Олег ГОНЧАРОВ
КНЯЖИЧ

   Левочке моей, без которой ничего бы не было.
 


   Вот прилетела к нам птица, и села на дерево, и стала петь, и всякое перо ее иное, и сияет цветами разными. И стало в ночи, как днем, и поет она песни о битвах и междоусобицах…
Велесова Книга (III 8/2)

Пролог

   Красное солнце медленно выбиралось из-за горизонта. Над землей разливался новый день. День радости и скорби. Побед и поражений. Удач и несчастья.
   А на земле шла битва. Битва жестокая и беспощадная. Бессмысленная и нелепая. Битва между Добром и Злом. Только чем отличается Добро от Зла, если и то и другое проливает кровь и отбирает жизни? Да и на чьей стороне Добро, а на чьей Зло?
   Кони ржали. Мечи сверкали. Раненые стонали. Победители радовались. Побежденные молили о пощаде. И только мертвым было уже все равно…
   — Болярин! Болярин! Смотри! Дрогнула русъ![1] Вырвутся поганцы!
   — Не вырвутся! Никифор, где твои черноризники?
   — Здесь они, Добрыня! Давно! Воины Боговы готовы!
   — Выручайте, отцы!
   — Отойдите-ка, ребятушки.
   Я невольно попятился, когда Никифор со священниками вышли вперед.
   — Господу помолимся! — точно пробуя голос, затянул поп.
   И над головами нашими взметнулся стяг с ликом Спаса Ярого.
   — Да воскреснет Бог! — Густой Никифоров бас поплыл над полем, заглушая звон оружия. — И расточатся враги Его…— подхватили черноризники. — И бегут от лица Его ненавидящие Его… яко исчезает дым, да исчезнут…

Глава первая
ДЕТСТВО

   29 декабря 936 г.[2]
   — …плачет Сварог, плачет Лада, а птица Матерь-Сва Сущего им говорит: «Не плачь дед, не плачь баба, велел мне Род снести вам новое яичко, да не золотое, а простое». И снесла Матерь-Сва яйцо, и появилась Явь, и живем мы в Яви, и чтим Рода, и слушаем песни птицы Сва, и славим предков своих. И будет так до скончания века…
   — Бабуль, так мы в яйце живем?
   — Да, унучек. В яйце.
   — А если разобьется оно?
   — Не разобьется. Белобог не позволит. Крепко он то яйцо стережет. А ты спи. Спи. Завтра вставать рано. Чуть свет на гон пойдете. Мужики бодро потопают, а ты носом клевать будешь. Смеяться все над тобой станут. Скажут: Добрыня только шалить да проказничать горазд, а для мужского дела негоден.
   — Я сплю, бабуль, сплю. Ты только мне вот что скажи: а что, если Чернобог Белобога одолеет? Что тогда?
   — А ничего. Матерь-Сва новое яичко снесет. Спи…
 
