Страница:
Когда с мазовщанами у нас из-за ятвигского удела раздор вышел, полонили его. На девять лет по праву войны в холопы забрали. Хорошим стрельником Людо оказался. Отец его к Жироту определил. Он и прижился. Дочке Жиротовой, Ивица старшей сестре, приглянулся. Столковались они. Жирот ему холопство на три года убавил. Боле не мог, Правь не позволила. Так и жил он зятем-примаком[75]. А прошлой осенью жена его померла от лихоманки. Тосковал он сильно. Сохнуть начал. Вот и истощал…
— То есть мне знакомо.
Людо вернул мне стрелу и повернулся к Жироту:
— То охотничьи стрелы. Видишь, кровоток-то какой? Чтоб раненый зверь больше крови терял. Слабел. А закусы на жалах, чтобы из шкуры стрела не вырвалась, когда тот уходить начнет. Но не мазовщанские мастера стрелу ладили. И не ятвигские. А чьи? То мне неведомо.
— На большого зверя, видать, стрелу ладили, на сохатого, а то и на секача[76], — сказал Жирот. — Откуда они у тебя, княжич?
— В бору нашел, — соврал я, а сам подумал: «Не сохатому, а мне бы на той стреле висеть. Но, знать, Доля у меня другая…»
Вернулся я к себе и до поры спрятал стрелы под своим лежаком. А сам пошел Загляду искать.
Искать ее, правда, долго не пришлось. Они с Владаной в Малушиной светелке сестренку мою счету учили.
— Смотри, — говорила Загляда, — у тебя, Малуша, четыре сливы. Две ты Владане отдала. Сколько у тебя слив осталось? Думай давай.
— Четыре, — отвечает сестренка.
— Как же четыре? — удивилась Владана. — Ты же две мне отдала.
— Ничего я тебе не отдавала! — возмутилась Малуша. — Я их лучше сама съем.
— Ух, и жадная ты, Малушка! — рассердилась Загляда.
— Я не жадная. Я запасливая. Ингварь с войском своим придет, веси окрестные разорит. Все голодать будут, а я сытая. Да две сливы в запасе. Одной с тобой, Загляда, поделюсь. А половинку другой, так и быть, тебе, Владана. Чтоб с голоду не померла.
— А ту половинку, что останется, куда денешь? — спросил я.
— На всех остальных поделю! — не оборачиваясь, ответила Малуша.
— Вот это по-хозяйски, — улыбнулся я.
— Ой, Добрынюшка! — наконец-то заметила меня Малуша.
Подбежала ко мне. Обняла.
— Соскучилась по тебе, — говорит.
— И я по тебе, Малуша. Ну, рассказывай, как ты счету обучаешься?
— Хорошо обучаюсь. Смотри, — скороговоркой затараторила, — у меня было четыре сливы. Две я Владане отдала. Сколько осталось? Осталось две. Самые кислые. Потому что всегда самые кислые остаются.
— А если бы у тебя было пять слив?
— Сейчас, — наморщила она лобик, а потом улыбнулась: — Ты меня, Добрынюшка, не путай. Если бы пять было? А ты не сказал, сколько и кому я отдавала, значит, так пять и осталось.
— Молодец, — погладил я ее по голове, как когда-то мама меня гладила. — Учись дальше. Загляда, — повернулся я к сенной девке, — мне бы потолковать с тобой. С глазу на глаз.
— А не рано тебе еще, княжич, с девками с глазу на глаз толковать? — хитро посмотрела на меня Владана.
— Ты не смотри, что он летами невелик, — завторила ей Ключникова дочь. — Он хоть и молодой, зато юркий.
И засмеялись на пару. И от смеха этого почуял я, как щеки мои пылать начали.
— Да он еще и засмущался, как девка красная, — и снова в хохот.
А Малуша стоит, то на меня, то на них смотрит и в толк никак не возьмет, чего это ее няньки над братом потешаются.
— Загляда, — сказал я строго, — нечего тут гогот подымать. Я сказал, что мне с тобой поговорить нужно. Значит, пошли. Поговорим.
— Ого! Да из него и вправду мужичок прорезаться начал. Иду, княжич, — а сама смехом прыснула.
Вышли мы из светелки. Дверь притворили. Я кулак разжал.
— Твоя колта? — говорю.
— Моя, — обрадовалась она. — Нашел? Вот хорошо-то как! — и на радостях меня поцеловала.
Точно огнем губы обожгло.
— Так ты ее у реки потеряла?
— Я же говорила уже, — стала она колту на место подвешивать. — Все утро нынче от батюшки хоронилась. Боялась, что заметит. А ты нашел, — и снова в губы губами своими.
— Ты это… не слишком-то, — вырвался я из ее объятий.
— А что? — удивилась она. — Али боишься, что увидит кто?
— Ничего я не боюсь. — Я опять смутился. — Ты мне лучше скажи, кто там с вами был, когда ты купалась?
— Да кто? — пожала она плечами. — Мы с Владаной. Малуша с нами. Да и все. Мы девок звали, так они не пошли. Говорят, дескать, вода уж простыла. А вода теплая. Да ты же сам сегодня утром пробовал. Ты же на берегу колту нашел?
— Да, — кивнул я. — А ты ввечеру где вчера была?
— Здесь, — махнула она на дверь Малушиной светелки. — После купания княжна расшалилась. Мы с Владаной ее до полуночи угомонить не могли. А потом и сами с ней уснули.
— С Владаной?
— А с кем же? — вдруг горько вздохнула Загляда. — Грудича-то моего варяжины сокрушили.
И вдруг я заметил, как в уголке глаза ключниковой дочери блеснула слезинка.
Я и раньше не верил, что Загляда была тем самым покусителем, который в меня вчера из лука стрелял. А теперь в этом бесповоротно уверился. Но ведь как-то колта ее в той башне оказалась.
Как?
— А больше вы никого не видели?
— Нет вроде, — пожала плечами сенная девка. — Хотя погоди… Белорев вроде по берегу ходил. В гольцах[77] что-то собирал.
— Загляда, — из-за двери показалось личико Малуши, — скоро ты там? А то я никак в толк не возьму, как к трем вишням двенадцать слив приложить?
— Иду, княжна, — ответила Загляда. — Спасибо, княжич, за колту, — снова поцеловала она меня и быстро в светелку убежала.
А я остался стоять, зацелованный и растерянный.
— Надо бы знахаря расспросить, — сказал, а сам подумал: «Вот бы так да с Любавой…»
Белорев был в своей каморке. Знахарь что-то помешивал струганой палочкой в котле, подвешенном над очагом. Потом вынул ее. Понюхал. На язык попробовал. Задумался. Оторвал от снизки трав, что развешаны были для просушки под потолком, какой-то листок и бросил его в варево.
Увидел меня, нахмурился.
— Ты почему не в Даждьбоговом доме? — строгость проявил. — У вас же нынче с Гостомыслом дела.
