Три, четыре часа – всё нет! В половине пятого красота её, расцветание начали пропадать: она стала заметно увядать и села за стол побледневшая.
   А прочие ничего: никто и не замечает – все едят те блюда, которые готовились для него, разговаривают так весело, равнодушно.
   После обеда, вечером – его нет, нет. До десяти часов она волновалась надеждой, страхом; в десять часов ушла к себе.
   Сначала она обрушила мысленно на его голову всю жёлчь, накипевшую в сердце; не было едкого сарказма, горячего слова, какие только были в её лексиконе, которыми бы она мысленно не казнила его.
   Потом вдруг как будто весь организм её наполнился огнём, потом льдом.
   «Он болен; он один; он не может даже писать…» – сверкнуло у ней в голове.
   Это убеждение овладело ею вполне и не дало ей уснуть всю ночь. Она лихорадочно вздремнула два часа, бредила ночью, но потом, утром встала хотя бледная, но такая покойная, решительная.
   В понедельник утром хозяйка заглянула к Обломову в кабинет и сказала:
   – Вас какая-то девушка спрашивает.
   – Меня? Не может быть! – отвечал Обломов. Где она?
   – Вот здесь: она ошиблась, на наше крыльцо пришла. Впустить?
   Обломов не знал ещё, на что решиться, как перед ним очутилась Катя. Хозяйка ушла.
   – Катя! – с изумлением сказал Обломов. – Как ты? – Что ты?
   – Барышня здесь, – шёпотом отвечала она, – велели спросить…
   Обломов изменился в лице.
   – Ольга Сергеевна! – в ужасе шептал он. – Неправда. Катя, ты пошутила! Не мучь меня!
   – Ей-богу, правда: в наёмной карете, в чайном магазине остановились, дожидаются, сюда хотят. Послали меня сказать, чтоб Захара выслали куда-нибудь. Они через полчаса будут.
   – Я лучше сам пойду. Как можно ей сюда? – сказал Обломов.
   – Не успеете: они, того и гляди, войдут; они думают, что вы нездоровы. Прощайте, я побегу: они одни, ждут меня…
   И ушла.
   Обломов с необычайной быстротой надел галстук, жилет, сапоги и кликнул Захара.
   – Захар, ты недавно просился у меня в гости на ту сторону, в Гороховую, что ли, так вот, ступай теперь! – с лихорадочным волнением говорил Обломов.
   – Не пойду, – решительно отвечал Захар.
   – Нет, ты ступай! – настойчиво говорил Обломов.
   – Что за гости в будни? Не пойду! – упрямо сказал Захар.
   – Поди же, повеселись, не упрямься когда барин делает милость, отпускает тебя… ступай к приятелям!
   – Ну их, приятелей-то!
   – Разве тебе не хочется повидаться с ними?
   – Мерзавцы все такие, что иной раз не глядел бы!
   – Подь же, поди! – настойчиво твердил Обломов, и кровь у него бросилась в голову.
   – Нет, сегодня целый день дома пробуду, а вот в воскресенье, пожалуй! – равнодушно отнекивался Захар.
   – Теперь же, сейчас! – в волнении торопил его Обломов. – Ты должен…
   – Да куда я пойду семь вёрст киселя есть? – отговаривался Захар.
   – Ну, поди погуляй часа два: видишь, рожа-то у тебя какая заспанная – проветрись!
   – Рожа как рожа: обыкновенно какая бывает у нашего брата! – сказал Захар, лениво глядя в окно.
   «Ах ты, боже мой, сейчас явится!» – думал Обломов, отирая пот на лбу.
   – Ну, пожалуйста, поди погуляй, тебя просят! На вот двугривенный: выпей пива с приятелем.
   – Я лучше на крыльце побуду: а то куда я в мороз пойду? У ворот, пожалуй, посижу, это могу…
   – Нет, дальше от ворот, – живо сказал Обломов, – в другую улицу ступай, вон туда, налево, к саду… на ту сторону.
   «Что за диковина? – думал Захар. – Гулять гонит; этого не бывало».
   – Я лучше в воскресенье, Илья Ильич…
   – Уйдёшь ли ты? – сжав зубы, заговорил Обломов, напирая на Захара.