   30 декабря 936 г.
   Надрывно скрипит снег под снегоступами. Шаг левой, шаг правой… и снова… левой…
   Только бы сдюжить. Только бы не отстать. А то и вправду засмеют, как маленького…
   Левой, правой. На три шага вдох, на один — выдох. Как отец учил. Чтобы с ноги не сбиться, чтобы не упасть. Чтобы наравне со всеми…
   — Добрыня, смотри красота какая!
   Я даже не заметил, что отец остановился, — со всего маху врезался головой ему в поясницу.
   — Ой-ой-ой! — притворно застонал он и повалился в снег. — Зашиб меня совсем. Ой, не могу! Ой, помираю!
   И засмеялся. Звонко. Радостно.
   — Смотри, Хоре на небо выкатил! Даждьбоже, слава тебе!
   — Слава Даждьбогу — охранителю земли Древлянской! Слава!
   Охотники скинули меховые треухи и поклонились вековым елям. И бор ответил им одобрительным гулом.
   — Славься, Даждьбоже!
   И я поклонился. Усталость прошла. И радость нахлынула теплой волной.
   Перевел дух. Огляделся. А и вправду, красота-то какая!
   Крепостными стенами возвышался бор по обе стороны запорошенной тропы. Разноцветными искрами брызнул от покрытых пушистым снегом еловых лап солнечный свет.
   Гранитные валуны пращурами строго глядят из сугробов. Интересно им, как там внуки Покровителя славят. И довольно молчат. Значит, по Прави[3] все.
   Ветер стих. Ни одна ветка не колышется, точно замер бор. Словно притаился, чтобы не нарушить утреннего покоя.
   И только собачий лай будоражит тишину.
   Собаки, точно щенки. Носятся кругами. В снегу кувыркаются. Будто не лают даже, а передразниваются между собой. Забаловались совсем.
   А воздух вкусный! Весной пахнет.
   Мороз, а тепло. И небо чистое. Лазоревое. Бездонное. Подняться бы вольной птицей высоко-высоко, к самому солнцу. Поклониться Покровителю и попросить, чтобы крепче Белобог яйцо мировое стерег. А то жалко терять красоту-то такую…
   — Сыне! Ты чего мешкаешь? Пора уже. Ну-ка, двигай снегоступами. А то, не дай Боже, застудишься…
   И опять. Левая — правая. Три шага — вдох. Один — выдох…
   — Будешь здесь, за лещиной, ждать. — Отец бросил рогожу на снег. — Сиди тихо. Заметишь серых — не пугни их. Пусть себе стороной проходят. А ты примечай, куда побегут. Как уйдут, в рог дуй. Либо я, либо кто из загонщиков к тебе поспешит. Если что, лук у тебя справный. Да и нож я вчера хорошо наточил. Не забоишься?
   — Нет, батюшка. Чего мне боятся. Что я, волков не видал?
   — Ладно тебе хорохориться. Я в свой первый гон страсть как боялся. Ничего в том постыдного нет. Перед делом отчего ж не побояться. Главное, чтоб испуг над тобой во время дела верх не взял…
   И он ушел.
   А я ему вслед смотрел и чувствовал, как страх медленно забирается мне за ворот.
   — Да что я, волков не видал? — сказал я себе громко, когда фигура отца растворилась в чаще.
 
   Ждать пришлось долго. Первый страх давно забылся. Да и некогда было на него силы тратить. Холод, тот хорошо боязнь гонит.
   Я ждал и грелся. Тихонько, как охотники учили. И мороз отступает, и заняться есть чем…
   Интересно, а бабуля пирогов напечет? Должно быть, точно напечет. Горячих. Пышных. Вкусных…
   А мальчишки завидовать станут. И Славдя — гончаров сын, и Ратибор. Только Гридя виду не покажет, хотя сам больше всех завидовать будет. Губу скривит и скажет: «Не был бы Добря княжичем, никто бы его на гон не взял. Вот если бы меня… я б тогда не только на следу стоял. Я бы сам серого добыл». Только не взяли его. А меня взяли. И я сам могу волка добыть. Да еще не просто какого-нибудь годка, а самого что ни на есть матерого хозяина. Пусть тогда хоть обкривится…
   Замечтался. Так, что не сразу услышал нарастающий шум. Приближались загонщики. Значит, скоро и до меня доберутся.
   Я застыл, всматриваясь в чащу. Даже про мороз забыл…
   И вдруг почувствовал, что кто-то смотрит мне в спину.
   Плохо смотрит. Недобро. И страх вернулся. Противно пробежался по спине и замер где-то в пятках. Их аж свело.
   Я крепче сжал лук с наложенной на него стрелой. Повернулся… и наткнулся взглядом на желтые волчьи глаза.
   Они смотрели на меня спокойно и безразлично. Точно меня не было вовсе. Так люди смотрят по весне на надоевшую за зиму кашу. На изношенный треух, который выкинуть жалко и чинить невмоготу.
   Этот взгляд продирал до самых костей сильнее мороза.
   Я вскочил. Да так и замер. Точно тело мое превратилось в ледышку. Забыл и про Гридю, и про бабулины пирожки, и про лук с каленой стрелой, что сжимал побелевшими пальцами.
   Несколько долгих мгновений мы смотрели друг на друга. Мальчишка и лесной хозяин…
   А потом он спокойно прошел мимо меня и скрылся в кустарнике. И только цепочка следов на снегу осталась, как память о том, что все это не было дурным сном…
   И тогда я почувствовал, как по моей правой ноге бежит горячий ручеек…
   И стало стыдно.
   И я заревел. Уже никого не стесняясь. Заревел в голос…
 