— Гостомысл сегодня на дальнее капище ушел, — сказал я. — Нам свободный день дал.
— Понятно, — и строгость прошла. — Продых тоже нужен. А остальные послухи где?
— Ивиц с Красуном погнали коней купать, их Колобуд с собой взял. Жарох тетке Милаве по хозяйству помогает…
— А ты, значит, ко мне приперся? — перебил меня знахарь.
— Вроде того, — кивнул я.
— Вот и хорошо, — вдруг улыбнулся он. — Как раз к сроку. Время к обеду, а у меня как раз похлебка подоспела. — Он снял котел с огня и поставил его на стол.
Только тут я вспомнил, что за дознанием своим совсем забыл о еде. От котла плыл сытный дух. Мой живот призывно заурчал.
— Садись, — указал Белорев на лавку возле стола. — Кору дубовую подвинь и садись. Какую пользу кора дубовая дает?
— Зубы крепит, от поноса лечит, кровь затворяет, волосы на голове укрепляет, а еще в ее отваре шкуры сыромятные вымачивают… — затараторил я.
— Молодец, — сказал знахарь.
Он достал из ставца две глиняные миски, две липовые ложки и полкаравая хлеба.
— Только кора, — довольный похвалой, добавил я, — два лета вылеживаться должна.
— А если меньше? — спросил Белорев.
— Может рвоту вызвать.
— Это точно. — Он обнял каравай, прижав его боком к груди, и ножом отрезал большой ломоть. — Садись. Чего столбом стоишь?
— Дядя Белорев, — спросил я у него, когда миски были пусты, — почему у тебя похлебка такая вкусная?
— Ты видел, как я листок в котел бросал?
— Видел.
— В нем-то все и дело. Таких у нас не растет, — вздохнул он. — Только в саду у цареградского василиса дерево это найти можно. Называется лярв[78]. От него-то и похлебка такая. Мне ветку этого лярва лета три назад грек один привез. Я за нее гривну серебряную отдал да еще восемь кун[79] в придачу. Обманул меня грек, говорил, что такой редкий и духмяный лист от ста болезней помогает, а оказалось, что он только в похлебку годится. Так что не верь всему тому, что хорошо пахнет. Иногда воняет так, что с души воротит, а пользы от вонючки этой больше, чем от благовония заморского.
— Дядя Белорев, — наконец решился я, — ты вчера на берегу Ужа в гольцах чего искал?
— Здрав ли ты, княжич? — удивленно посмотрел он на меня.
— Вроде здоров, — пожал я плечами.
— А голова не болит?
— Нет вроде, я сбор Берисавин пью. Помогает.
— Так чего же ты? Я же вчера вместе с вами, с послухами, по берегу водяной горец[80] собирал. У Побора почечуй[81] разбуянился. Он нас и попросил. Или запамятовал?
Я чуть ложкой себя по лбу не огрел. Ведь и впрямь вчера мы целый день по гольцам лазали. И Белорев все время у меня на виду был. Потом отвар для Побора готовили. А Ивиц Жароху лягушку за ворот сунул. Обжегся знахарь, а Жирот сыну за то выволочку устроил…
Все.
Начало с концом встретилось.
Провернулось коло.
Выходит, не зря чужак колту в башне подкинул. Словно русак, он скидку сделал. Замкнул петлю и в сторону сиганул. Теперь сколько по следу ни беги, а все к тому же месту воротишься. А он затаился и нового случая ждать будет…
Хотел я сам все распутать, только, видно, не под силу мне это оказалось. Ничего не поделать…
Взял да и выложил Белореву все, как есть.
Помрачнел он. Чернее тучи грозовой стал.
— Ас чего ты взял, что это чужак? — спросил.
— А кто? — поразился я.
— Как же чужак мог понять, куда ты по следу пойдешь? Это же знать надо, кто кому братом, кому сватом, а кому двоюродным плетнем доводится. Наблюдать долго. Раздумывать, как, если что, от себя подозрение отвести. Свой это. Свой. Оттого и муторно.
— Да не верю я, что кто-то из своих на такое пойти может! — крикнул я в сердцах.
— Ты не шуми сильно, — остудил мой пыл знахарь. — Я тоже не верю. Но только знаю, что из своих это кто-то, — и задумался надолго.
— Значит, так, — наконец сказал Белорев. — Ты больше ничего не делай. Будто и не было вчерашней ночи. И не рассказывай никому…
— Даже отцу?
— Даже отцу. — Знахарь встал и зашагал по каморке из угла в угол. — Ни к чему ему пока лишние хлопоты. С одним бы горем справиться.
— А если этот на Малушу посягнет?
— Не княжна ему нужна, а княжич. Ты за нее не беспокойся. Ее не тронут. Ты за себя опасайся. Когда Гостомысл вернуться обещал?
— К вечеру.
— С ведуном я сам поговорю. Не пужайся. Присмотрим мы с ним за тобой.
— Я и не пугаюсь. Пуганый уже.
— Не хорохорься и остерегайся. Вражина теперь на время утихомирится. Если он не дурак, а он не дурак точно, ждать будет, когда ты чутье потеряешь. Но мы-то тоже не лыком шитые. Так ведь?
— Так, — кивнул я.
— Все. Иди. И помни — не было ничего прошлой ночью…
Ох и невесело мне было, когда я вышел от знахаря. Помню, всю дорогу мне чудилось, что кто-то наблюдает за мной. В засаде сидит. Ждет не дождется, чтоб я слабину дал…
Но прав оказался Белорев. Ни в этот день, ни в следующий покуситель никак себя не оказал…
И месяц пролетел, а за ним другой до середины докатился.
Тихо все было. Спокойно.
Я уж подумывать стал, что ошибся Белорев, и это все же чужак был. Хотел свое дело сделать, не смог и восвояси отправился. Только в башню я уже не поднимался. Желание на звезды смотреть прошло. Да и звезда Седунь больше на небосклоне не появлялась. Успокоились люди. И я успокоился…
14 октября 943 г.
Этот день стал для меня трижды счастливым.
Первое счастье было наибольшим. Просто выпал первый в этом году снег.
Еще накануне под вечер подморозило. Взбитая ногами и копытами осенняя грязь застыла комьями. Схватилась морозцем. Грудами замерла. Кто-то сетовал на окоченевшие волнами глыбы. Кто-то ругался, спотыкаясь. А я был рад. Не хлюпает под ногами. Не липнет на сапоги тяжестью неподъемной. А груды… это не страшно. Ведь через них и перешагнуть можно.
Вслед за морозом пришел и снег. Всю ночь сыпала белая крупа. А утром все вокруг стало белым. Точно Мир оделся во все новое. Словно снова стал невинным дитятей. И все радуются ему, точно младенцу.
И пускай первый снег ненадолго — выкатит Хоре на небо и растопит праздничное убранство, только это будет потом, а пока все вокруг сияло чистотой.