   Захар скрылся, а Обломов позвал Анисью.
   – Ступай на рынок, – сказал он ей, – и купи там к обеду…
   – К обеду всё куплено; скоро будет готов… – заговорил было нос.
   – Молчать и слушать! – крикнул Обломов, так что Анисья оробела.
   – Купи… хоть спаржи… – договорил он, придумывая и не зная, за чем послать её.
   – Какая теперь, батюшка, спаржа? Да и где здесь её найдёшь…
   – Марш! – закричал он, и она убежала. – Беги что есть мочи туда, – кричал он ей вслед, – и не оглядывайся, а оттуда как можно тише иди, раньше двух часов и носа не показывай.
   – Что это за диковина! – говорил Захар Анисье, столкнувшись с ней за воротами. – Гулять прогнал, двугривенный дал. Куда я пойду гулять?
   – Барское дело, – заметила сметливая Анисья, – ты подь к Артемью, графскому кучеру, напой его чаем: он всё поит тебя, а я побегу на рынок.
   – Что это за диковина, Артемий? – сказал Захар и ему. – Барин гулять прогнал и на пиво дал…
   – Да не вздумал ли сам нализаться? – остроумно догадался Артемий. – Так и тебе дал, чтоб не завидно было. Пойдём!
   Он мигнул Захару и махнул головой в какую-то улицу.
   – Пойдём! – повторил Захар и тоже махнул головой в ту улицу.
   – Экая диковина: гулять прогнал! – с усмешкой сипел он про себя.
   Они ушли, а Анисья, добежав до первого перекрёстка, присела за плетень, в канаве, и ждала, что будет.
   Обломов прислушивался и ждал: вот кто-то взялся за кольцо у калитки, и в то же мгновение раздался отчаянный лай и началось скаканье на цепи собаки.
   – Проклятая собака! – проскрежетал зубами Обломов, схватил фуражку и бросился к калитке, отворил её и почти в объятиях донёс Ольгу до крыльца.
   Она была одна. Катя ожидала её в карете, неподалёку от ворот.
   – Ты здоров? Не лежишь? Что с тобой? – бегло опросила она, не снимая ни салопа; ни шляпки и оглядывая его с ног до головы, когда они вошли в кабинет.
   – Теперь мне лучше, горло прошло… почти совсем, – сказал он, дотрогиваясь до горла и кашлянув слегка.
   – Что ж ты не был вчера? – спросила она, глядя на него таким добывающим взглядом, что он не мог сказать ни слова.
   – Как это ты решилась, Ольга, на такой поступок? – с ужасом заговорил он. – Ты знаешь ли, что ты делаешь…
   – Об этом после! – перебила она нетерпеливо. – Я спрашиваю тебя: что значит, что тебя не видать?
   Он молчал.
   – Не ячмень ли сел? – спросила она.
   Он молчал.
   – Ты не был болен; у тебя не болело горло, – сказала она, сдвинув брови.
   – Не был, – отвечал Обломов голосом школьника.
   – Обманул меня! – Она с изумлением глядела на него. – Зачем?
   – Я всё объясню тебе, Ольга, – оправдывался он, – важная причина заставала меня не быть две недели… я боялся…
   – Чего? – спросила она, садясь и снимая шляпу и салоп.
   Он взял то и другое и положил на диван.
   – Толков, сплетней…
   – А не боялся, что я не спала ночь, бог знает что передумала и чуть не слегла в постель? – сказала она, поводя по нём испытующим взглядом.
   – Ты не знаешь, Ольга, что тут происходит у меня, – говорил он, показывая на сердце и голову, – я весь в тревоге, как в огне. Ты не знаешь, что случилось?
   – Что ещё случилось? – спросила она холодно.
   – Как далёко распространился слух о тебе и обо мне! Я не хотел тебя тревожить и боялся показаться на глаза.
   Он рассказал ей всё, что слышал от Захара, от Анисьи, припомнил разговор франтов и заключил, сказав, что с тех пор он не спит, что он в каждом взгляде видит вопрос, или упрёк, или лукавые намёки на их свидания.
