Он сделал испуганное лицо. И она сделала нарочно такое же.
   – Говори серьёзно, Ольга; полно шутить.
   – Я не шучу, право так! – сказала она покойно. – Я нарочно забыла дома браслет, а ma tante просила меня сходить в магазин. Ты ни за что не выдумаешь этого! – прибавила она с гордостью, как будто дело сделала.
   – А если человек воротится? – спросил он.
   – Я велела сказать, чтоб подождал меня, что я в другой магазин пошла, а сама сюда…
   – А если Марья Михайловна спросит, в какой другой магазин пошла?
   – Скажу, у портнихи была.
   – А если она у портнихи спросит?
   – А если Нева вдруг вся утечёт в море, а если лодка перевернётся, а если Морская и наш дом провалятся, а если ты вдруг разлюбишь меня… – говорила она и опять брызнула ему в лицо.
   – Ведь человек уж воротился, ждёт… – говорил он, утирая лицо. – Эй, лодочник, к берегу!
   – Не надо, не надо! – приказывала она лодочнику.
   – К берегу! человек уж воротился, – твердил Обломов.
   – Пусть его! Не надо!
   Но Обломов настоял на своём и торопливо пошёл с нею по саду, а она, напротив, шла тихо, опираясь ему на руку.
   – Что ты спешишь? – говорила она – Погоди, мне хочется побыть с тобой.
   Она шла ещё тише, прижималась к его плечу и близко взглядывала ему в лицо, а он говорил ей тяжело и скучно об обязанностях, о долге. Она слушала рассеянно, с томной улыбкой склонив голову, глядя вниз или опять близко ему в лицо, и думала о другом.
   – Послушай, Ольга, – заговорил он наконец торжественно, – под опасением возбудить в тебе досаду, навлечь на себя упрёки, я должен, однакож, решительно сказать, что мы зашли далёко. Мой долг, моя обязанность сказать тебе это.
   – Что сказать? – спросила она с нетерпением.
   – Что мы делаем очень дурно, что видимся тайком.
   – Ты говорил это ещё на даче, – сказала она в раздумье.
   – Да, но я тогда увлекался: одной рукой отталкивал, а другой удерживал. Ты была доверчива, а я… как будто… обманывал тебя. Тогда было ещё ново чувство…
   – А теперь уж оно не новость, и ты начинаешь скучать.
   – Ах, нет, Ольга! Ты несправедлива. Ново, говорю я, и потому некогда, невозможно было образумиться. Меня убивает совесть: ты молода, мало знаешь свет и людей, и притом ты так чиста, так свято любишь, что тебе и в голову не приходит, какому строгому порицанию подвергаемся мы оба за то, что делаем, – больше всего я.
   – Что же мы делаем? – остановившись, спросила она.
   – Как что? Ты обманываешь тётку, тайком уходишь из дома, видишься наедине с мужчиной… Попробуй сказать это всё в воскресенье, при гостях…
   – Отчего же не сказать? – произнесла она покойно. – Пожалуй, скажу…
   – И увидишь, – продолжал он, – что тётке твоей сделается дурно, дамы бросятся вон, а мужчины лукаво и смело посмотрят на тебя…
   Она задумалась.
   – Но ведь мы – жених и невеста! – возразила она.
   – Да, да, милая Ольга, – говорил он, пожимая ей обе руки, – и тем строже нам надо быть, тем осмотрительнее на каждому шагу. Я хочу с гордостью вести тебя под руку по этой самой аллее, всенародно, а не тайком, чтоб взгляды склонялись перед тобой с уважением, а не устремлялись на тебя смело и лукаво, чтоб ни в чьей голове не смело родиться подозрение, что ты, гордая девушка, могла очертя голову, забыв стыд и воспитание, увлечься и нарушить долг…
   – Я не забыла ни стыда, ни воспитания, ни долга, – гордо ответила она, отняв руку от него.