Второе счастье было больше первого.
У отца наконец-то выдался свободный от забот день, и он решил проведать, как там послухи к посвящению готовятся.
Мы как раз с Гостомыслом кощун Скотьего Бога разучивали. Тянули вслед за ведуном:
Славься, Велес, Правь нам даривший.
Славься в языках и землях окрестных…
Красивее всего у Ивица выходило. Здоров был оружейников сын глотку драть.
Жарох тоже старался. Да, видать, ему в детстве медведь уши отдавил. Оттого и подвывал он гнусаво да все не в лад попадал.
Гостомысл над ним, точно сам Велес, возвышался. С черпаком в руках. Как только Поборов пасынок петуха наружу голосишком своим хиленьким выпускал, ведун звонко бахал его черпаком промеж оттопыренных ушей.
— Неверно, отрок, — приговаривал Гостомысл. — Басовитей выводи.
А мы с Красуном, обрадованные тем, что занят ведун наставлением Жароха, к нам спиной повернулся, внимания особливого не обращает, подпевали абы как. Сами же тем временем шпыняться стали. Только для того, чтобы веселее стало кощун тянуть.
За этим занятием нас и застал отец.
— Здраве буде, послухи, — с порога сказал.
— Здраве буде, княже, — ответили мы.
— Что-то вы нестройно вытягиваете? Кощун-то у вас уж больно коряв выходит.
— И не говори, княже, — сокрушенно покачал головой Гостомысл и отвесил звонкий подзатыльник Жароху.
Тот только поморщился да ушибленное место почесал.
— Бьюсь с ними как рыба об лед, — продолжал ведун, — а им все хихоньки да хахоньки. Посвящение уже не за горами, а мы с Белоревом уж думаем, может, еще пусть годок в послухах походят?
— Вот сейчас и проверим. — Князь присел на скамью и бобровую шубу расстегнул. — Ох и жарко ты топишь, Гостомысл.
— Так ведь в тепле и голос звонче, — ответил ведун.
— Что такое крапива глухая?[82] — между тем спросил князь. — Кто скажет?
— Я знаю, княже, — тут же выкрикнул Жарох и затараторил: — Глухая крапива — это трава высотой по пояс, а мне по сиську будет. Стебулыга у нее с четырех сторон обтесанная, точно брус. Листок зеленый. Прямо от стебля растет. Цветок маленький, лазоревый, вся верхушка ими утыкана. Растет там, куда огнищанки помои выливают. Трава сорная, а пользы от нее много. Отвар от маяты беспричинной и страхов ночных помогает. Если много принять, так спать будешь, что медведь в берлоге. Также от болей в груди полезна и боли всякие притупляет, — скороговоркой проговорил, а потом от себя добавил: — Только горькая она, зараза, трава эта.
— Ну вот, — улыбнулся отец. — А ты его по голове, — посмотрел он на Гостомысла. — Такую голову беречь нужно. Она нам еще сгодится.
— Ты, князь, точно забыл, как я тебе подзатыльники отвешивал, — ответил ведун спокойно. — Ты же тоже не сильно любил кощуны петь. А потом-то научился.
— Что было, то было! — рассмеялся отец. — А теперь кто скажет, где у меча самое слабое место?
— Так знамо где, — оживился Ивиц. — Возле рукояти. Оттого и удар прямой на то место принимать нельзя, а только скользящий.
— Верно, — кивнул князь. — Сразу видно, что оружейника сын.
— Он и поет славно, — добавил ведун.
И Ивиц расплылся в довольной улыбке. Еще бы, и князь, и наставник его похвалили. А то все больше затрещины да тумаки. Уж больно непоседлив был сын Жирота-оружейника.
— Ну, про тебя, — посмотрел он на меня, — я и так все знаю. А ты, Красун, чего ж не называешься?
— А я чего? — испугался Красун. — Я ничего.
— Слышал я, что силен ты не по годам. Правда это?
— Это не мне решать, — ответил конюхов сын и на нас взглянул. — Это пусть те говорят, кто кулаков моих отведал.
— Ответ достойный, только слова что? Просто слова, — улыбнулся отец. — Пойдем-ка, спытаем тебя.
Мы вывалились на морозец. После ведуновых натопленных клетей от нас пар повалил. Точно не из дома мы вышли, а из бани выскочили. А стогнь снежком припорошен. Да ногами горожан прибит. Хорошо. Удобно.
— Вали его, ребятушки! — крикнул отец. А нас долго уговаривать не надо.
Первым на конюхова сына Жарох налетел. Впрыгнул ему на спину. Вцепился в шею. Повис, точно пес охотничий на сохатом. Только Красун быстро от наскока опомнился. Крутанулся на пятке. Жароха рукой перехватил. Рванул. От себя отбросил. Жарох ростом-то невелик и весом мал. Отлетел он от Красуна. По снегу прокатился. А тут и мы с Ивицом подоспели.
— Ух! Зашибу! — крикнул Красун.
Я едва пригнуться успел. Над головой только кулак просвистел. Не попал в меня Красун. А попал бы, лежать бы мне рядом с Жарохом. Вижу, Ивиц на него наседать начал. Только тяжко ему. Едва от Красуновых ручищ увертываться поспевает. Я недолго думая ему на помощь поспешил.
А народу на стогне много. Кто от работы свободен, ближе подходить стали. Посмотреть на то, как послухи баловство устроили. Вскоре уже кольцом нас окружили. Подначивать стали. А мы знай возимся себе.
Жарох очухался быстро. Опять на Красуна кинулся. Толку от него немного, только мешается. Правда, недолго ему путаться пришлось. Хлоп ему Красун в Ухо, и тот опять отлетел. А вслед за ним и Ивиц отправился. Остались мы с Красуном один на один.
Он меня схватил, да я вывернулся. Я его схватил, да уж больно он тяжел. Завертелись мы. Он толкнул — я в сторону шаг сделал. Толчок его в пустоту провалился. Чую, Красун опору теряет, я ему и помог. Упал он. Попутно Жароха зацепил, который в третий раз на него в атаку намерился. Маленький, а настырный. Поборов приемыш снова на снегу оказался. Вместе с Красуном. Только Колобудов сын не долго на земле прохлаждался. Перекутырнулся через голову и опять на ногах.
— Ну, теперь берегись! — прорычал и снова на меня.
Бежит. Руки растопырил. Шмась из меня сотворить хочет. Попаду в его хватку, так несдобровать мне. Понял я, как мне его объятий избежать. Нырнул я ему под руку. Он мимо пролетел. Да со всего маху в толпу врезался.
Крик. Смех. Ругань.
Смотрю, а он снова на меня прет. И тут мне третье в этот день счастье привалило. Самое большое. Слышу:
— Держись, княжич! — И голос знакомый.
Я на окрик повернулся и остолбенел. Любава среди зевак стоит. На меня смотрит. Улыбается. И тут же — бабах! Это Красун мне с разбегу в грудь врезался.