   Я проснулся от слез… Собственных слез. Стыд и обида. И еще что-то неуловимое. Похожее на безвозвратную потерю. На сказку с плохим концом. На ложь. На Навь. Полоснуло по сердцу и затаилось где-то на самом донышке души. И вдруг полыхнуло желтыми волчьими глазами…
   Душно. Хочется квасу и свежего воздуха…
 
   3 июля 942 г.
   Лето выдалось дождливым. Точно и не лето вовсе, а затянувшаяся весна или ранняя, слишком ранняя осень.
   Огнищане грозили кулаками вечно беременному серому небу и кляли Перуна за его мерзкий характер. А тот грозился недородом, посмеиваясь громом над Даждьбожьими людишками.
   А Даждьбог спал. Опоенный Марениным[4] зельем да Кощеевым наговором. Оттого-то и не смел бороться Хоре-Солнце с Перуновым воинством. И тучи, захватив небесную вотчину спящего Бога, все сыпали и сыпали на землю холодные стрелы дождя.
   И сколько ни старались ведуны… Сколько ни пели корогодных кощунов… Сколько верховный ведун Гостомысл ни кропил алой вороньей кровью белый алатырный камень перед Священным дубом на высоком Святище… Только не просыпался Боже. Видно, по зиме плохо просили Коляду или замешкался тот со своей летучей ладьей. Впрочем, кто теперь разберет…
 
   Тот день был на редкость солнечным. Словно устал Перун от бесконечного водолития. Передохнуть решил. Да и нам передышку дал. А мы и рады.
   Гридя все новыми крючками похвалялся. Кость на крючках гладкая была. Он их сам не один день точил. А потом еще дольше за щекой носил. Оглаживал. Вот и важничал. Похвалили мы снасть. В деле испробовать решили.
   Собрались быстро — и на речку.
   Спустились с высокой коростеньской кручи к берегу Ужа. Сели под Святищем да и забросили. Сидим. Поклевки ждем. А рыба приснула, не хуже Даждьбога в Пекле. Не клюет. А нам и не надо особо. Сидим, на солнышке греемся.
   На другом берегу, в Даждьбоговом доме, Гостомысл на послухов ругается. Видно, осерчал за что-то. Нам не слышно, за что ведун их корит. Только видно, как он руками размахивает да ногой притопывает.
   — Смотри, Добря, как ведун отплясывает. Смешно. Только виду не подаем. Не дело над
   Божьим человеком потешаться.
   Тут смотрим, идет по берегу Белорев-знахарь. Траву какую-то собирает. К нам подошел. На речку взглянул. Хмыкнул по обыкновению.
   — Что ж вы, — говорит, — огольцы, в такую погоду удить вздумали?
   — Так мы не удим, — нашелся Гридя. — Просто снасть новую попытать решили.
   — Ну-ка, покажь. — Белорев подошел поближе, да оскользнулся.
   Брызги поднял, когда в реку бултыхнулся. Если и была в Уже рыба, всю распугал. Тут мы не выдержали. В голос смеяться начали. Он из реки вылез. Мокрый. Злой. Почем свет ругается.
   — Вы, — говорит, — не Даждьбоговы внуки, а Маренины дети. И не совестно вам?
   А на нас словно смехун напал. Ржем, как кони, и остановиться не можем.
   А тут еще другая напасть приключилась.
   Сквозь смех вижу, как Ратибор маленький к нам от Святища спускается. Спешит. Кричит что-то. Да, видно, не углядел за тропинкой. Споткнулся. Кубарем покатился. Рубаху о гранит продрал. Плечо — до крови. Тут уж не до смеху нам стало. Подбежали мы к нему, а он навзрыд плачет. Аж заходится.
   Белорев про недавнее купание забыл. Подлетел к нему, на руки поднял. На рану дует.
   — Княжич, тащи сумку мою.
   Я сумку притащил. Знахарь из нее лист подорожника достал. Пошептал над ним что-то да к царапине приложил.
   — Тише, тише, — приговаривает. — Сейчас боль отпустит. Ты успокойся.
   Ратибор и впрямь успокаиваться начал.
   — Вы сидите тут, — сквозь слезы причитать стал, — а там ятвиги всполошились!
   Мы и про рыбу, и про крючки новые позабыли. К Коростеню рванули. А там, на стогне, уже народ собирается. Шумит. Ятвигов ругает. Говорят, будто вырвался от них израненный ратник. Еле добрался до древлянской заставы граничной. И перед смертью успел передать слова от ятвигов: не хотим-де ругу давать Древлянскому столу. А еще сказал, что перебили те малую дружину, городище спалили, а со Славуты-посадника, живого, кожу сняли. Видно, забыли, как три лета назад отцу в ноги кланялись, чтоб он их от мазовщан оборонил. Пошумели и решили, что нельзя такое без ответа оставлять.
 