   – Знаю, знаю, мой невинный ангел, но это не я говорю, это скажут люди, свет, и никогда не простят тебе этого. Пойми, ради бога, чего я хочу. Я хочу, чтоб ты и в глазах света была чиста и безукоризненна, какова ты в самом деле…
   Она шла задумавшись.
   – Пойми, для чего я говорю тебе это: ты будешь несчастлива, и на меня одного ляжет ответственность в этом. Скажут, я увлекал, закрывал от тебя пропасть с умыслом. Ты чиста и покойна со мной, но кого ты уверишь в этом? Кто поверит?
   – Это правда, – вздрогнув, сказала она. – Слушай же, – прибавила решительно, – скажем всё ma tante, и пусть она завтра благословит нас…
   Обломов побледнел.
   – Что ты? – спросила она.
   – Погоди, Ольга: к чему так торопиться?.. – поспешно прибавил он.
   У самого дрожали губы.
   – Не ты ли, две недели назад, сам торопил меня? – спросила она, глядя сухо и внимательно на него.
   – Да я не подумал тогда о приготовлениях, а их много! – сказал он вздохнув. – Дождёмся только письма из деревни.
   – Зачем же дожидаться письма? Разве тот или другой ответ может изменить твоё намерение? – спросила она, ещё внимательнее глядя на него.
   – Вот мысль! Нет; а всё нужно для соображений: надо же будет сказать тётке, когда свадьба. С ней мы не о любви будем говорить, а о таких делах, для которых я вовсе не приготовлен теперь.
   – Тогда и скажем, как получишь письмо, а между тем все будут знать, что мы жених и невеста, и мы будем видеться ежедневно. Мне скучно, – прибавила она, – я томлюсь этими длинными днями; все замечают, ко мне пристают, намекают лукаво на тебя… Всё это мне надоело!
   – Намекают на меня? – едва выговорил Обломов.
   – Да, по милости Сонечки.
   – Вот видишь, видишь? Ты не слушала меня, рассердилась тогда!
   – Ну, что, видишь? Ничего не вижу, вижу только, что ты трус… Я не боюсь этих намёков.
   – Не трус, а осторожен… Но пойдём, ради бога, отсюда, Ольга; смотри, вон карета подъезжает. Не знакомые ли? Ах! Так в пот и бросает… Пойдём, пойдём… – боязливо говорил он и заразил страхом и её.
   – Да, пойдём скорее, – сказала и она шёпотом, скороговоркой.
   И они почти побежали по аллее до конца сада, не говоря ни слова: Обломов, оглядываясь беспокойно во все стороны, а она, совсем склонив голову вниз и закрывшись вуалью.
   – Так завтра! – сказала она, когда они были у того магазина, где ждал её человек.
   – Нет, лучше послезавтра… или нет, в пятницу или субботу, – отвечал он.
   – Отчего ж?
   – Да… видишь, Ольга… я всё думаю, не подоспеет ли письмо?
   – Пожалуй. Но завтра та?к приди, к обеду, слышишь?
   – Да, да, хорошо, хорошо! – торопливо прибавил он, а она вошла в магазин.
   «Ах, боже мой, до чего дошло! Какой камень вдруг упал на меня! Что я теперь стану делать? Сонечка! Захар! франты…»

VI

   Он не заметил, что Захар подал ему совсем холодный обед, не заметил, как после того очутился в постели и заснул крепким, как камень, сном.
   На другой день он содрогнулся при мысли ехать к Ольге: как можно! Он живо представил себе, как на него все станут смотреть значительно.
   Швейцар и без того встречает его как-то особенно ласково. Семён так и бросается сломя голову, когда он спросит стакан воды. Катя, няня провожают его дружелюбной улыбкой.
   «Жених, жених!» – написано у всех на лбу, а он ещё не просил согласия тётки, у него ни гроша денег нет, и он не знает, когда будут, не знает даже, сколько он получит дохода с деревни в нынешнем году; дома в деревне нет – хорош жених!
   Он решил, что до получения положительных известий из деревни он будет видеться с Ольгой только в воскресенье, при свидетелях. Поэтому, когда пришло завтра, он не подумал с утра начать готовиться ехать к Ольге.