Дух из меня вышибло. Повалился я на снег. А Красун на меня сверху навалился. Придавил тушей своей. Ни вздохнуть ни перднуть. Я задыхаться начал. А он мне на ухо шепчет:
— Уложил я тебя все-таки, — а сам дышит тяжело.
Я ему что-то ответить пытаюсь, а не могу. Воздуха не хватает. В глазах уж темнеть стало.
Отвалился он от меня. На ноги поднялся. Народ ему славу крикнул. А я морозец ртом схватил. Вздохнул наконец. В глазах проясняться стало. Голос отца слышу:
— И вправду силен ты, послух. А то, что сила в тебе пока дурная, так то боляре отешут.
А потом он ко мне подошел и сказал тихонько:
— Я же тебя еще мальцом учил. Коли в драку полез, то не отвлекайся. Только о том думай, как супротивника одолеть, — смотрит, а в глазах огорчение.
Посмотрел он так на меня и в детинец пошел. На ходу о чем-то с Гостомыслом толкуя.
Раньше от таких слов я бы расстроился сильно. Но это раньше. А сейчас мне Любава все расстройства заслонила.
Тут и Красун ко мне подошел. Подняться пособил.
— Что ж ты раньше-то себя мутузить позволял, коли вертлявый такой?
— Так ведь старших уважать надо, — ответил я ему. — Меня так матушка учила.
— Дурной ты, княжич. Как есть дурной, — сказал он и прижал по-братски к груди своей. — Пошли, что ли, а то холодно.
— Погоди, — я ему в ответ. — У меня тут еще дело есть.
— Ну-ну, — улыбнулся он и поспешил Ивицу с Жарохом помогать.
А я от снега отряхнулся да к Любаве навстречу скорее.
— Ты откуда здесь?
— Да вот, по первопутку приехали. Ругу князю привезли.
— Ну, здраве буде, Любава, — в пояс ей поклонился, словно болярыне.
Это чтобы смущение скрыть. Ведь на глазах у нее Красун меня поборол. Стыдно.
— Здраве буде и тебе, княжич, — ответила она. — Что ж ты меня не по чину величаешь? Огнищанка я — не великих корней.
— Ноне огнищанка, а завтра… как знать?
И вдруг зарделась она. Взор потупила. Я уж подумал — не застращал ли? Совсем смутился.
Так и стоим мы, смутой пришибленные. Что я, что она. А снежинки с неба сыпят. Мороз до костей пробирать начал. А я слова сказать не могу. Боюсь, что снова обижу ее.
— Это что за девка красная? — подлетел к нам Ивиц. — Давай-ка, красавица, погреемся, — обнял вдруг ее и в щеку поцеловал.
Тут уж я не стерпел. С развороту ему в ухо залепил.
— Очумел, что ли? — закричал он, в снегу барахтаясь.
— Рукам воли не давай! — я на него в ответ заорал. — Убью за нее. Понял?
Вскочил Ивиц, с кулаками на меня полез, да не добрался. Схватил его Красун поперек пояса, на плечо взвалил и к ведуну в дом поволок. Кричит Ивиц, вырывается, но поделать ничего не может.
— Прости его, Любава, по глупости он, — сказал я.
— А мне даже понравилось, — она отвечает. Только что мерз, а тут жарко стало. Повернулся я и прочь побрел. А у самого чувство, точно не я Ивицу, а он мне в ухо кулак сунул.
— Княжич! — она мне вслед. Остановился я словно вкопанный. Жду.
— Вправду за меня убьешь?
— А то ты не знаешь? — ответил я, не оборачиваясь.
— Так то вражина варяжский был, а этот же свой.
— Если даже сам Даждьбог тебя обидеть захочет, и его убью. Не посмотрю, что Бог.
Тут спиной чую — подходит. И верно.
Подошла.
В глаза посмотрела.
Ухмыльнулась и сказала:
— А ты растешь, княжич, — повернулась и к воротам пошла.
— Берисаве с Микулой от меня поклон передай, — ей вслед крикнул. А сам думаю: «Вот и пойми их, баб… то ли надежду подарила, то ли попрощалась навек?..»
И учение мое дальше покатилось. Полным ходом. Гостомысл нас к посвящению готовил. Да и Белорев от него не отставал.
Дни напролет мы кощуны распевали. Веды по складням разбирали. Праздники запоминали, когда работать надо, а когда отдыхать. Учились высчитывать начало сева и начало сбора.
Еще травное дело постигали. Снадобья готовили.
Заговоры ратные учили.
На меч. На стрелу каленую, чтоб точнее в цель летела.
Я как-то такой заговор Побору рассказал. Он похвалил меня. Сказал, что это дело нужное. Правильное.
А между тем зима пришла…
Коляду отпраздновали…
Повернулось годовое коло и на новое лето покатилось…
16 января 943 г.
— Ты о чем задумался, княжич? — Белорев строго смотрел на то, как я толку укропное семя в каменной ступке. — Я тебе что говорил? Не про горлиц да ворон в это время думать надо. А про то, как болезнь прогнать. Ну-ка, покажи, что там у тебя получилось?
Я протянул ему ступку. Он запустил в нее пальцы. Достал порошок. Растер его на ладони. Лизнул. Улыбнулся.
— А ничего. Справно. Молодец.
— А у меня посмотри! — Жарох знахарю свою ступку показал.
Посмотрел Белорев. Кивнул довольно. Похвалил сироту. Потом задремавшему Красуну затрещину отвесил. Тот даже подпрыгнул от неожиданности. Ступку выронил. Рассыпалось по полу укропное семя. Ивиц на смех поднял конюхова сына. Тут же и сам подзатыльник получил.
— Вот вдвоем, — строго сказал знахарь, — семя и собирайте. Чтоб ни одного зернышка не осталось.
— Так о чем задумался, Добрыня? — снова спросил знахарь, когда Красун с Ивицом принялись собирать рассыпанный укроп.
— Вот ведь что интересно, — сказал я. — Утро сменяет ночь. Вечер день. Одна седмица другую. То луна на небе, то месяц, то снова луна. За зимой весна наступает, а за осенью зима. Крутится коло. Не останавливается. А зачем?
— Ну и вопрос ты задал, — пожал плечами Белорев. — Тут, оказывается, не вороны и горлицы. Тут о Мире дума. Только вот что я вижу — мужаешь ты, княжич. Помнишь, как я тебя хвостом пугал, а ты боялся?
— Не я, а Гридя…— поправил я его.
— И верно. Не ты. Только не спрашивай «зачем?», так Сварогом заведено. А значит, надо. Голову себе не забивай. Только помни, что дня вчерашнего уже нет. А завтрашний день может и вовсе не прийти. Сейчас живи и радуйся. Сейчас. Понимаешь?
— Порадуешься тут, — это Красун с пола голос подал.