   Ничего не сделать. Пришлось отцу большую дружину собирать. Идти к ятвигам Правь наводить. Мать меня отпускать не хотела. Говорила, мол, мал еще. А отец только посмеялся. Я, говорит, тоже Мал, да только мал Малу рознь[5]. С тобой Малуша останется, а старшего я все же с собой возьму. Пора уже.
   Тут и я слово вставил:
   — Пойду я, мама. Отец в моих летах с дедом Нискиней был, и вместе от полян отбились.
   А мама обняла меня, прижала крепко, как маленького, и сказала:
   — Что тут поделаешь? Иди.
   И я пошел. И Славлю с Гридей тоже взяли. А Ратибора оставили. Вот тот уж точно был маловат.
   Приставили нас к лучникам. Под начало старого отцова болярина Побора. Мы были счастливы. Облачились в кованые шишаки, наручи и нагрудники из толстой воловьей кожи. Получили по полному боевых каленых стрел колчану. Оружейник княжий Жирот подогнал подшеломники по нашим головам.
   — Это чтобы шишаки на ушах не болтались.
   А заодно обновил и усилил наши луки. Костяные пластины на их плечи наложил. Так, что теперь они на шестьдесят шагов стрелу слали.
   — Почти как настоящие. Боевые, — довольный работой, хмыкнул Жирот, да еще нам по ножу выдал.
   Мы ножи нацепили. На конюшню заскочили. Уздечки у конюших взяли, и вон из града.
   Узда плетеная на плече. Тяжелый боевой нож в деревянных ножнах на поясе. Ножны приятно стукают по коленке. А меня гордость распирает.
   Гридя от меня по правую руку, Славдя — по левую. Идем по Коростеню, а народ нам вслед улыбается.
   С высоко поднятыми головами прошли мы через стогнь[6].
   — Эй, люди, смотрите, какие вой[7] у нас объявились! — Стражник у ворот рассмеялся при виде нашей ватаги. — Ну, теперь ятвигам несдобровать. И куда ты со своей дружиной, княжич?
   — За конями мы, — отвечаю, — на дальний луг. А то как же мы без коней в поход пойдем?
   — И то верно, — смеется стражник и дорогу нам уступает.
   А мы за ворота вышли и припустили…
 
   Добежали до луга, в духмяную траву кутырнулись…
   Лежу. Надышаться не могу. Руки раскинул. В небо смотрю. А по небу облака катятся…
   Сердце ухает. Вот-вот из груди выпрыгнет… Кузнечики стрекот подняли. Радуются, что Даждьбоже ненастье разогнал.
   Где-то недалече кукушка заухала…
   — Кукушка, кукушка, сколько мне жить осталось? — это Славдя голос подал, отдышался, видать.
   А кукушка на полкуке поперхнулась. То ли спугнул кто, то ли Славдина вопроса не расслышала.
   — Ух, и покажем мы этим ятвигам! — Гридя на ноги первым вскочил. — Ишь, придумали — с живых людей кожу драть! — и кулаком погрозил.
   — Дядька Славута хорошим был, — сказал я. — По прошлой весне свистки из ветловых веток нам делал.
   — А теперь уж, наверное, в Сварге с пращурами пирует, — вздохнул Славдя.
   — Ну, и чего развалились? — это уж Гридя на нас. — Вон глядите, наволочь наползает. Как бы опять дождь не пошел…
 