   Он не брился, не одевался, лениво перелистывал французские газеты, взятые на той неделе у Ильинских, не смотрел беспрестанно на часы и не хмурился, что стрелка долго не подвигается вперёд.
   Захар и Анисья, думали, что он, по обыкновению, не будет обедать дома, и не спрашивали его, что готовить.
   Он их разбранил, объявив, что он совсем не всякую среду обедал у Ильинских, что это «клевета», что обедал он у Ивана Герасимовича и что вперёд, кроме разве воскресенья, и то не каждого, будет обедать дома.
   Анисья опрометью побежала на рынок за потрохами для любимого супа Обломова.
   Приходили хозяйские дети к нему: он проверил сложение и вычитание у Вани и нашёл две ошибки. Маше налиновал тетрадь и написал большие азы, потом слушал, как трещат канарейки, и смотрел в полуотворённую дверь, как мелькали и двигались локти хозяйки.
   Часу во втором хозяйка из-за двери спросила, не хочет ли он закусить: у них пекли ватрушки. Подали ватрушки и рюмку смородиновой водки.
   Волнение Ильи Ильича немного успокоилось, и на него нашла только тупая задумчивость, в которой он пробыл почти до обеда.
   После обеда, лишь только было он, лёжа на диване, начал кивать головой, одолеваемый дремотой, – дверь из хозяйской половины отворилась, и оттуда появилась Агафья Матвеевна с двумя пирамидами чулок в обеих руках.
   Она положила их на два стула, а Обломов вскочил и предложил ей самой третий, но она не села; это было не в её привычках: она вечно на ногах, вечно в заботе и в движении.
   – Вот я разобрала сегодня ваши чулки, – сказала она, – пятьдесят пять пар, да почти все худые…
   – Какие же вы добрые! – говорил Обломов, подходя к ней и взяв её шутливо слегка за локти.
   Она усмехнулась.
   – Что вы беспокоитесь? Мне, право, совестно.
   – Ничего, наше дело хозяйское: у вас некому разбирать, а мне в охоту, – продолжала она. – Вот тут двадцать пар совсем не годятся: их уж и штопать не стоит.
   – Не надо, бросьте всё, пожалуйста! что вы занимаетесь этой дрянью. Можно новые купить…
   – Как бросить, зачем? Вот эти можно все надвязать. – И она начала живо отсчитывать чулки.
   – Да сядьте, пожалуйста; что вы стоите? – предлагал он ей.
   – Нет, покорнейше благодарю, некогда покладываться, – отвечала она, уклоняясь опять от стула. – Сегодня стирка у нас; надо всё бельё приготовить.
   – Вы чудо, а не хозяйка! – говорил он, останавливая глаза на её горле и на груди.
   Она усмехнулась.
   – Так как же, – спросила она, – надвязать чулки-то? Я бумаги и ниток закажу. Нам старуха из деревни носит, а здесь не стоит покупать: всё гниль.
   – Если вы так добры, сделайте одолжение, – говорил Обломов, – только мне, право совестно, что вы хлопочете.
   – Ничего; что нам делать-то? Вот это я сама надвяжу, эти бабушке дам; завтра золовка придёт гостить: по вечерам нечего будет делать, и надвяжем. У меня Маша уж начинает вязать, только спицы всё выдёргивает: большие, не по рукам.
   – Ужель и Маша привыкает? – спросил Обломов.
   – Ей-богу, правда.
   – Не знаю, как и благодарить вас, – говорил Обломов, глядя на неё с таким же удовольствием, с каким утром смотрел на горячую ватрушку. – Очень, очень благодарен вам и в долгу не останусь, особенно у Маши: шёлковых платьев накуплю ей, как куколку одену.
   – Что вы? Что за благодарность? Куда ей шёлковые платья? Ей и ситцевых не напасёшься; так вот на ней всё и горит, особенно башмаки: не успеваем на рынке покупать.
   Она встала и взяла чулки.
   – Куда же вы торопитесь? – говорил он. – Посидите, я не занят.