— Что? Тяжело тебе? — наклонился над ним Белорев.
— Да уж не легко.
— А подумай о том, что, когда Ингварь землю Древлянскую порушил, он бы тебя, как ратников, велел со Святища скинуть. Тогда бы не пришлось сейчас по полу ползать.
— То есть мне знакомо.
Людо вернул мне стрелу и повернулся к Жироту:
— То охотничьи стрелы. Видишь, кровоток-то какой? Чтоб раненый зверь больше крови терял. Слабел. А закусы на жалах, чтобы из шкуры стрела не вырвалась, когда тот уходить начнет. Но не мазовщанские мастера стрелу ладили. И не ятвигские. А чьи? То мне неведомо.
— На большого зверя, видать, стрелу ладили, на сохатого, а то и на секача[76], — сказал Жирот. — Откуда они у тебя, княжич?
— В бору нашел, — соврал я, а сам подумал: «Не сохатому, а мне бы на той стреле висеть. Но, знать, Доля у меня другая…»
Вернулся я к себе и до поры спрятал стрелы под своим лежаком. А сам пошел Загляду искать.
Искать ее, правда, долго не пришлось. Они с Владаной в Малушиной светелке сестренку мою счету учили.
— Смотри, — говорила Загляда, — у тебя, Малуша, четыре сливы. Две ты Владане отдала. Сколько у тебя слив осталось? Думай давай.
— Четыре, — отвечает сестренка.
— Как же четыре? — удивилась Владана. — Ты же две мне отдала.
— Ничего я тебе не отдавала! — возмутилась Малуша. — Я их лучше сама съем.
— Ух, и жадная ты, Малушка! — рассердилась Загляда.
— Я не жадная. Я запасливая. Ингварь с войском своим придет, веси окрестные разорит. Все голодать будут, а я сытая. Да две сливы в запасе. Одной с тобой, Загляда, поделюсь. А половинку другой, так и быть, тебе, Владана. Чтоб с голоду не померла.
— А ту половинку, что останется, куда денешь? — спросил я.
— На всех остальных поделю! — не оборачиваясь, ответила Малуша.
— Вот это по-хозяйски, — улыбнулся я.
— Ой, Добрынюшка! — наконец-то заметила меня Малуша.
Подбежала ко мне. Обняла.
— Соскучилась по тебе, — говорит.
— И я по тебе, Малуша. Ну, рассказывай, как ты счету обучаешься?
— Хорошо обучаюсь. Смотри, — скороговоркой затараторила, — у меня было четыре сливы. Две я Владане отдала. Сколько осталось? Осталось две. Самые кислые. Потому что всегда самые кислые остаются.
— А если бы у тебя было пять слив?
— Сейчас, — наморщила она лобик, а потом улыбнулась: — Ты меня, Добрынюшка, не путай. Если бы пять было? А ты не сказал, сколько и кому я отдавала, значит, так пять и осталось.
— Молодец, — погладил я ее по голове, как когда-то мама меня гладила. — Учись дальше. Загляда, — повернулся я к сенной девке, — мне бы потолковать с тобой. С глазу на глаз.
— А не рано тебе еще, княжич, с девками с глазу на глаз толковать? — хитро посмотрела на меня Владана.
— Ты не смотри, что он летами невелик, — завторила ей Ключникова дочь. — Он хоть и молодой, зато юркий.
И засмеялись на пару. И от смеха этого почуял я, как щеки мои пылать начали.
— Да он еще и засмущался, как девка красная, — и снова в хохот.
А Малуша стоит, то на меня, то на них смотрит и в толк никак не возьмет, чего это ее няньки над братом потешаются.
— Загляда, — сказал я строго, — нечего тут гогот подымать. Я сказал, что мне с тобой поговорить нужно. Значит, пошли. Поговорим.
— Ого! Да из него и вправду мужичок прорезаться начал. Иду, княжич, — а сама смехом прыснула.
Вышли мы из светелки. Дверь притворили. Я кулак разжал.
— Твоя колта? — говорю.
— Моя, — обрадовалась она. — Нашел? Вот хорошо-то как! — и на радостях меня поцеловала.
Точно огнем губы обожгло.
— Так ты ее у реки потеряла?
— Я же говорила уже, — стала она колту на место подвешивать. — Все утро нынче от батюшки хоронилась. Боялась, что заметит. А ты нашел, — и снова в губы губами своими.
— Ты это… не слишком-то, — вырвался я из ее объятий.
— А что? — удивилась она. — Али боишься, что увидит кто?
— Ничего я не боюсь. — Я опять смутился. — Ты мне лучше скажи, кто там с вами был, когда ты купалась?
— Да кто? — пожала она плечами. — Мы с Владаной. Малуша с нами. Да и все. Мы девок звали, так они не пошли. Говорят, дескать, вода уж простыла. А вода теплая. Да ты же сам сегодня утром пробовал. Ты же на берегу колту нашел?
— Да, — кивнул я. — А ты ввечеру где вчера была?
— Здесь, — махнула она на дверь Малушиной светелки. — После купания княжна расшалилась. Мы с Владаной ее до полуночи угомонить не могли. А потом и сами с ней уснули.
— С Владаной?
— А с кем же? — вдруг горько вздохнула Загляда. — Грудича-то моего варяжины сокрушили.
И вдруг я заметил, как в уголке глаза ключниковой дочери блеснула слезинка.
Я и раньше не верил, что Загляда была тем самым покусителем, который в меня вчера из лука стрелял. А теперь в этом бесповоротно уверился. Но ведь как-то колта ее в той башне оказалась.
Как?
— А больше вы никого не видели?
— Нет вроде, — пожала плечами сенная девка. — Хотя погоди… Белорев вроде по берегу ходил. В гольцах[77] что-то собирал.
— Загляда, — из-за двери показалось личико Малуши, — скоро ты там? А то я никак в толк не возьму, как к трем вишням двенадцать слив приложить?
— Иду, княжна, — ответила Загляда. — Спасибо, княжич, за колту, — снова поцеловала она меня и быстро в светелку убежала.
А я остался стоять, зацелованный и растерянный.
— Надо бы знахаря расспросить, — сказал, а сам подумал: «Вот бы так да с Любавой…»
Белорев был в своей каморке. Знахарь что-то помешивал струганой палочкой в котле, подвешенном над очагом. Потом вынул ее. Понюхал. На язык попробовал. Задумался. Оторвал от снизки трав, что развешаны были для просушки под потолком, какой-то листок и бросил его в варево.
Увидел меня, нахмурился.
— Ты почему не в Даждьбоговом доме? — строгость проявил. — У вас же нынче с Гостомыслом дела.
— Гостомысл сегодня на дальнее капище ушел, — сказал я. — Нам свободный день дал.
— Понятно, — и строгость прошла. — Продых тоже нужен. А остальные послухи где?
