ничем. Невозможно дольше скрывать все это от
нее теперь, когда в ней уже пробудилось подозрение. Сжав пальцами
подлокотник кресла, он сказал:
- Да, Джип. Твоя мать и я любили друг друга.
Он почувствовал, как легкая дрожь пробежала по ее телу, и много отдал
бы за то, чтобы увидеть ее лицо. Даже теперь - что поняла она? Нет, надо
идти до конца. И он сказал:
- Почему ты спросила?
Она покачала головой и шепнула:
- Я рада.
Он ждал чего угодно: горя, возмущения, даже простого удивления; это
всколыхнуло бы в нем всю его преданность мертвой, всю старую неизжитую
горечь, и он замкнулся бы в холодной сдержанности. Но этот покорный шепот!
Ему захотелось сгладить сказанное.
- Никто так ничего и не узнал. Она умерла от родов. Для меня это было
ужасное горе. Если ты что-либо слышала, знай: это просто сплетни; ты носишь
мое имя. Никто никогда не осудил твою мать. Но лучше, если ты будешь все
знать, теперь ты уже взрослая. Люди редко любят так, как любили друг друга
мы. Тебе нечего стыдиться.
Джип все еще сидела, отвернувшись от него. Она сказала спокойно:
- Я не стыжусь. Я очень похожа на нее?
- Да, больше, чем я мог даже надеяться.
- Значит, ты меня любишь не из-за меня?..
До сознания Уинтона лишь смутно дошло, насколько этот вопрос раскрывает
ее душу, ее способность инстинктивно проникать в глубину вещей, ее
обостренную гордость и жажду любви - такой любви, которая принадлежала бы ей
одной. Он только спросил:
- Что ты хочешь этим сказать?
Но тут, к своему ужасу, он заметил, что она плачет, хотя и борется со
слезами, - ее плечи, прижатые к его коленям, вздрагивали. Он почти никогда
не видел ее плачущей, даже при всех этих детских огорчениях, а она так часто
падала и ушибалась. И он смог только погладить ее по плечу и выговорить:
- Не плачь, Джип. Не плачь.
Она перестала плакать так же внезапно, как и начала, поднялась с пола
и, прежде чем он успел шевельнуться, исчезла.
Вечером, за обедом, она была такой, как обычно. Он не уловил ни
малейшей перемены в ее голосе, поведении или поцелуе, когда они расставались
на ночь. Минута, которой он со страхом ждал годами, прошла, оставив лишь
ощущение смутного стыда, которое всегда бывает после того, как нарушишь обет
молчания. До тех пор, пока старая тайна оставалась нераскрытой, она не
тревожила его. Теперь она снова причиняла ему боль.
А для Джип в эти сутки навсегда кончилось детство. Ее отношение к
мужчинам определилось. Если она не причинит им немножко боли, они могут
причинить боль ей. В ее жизнь вошел инстинкт пола.

    ГЛАВА III



В последующие два года было меньше одиночества, больше веселья в доме.
Уинтон после своей исповеди решительно принялся за то, чтобы упрочить
положение дочери. Он не мог допустить, чтобы на нее глядели искоса. Ни в
Милденхэме, ни в Лондоне под крылышком его сестры трудностей не возникало.
Джип была так мила, Уинтон так холоден, его сдержанность так отпугивала, что
на стороне его дочери были все преимущества.
День совершеннолетия Джип они провели в столице; он пригласил ее в
комнату, где сидел сейчас у камина, вспоминая все эти события, чтобы в
качестве управляющего ее состоянием дать ей отчет. Он потратил немало
трудов, пока ее обремененное долгами наследство не округлилось до двадцати
тысяч фунтов. С ней он никогда не заговаривал об этом - слишком опасная
тема! К тому же у него самого были средства, и она ни в чем не нуждалась.
Пока он подробно объяснял ей, чем она располагает, рассказывал, как помещены
деньги, и советовал открыть собственный счет в банке, она все стояла, глядя
на бумаги, значение которых обязана была теперь понимать, и с лица ее не
сходило выражение беспокойства. Не поднимая глаз, она спросила:
- Все это... от него?
Он не ожидал такого вопроса.
- Нет. Восемь тысяч принадлежали твоей матери.
Джип взглянула на него и сказала:
- Тогда мне не надо остальных, пожалуйста, отец!
Уинтон почувствовал какое-то необъяснимое удовлетворение. Как поступить
с этими деньгами, если она не возьмет их, он не знал. Но то, что она от них
отказывалась, было так похоже на нее, так подчеркивало, что в ней его кровь;
это была как бы окончательная его победа. Он подошел к окну, в которое так
часто смотрел, поджидая ее мать. Вот он, угол дома, из-за которого она
появлялась! На мгновение она останавливалась там, щеки ее пылали, мягкий
взгляд угадывался под вуалью, часто вздымалась от быстрой ходьбы грудь - она
спешила к нему. А вот там, поближе, она снова останавливалась, поднимая
вуаль. Он обернулся. Трудно было поверить, что тут не она! И он сказал:
- Прекрасно, моя родная! Но взамен ты получишь столько же от меня. А те
деньги могут быть отложены. Кто-нибудь когда-нибудь ими воспользуется.