   – В другое время когда-нибудь, в праздник; и вы к нам, милости просим, кофе кушать. А теперь стирка: я пойду, посмотрю, что Акулина, начала ли?..
   – Ну, бог с вами, не смею задерживать, – сказал Обломов, глядя ей в след в спину и на локти.
   – Ещё я халат ваш достала из чулана, – продолжала она, – его можно починить и вымыть: материя такая славная! Он долго прослужит.
   – Напрасно! Я его не ношу больше, я отстал, он мне не нужен.
   – Ну, всё равно, пусть вымоют: может быть, наденете когда-нибудь… к свадьбе! – досказала она, усмехаясь и захлопывая дверь.
   У него вдруг и сон отлетел, и уши навострились, и глаза он вытаращил.
   – И она знает – всё! – сказал он, опускаясь на приготовленный ей стул. – О Захар, Захар!
   Опять полились на Захара «жалкие» слова, опять Анисья заговорила носом, что «она в первый раз от хозяйки слышит о свадьбе, что в разговорах с ней даже помину не было, да и свадьбы нет, и статочное ли дело? Это выдумал, должно быть, враг рода человеческого, хоть сейчас сквозь землю провалиться, и что хозяйка тоже готова снять образ со стены, что она про Ильинскую барышню и не слыхивала, и разумела какую-нибудь другую невесту…»
   И много говорила Анисья, так что Илья Ильич замахал рукой. Захар попробовал было на другой день попроситься в старый дом, в Гороховую, в гости сходить, так Обломов таких гостей задал ему, что он насилу ноги унёс.
   – Там ещё не знают, так надо распустить клевету. Дома сиди! – прибавил Обломов грозно.
   Прошла среда. В четверг Обломов получил опять по городской почте письмо от Ольги, с вопросом, что значит, что такое случилось, что его не было. Она писала, что проплакала целый вечер и почти не спала ночь.
   – Плачет, не спит этот ангел! – восклицал Обломов. – Господи! Зачем она любит меня? Зачем я люблю её? Зачем мы встретились? Это всё Андрей: он привил любовь, как оспу, нам обоим. И что это за жизнь, всё волнения да тревоги! Когда же будет мирное счастье, покой?
   Он с громкими вздохами ложился, вставал, даже выходил на улицу и всё доискивался нормы жизни, такого существования, которое было бы и исполнено содержания и текло бы тихо, день за день, капля по капле, в немом созерцании природы и тихих, едва ползущих явлениях семейной, мирно-хлопотливой жизни. Ему не хотелось воображать её широкой, шумно несущейся рекой, с кипучими волнами, как воображал её Штольц.
   – Это болезнь, – говорил Обломов, – горячка, скаканье с порогами, с прорывами плотин, с наводнениями.
   Он написал Ольге, что в Летнем саду простудился немного, должен был напиться горячей травы и просидеть дня два дома, что теперь всё прошло и он надеется видеть её в воскресенье.
   Она написала ему ответ и похвалила, что он поберёгся, советовала остаться дома и в воскресенье, если нужно будет, и прибавила, что она лучше проскучает с неделю, чтоб только он берёгся.
   Ответ принёс Никита, тот самый, который, по словам Анисьи, был главным виновником болтовни. Он принёс от барышни новые книги, с поручением от Ольги прочитать и сказать, при свидании, стоит ли их читать ей самой.
   Она требовала ответа о здоровье. Обломов, написав ответ, сам отдал его Никите и прямо из передней выпроводил его на двор и провожал глазами до калитки, чтоб он не вздумал зайти на кухню и повторить там «клевету» и чтоб Захар не пошёл провожать его на улицу.
   Он обрадовался предложению Ольги поберечься и не приходить в воскресенье и написал ей, что, действительно, для совершенного выздоровления нужно просидеть ещё несколько дней дома.
   В воскресенье он был с визитом у хозяйки, пил кофе, ел горячий пирог и к обеду посылал Захара на ту сторону за мороженым и конфетами для детей.