   – Но ведь мы решили объявить на этой неделе ma tante, – возразила она, – тогда эти толки должны замолкнуть…
   – Да; но мне не хотелось заговаривать с тёткой до нынешней недели, до получения письма. Я знаю, она не о любви моей спросит, а об имении, войдёт в подробности, а этого ничего я не могу объяснить, пока не получу ответа от поверенного.
   Она вздохнула.
   – Если б я не знала тебя, – в раздумье говорила она, – я бог знает что могла бы подумать. Боялся тревожить меня толками лакеев, а не боялся мне сделать тревогу! Я перестаю понимать тебя.
   – Я думал, что болтовня их взволнует тебя. Катя, Марфа, Семён и этот дурак Никита бог знает что говорят…
   – Я давно знаю, что они говорят, – равнодушно сказала она.
   – Как – знаешь?
   – Так. Катя и няня давно донесли мне об этом, спрашивали о тебе, поздравляли меня.
   – Ужель поздравляли? – с ужасом спросил он. – Что ж ты?
   – Ничего, поблагодарила; няне подарила платок, а она обещала сходить к Сергию пешком. Кате взялась выхлопотать отдать её замуж за кондитера: у ней есть свой роман…
   Он смотрел на неё испуганными и изумлёнными глазами.
   – Ты бываешь каждый день у нас: очень натурально, что люди толкуют об этом, – прибавила она, – они первые начинают говорить. С Сонечкой было то же; что же это так пугает тебя?
   – Так вот откуда эти слухи? – сказал он протяжно.
   – Разве они неосновательны? Ведь это правда?
   – Правда! – ни вопросительно, ни отрицательно повторил Обломов. – Да, – прибавил он потом, – в самом деле, ты права: только я не хочу, чтоб они знали о наших свиданиях, оттого и боюсь…
   – Ты боишься, дрожишь, как мальчик… Не понимаю! Разве ты крадёшь меня?
   Ему было неловко; она внимательно глядела на него.
   – Послушай, – сказала она, – тут есть какая-то ложь, что-то не то… Поди сюда и скажи всё, что у тебя на душе. Ты мог не быть день, два – пожалуй, неделю, из предосторожности, но всё бы ты предупредил меня, написал. Ты знаешь, я уж не дитя и меня не так легко смутить вздором. Что это всё значит?
   Он задумался, потом поцеловал у ней руку и вздохнул.
   – Вот что, Ольга, я думаю, – сказал он, – у меня всё это время так напугано воображение этими ужасами за тебя, так истерзан ум заботами, сердце наболело то от сбывающихся, то от пропадающих надежд, от ожиданий, что весь организм мой потрясён: он немеет, требует хоть временного успокоения…
   – Отчего ж у меня не немеет, и я ищу успокоения только подле тебя?
   – У тебя молодые, крепкие силы, и ты любишь ясно, покойно, а я… но ты знаешь, как я тебя люблю! – сказал он, сползая на пол и целуя её руки.
   – Нет ещё, мало знаю, – ты так странен, что я теряюсь в соображениях; у меня гаснут ум и надежда… скоро мы перестанем понимать друг друга: тогда худо!
   Они замолчали.
   – Что же ты делал эти дни? – спросила она, в первый раз оглядывая глазами комнату. – У тебя нехорошо: какие низенькие комнаты! Окна маленькие, обои старые… Где ж ещё у тебя комнаты?
   Он бросился показывать ей квартиру, чтоб замять вопрос о том, что он делал эти дни. Потом она села на диван, он поместился опять на ковре, у ног её.
   – Что ж ты делал две недели? – допрашивала она.
   – Читал, писал, думал о тебе.
   – Прочёл мои книги? Что они? Я возьму их с собой.
   Она взяла со стола книгу и посмотрела на развёрнутую страницу: страница запылилась.
   – Ты не читал! – сказала она.
   – Нет, – отвечал он.
   Она посмотрела на измятые, шитые подушки, на беспорядок, на запылённые окна, на письменный стол, перебрала несколько покрытых пылью бумаг, пошевелила перо в сухой чернильнице и с изумлением поглядела на него.
   – Что ж ты делал? – повторила она. – Ты не читал и не писал?
