Одно хорошо — далеко пока медведица. Видать, надолго ее варяжский конь задержал. Ей душу отвести нужно было, а медвежатам потешиться.
   Ох, успеть бы до схорона добраться. Ох, успеть бы…
   А медведица все ближе и ближе. А силы у меня все меньше и меньше…
   Вот и жуть вернулась. Комком противным в горле саднит. И так задыхаюсь, а тут она еще. Не хочется ведь под медвежьей лапой жизнь кончить. Молод я еще, чтоб в Репейские горы спешить. Эк она коня-то рвала да кутыряла. Так ведь и меня рвать станет…
   Нет. Не хочу…
   Хочу — не хочу. Только совсем из сил выбился. Не могу больше. Пытаюсь, а не могу. Я уж и забыл, что только нынче с постели встал. Не до того как-то было. А вот теперь напомнилось.
   Все…
   Не успел…
   Прости, Любава…
   Вышла на меня медведица. Догнала. А я и не бегу уже никуда. К стволу спиной привалился. Думал, на сосну влезть — не смог…
   Все вокруг плывет…
   И бор, и земля, и зверь…
   Она тоже остановилась. Втянула ноздрями воздух. Заворчала недовольно. А потом рыкнула зло. На задние лапы поднялась и на меня поперла.
   Я сразу про мать, про отца, про Любаву, про бабулю вспомнил…
   Как мне бабушка сказки рассказывала. О Белобоге. О Роде. О Свароге-Создателе. Она меня так учила:
   — Коли помирать придется, так помирай достойно. Чтоб в светлом Ирии тебя Даждьбог от других отличить смог. Чтобы не в Явь обратно отослал, а в Сварге с собой оставил…[50]
   «Вот и помрем достойно», — сказал я себе.
   А подруга мудрого Велеса[51] ко мне все ближе и ближе. С клыков слюна бежит. Нижнюю губу оттопырила. Ревет…
   Только подумалось мне, что на этот раз, как тогда, на первом гоне, с волком, у меня не будет. Не хочу больше позора…
   Эх, помирать — так весело!
   Собрал я остаток сил в кулак. Оторвался от соснового ствола. Руки растопырил да как заору в ответ. Не ожидала она, видать, от дичи прыти такой.
   Остановилась озадаченно. Реванула.
   А я опять заорал. Заорал так, что сам удивился. Со всей мочи. Со всей дури.
   Стоим супротив друг друга. Орем. То я, то она. Веселая у меня смертушка получается. Да, видать, Марена где-то в другом месте задержалась. Или не нашла меня. Или в дороге заплутала. Только не смертный день у меня ныне. Поживем еще. Помучаемся.
   Замолчала вдруг медведица. Опустилась на четыре лапы. Да в бор прочь побежала. Точно вспомнила, что медвежат без присмотра оставила. Затрещало ветвями и стихло все. Один я остался.
   Тут и силы меня оставили…
 
   Чую — лицо мне кто-то лижет.
   «Уж не медведица ли воротилась? — Мысль меня в себя вернула. — Или какой другой зверь на дармовщинку попировать мной захотел?»
   Дернулся я. Дескать, живой еще. Гукнул. Отпугнул. Получилось.
   Отскочил зверь. Да залаял.
   Собака…
   Гавча…
   Значит, рядом схорон. И Берисава недалеко.
   — Гавча, — прохрипел я, — родненькая. Веди меня к хозяйке…
   А сам за ошейник рукой уцепился…
 
   — Что ж ты, княжич, так себя надорвал? — корила меня Берисава.
   Сняла она с меня рубище, кровью да грязью заляпанное. Тело тряпицей мокрой отерла. Дав чистое переодела. Видать, схорон основательно готовили. Землянка просторная. С очагом каменным. С запасами.
   Она меня пестует, а я ей все как заведенный:
   — К Любаве тебе надобно.
   — Успеется, — она спокойно в ответ.
   Точно забыла, как меня встретила. Как в ноги кинулась.
   — Что там? — причитает. — Что с дочерью? Что с Микулой? — тревожится.
   — Живы они, — отвечаю. — Только Любава в беспамятстве.
   А самого бьет мелкая дрожь. От натуги колотит. Ну да это ничего. Добрался же. Остальное не важно.
 