   Коней своих мы быстро отыскали. Они у опушки паслись. И мой Гнедко, точно почуяв скорую дорогу, нетерпеливо фыркнул, когда я снимал с него путы и прилаживал узду.
   — Зря ты, Добря, Гнедка в поход берешь, — сказал Гридя.
   — Это еще почему?
   — Так ведь он у тебя на ровном месте спотыкается, — и рассмеялся обидно.
   — Это твой Каурый до ятвигского удела не дотянет, — огрызнулся я. — Копыта отбросит, придется тебе пехом топать.
   — А ты не задирай, — на этот раз обиделся Гридя. — Славдя, рассуди. Чей конь справнее?
   — Да ну вас, — махнул рукой Славдя.
   — Ладно. — Гридя ласково похлопал своего коня по шее и через миг уже сидел верхом. — Во-о-он до той сосны, — показал он рукой. — Кто быстрей, тот и смелый. Идет?
   — Что на кон ставишь? — усмехнулся я, садясь на Гнедко.
   — Два пинка по заднице, — поправил он свой нож, чтоб не мешался, и добавил: — Пыром!
   — Эх, — почесал я затылок, — жаль мне тебя, Гридя. Мало того что ты об коборошку своего Каурого себе яйца стешешь, так я тебе еще и задницу отобью.
   — Ты лучше за своими смотри, а то, не ровен час, ножиком отчикаешь, — притворно вздохнул Гридя. — И останется князь Мал без внуков.
   — О-о-о, расхорохорились. — Славдя уже тоже сидел верхом на своей Ласточке. — Что вам? Делать, что ли, неча? — а сам вдарил пятками в бока кобылке и поехал потихоньку к Коростеню.
   — Эй, Славдя, погоди! — окликнул я его. — Ты нам знак-то подай. Чтоб по Прави все.
   — Хорошо, — натянул он поводья. — По свистку моему…
   Вложил он пальцы в рот да ка-а-ак свистнет! Горазд он в этом деле… Я повод рванул:
   — Вперед, Гнедко! И понеслись…
   Туго ударил ветер в лицо. В ушах засвистел.
   Гридя на своем Кауром, по первости, вперед вырвался. Только и мы с Гнедко не лыком шиты. Конь мой словно понял, что ристанье у нас. А может, у него с Каурым свои счеты были. Наподдал он так, что я чуть на землю не слетел. Но удержался. Крепче только ногами его крутые бока обжал. Да повод покороче подобрал.
   А Гридя на куропачий выводок налетел. Порхнула куропать из-под ног Каурого. Пугнулся он. Чуть вправо принял. Тут Гнедко его и настиг.
   — Что? — кричу. — Коник-то твой с ноги сбился!
   — Ничего, — он мне в ответ, — до сосны далеко. Еще выправится. Ты за своим следи. Он у тебя сейчас от натуги дух испустит. Гей! Жги!
   Несемся дальше…
   Только гривы у коней по ветру вьются. Да Мир Даждьбогов мимо мчится…
   Скачу, а спиной чую, что нагоняет Гридя. Оглянулся — точно! Уже морда Гридиного коня совсем рядом. Глаз у Каурого бешеный, а зубяками желтыми норовит меня за плечо хватануть.
   — Откшни! Кощеев выкормыш! — отмахнулся я от него.
   И вновь только глухой стук копыт по волглой земле. Конский храп да тяжелое дыхание…
   А сосна заветная все ближе и ближе…
   Понимаю я, что моя берет! Ору радостно! Да, видно, рано радовался…
   Оступился Гнедко. Споткнулся. И хоть на ногах удержался, но ход потерял. Так что мимо сосны мы с Гридей разом пролетели. И кони наши ноздря в ноздрю пришли.
   Осадил Каурого Гридя. На землю соскочил. Ко мне бежит, а у самого ноги от натуги враскоряку. Коленки свести не может.
   — А-а-а, — кричит, — одолели мы вас! Сползай наземь да на карачки становись! Сейчас я тебя!.. Пыром! — и рожу страшную скорчил.
   — Это как это так?! — закипело во мне. — Где же вы нас одолели?! — Я тоже с коня спустился, встал супротив, руки в боки, чую — и у меня ноги свело, но виду не кажу. — Не одолели вы нас. Ничья не взяла. Ровно кони пришли. Я хорошо видел!
   — Где же ровно? — не унимается Гридя. — Мой Каурый твоего Гнедка на полголовы обскакал! Подставляй задницу!
   — И не подумаю! — говорю. — Не по Прави это!
   — А так по Прави будет? — вопит Гридя и… хрясть меня кулачиной в ухо.
   Тут уж я не выдержал. Хрясть ему в ответ.
   Сцепились мы…
   По траве катаемся…
   Я его луплю — он меня…
   То я сверху, то он надо мной. Каждый свою правоту доказывает. А один другого одолеть не может…
   Только вдруг почуял я, как сила неведомая меня от Гриди отрывает и вверх подымает. Я руками-ногами размахиваю, а поделать ничего не могу. Даже удивиться не могу. Не успеваю…
   А сила меня на землю опустила и… как гаркнет человечьим голосом:
   — Что же вы, Маренины дети, творите? Как же вы перед дальним походом коней холите?
   Огляделся я, а это Путята-отрок нас растянул. Мы в пылу и не заметили, как он к нам подошел. Вон и дружки его, Ярун со Смирным, коней наших придерживают. А те уж сами в драку друг на друга готовы броситься. Кони-то боевые.
   — Как не совестно вам! — корит нас Путята. — Как не стыдно? Вот ведь вороги наши радоваться будут тому, что княжич древлянский с дружком своим схлестнулись. Шишек друг другу наставили.
   — А мы что? Мы ничего, — повинился я.
   — Мы ничего, — поддакнул Гридя, размазывая по щекам кровавую юшку.
   — «Ничего-о-о…» —передразнил нас Путята. — Идите-ка к Ужу да рожи умойте. А коней в поводу ведите. Чтоб поостыли.
   — Ты только, это… отцу не говори ничего, а то завтра нас с собой не возьмет, — сказал я ему.
   — Что ж я? Совсем, что ли?..
   Мы у речки коней напоили. Сами умылись. Тут и Славдя на Ласточке подоспел.
   — Ну, — говорит, — и чья же взяла?
   — А ничья, — ответил ему Гридя, прикладывая мокрую тряпицу к переносице. — Кони вровень пришли.
   На том и успокоились.
 