   – Времени мало было, – начал он запинаясь, – утром встанешь, убирают комнаты, мешают, потом начнутся толки об обеде, тут хозяйские дети придут, просят задачу поверить, а там и обед. После обеда… когда читать?
   – Ты спал после обеда, – сказала она так положительно, что после минутного колебания он тихо отвечал:
   – Спал…
   – Зачем же?
   – Чтоб не замечать времени: тебя не было со мной, Ольга, и жизнь скучна, несносна без тебя.
   Он остановился, а она строго глядела на него.
   – Илья! – серьёзно заговорила она. – Помнишь, в парке, когда ты сказал, что в тебе загорелась жизнь, уверял, что я – цель твоей жизни, твой идеал, взял меня за руку и сказал, что она твоя, – помнишь, как я дала тебе согласие?
   – Да разве это можно забыть? Разве это не перевернуло всю мою жизнь? Ты не видишь, как я счастлив?
   – Нет, не вижу; ты обманул меня, – холодно сказала она, – ты опять опускаешься…
   – Обманул! Не грех тебе? Богом клянусь, я кинулся бы сейчас в бездну!..
   – Да, если б бездна была вот тут, под ногами, сию минуту, – перебила она, – а если б отложили на три дня, ты бы передумал, испугался, особенно если б Захар или Анисья стали болтать об этом… Это не любовь.
   – Ты сомневаешься в моей любви? – горячо заговорил он. – Думаешь, что я медлю от боязни за себя, а не за тебя? Не оберегаю, как стеной, твоего имени, не бодрствую, как мать, чтоб не смел коснуться слух тебя… Ах, Ольга! Требуй доказательств! Повторю тебе, что если б ты с другим могла быть счастливее, я бы без ропота уступил права свои; если б надо было умереть за тебя, я бы с радостью умер! – со слезами досказал он.
   – Этого ничего не нужно, никто не требует! Зачем мне твоя жизнь? Ты сделай, что надо. Это уловка лукавых людей предлагать жертвы, которых не нужно или нельзя приносить, чтоб не приносить нужных. Ты не лукав – я знаю, но…
   – Ты не знаешь, сколько здоровья унесли у меня эти страсти и заботы! – продолжал он. – У меня нет другой мысли с тех пор, как я тебя знаю… Да, и теперь, повторю, ты моя цель, и только ты одна. Я сейчас умру, сойду с ума, если тебя не будет со мной! Я теперь дышу, смотрю, мыслю и чувствую тобой. Что ж ты удивляешься, что в те дни, когда не вижу тебя, я засыпаю и падаю? Мне всё противно, всё скучно; я машина: хожу, делаю и не замечаю, что делаю. Ты огонь и сила этой машины, – говорил он, становясь на колени и выпрямляясь.
   Глаза заблистали у него, как бывало в парке. Опять гордость и сила воли засияли в них.
   – Я сейчас готов идти, куда ты велишь, делать, что хочешь. Я чувствую, что живу, когда ты смотришь на меня, говоришь, поёшь…
   Ольга с строгой задумчивостью слушала эти излияния страсти.
   – Послушай, Илья, – сказала она, – я верю твоей любви и своей силе над тобой. Зачем же ты пугаешь меня своей нерешительностью, доводишь до сомнений? Я цель твоя, говоришь ты и идёшь к ней так робко, медленно; а тебе ещё далеко идти; ты должен стать выше меня. Я жду этого от тебя! Я видала счастливых людей, как они любят, – прибавила она со вздохом, – у них всё кипит, и покой их не похож на твой; они не опускают головы; глаза у них открыты; они едва спят, они действуют! А ты… нет, не похоже, чтоб любовь, чтоб я была твоей целью…
   Она с сомнением покачала головой.