   — Я же знала, что гости будут. — Берисава налила из корчаги молока. — С утра в дом воробей залетел. Примета верная. Только думала, за тобой приедут. А видишь, как повернулось.
   — Я тоже своих ждал. Пора бы уж домой.
   — Ты здесь побудешь до утра, — сказала она мне, молока парного подала, хлеба кус.
   — Нет, — жую, а сам головой мотаю. — Я с тобой пойду.
   — Куда тебе?
   — Не останусь я. Там медведица с медвежатами. Растревоженная она. Злющая. А я знаю, где она. Мимо проведу. Без меня как ты потемну пойдешь?
   — Это ж Топтыга, — улыбнулась она. — У нее пестун да двое маленьких?
   — А ты почем знаешь?
   — Так я ее с медвежонка знаю. Ее Микула лет пять назад притащил. Она человека не тронет.
   — Человека не тронет, а коня моего порвала. И меня чуть не закатала, — вспомнил я оскаленную медвежью пасть и поежился.
   — Видать, ты ее вправду пугнул.
   — Выходит, что я от ручной медведицы бежал?
   — Выходит, так. Только ты же не знал, что Топтыга приваженная. — Она поправила рукой волосы, перевязала платок потуже и посмотрела на меня. — Ладно. Пора мне, а ты лежи.
   — Нет, тетка Берисава, — сказал я упрямо, вставая с лежака. — Все одно с тобой пойду.
   — Что ж с тобой поделать? — залила она огонь в очаге.
 
   21 июля 942 г.
   Я проспал до вечера…
 
   И сон мне странный снился.
   Словно я маленький совсем. И луг вокруг огромный. Цветами раскрашен. А я посреди стою. И небо надо мной синее-синее. Высокое. Радостное.
   И понимаю я, что Мир большой-большой. И я в нем всего лишь частичка малая. И смешно мне от этого чувства. И страшно, аж дух захватывает. И смеюсь я, и плачу одновременно. Маленькому-то плакать не зазорно.
   Тут смотрю — мама ко мне подходит. Светлая. Чистая. Вся светится.
   — Добрынюшка, — говорит. — Мальчик мой. Как вырос-то ты! Каким пригожим стал.
   Берет меня за руку. И ведет сквозь туман, невесть откуда налетевший. А я за мамкину руку держусь. Потеряться в тумане не хочу. И вдруг понимаю, что нет уже ее руки. Пропала. Хватаю, хватаю вокруг ручонками. Только в ладошах туман один остается.
   И горестно мне оттого, что один я остался. И понимаю, что теперь самому тропинку из тумана искать. И вроде сразу не маленький я, а такой, как есть.
   Бреду через туман, а он все не кончается. И хочется мне опять на тот луг, да догадываюсь, что возврата нет…
 
   — Княжич, — слышу, зовет кто-то. — Княжич! А я понять не могу, то ли сон это продолжается, то ли Явь уже…
   — Княжич!..
   — Кто это?
   — Это я, Микула. Тут и проснулся я.
   — А Любава где?
   — С ней все хорошо будет. Слышишь, княжич, встать тебе надобно. — Он неуклюже переминался с ноги на ногу,
   — Что? — встрепенулся я. — Варяги опять?
   — Нет. Тебя Берисава ждет. Для тебя и для Любавы обряд приготовила— Будет из вас страх выгонять. Ты как? Сам-то дойдешь, или отнести тебя?
   — Сам дойду, — отвечаю.
 