— Ивиц с Красуном погнали коней купать, их Колобуд с собой взял. Жарох тетке Милаве по хозяйству помогает…
— А ты, значит, ко мне приперся? — перебил меня знахарь.
— Вроде того, — кивнул я.
— Вот и хорошо, — вдруг улыбнулся он. — Как раз к сроку. Время к обеду, а у меня как раз похлебка подоспела. — Он снял котел с огня и поставил его на стол.
Только тут я вспомнил, что за дознанием своим совсем забыл о еде. От котла плыл сытный дух. Мой живот призывно заурчал.
— Садись, — указал Белорев на лавку возле стола. — Кору дубовую подвинь и садись. Какую пользу кора дубовая дает?
— Зубы крепит, от поноса лечит, кровь затворяет, волосы на голове укрепляет, а еще в ее отваре шкуры сыромятные вымачивают… — затараторил я.
— Молодец, — сказал знахарь.
Он достал из ставца две глиняные миски, две липовые ложки и полкаравая хлеба.
— Только кора, — довольный похвалой, добавил я, — два лета вылеживаться должна.
— А если меньше? — спросил Белорев.
— Может рвоту вызвать.
— Это точно. — Он обнял каравай, прижав его боком к груди, и ножом отрезал большой ломоть. — Садись. Чего столбом стоишь?
— Дядя Белорев, — спросил я у него, когда миски были пусты, — почему у тебя похлебка такая вкусная?
— Ты видел, как я листок в котел бросал?
— Видел.
— В нем-то все и дело. Таких у нас не растет, — вздохнул он. — Только в саду у цареградского василиса дерево это найти можно. Называется лярв[78]. От него-то и похлебка такая. Мне ветку этого лярва лета три назад грек один привез. Я за нее гривну серебряную отдал да еще восемь кун[79] в придачу. Обманул меня грек, говорил, что такой редкий и духмяный лист от ста болезней помогает, а оказалось, что он только в похлебку годится. Так что не верь всему тому, что хорошо пахнет. Иногда воняет так, что с души воротит, а пользы от вонючки этой больше, чем от благовония заморского.
— Дядя Белорев, — наконец решился я, — ты вчера на берегу Ужа в гольцах чего искал?
— Здрав ли ты, княжич? — удивленно посмотрел он на меня.
— Вроде здоров, — пожал я плечами.
— А голова не болит?
— Нет вроде, я сбор Берисавин пью. Помогает.
— Так чего же ты? Я же вчера вместе с вами, с послухами, по берегу водяной горец[80] собирал. У Побора почечуй[81] разбуянился. Он нас и попросил. Или запамятовал?
Я чуть ложкой себя по лбу не огрел. Ведь и впрямь вчера мы целый день по гольцам лазали. И Белорев все время у меня на виду был. Потом отвар для Побора готовили. А Ивиц Жароху лягушку за ворот сунул. Обжегся знахарь, а Жирот сыну за то выволочку устроил…
Все.
Начало с концом встретилось.
Провернулось коло.
Выходит, не зря чужак колту в башне подкинул. Словно русак, он скидку сделал. Замкнул петлю и в сторону сиганул. Теперь сколько по следу ни беги, а все к тому же месту воротишься. А он затаился и нового случая ждать будет…
Хотел я сам все распутать, только, видно, не под силу мне это оказалось. Ничего не поделать…
Взял да и выложил Белореву все, как есть.
Помрачнел он. Чернее тучи грозовой стал.
— Ас чего ты взял, что это чужак? — спросил.
— А кто? — поразился я.
— Как же чужак мог понять, куда ты по следу пойдешь? Это же знать надо, кто кому братом, кому сватом, а кому двоюродным плетнем доводится. Наблюдать долго. Раздумывать, как, если что, от себя подозрение отвести. Свой это. Свой. Оттого и муторно.
— Да не верю я, что кто-то из своих на такое пойти может! — крикнул я в сердцах.
— Ты не шуми сильно, — остудил мой пыл знахарь. — Я тоже не верю. Но только знаю, что из своих это кто-то, — и задумался надолго.
— Значит, так, — наконец сказал Белорев. — Ты больше ничего не делай. Будто и не было вчерашней ночи. И не рассказывай никому…
— Даже отцу?
— Даже отцу. — Знахарь встал и зашагал по каморке из угла в угол. — Ни к чему ему пока лишние хлопоты. С одним бы горем справиться.
— А если этот на Малушу посягнет?
— Не княжна ему нужна, а княжич. Ты за нее не беспокойся. Ее не тронут. Ты за себя опасайся. Когда Гостомысл вернуться обещал?
— К вечеру.
— С ведуном я сам поговорю. Не пужайся. Присмотрим мы с ним за тобой.
— Я и не пугаюсь. Пуганый уже.
— Не хорохорься и остерегайся. Вражина теперь на время утихомирится. Если он не дурак, а он не дурак точно, ждать будет, когда ты чутье потеряешь. Но мы-то тоже не лыком шитые. Так ведь?
— Так, — кивнул я.
— Все. Иди. И помни — не было ничего прошлой ночью…
Ох и невесело мне было, когда я вышел от знахаря. Помню, всю дорогу мне чудилось, что кто-то наблюдает за мной. В засаде сидит. Ждет не дождется, чтоб я слабину дал…
Но прав оказался Белорев. Ни в этот день, ни в следующий покуситель никак себя не оказал…
И месяц пролетел, а за ним другой до середины докатился.
Тихо все было. Спокойно.
Я уж подумывать стал, что ошибся Белорев, и это все же чужак был. Хотел свое дело сделать, не смог и восвояси отправился. Только в башню я уже не поднимался. Желание на звезды смотреть прошло. Да и звезда Седунь больше на небосклоне не появлялась. Успокоились люди. И я успокоился…
14 октября 943 г.
Этот день стал для меня трижды счастливым.
Первое счастье было наибольшим. Просто выпал первый в этом году снег.
Еще накануне под вечер подморозило. Взбитая ногами и копытами осенняя грязь застыла комьями. Схватилась морозцем. Грудами замерла. Кто-то сетовал на окоченевшие волнами глыбы. Кто-то ругался, спотыкаясь. А я был рад. Не хлюпает под ногами. Не липнет на сапоги тяжестью неподъемной. А груды… это не страшно. Ведь через них и перешагнуть можно.
Вслед за морозом пришел и снег. Всю ночь сыпала белая крупа. А утром все вокруг стало белым. Точно Мир оделся во все новое. Словно снова стал невинным дитятей. И все радуются ему, точно младенцу.
И пускай первый снег ненадолго — выкатит Хоре на небо и растопит праздничное убранство, только это будет потом, а пока все вокруг сияло чистотой.
Второе счастье было больше первого.
У отца наконец-то выдался свободный от забот день, и он решил проведать, как там послухи к посвящению готовятся.
Мы как раз с Гостомыслом кощун Скотьего Бога разучивали. Тянули вслед за ведуном:
Славься, Велес, Правь нам даривший.