   – Ты, ты!.. – говорил он, целуя опять у ней руки и волнуясь у ног её. – Одна ты! Боже мой, какое счастье! – твердил он, как в бреду. – И ты думаешь – возможно обмануть тебя, уснуть после такого пробуждения, не сделаться героем! Вы увидите, ты и Андрей, – продолжал он, озираясь вдохновенными глазами, – до какой высоты поднимает человека любовь такой женщины, как ты! Смотри, смотри на меня: не воскрес ли я, не живу ли в эту минуту? Пойдём отсюда! Вон! Вон! Я не могу ни минуты оставаться здесь; мне душно, гадко! – говорил он, с непритворным отвращением оглядываясь вокруг. – Дай мне дожить сегодня этим чувством… Ах, если б этот же огонь жёг меня, какой теперь жжёт, – и завтра и всегда! А то нет тебя – я гасну, падаю! Теперь я ожил, воскрес. Мне кажется, я… Ольга, Ольга! – Ты прекраснее всего в мире, ты первая женщина, ты… ты…
   Он припал к её руке лицом и замер. Слова не шли более с языка. Он прижал руку к сердцу, чтоб унять волнение, устремил на Ольгу свой страстный, влажный взгляд и стал неподвижен.
   «Нежен, нежен, нежен!» – мысленно твердила Ольга, но со вздохом, не как бывало в парке, и погрузилась в глубокую задумчивость.
   – Мне пора! – очнувшись, сказала она ласково.
   Он вдруг отрезвился.
   – Ты здесь, боже мой! У меня? – говорил он, и вдохновенный взгляд заменился робким озираньем по сторонам. Горячая речь не шла больше с языка.
   Он торопливо хватал шляпку и салоп и, в суматохе, хотел надеть салоп ей на голову.
   Она засмеялась.
   – Не бойся за меня, – успокоивала она, – ma tante уехала на целый день; дома только няня знает, что меня нет, да Катя. Проводи меня.
   Она подала ему руку и без трепета, покойно, в гордом сознании своей невинности, перешла двор, при отчаянном скаканье на цепи и лае собаки, села в карету и уехала.
   Из окон с хозяйской половины смотрели головы; из-за угла, за плетнём, выглянула из канавы голова Анисьи.
   Когда карета заворотила в другую улицу, пришла Анисья и сказала, что она избегала весь рынок и спаржи не оказалось. Захар вернулся часа через три и проспал целые сутки.
   Обломов долго ходил по комнате и не чувствовал под собой ног, не слыхал собственных шагов: он ходил как будто на четверть от полу.
   Лишь только замолк скрип колёс кареты по снегу, увёзшей его жизнь, счастье, – беспокойство его прошло, голова и спина у него выпрямились, вдохновенное сияние воротилось на лицо, и глаза были влажны от счастья, от умиления. В организме разлилась какая-то теплота, свежесть, бодрость. И опять, как прежде, ему захотелось вдруг всюду, куда-нибудь далеко: и туда, к Штольцу, с Ольгой, и в деревню, на поля, в рощи, хотелось уединиться в своём кабинете и погрузиться в труд, и самому ехать на Рыбинскую пристань, и дорогу проводить и прочесть только что вышедшую новую книгу, о которой все говорят, и в оперу – сегодня…
   Да, сегодня она у него, он у ней, потом в опере. Как полон день! Как легко дышится в этой жизни, в сфере Ольги, в лучах её девственного блеска, бодрых сил, молодого, но тонкого и глубокого, здравого ума! Он ходит, точно летает; его будто кто-то носит по комнате.
   – Вперёд, вперёд! – говорит Ольга, – выше, выше, туда, к той черте, где сила нежности и грации теряет свои права и где начинается царство мужчины!
   Как она ясно видит жизнь! Как читает в этой мудрёной книге свой путь и инстинктом угадывает и его дорогу! Обе жизни, как две реки, должны слиться: он её руководитель, вождь!
   Она видит его силы, способности, знает, сколько он может, и покорно ждёт его владычества. Чудная Ольга! Невозмутимая, не робкая, простая, но решительная женщина, естественная, как сама жизнь!
   – Какая, в самом деле, здесь гадость! – говорил он оглядываясь. – И этот ангел спустился в болото, освятил его своим присутствием!
   Он с любовью смотрел на стул, где она сидела, и вдруг глаза его заблистали: на полу, около стула, он увидел крошечную перчатку.
   – Залог! Её рука: это предзнаменование! О!.. – простонал он страстно, прижимая перчатку к губам.
   Хозяйка выглянула из двери с предложением посмотреть полотно: принесли продавать, так не понадобится ли?