   Я скоро пожалел, что отказался от Микулиной помощи. Кое-как спустился из горницы. Наступать на истыканные сучьями и хвоей ноги было больно. Опираться на иссеченные пальцы — еще больнее. Тело ныло так, как будто меня вчера целый день Гридя со Славдей мутузили, а все Поборовы лучники им помогали.
   Кое-как добрался я до коновязи, где на этот раз был привязан не ратный давешний конь, а рабочий, чуть зануженный, но сытый и довольный жизнью мерин.
   — Давай, княжич. — Микула подсадил меня. — Дорога не близкая, но нужная.
   Он рванул узду. Мерин горестно вздохнул и поплелся за хозяином.
 
   Микула вел мерина под уздцы. Дорога оказалась и впрямь неблизкой. Я сидел на широкой спине мерина. Сидел и радовался тому, что огнищанин не видит, как мне тяжело дается дорога. Я старался не замечать ни усталости, ни боли. Ведь худо или бедно, но я ехал, а не шел пешком.
   Между тем небо потемнело. А вскоре и вовсе скрылось среди разлапистых ветвей. Прошло еще немного времени, и я уже с трудом мог различить уши моего коняги.
   А Микула все шел и шел. И я никак не мог понять, как же он различает тропу.
   — Долго еще? — не стерпел я.
   — Да пришли уже, — услышал в ответ его голос. — Видишь, вон Берисава костры запалила.
   И верно. В бездонном мраке леса засветились яркие огоньки.
   — А Любава там?
   — Я еще с полудня ее перенес.
   — Не пришла она в себя?
   — Она вроде как в себе, — сказал Микула растерянно. — А вроде как спит. Мать говорит, это страх на нее напал. Да скоро сам увидишь.
 
   Вскоре мы и вправду вышли на поляну. По краям ее пылали костры. Двенадцать. По кругу. А посередине поляны торчал из земли огромный валун. Говорят, что, когда волоты[52] супротив богов восстали, они этими валунами в Божье Воинство кидались. Китоврас[53] им тогда такого задал. В него же, скакового, не так просто попасть. Вот и разбросаны такие камни по всей Древлянской земле.
   А люди вокруг них собираются. Ведуны требы приносят. Кощуны поют. Через них с богами разговаривают. Сколько в камнях этих силы волотовой накопилось? Попробуй сосчитай. Не простые то камни. Нужные.
   Вот на таком камне, посреди освященной Огнем поляны, лежала Любава.
   Берисава уже раздела ее. Руки и ноги веревками стянула. Распластала ее на валуне. Да прокричала что-то. Не расслышал я.
   Тут она нас увидала. А я ее рассмотрел. Простоволосая она стояла, точно девка. Венок из трав на голове. Закутанная в расшитое полотно. Босая.
   — Иди сюда, княжич.
   Слез я с мерина. Микула меня вперед подтолкнул.
   — Иди, — говорит, — а я пошел отсюда. Нельзя мне здесь, — рванул мерина за узду и в лесу пропал.
   А я в кольцо огненное вошел. Жаром костры пылают. Светло в коло[54], как днем.
   — Снимай с себя все, — сказала ведьма, — да мне давай.
   Скинул я себя рубаху. Порты спустил. Берисаве отдал. А она их на клочки ножом располосовала. На двенадцать частей, и по части в каждый костер бросила.
   — Прими, Огнь Сварожич, старую одёжу, старые боли, старые страхи, старые немощи. Спали их сердцем горячим своим. Чтоб не было их боле ни в Яви, ни в Нави. Чтобы Правь от нас не загораживали, — подкармливала она Огонь моими недугами.
   Потом ко мне подошла.
   — Руки давай, — говорит.
   Я руки протянул, а она на них петли ременные накинула.
   — Пойдем, княжич, — потянула она за ремни, и я пошел за ней.
   Она меня к валуну подвела. Уложила на него так, что мы с Любавой оказались голова к голове. Растянула ведьма ремни. Накрепко меня привязала. Так, что я даже дернуться не смог. Потом чую, она мне и на йоги петли накинула. Через мгновение я был привязан так же, как и Любава. Так мы и лежали на валуне, распятые.
   — Это чтоб ты не побился сильно, когда страх из тебя полезет, — пояснила она.
   — Услыши, Мать-Рожаница, внучку свою! — вдруг заголосила ведьма. — Помощи жду от тебя, Мира создательница! Из неживого в живое оборачивающая. Приди к внучке своей. Помоги защитить чада свои!
   И понял я, что женский обряд начался. Древний, как сам этот Мир[55].
   А Берисава полотно с себя скинула. В одном венке осталась. Точно навка лесная. На колени возле валуна села, глаза закрыла, раскачиваться начала. Стонать. Все громче и громче этот стон. Уже в звук обратился. Красивый. Глубокий…
   — А-а-а-а! — над поляной летит и в ветвях гаснет.
   А костры ярко горят. Глаза слепят.
   Тут, на самом высоком звуке, Берисава опять застонала. Раскачивается все сильнее. Волосы ее длинные по земле волочатся. Вокруг ведьмы узор хитрый плетут.
   Вдруг остановилась она. Замерла на мгновение. Глаза раскрыла. Смотрю, а взгляд у нее чужой. Будто и не здесь она вовсе, а незнамо где.
   Встала она с колен. К валуну подошла да как ударит ладонью по камню. И валун зазвенел. Точно и не камень вовсе, а бубен, козьей кожей обтянутый. А Берисава еще раз по камню ударила.
   А он задрожал в ответ. Гул по поляне раскатился. И дрожь через меня прошла[56]. А ведьма снова что-то заголосила. Запричитала жалобно, точно плакальщица на тризне. И опять в камень бу-бух.
   Дрожь меня волной накрыла. Прокатилась сквозь меня. А тут снова бу-бух.
   И опять…
 