Славься в языках и землях окрестных…
Красивее всего у Ивица выходило. Здоров был оружейников сын глотку драть.
Жарох тоже старался. Да, видать, ему в детстве медведь уши отдавил. Оттого и подвывал он гнусаво да все не в лад попадал.
Гостомысл над ним, точно сам Велес, возвышался. С черпаком в руках. Как только Поборов пасынок петуха наружу голосишком своим хиленьким выпускал, ведун звонко бахал его черпаком промеж оттопыренных ушей.
— Неверно, отрок, — приговаривал Гостомысл. — Басовитей выводи.
А мы с Красуном, обрадованные тем, что занят ведун наставлением Жароха, к нам спиной повернулся, внимания особливого не обращает, подпевали абы как. Сами же тем временем шпыняться стали. Только для того, чтобы веселее стало кощун тянуть.
За этим занятием нас и застал отец.
— Здраве буде, послухи, — с порога сказал.
— Здраве буде, княже, — ответили мы.
— Что-то вы нестройно вытягиваете? Кощун-то у вас уж больно коряв выходит.
— И не говори, княже, — сокрушенно покачал головой Гостомысл и отвесил звонкий подзатыльник Жароху.
Тот только поморщился да ушибленное место почесал.
— Бьюсь с ними как рыба об лед, — продолжал ведун, — а им все хихоньки да хахоньки. Посвящение уже не за горами, а мы с Белоревом уж думаем, может, еще пусть годок в послухах походят?
— Вот сейчас и проверим. — Князь присел на скамью и бобровую шубу расстегнул. — Ох и жарко ты топишь, Гостомысл.
— Так ведь в тепле и голос звонче, — ответил ведун.
— Что такое крапива глухая?[82] — между тем спросил князь. — Кто скажет?
— Я знаю, княже, — тут же выкрикнул Жарох и затараторил: — Глухая крапива — это трава высотой по пояс, а мне по сиську будет. Стебулыга у нее с четырех сторон обтесанная, точно брус. Листок зеленый. Прямо от стебля растет. Цветок маленький, лазоревый, вся верхушка ими утыкана. Растет там, куда огнищанки помои выливают. Трава сорная, а пользы от нее много. Отвар от маяты беспричинной и страхов ночных помогает. Если много принять, так спать будешь, что медведь в берлоге. Также от болей в груди полезна и боли всякие притупляет, — скороговоркой проговорил, а потом от себя добавил: — Только горькая она, зараза, трава эта.
— Ну вот, — улыбнулся отец. — А ты его по голове, — посмотрел он на Гостомысла. — Такую голову беречь нужно. Она нам еще сгодится.
— Ты, князь, точно забыл, как я тебе подзатыльники отвешивал, — ответил ведун спокойно. — Ты же тоже не сильно любил кощуны петь. А потом-то научился.
— Что было, то было! — рассмеялся отец. — А теперь кто скажет, где у меча самое слабое место?
— Так знамо где, — оживился Ивиц. — Возле рукояти. Оттого и удар прямой на то место принимать нельзя, а только скользящий.
— Верно, — кивнул князь. — Сразу видно, что оружейника сын.
— Он и поет славно, — добавил ведун.
И Ивиц расплылся в довольной улыбке. Еще бы, и князь, и наставник его похвалили. А то все больше затрещины да тумаки. Уж больно непоседлив был сын Жирота-оружейника.
— Ну, про тебя, — посмотрел он на меня, — я и так все знаю. А ты, Красун, чего ж не называешься?
— А я чего? — испугался Красун. — Я ничего.
— Слышал я, что силен ты не по годам. Правда это?
— Это не мне решать, — ответил конюхов сын и на нас взглянул. — Это пусть те говорят, кто кулаков моих отведал.
— Ответ достойный, только слова что? Просто слова, — улыбнулся отец. — Пойдем-ка, спытаем тебя.
Мы вывалились на морозец. После ведуновых натопленных клетей от нас пар повалил. Точно не из дома мы вышли, а из бани выскочили. А стогнь снежком припорошен. Да ногами горожан прибит. Хорошо. Удобно.
— Вали его, ребятушки! — крикнул отец. А нас долго уговаривать не надо.
Первым на конюхова сына Жарох налетел. Впрыгнул ему на спину. Вцепился в шею. Повис, точно пес охотничий на сохатом. Только Красун быстро от наскока опомнился. Крутанулся на пятке. Жароха рукой перехватил. Рванул. От себя отбросил. Жарох ростом-то невелик и весом мал. Отлетел он от Красуна. По снегу прокатился. А тут и мы с Ивицом подоспели.
— Ух! Зашибу! — крикнул Красун.
Я едва пригнуться успел. Над головой только кулак просвистел. Не попал в меня Красун. А попал бы, лежать бы мне рядом с Жарохом. Вижу, Ивиц на него наседать начал. Только тяжко ему. Едва от Красуновых ручищ увертываться поспевает. Я недолго думая ему на помощь поспешил.
А народу на стогне много. Кто от работы свободен, ближе подходить стали. Посмотреть на то, как послухи баловство устроили. Вскоре уже кольцом нас окружили. Подначивать стали. А мы знай возимся себе.
Жарох очухался быстро. Опять на Красуна кинулся. Толку от него немного, только мешается. Правда, недолго ему путаться пришлось. Хлоп ему Красун в Ухо, и тот опять отлетел. А вслед за ним и Ивиц отправился. Остались мы с Красуном один на один.
Он меня схватил, да я вывернулся. Я его схватил, да уж больно он тяжел. Завертелись мы. Он толкнул — я в сторону шаг сделал. Толчок его в пустоту провалился. Чую, Красун опору теряет, я ему и помог. Упал он. Попутно Жароха зацепил, который в третий раз на него в атаку намерился. Маленький, а настырный. Поборов приемыш снова на снегу оказался. Вместе с Красуном. Только Колобудов сын не долго на земле прохлаждался. Перекутырнулся через голову и опять на ногах.
— Ну, теперь берегись! — прорычал и снова на меня.
Бежит. Руки растопырил. Шмась из меня сотворить хочет. Попаду в его хватку, так несдобровать мне. Понял я, как мне его объятий избежать. Нырнул я ему под руку. Он мимо пролетел. Да со всего маху в толпу врезался.
Крик. Смех. Ругань.
Смотрю, а он снова на меня прет. И тут мне третье в этот день счастье привалило. Самое большое. Слышу:
— Держись, княжич! — И голос знакомый.
Я на окрик повернулся и остолбенел. Любава среди зевак стоит. На меня смотрит. Улыбается. И тут же — бабах! Это Красун мне с разбегу в грудь врезался.
Дух из меня вышибло. Повалился я на снег. А Красун на меня сверху навалился. Придавил тушей своей. Ни вздохнуть ни перднуть. Я задыхаться начал. А он мне на ухо шепчет:
— Уложил я тебя все-таки, — а сам дышит тяжело.