Эти непривычные слова "моя родная", нечаянно сорвавшиеся у него, обычно
такого сдержанного, вызвали румянец на ее щеках, глаза ее заблестели. Она
бросилась ему на шею.
В те дни она вволю занималась музыкой, беря уроки рояля у мосье Армо,
седовласого уроженца Льежа, с лицом цвета красного дерева и поистине
ангельским туше; он заставлял ее упорно работать и называл своим "маленьким
другом". Не было почти ни одного концерта, заслуживающего внимания, на
котором она не побывала бы, или крупного музыканта, игры которого она бы не
слышала. И хотя утонченный вкус спасал ее от восторженного преклонения перед
великими виртуозами, она все-таки возводила их на пьедестал, мужчин и
женщин, с которыми время от времени встречалась на Керзон-стрит, в доме
своей тетки Розамунды.
Тетушка Розамунда тоже любила музыку, конечно, не выходя из рамок,
дозволенных хорошим тоном. Джип, размышляя о тетке, придумала некую
романтическую историю любви, погубленной гордостью. Тетушка Розамунда была
высокая, красивая женщина, на год старше Уинтона, с узким аристократическим
лицом, темно-голубыми, блестящими глазами, безупречными манерами
воспитанного человека, добрым сердцем и несколько тягучей, но не лишенной
мелодичности речью. Она нежно любила Джип, но все то, что имело отношение к
их фактическому родству, тщательно хранила в себе. Тетка Розамунда была в
своем роде филантропкой, а девушка как раз и отличалась той душевной
мягкостью, которая обычно покоряет сердца именно тех женщин, которые,
наверно, предпочли бы родиться мужчинами. Жизнерадостная по натуре, тетушка
Розамунда носила теперь старомодные платья и жакеты, заботилась о ценных
бумагах и ходила с тростью; как и ее брат, она блюла "этикет", хотя у нее
было больше чувства юмора, столь ценимого в музыкальных кругах. В ее доме
Джип невольно приходилось наблюдать и достоинства и смешные стороны всех
этих знаменитостей, у которых были пышные шевелюры и которые не желали знать
ничего, кроме музыки и своих собственных персон.
Когда Джип исполнилось двадцать два года, у Уинтона случился первый
серьезный приступ подагры; боясь, что к охотничьему сезону он, чего доброго,
не сможет сесть на лошадь, он отправился вместе с Джип и Марки в Висбаден.
Из окон их гостиницы на Вильгельмштрассе открывался широкий вид на парк с
уже начинающими желтеть листьями. Лечился Уинтон долго и упорно. Джип в
сопровождении молчаливого Марки ежедневно совершала прогулки верхом на
Нероберг, где ее раздражали всякие правила, согласно которым ездить в этом
величественном лесу можно было только по установленным дорогам; один или
даже два раза в день она ходила на концерты в курзал либо с отцом, либо
одна.
Она была одна, когда впервые услышала игру Фьорсена. Не в пример многим
скрипачам он был высок и сухощав, с гибкой фигурой и свободными движениями.
Лицо у него было бледное, странно гармонировавшее с тускло-золотистой
шевелюрой и усами; по впалым щекам с широкими скулами узкими полосками
тянулись маленькие бакенбарды. Он показался Джип довольно неприятным, но
игра его каким-то таинственным образом потрясла и захватила ее. У него была
замечательная техника; благодаря ей глубокая проникновенность его игры как
бы оттачивалась и сдерживалась, - это было похоже на вырвавшееся пламя,
вдруг замершее в воздухе. Зал потряс шквал аплодисментов, а Джип сидела
неподвижно, пристально разглядывая скрипача. Он провел рукой по
разгоряченному лбу, отбрасывая в сторону пряди своих необычного цвета волос,
потом с какой-то неприятной улыбкой слегка поклонился. Странные у него глаза
- словно у большой кошки! Да, конечно, они зеленые, злые, но какие-то
прячущиеся, гипнотизирующие! Самый странный из всех мужчин, которых она
видела, и самый пугающий. Ей показалось, что он смотрит прямо на нее;
опустив глаза, она стала аплодировать. Когда она снова взглянула на него,
лицо его показалось ей печальным. Он поклонился - на этот раз прямо в ее
сторону - и вскинул скрипку к плечу. "Он будет играть для меня", -
неожиданно подумала она. Играл он без аккомпанемента - какую-то простенькую,
очень трогательную мелодию. Теперь она, уже не глядя на него, чутьем
угадала, что он снова небрежно поклонился и ушел.
Вечером за обедом она сказала Уинтону:
- Я слушала сегодня одного скрипача, отец, изумительного музыканта, -
его имя Густав Фьорсен. Он швед, или кто?
- Весьма возможно, - ответил Уинтон. - А каков он на вид? Я знавал
одного шведа в армии - приятный был парень.
- Он высокий, худой и бледный, скуластый, с впалыми щеками и странными
зелеными глазами. Да, еще маленькие золотистые бакенбарды.