   Я вдруг понял, что с новой волной и меня из тела выбросило. Будто сверху я на себя смотрю. И с каждым ведьминым завыванием, с каждым новым ударом по валуну меня все выше и выше поднимает.
   Оказался я под самой кроной огромных сосен, обступивших поляну. И все, что в коло творится, я видеть могу. И Берисаву. И валун. И нас с Любавой, на валуне распластанных. А потом я увидал, как с новым ударом от тела девчонки яркое облачко… морок белесый оторвался. Вверх поднимается. Рядом со мной повисло. И догадался я, что это истинная Любава из тела своего вышла. Пригляделся я, и точно. Облачко на нее похоже стало. Всматриваюсь в морок, а разглядеть в нем Любаву не могу. И она это вроде, а может, и почудилось.
   Тут слышу — гул камня затих.
   Берисава кощун затянула. Тоже странный. Слышу слова, а понять, что поет, не могу. Ускользает…
   А ведьма вокруг валуна плясать начала. В ладоши хлопает, чтоб не сбиться. Кружит вокруг нас. Рукам и ногам волю дает.
   Смотрю, а из наших тел чернота полезла. Сгустки тумана грязного. Неохотно выбираются. С трудом. И остаться бы рады, но сила неведомая их с ведьмой плясать тянет.
   А тела наши от этого корежит. Жилы натягиваются. Руки-ноги судорога скрутила. Ремни крепкие вот-вот лопнут. А сгустки черные все лезут и лезут.
   Корогодом[57] они вокруг ведьмы завиваются. И все больше и больше их становится. Вон вижу пасть медвежью оскаленную. А вон тот сгусток на варяга угрюмого смахивает. А этот на топор занесенный…
   Крутятся. Вертятся страхи мои. А от них и Любавины не отстают. Еще немного — и захватят ведьму. И тогда не будет ей возврата в явный Мир. А она все пляшет. Словно приманивает их. Дескать, вот она я. Берите меня тепленькой. И страхи набрасываются на нее. Но никак не могут поймать. Она все время в немыслимом танце своем ускользает от их цепких объятий. Уворачивается от атак и наскоков. И уже непонятно, что это? То ли танец, то ли бой не на жизнь, а на смерть.
   И хочу я ей помочь, а не могу. Как спуститься мне пониже? Как к телу подобраться? И надо ли? Мне и здесь хорошо. Ни тревог, ни забот, ни надоевшей боли. Виси себе спокойненько. Болваном бестелесным между небом и землей болтайся. И не нужно тебе ни еды, ни питья, ни любви…
   А ведьма уже уставать стала. Пот ручьями. Волосы в космы сбились. Колтунами ощетинились. Нелегко ей со страхами нашими выкруживать. Сил-то много надо, чтобы напор такой сдерживать…
   Я на тела наши смотрю, а они уже дергаться перестали. Только у меня колено правое слегка подрагивает. Видать, какой-то страх во мне слишком глубоко сидит, чтоб на ведьмин призыв поддаться.
   А Берисава уже на последнем вздохе. Еще чуть, и войдет в нее чернота. Только она вдруг вскрикнула да через костер сиганула. Потом через другой. Третий…
   Прямо сквозь пламя она пролетает. А страхи за ней кинулись. Только после каждого костра, после огненной купели, их все меньше и меньше становится. Вот и последний костер. Двенадцатый. Пролетела ведьма сквозь него. Упала наземь. Закричала победно. Радостно. Руки кверху вскинула. А потом на четвереньках к валуну подползла, в последний раз по нему ударила и упала без чувств.
   Гул от камня волной поплыл. Накрыл меня. Закрутил. И почуял я, как в бездну проваливаюсь. В тело свое возвращаюсь…
 