   Но он сухо поблагодарил её, не подумал взглянуть на локти и извинился, что очень занят. Потом углубился в воспоминания лета, перебрал все подробности, вспомнил о всяком дереве, кусте, скамье, о каждом сказанном слове, и нашёл всё это милее, нежели как было в то время, когда он наслаждался этим.
   Он решительно перестал владеть собой, пел, ласково заговаривал с Анисьей, шутил, что у неё нет детей, и обещал крестить, лишь только родится ребёнок. С Машей поднял такую возню, что хозяйка выглянула и прогнала Машу домой, чтоб не мешала жильцу «заниматься».
   Остальной день поубавил сумасшествия. Ольга была весела, пела, и потом ещё пели в опере, потом он пил у них чай, и за чаем шёл такой задушевный, искренний разговор между ним, тёткой, бароном и Ольгой, что Обломов чувствовал себя совершенно членом этого маленького семейства. Полно жить одиноко: есть у него теперь угол; он крепко намотал свою жизнь; есть у него свет и тепло – как хорошо жить с этим!
   Ночью он спал мало: всё дочитывал присланные Ольгой книги и прочитал полтора тома.
   «Завтра письмо должно прийти из деревни», – думал он, и сердце у него билось… билось… Наконец-то!

VIII

   На другой день Захар, убирая, комнату, нашёл на письменном столе маленькую перчатку, долго разглядывал её, усмехнулся, потом подал Обломову.
   – Должно быть, Ильинская барышня забыла, – сказал он.
   – Дьявол! – грянул Илья Ильич, вырывая у него перчатку из рук. – Врёшь! Какая Ильинская барышня! Это портниха приезжала из магазина рубашки примерять. Как ты смеешь выдумывать!
   – Что за дьявол? Что я выдумываю? Вон, уж на хозяйской половине говорят.
   – Что говорят? – спросил Обломов.
   – Да что, слышь, Ильинская барышня с девушкой была…
   – Боже мой! – с ужасом произнёс Обломов. – А почём они знают Ильинскую барышню? Ты же или Анисья разболтали…
   Вдруг Анисья высунулась до половины из дверей передней.
   – Как тебе не грех, Захар Трофимыч, пустяки молоть? Не слушайте его, батюшка, – сказала она, – никто и не говорил и не знает, Христом богом…
   – Ну, ну, ну! – захрипел на неё Захар, замахиваясь локтем в грудь. – Туда же суёшься, где тебя не спрашивают.
   Анисья скрылась. Обломов погрозил обоими кулаками Захару, потом быстро отворил дверь на хозяйскую половину, Агафья Матвеевна сидела на полу и перебирала рухлядь в старом сундуке; около неё лежали груды тряпок, ваты, старых платьев, пуговиц и отрезков мехов.
   – Послушайте, – ласково, но с волнением заговорил Обломов, – мои люди болтают разный вздор; вы, ради бога, не верьте им.
   – Я ничего не слыхала, – сказала хозяйка. – Что они болтают?
   – Насчёт вчерашнего визита, – продолжал Обломов, – они говорят, будто приезжала какая-то барышня…
   – Что нам за дело, кто к жильцам ездит? – сказала хозяйка.
   – Да нет, вы, пожалуйста, не верьте: это совершенная клевета! Никакой барышни не было: приезжала просто портниха, которая рубашки шьёт. Примерять приезжала…
   – А вы где заказали рубашки? Кто вам шьёт? – живо спросила хозяйка.
   – Во французском магазине…
   – Покажите, как принесут: у меня есть две девушки: так шьют, такую строчку делают, что никакой француженке не сделать. Я видела, они приносили показать, графу Метлинскому шьют: никто так не сошьёт. Куда ваши, вот эти, что на вас…
   – Очень хорошо, я припомню. Вы только, ради бога, не подумайте, что это была барышня…
   – Что за дело, кто к жильцу ходит? Хоть и барышня…
   – Нет, нет! – опровергал Обломов. – Помилуйте, та барышня, про которую болтает Захар, огромного роста, говорит басом, а эта, портниха-то, чай, слышали, каким тоненьким голосом говорит, у ней чудесный голос. Пожалуйста, не думайте…
   – Что нам за дело? – говорила хозяйка, когда он уходил. – Так не забудьте, когда понадобится рубашки шить, сказать мне: мои знакомые такую строчку делают… их зовут Лизавета Николавна и Марья Николавна.