   Захара насилу перевезли через реку назад; мосты уже сняли, и Нева собралась замёрзнуть. Обломову нельзя было думать и в среду ехать к Ольге.
   Конечно, можно было бы броситься сейчас же на ту сторону, поселиться на несколько дней у Ивана Герасимовича и бывать, даже обедать каждый день у Ольги.
   Предлог был законный: Нева захватила на той стороне, не успел переправиться.
   У Обломова первым движением была эта мысль, и он быстро спустил ноги на пол, но, подумав немного, с заботливым лицом и со вздохом медленно опять улёгся на своём месте.
   «Нет, пусть замолкнут толки, пусть посторонние лица, посещающие дом Ольги, забудут немного его и увидят уж опять каждый день там тогда, когда они объявлены будут женихом и невестой».
   – Скучно ждать, да нечего делать, – прибавил он со вздохом, принимаясь за присланные от Ольги книги.
   Он прочёл страниц пятнадцать. Маша пришла звать его, не хочет ли пойти на Неву: все идут посмотреть, как становится река. Он пошёл и воротился к чаю.
   Так проходили дни. Илья Ильич скучал, читал, ходил по улице, а дома заглядывал в дверь к хозяйке, чтоб от скуки перемолвить слова два. Он даже смолол ей однажды фунта три кофе с таким усердием, что у него лоб стал мокрый.
   Он хотел было дать ей книгу прочесть. Она, медленно шевеля губами, прочла про себя заглавие и возвратила книгу, сказав, что когда придут святки, так она возьмёт её у него и заставит Ваню прочесть вслух, тогда и бабушка послушает, а теперь некогда.
   Между тем на Неву настлали мостки, и однажды скаканье собаки на цепи и отчаянный лай возвестили вторичный приход Никиты с запиской, с вопросом о здоровье и с книгой.
   Обломов боялся, чтоб и ему не пришлось идти по мосткам на ту сторону, спрятался от Никиты, написав в ответ, что у него сделалась маленькая опухоль в горле, что он не решается ещё выходить со двора и что «жестокая судьба лишает его счастья ещё несколько дней видеть ненаглядную Ольгу».
   Он накрепко наказал Захару не сметь болтать с Никитой и опять глазами проводил последнего до калитки, а Анисье погрозил пальцем, когда она показала было нос из кухни и что-то хотела спросить Никиту.

VII

   Прошла неделя. Обломов, встав утром, прежде всего с беспокойством спрашивал, наведены ли мосты.
   – Нет ещё, – говорили ему, и он мирно проводил день, слушая постукиванье маятника, треск кофейной мельницы и пение канареек.
   Цыплята не пищали больше, они давно стали пожилыми курами и прятались по курятникам. Книг, присланных Ольгой, он не успел прочесть: как на сто пятой странице он положил книгу, обернув переплётом вверх, так она и лежит уже несколько дней.
   Зато он чаще занимается с детьми хозяйки. Ваня такой понятливый мальчик, в три раза запомнил главные города в Европе, и Илья Ильич обещал, как только поедет на ту сторону, подарить ему маленький глобус; а Машенька обрубила ему три платка – плохо, правда, но зато она так смешно трудится маленькими ручонками и всё бегает показать ему каждый обрубленный вершок.
   С хозяйкой он беседовал беспрестанно, лишь только завидит её локти в полуотворённую дверь. Он уже по движению локтей привык распознавать, что делает хозяйка: сеет, мелет или гладит.
   Даже пробовал заговорить с бабушкой, да она не сможет никак докончить разговора: остановится на полуслове, упрёт кулаком в стену, согнётся и давай кашлять, точно трудную работу какую-нибудь исправляет, потом охнет – тем весь разговор и кончится.
   Только братца одного не видит он совсем или видит, как мелькает большой пакет мимо окон, а самого его будто и не слыхать в доме. Даже когда Обломов нечаянно вошёл в комнату, где они обедают, сжавшись в тесную кучу, братец наскоро вытер пальцами губы и скрылся в свою светлицу.