   Я глаза раскрыл. Утро уже. С меня путы сняли. И я, на камне свернувшись калачиком, лежу. А камень холодный. От него озноб по телу.
   Костры догорели. Дымом чадят. А надо мной Берисава стоит. Умытая, причесанная. В красивом расшитом сарафане. Плат женский ее голову покрывает. Стоит, смотрит на меня.
   — Прости, княжич, — говорит. — Но все твои страхи я забрать не смогла. Придется тебе самому с ними бороться.
   — Ничего, — я ей отвечаю. — Поборю как-нибудь.
   И вдруг:
   — Мама, холодно, — я Любавин голос услышал…
 
   24 июля 942 г.
   Мы с Любавой сидели на бревне. Так же, как несколько дней назад. Так, да не так. Другими мы стали. Не похожими на прежних. Особенно она.
   Прошло уже три дня, как Любава в себя пришла. Только изменилась она. И ходит вроде, и разговаривает, и на шутки мои улыбаться пытается, а все равно, как чужая. Словно не здесь она.
   Идет по двору. И вдруг встанет. И на небо смотрит. Долго-долго. Вздохнет и дальше пойдет.
   А то давеча я у нее спросил что-то, а она на меня взглянула да как закричит. Как бросится прочь, точно это и не я вовсе. Насилу мы ее с Берисавой в тот раз успокоили.
   А сегодня с утра она вроде тихая. Мы с ней о лете, о цветах разных разговариваем. Она ничего. Может, и вправду в себя пришла?
   Я возьми да и скажи:
   — Ну что, Любава? Ты пойдешь за меня? — Как будто в шутку сказал и сразу пожалел об этом.
   А она на меня посмотрела серьезно:
   — Вижу, ты и правда мал пока, — отвернулась. Чую — заплакала. Только что я поделать могу… И тут смотрю, из леса всадник показался.
   — Любава, — шепнул я тихонько, чтоб не напугать ее. — Иди-ка ты в дом. Тебя матушка звала.
   Она покорно встала и пошла. Не заметила всадника, слава тебе Даждьбоже. Только она в дверях скрылась, я к Микуле.
   Он как раз коровник чистил.
   — Микула, — я ему, — снова гости к нам. Он вилы наперевес схватил:
   — Где?
   — На опушке конник показался.
   — Пошли посмотрим. Ты только топор прихвати.
   — Сейчас, — кивнул я ему»
   Выскочили мы во двор. За банькой притаились. Ждем. Гостя высматриваем. А он о двуконь едет. Второго коня в поводу ведет. И что-то я в нем знакомое разглядел.
   — Свои это, Микула, — говорю. — Это за мной. Топор в сторонку отложил и навстречу всаднику вышел.
   — Здраве буде, болярин! — крикнул.
 