   – Хорошо, хорошо, не забуду; только вы не подумайте, пожалуйста.
   И он ушёл, потом оделся и уехал к Ольге.
   Воротясь вечером домой, он нашёл у себя на столе письмо из деревни, от соседа, его поверенного. Он бросился к лампе, прочёл – и у него опустились руки.
   «Прошу покорно передать доверенность другому лицу (писал сосед), а у меня накопилось столько дела, что, по совести сказать, не могу как следует присматривать за вашим имением. Всего лучше вам самим приехать сюда, и ещё лучше поселиться в имении. Имение хорошее, но сильно запущено. Прежде всего надо, аккуратнее распределить барщину и оброк; без хозяина этого сделать нельзя: мужики избалованы, старосты нового не слушают, а старый плутоват, за ним надо смотреть. Количество дохода определить нельзя. При нынешнем беспорядке едва ли вы получите больше трёх тысяч, и то при себе. Я считаю доход с хлеба, а на оброчных надежда плоха: надо их взять в руки и разобрать недоимки – на это на всё понадобится месяца три. Хлеб был хорош и в цене, и в марте или апреле вы получите деньги, если сами присмотрите за продажей. Теперь же денег наличных нет ни гроша. Что касается дороги через Верхлёво и моста, то, не получая от вас долгое время ответа, я уж решился с Одонцовым и Беловодовым проводить дорогу от себя на Нельки, так что Обломовка остаётся далеко в стороне. В заключение повторю просьбу пожаловать как можно скорее: месяца в три можно привести в известность, чего надеяться на будущий год. Кстати, теперь выборы: не пожелали ли бы вы баллотироваться в уездные судьи? Поспешайте. Дом ваш очень плох (прибавлено было в конце). Я велел скотнице, старому кучеру и двум старым девкам выбраться оттуда в избу: долее опасно бы было оставаться».
   При письме приложена была записка, сколько четвертей хлеба снято, умолочено, сколько ссыпано в магазины, сколько назначено в продажу и тому подобные хозяйственные подробности.
   «Денег ни гроша, три месяца, приехать самому, разобрать дела крестьян, привести доход в известность, служить по выборам», – всё это в виде призраков обступило Обломова. Он очутился будто в лесу, ночью, когда в каждом кусте и дереве чудится разбойник, мертвец, зверь.
   – Однакож это позор: я не поддамся! – твердил он, стараясь ознакомиться с этими призраками, как и трус силится, сквозь зажмуренные веки, взглянуть на призраки и чувствует только холод у сердца и слабость в руках и ногах.
   Чего ж надеялся Обломов? Он думал, что в письме сказано будет определительно, сколько он получит дохода и, разумеется, как можно больше – тысяч, например, шесть, семь; что дом ещё хорош, так что по нужде в нём можно жить, пока будет строиться новый; что, наконец, поверенный пришлёт тысячи три, четыре, – словом, что в письме он прочтёт тот же смех, игру жизни и любовь, что читал в записках Ольги.
   Он уже не ходил на четверть от полу по комнате, не шутил с Анисьей, не волновался надеждами на счастье: их надо было отодвинуть на три месяца; да нет! В три месяца он только разберёт дела, узнает своё имение, а свадьба…
   – О свадьбе ближе года и думать нельзя, – боязливо сказал он: – да, да, через год, не прежде! Ему ещё надо дописать свой план, надо порешить с архитектором, потом… потом… – Он вздохнул.
   «Занять!» – блеснуло у него в голове, но он оттолкнул эту мысль.
   «Как можно! А как не отдашь в срок? Если дела пойдут плохо, тогда подадут ко взысканию, и имя Обломова, до сих пор чистое, неприкосновенное…» Боже сохрани! Тогда прощай его спокойствие, гордость… нет, нет! Другие займут да потом и мечутся, работают, не спят, точно демона впустят в себя. Да, долг – это демон, бес, которого ничем не изгонишь, кроме денег!