Я ему что-то ответить пытаюсь, а не могу. Воздуха не хватает. В глазах уж темнеть стало.
Отвалился он от меня. На ноги поднялся. Народ ему славу крикнул. А я морозец ртом схватил. Вздохнул наконец. В глазах проясняться стало. Голос отца слышу:
— И вправду силен ты, послух. А то, что сила в тебе пока дурная, так то боляре отешут.
А потом он ко мне подошел и сказал тихонько:
— Я же тебя еще мальцом учил. Коли в драку полез, то не отвлекайся. Только о том думай, как супротивника одолеть, — смотрит, а в глазах огорчение.
Посмотрел он так на меня и в детинец пошел. На ходу о чем-то с Гостомыслом толкуя.
Раньше от таких слов я бы расстроился сильно. Но это раньше. А сейчас мне Любава все расстройства заслонила.
Тут и Красун ко мне подошел. Подняться пособил.
— Что ж ты раньше-то себя мутузить позволял, коли вертлявый такой?
— Так ведь старших уважать надо, — ответил я ему. — Меня так матушка учила.
— Дурной ты, княжич. Как есть дурной, — сказал он и прижал по-братски к груди своей. — Пошли, что ли, а то холодно.
— Погоди, — я ему в ответ. — У меня тут еще дело есть.
— Ну-ну, — улыбнулся он и поспешил Ивицу с Жарохом помогать.
А я от снега отряхнулся да к Любаве навстречу скорее.
— Ты откуда здесь?
— Да вот, по первопутку приехали. Ругу князю привезли.
— Ну, здраве буде, Любава, — в пояс ей поклонился, словно болярыне.
Это чтобы смущение скрыть. Ведь на глазах у нее Красун меня поборол. Стыдно.
— Здраве буде и тебе, княжич, — ответила она. — Что ж ты меня не по чину величаешь? Огнищанка я — не великих корней.
— Ноне огнищанка, а завтра… как знать?
И вдруг зарделась она. Взор потупила. Я уж подумал — не застращал ли? Совсем смутился.
Так и стоим мы, смутой пришибленные. Что я, что она. А снежинки с неба сыпят. Мороз до костей пробирать начал. А я слова сказать не могу. Боюсь, что снова обижу ее.
— Это что за девка красная? — подлетел к нам Ивиц. — Давай-ка, красавица, погреемся, — обнял вдруг ее и в щеку поцеловал.
Тут уж я не стерпел. С развороту ему в ухо залепил.
— Очумел, что ли? — закричал он, в снегу барахтаясь.
— Рукам воли не давай! — я на него в ответ заорал. — Убью за нее. Понял?
Вскочил Ивиц, с кулаками на меня полез, да не добрался. Схватил его Красун поперек пояса, на плечо взвалил и к ведуну в дом поволок. Кричит Ивиц, вырывается, но поделать ничего не может.
— Прости его, Любава, по глупости он, — сказал я.
— А мне даже понравилось, — она отвечает. Только что мерз, а тут жарко стало. Повернулся я и прочь побрел. А у самого чувство, точно не я Ивицу, а он мне в ухо кулак сунул.
— Княжич! — она мне вслед. Остановился я словно вкопанный. Жду.
— Вправду за меня убьешь?
— А то ты не знаешь? — ответил я, не оборачиваясь.
— Так то вражина варяжский был, а этот же свой.
— Если даже сам Даждьбог тебя обидеть захочет, и его убью. Не посмотрю, что Бог.
Тут спиной чую — подходит. И верно.
Подошла.
В глаза посмотрела.
Ухмыльнулась и сказала:
— А ты растешь, княжич, — повернулась и к воротам пошла.
— Берисаве с Микулой от меня поклон передай, — ей вслед крикнул. А сам думаю: «Вот и пойми их, баб… то ли надежду подарила, то ли попрощалась навек?..»
И учение мое дальше покатилось. Полным ходом. Гостомысл нас к посвящению готовил. Да и Белорев от него не отставал.
Дни напролет мы кощуны распевали. Веды по складням разбирали. Праздники запоминали, когда работать надо, а когда отдыхать. Учились высчитывать начало сева и начало сбора.
Еще травное дело постигали. Снадобья готовили.
Заговоры ратные учили.
На меч. На стрелу каленую, чтоб точнее в цель летела.
Я как-то такой заговор Побору рассказал. Он похвалил меня. Сказал, что это дело нужное. Правильное.
А между тем зима пришла…
Коляду отпраздновали…
Повернулось годовое коло и на новое лето покатилось…
16 января 943 г.
— Ты о чем задумался, княжич? — Белорев строго смотрел на то, как я толку укропное семя в каменной ступке. — Я тебе что говорил? Не про горлиц да ворон в это время думать надо. А про то, как болезнь прогнать. Ну-ка, покажи, что там у тебя получилось?
Я протянул ему ступку. Он запустил в нее пальцы. Достал порошок. Растер его на ладони. Лизнул. Улыбнулся.
— А ничего. Справно. Молодец.
— А у меня посмотри! — Жарох знахарю свою ступку показал.
Посмотрел Белорев. Кивнул довольно. Похвалил сироту. Потом задремавшему Красуну затрещину отвесил. Тот даже подпрыгнул от неожиданности. Ступку выронил. Рассыпалось по полу укропное семя. Ивиц на смех поднял конюхова сына. Тут же и сам подзатыльник получил.
— Вот вдвоем, — строго сказал знахарь, — семя и собирайте. Чтоб ни одного зернышка не осталось.
— Так о чем задумался, Добрыня? — снова спросил знахарь, когда Красун с Ивицом принялись собирать рассыпанный укроп.
— Вот ведь что интересно, — сказал я. — Утро сменяет ночь. Вечер день. Одна седмица другую. То луна на небе, то месяц, то снова луна. За зимой весна наступает, а за осенью зима. Крутится коло. Не останавливается. А зачем?
— Ну и вопрос ты задал, — пожал плечами Белорев. — Тут, оказывается, не вороны и горлицы. Тут о Мире дума. Только вот что я вижу — мужаешь ты, княжич. Помнишь, как я тебя хвостом пугал, а ты боялся?
— Не я, а Гридя…— поправил я его.
— И верно. Не ты. Только не спрашивай «зачем?», так Сварогом заведено. А значит, надо. Голову себе не забивай. Только помни, что дня вчерашнего уже нет. А завтрашний день может и вовсе не прийти. Сейчас живи и радуйся. Сейчас. Понимаешь?
— Порадуешься тут, — это Красун с пола голос подал.
— Что? Тяжело тебе? — наклонился над ним Белорев.
— Да уж не легко.
— А подумай о том, что, когда Ингварь землю Древлянскую порушил, он бы тебя, как ратников, велел со Святища скинуть. Тогда бы не пришлось сейчас по полу ползать.