   Однажды, лишь только Обломов беззаботно проснулся утром и принялся за кофе, вдруг Захар донёс, что мосты наведены. У Обломова стукнуло сердце.
   – А завтра воскресенье, – сказал он, – надо ехать к Ольге, целый день мужественно выносить значительные и любопытные взгляды посторонних, потом объявить ей, когда намерен говорить с тёткой. А он ещё всё на той же точке невозможности двинуться вперёд.
   Ему живо представилось, как он объявлен женихом, как на другой, на третий день приедут разные дамы и мужчины, как он вдруг станет предметом любопытства, как дадут официальный обед, будут пить его здоровье. Потом… потом, по праву и обязанности жениха, он привезёт невесте подарок…
   – Подарок! – с ужасом сказал он себе и расхохотался горьким смехом.
   Подарок! А у него двести рублей в кармане! Если деньги и пришлют, так к рождеству, а может быть, и позже, когда продадут хлеб, а когда продадут, сколько его там и как велика сумма выручена будет – всё это должно объяснить письмо, а письма нет. Как же быть-то? Прощай, двухнедельное спокойствие!
   Между этими заботами рисовалось ему прекрасное лицо Ольги, её пушистые, говорящие брови и эти умные серо-голубые глаза, и вся головка, и коса её, которую она спускала как-то низко на затылок, так что она продолжала и дополняла благородство всей её фигуры, начиная с головы до плеч и стана.
   Но лишь только он затрепещет от любви, тотчас же, как камень, сваливается на него тяжёлая мысль: как быть, что делать, как приступить к вопросу о свадьбе, где взять денег, чем потом жить?..
   «Подожду ещё; авось письмо придёт завтра или послезавтра». И он принимался рассчитывать, когда должно прийти в деревню его письмо, сколько времени может промедлить сосед и какой срок понадобится для присылки ответа.
   «В эти три, много четыре дня должно прийти; подожду ехать к Ольге», – решил он, тем более что она едва ли знает, что мосты наведены…
   – Катя, навели мосты? – проснувшись в то же утро, спросила Ольга у своей горничной.
   И этот вопрос повторялся каждый день. Обломов не подозревал этого.
   – Не знаю, барышня; нынче не видала ни кучера, ни дворника, а Никита не знает.
   – Ты никогда не знаешь, что мне нужно! – с неудовольствием сказала Ольга, лёжа в постели и рассматривая цепочку на шее.
   – Я сейчас узнаю, барышня. Я не смела отойти, думала, что вы проснётесь, а то бы давно сбегала. – И Катя исчезла из комнаты.
   А Ольга отодвинула ящик столика и достала последнюю записку Обломова. «Болен, бедный, – заботливо думала она, – он там один, скучает… Ах, боже мой, скоро ли…»
   Она не окончила мысли, а раскрасневшаяся Катя влетела в комнату.
   – Наведены, наведены сегодня в ночь! – радостно сказала она и приняла быстро вскочившую с постели барышню на руки, накинула на неё блузу и пододвинула крошечные туфли. Ольга проворно отворила ящик, вынула что-то оттуда и опустила в руку Кате, а Катя поцеловала у ней руку. Всё это – прыжок с постели, опущенная монета в руку Кати и поцелуй барышниной руки – случилось в одну и ту же минуту. «Ах, завтра воскресенье: как это кстати! Он придёт!» – подумала Ольга и живо оделась, наскоро напилась чаю и поехала с тёткой в магазин.
   – Поедемте, ma tante, завтра в Смольный, к обедне, – просила она.
   Тётка прищурилась немного, подумала, потом сказала:
   – Пожалуй; только какая даль, ma chere! Что это тебе вздумалось зимой!
   А Ольге вздумалось только потому, что Обломов указал ей эту церковь с реки, и ей захотелось помолиться в ней… о нём, чтоб он был здоров, чтоб любил её, чтоб был счастлив ею, чтоб… эта нерешительность, неизвестность скорее кончилась… Бедная Ольга!
   Настало и воскресенье. Ольга как-то искусно умела весь обед устроить по вкусу Обломова.