   За мной приехал Побор. Привез мне одёжу. Благодар для Микулы и Берисавы от отца. Гнедко моего в поводу привел. Рад я был, что конь здоров. От обеда старый дружинник отказался, сославшись на то, что мне немедля нужно быть в Коростене. Берисава сказала, что с пустыми руками нас отпустить не может. Собрала снеди в туесок. Побор приторочил туесок к седлу и стал ждать, когда я оденусь.
   Надев на себя одёжу, я понял, как сильно исхудал за это время.
   — Это ничего, — сказал Микула. — Кости целы, а мясо нарастет.
   — Ты голову пока побереги, — сказала Берисава. — Месяца два боль по ночам приходить станет. Не пугайся. Я тебе с собой травы положила. Будешь заваривать и пить. И береги себя. Ты людям древлянским ой как нужен.
   Обнял я ее. В щеку поцеловал.
   — Со мной все хорошо будет. Вот увидишь. Ты Любаву береги. Она проститься не выйдет?
   — Ты прости ее, княжич, — сказала ведьма. — Чужих она еще долго сторониться будет.
   — Ничего, — сказал я. — Все с ней образуется.
   — Дай Даждьбоже, чтоб так все и было.
   — Микула, — насмелился я, — мы тут на днях с Любавой столковались. Ты ее за Кузнецова сына не отдавай. Скоро я за нее сватов пришлю.
   Горько усмехнулся Микула. Головой покачал. Ничего не ответил. А Берисава вдруг всплакнула.
   А я быстро вышел из дома, сел на коня, взглянул на оконце ее светелки, и показалось мне, что мелькнуло там что-то. Нет, показалось. Вдарил я Гнедко под бока, и мы с Побором поскакали домой. И только лай Гавчи долго летел нам вслед…
 