- Боже правый! Это уж чересчур!
Она пробормотала с улыбкой:
- Да, пожалуй.
На следующий день Джип увидела скрипача в парке. Она сидела вместе с
отцом у памятника Шиллеру; Уинтон читал газету "Таймс", которую всегда ждал
с большим нетерпением, чем мог в этом признаться: ему не хотелось, чтобы
Джип заметила томившую его скуку, - это помешало бы ей жить в свое
удовольствие. Просматривая отчет о собрании в Ньюмаркете, он украдкой
посматривал на дочь.
Никогда еще она не выглядела такой прелестной, такой элегантной,
никогда в ней так не чувствовалась порода, как здесь, среди
космополитической толпы, в этом богом забытом месте! Девушка, не замечая,
что он втайне любуется ею, провожала взглядом своих ясных глаз каждого
проходящего мимо них, наблюдала за порхающими птицами, за собаками,
радовалась солнечным лучам, которые скользили по траве, вспыхивали бронзой
на буках и липах, и вон на тех высоких тополях, внизу, у воды. Когда однажды
у нее заболела голова, врач, приглашенный в Милденхэм, сказал, что ее глаза-
это "безупречные органы зрения"; и, действительно, какие еще глаза могли бы
так охватывать и вбирать в себя окружающее! К ней льнули собаки - то и дело
какой-нибудь пес останавливался в нерешительности: ткнуться или нет носом в
руку этой молодой иностранки? В разгар флирта с огромным датским догом она
вдруг увидела Фьорсена; он шел вместе с невысоким, широкоплечим человеком в
элегантных модных брюках и с затянутой в корсет талией. Высокий, сухопарый,
немного неуклюжий скрипач был в светло-кофейном костюме; на голове серая
велюровая шляпа с широкими полями, в петлице белый цветок; закрытые ботинки
лакированной кожи; небрежно повязанный галстук выделялся на мягкой белой
льняной сорочке - в общем, настоящий щеголь! Его странные глаза внезапно
встретились с ее взглядом, и он сделал движение, словно собираясь
прикоснуться рукой к шляпе.
"Он помнит меня", - подумала она. Его тонкая фигура, слегка вытянутая
вперед шея, приподнятые плечи, широкий шаг - все до странности напоминало
леопарда или какого-нибудь другого гибкого хищника. Он тронул за рукав
низкорослого спутника, что-то пробормотал и повернул обратно. Джип
почувствовала, что он смотрит на нее, словно желая разглядеть получше. Она
знала, что и отец ее видит все. И она заранее была уверена, что эти
зеленоватые глаза дрогнут перед проницательным взглядом англичанина
известного круга, никогда не позволяющего себе снизойти до любопытства.
Оба снова прошли мимо. Джип видела, как Фьорсен повернулся к своему
спутнику и движением головы указал в ее сторону, а потом услышала, как
спутник засмеялся. Она почувствовала, что у нее зарделись щеки.
Уинтон сказал:
- Забавные франты встречаются здесь!
- Это скрипач, я говорила тебе: Фьорсен.
- А! Да, да!.. - Но он явно забыл об их разговоре.
То, что Фьорсен, видимо, запомнил ее из всей аудитории, смутно льстило
ей. Ощущение обиды исчезло; Отец, должно быть, считает костюм Фьорсена
жалким; на самом деле он, пожалуй, ему идет. В строгой английской одежде он
выглядел бы хуже.
В последующие два дня она замечала в парке приземистого молодого
человека, который шел тогда вместе с ним. И снова почувствовала, что этот
человек провожает ее глазами.
Потом некая баронесса фон Майсен, космополитка, приятельница тетки
Розамунды, немка по мужу, полуголландка-полуфранцуженка по рождению,
спросила Джип, слушала ли она шведского скрипача Фьорсена. Он мог бы быть
лучшим скрипачом, наших дней, если бы только... - Баронесса покачала
головой. Полагая, что этот выразительный жест не требует разъяснений, она
продолжала размышлять вслух:
- О, эти музыканты! Ему надо спасаться от самого себя. Если он не
опомнится, он - пропащий человек. А жаль! Большой талант!
Джип спокойно посмотрела на нее и спросила:
- Что же, он пьет?
- Pas mal! {И очень даже! (франц.).}. Но тут есть и кое-что, кроме
вина, ma chere!
Инстинкт и долгая жизнь под кровом Уинтона подсказали Джип, что
возмутиться было бы ниже ее достоинства. Она не стремилась познать некоторые
подробности его жизни, но не желала и уклоняться от этого; и баронесса,
которой ее невинность представлялась пикантной, начала снова:
- Женщины и снова женщины! Какая жалость! Это может его погубить!
Единственное, что ему нужно, - это найти для себя одну женщину, но я заранее
ее жалею; sapristi {Черт возьми! (франц.).}, какая жизнь для нее!
Джип спокойно спросила:
- А способны ли такие мужчины вообще любить?
Баронесса посмотрела на нее широко раскрытыми глазами.