   Она надела белое платье, скрыла под кружевами подаренный им браслет, причесалась, как он любит; накануне велела настроить фортепьяно и утром попробовала спеть Casta diva. И голос так звучен, как не был с дачи. Потом стала ждать.
   Барон застал её в этом ожидании и сказал, что она опять похорошела, как летом, но что немного похудела.
   – Отсутствие деревенского воздуха и маленький беспорядок в образе жизни заметно подействовали на вас, – сказал он. – Вам, милая Ольга Сергевна, нужен воздух полей и деревня.
   Он несколько раз поцеловал ей руку, так что крашеные усы оставили даже маленькое пятнышко на пальцах.
   – Да, деревня, – отвечала она задумчиво, но не ему, а так кому-то, на воздух.
   – А propos о деревне, – прибавил он. – В будущем месяце дело ваше кончится, и в апреле вы можете ехать в своё имение. Оно невелико, но местоположение – чудо! Вы будете довольны. Какой дом! Сад! Там есть один павильон, на горе: вы его полюбите. Вид на реку… вы не помните, вы пяти лет были, когда папа? выехал оттуда и увёз вас.
   – Ах, как я буду рада! – сказала она и задумалась.
   «Теперь уж решено, – думала она, – мы поедем туда, но он узнает об этом не прежде, как…»
   – В будущем месяце, барон? – живо спросила она. – Это верно?
   – Как то, что вы прекрасны вообще, а сегодня в особенности, – сказал он и пошёл к тётке.
   Ольга осталась на своём месте и замечталась о близком счастье, но она решилась не говорить Обломову об этой новости, о своих будущих планах.
   Она хотела доследить до конца, как в его ленивой душе любовь совершит переворот, как окончательно спадёт с него гнёт, как он не устоит перед близким счастьем, получит благоприятный ответ из деревни и, сияющий, прибежит, прилетит и положит его к её ногам, как они оба, вперегонку, бросятся к тётке, и потом…
   Потом вдруг она скажет ему, что и у неё есть деревня, сад, павильон, вид на реку и дом, совсем готовый для житья, как надо прежде поехать туда, потом в Обломовку.
   «Нет, не хочу благоприятного ответа, – подумала она, – он загордится и не почувствует даже радости, что у меня есть своё имение, дом, сад… Нет, пусть он лучше придёт расстроенный неприятным письмом, что в деревне беспорядок, что надо ему побывать самому. Он поскачет сломя голову в Обломовку, наскоро сделает все нужные распоряжения, многое забудет, не сумеет, всё кое-как, и поскачет обратно, и вдруг узнает, что не надо было скакать – что есть дом, сад и павильон с видом, что есть где жить и без его Обломовки… Да, да, она ни за что не скажет ему, выдержит до конца; пусть он съездит туда, пусть пошевелится, оживёт – всё для неё, во имя будущего счастья! Или?, нет: зачем посылать его в деревню, расставаться? Нет, когда он в дорожном платье придёт к ней бледный, печальный, прощаться на месяц, она вдруг скажет ему, что не надо ехать до лета: тогда вместе поедут…»
   Так мечтала она и побежала к барону и искусно предупредила его, чтоб он до времени об этой новости не говорил никому, решительно никому. Под этим никому она разумела одного Обломова.
   – Да, да, зачем? – подтвердил он. – Разве мсьё Обломову только, если речь зайдёт…
   Ольга выдержала себя и равнодушно сказала:
   – Нет, и ему не говорите.
   – Ваша воля, вы знаете, для меня закон… – прибавил барон любезно.
   Она была не без лукавства. Если ей очень хотелось взглянуть на Обломова при свидетелях, она прежде взглянет попеременно на троих других, потом уж на него.
   Сколько соображений – все для Обломова! Сколько раз загорались два пятна у ней на щеках! Сколько раз она тронет то тот, то другой клавиш, чтоб узнать, не слишком ли высоко настроено фортепиано, или переложит ноты с одного места на другое! И вдруг нет его! Что это значит?