   — Погоди, Побор, — осадил я коня, как только подворье Микулы скрылось из виду. — Как отец? Сюда русь приходила, со Свенельдом. Тем, что нас на ятвигов натравил. Искали они войско наше. Не нашли?
   — Нет, — замотал головой болярин. — Может, лучше было бы, если б нашли.
   — А что там, на Припяти, случилось? Всю душу за эти дни я себе истомил. Сил моих больше нет. Как там Гридя со Славдей? Небось в героях ходят? Почему ты приехал, а не отец или Белорев?
   — Князю сейчас недосуг, — ответил Побор. — И Белорев занят сильно. А я твой болярин, значит, У меня и должна душа болеть за людей своих.
   Я смотрю на него, а он зачем-то глаза отводит. Словно скрывает что-то.
   — Погоди, — говорю. — Ты мне всю правду рассказывай, не темни.
   Он немного в седле поерзал, а потом глаза на меня поднял. И понял я, что случилось что-то непоправимое. Ведь с такими глазами не врут.
   — Не хотел я тебе, Добрыня, горя причинять. Да, видно, уж кошт[58] мой таков, — сказал болярин, сошел со своего коня, сел на землю, обхватил голову руками, вздохнул горестно.
   Я тоже на землю опустился. Присел рядом. Жду. А он помолчал немного и выпалил:
   — В том бою у Припяти мы полян с русью да варягами одолели. Трудно было, но, видать, наша Доля злой Недоле пряжу перепутала[59]. Только зря она старалась. Недоля свое все равно взяла… — Он замолчал на мгновение, а потом продолжил: — Много наших голову на том берегу сложило. Ерш, Гладила, Липок-болярин… а Куденя теперь долго стрелу на тетиву не положит. Полоснули ему мечом по руке. Как цела осталась? И друзья твои тоже… не уберег я их…
   — Славдя?! Гридя?!
   — Они, когда увидели, что тебя варяжина повалил, на выручку кинулись. Я остановить не успел, только крикнул, что нельзя им… да разве б они послушались? Варяги прорвались к тебе. Так они вдвоем над тобой раненым стеною встали. Двое мальчишек против пятерых взрослых. И боронили тебя, пока мы не подоспели. Гридислава… топором… как и тебя… только насмерть его… сразу… а Славомира уже после… с драккара… стрелой… грудь ему та стрела пробила… да ты не стесняйся… плачь… я сам плакал… — Побор снял со щеки слезинку. — Только все слезы не выплакивай. Они тебе ой как пригодятся. Ты же худшего пока не знаешь…
   — Что? Отец? — Я понял, что еще немного — и струна, в которую превратилось мое естество, просто лопнет.
   — Нет, княжич. — В голосе болярина проступило железо. — Крепись, парень… нет у тебя больше матери. А у древлян княгини.
   И струна лопнула. Я бросился на старика с кулаками. Я лупил его по щекам. Пинал ногами. Искал засапожный нож, чтобы воткнуть в его лживое сердце.
   — Врешь! Врешь! Врешь! — кричал я, понимая, что он не врет, что случилось что-то страшное.
   Неправильное…
   Гадкое…
   Неотвратимое…
   — Тише… тише, Добрыня. Негоже так мужику… не хотел я так сразу. Да лучше уж сейчас… переболит и легче станет, — тихо приговаривал старик, когда я, обессиленный, упал ему на грудь. — Нельзя тебе сейчас разум терять. А горе, оно утихнет. Время пройдет, и утихнет.
   — Ты уж прости меня, болярин. — Мне стало стыдно за то, что мгновение назад я посмел обидеть старика. — Даждьбогом заклинаю, прости… хотя знаю, нет мне прощения…
   — Ничего, — просто сказал Побор. — Я же понимаю…
   И тут от боли у меня померкло в глазах. Мне показалось, что голова сейчас треснет, как старая корчага. Я сжал ее в ладонях. Старался прогнать напасть. А боль раскаленным шилом пронзила. Скрючила. Придавила. Я сполз, не сполз даже, а стек на землю. Скорчился. Застонал. Взвыл вепрем раненым…
   Горящая тьма обступила со всех сторон. И я ушел. Ушел туда, где нет ни боли, ни горя, ни… нет вообще ничего…
   Первое, что я увидел, когда вернулся, были испуганные глаза Побора.
   — Как ты, княжич? — спросил старик.
   Он стоял на коленях и, словно младенца, прижимал меня к себе.
   — Ты прости меня, — прошептал я.
   — Даждьбоже простит, а я на тебя зла не держу. Напужал ты меня. Ох как напужал. Тебя бы к Берисаве вернуть, да тревожить побоялся.
   — Не надо к Берисаве. Домой мне надо. В Коростень…
 
   — Что с матерью случилось? — спросил, когда боль немного отступила и я почуял, что пришел в Явь совсем.
   — Выдюжишь ли? — спросил болярин. — Как голова-то твоя? Не болит?
   — Я уж забыл про нее. Ты давай не тяни. Рассказывай.
   — Эх, ладно.
   Болярин посмотрел на меня, точно увидел впервые, покачал головой и продолжил:
   — Пока мы по ятвигским чащобам грязь месили, Ингварь-волчара с Асмудом-воеводой, со Свенельдом и своим главным войском в землю Древлянскую вошли. Разор учинили. Села пожгли. Малин-город, что лещину разгрызли.
   Потом Свенельд нам наперерез двинул, а Ингварь к Коростеню пошел. Только что могла матушка твоя, княгиня Беляна, против полчища выставить? Ополчиться не успели. Жатва. Коростень пал. А князь в чужой земле. И о вероломстве и подлости варяжской от руси полоненной узнал. Оставили мы одну лодью на Припяти, чтоб своих похоронить да как положено тризну по ним справить. Раненых Велемудр у себя приютил. Обещался на ноги вскорости поставить. Ну а мы домой заспешили. Тебя-то князь оставить не решился, до самого рубежа на руках вез. Все боялся, что помрешь по дороге. А как в свою землю вошли, он Белорева к Микуле с тобой отправил. О силе Берисавы по земле добрый слух идет. Так вот. Не тяжко тебе, княжич?