   Ранним дождливым утром мы выступили из Коростеня…
 
   Если бы я знал тогда… если бы знал… но людям неведомо, к чему приведут их те или иные дороги. Оттого-то и интересно жить на белом свете. Ведь жизнь так похожа на игру. Игру, в которой все время меняются правила…
   Нет. Не могу больше… Придется будить кого-то. Горло пересохло. После вчерашнего. Да. Изрядно выпили вчера меда пьяного. А все Путята. Дернуло же меня с ним в питии тягаться. А он и рад. В тавлеи проиграл. На руках я его поборол, так он решил на хмельном отыграться… Здоров пить воевод ушка…
   Похмелье — дело тонкое. И нудное. Знаешь ведь — пройдет время, и все уляжется. И гонишь, подгоняешь его, а оно как будто издевается. Не бежит, не идет даже — ползет улиткой, тянется ужом, и плевать ему на то, что в голове дыра, а во рту точно мыши ночевали. Тьфу! Пропасть!
   Нет. Квасу бы. Позвать кого, что ли? Нельзя. Негоже, чтоб меня в таком виде отроки узрели. Потом пересудов не оберешься…
 
   6 июля 942 г.
   По раскисшей от дождей земле кони скользили, как по льду. Славдя даже с Ласточки свалился. Прямо в лужу. Вот мы тогда с Гридей посмеялись. Он все своим новым плащом кичился. Сестра ему соткала, а мать в травах выкрасила. Сливался плащ с бором. Таиться было в нем хорошо. В шаге не видно. Он и нос задрал. Берег плащ. На привалах под себя не стелил. Все норовил на наши плащи пристроиться. И вот ведь какая промашка вышла…
   — Ну, теперь тебе только по болотам засады устраивать, — привычно скривив губу, потешался Гридя. — Смотри, Добря, какой красавец из него вышел. Считай, Славдя, что все ятвигские девки уже твои.
   Липкая жижа накрыла Славдю с ног до головы и превратила его плащ в обычную грязную дерюгу.
   Он молча размазал ладонями грязь по щекам. Сел на кобылку и гордо проехал мимо.
   Это нас еще больше развеселило.
   — Ну, чего разгоготались! — окрикнул нас болярин Побор. — Вы на себя посмотрите. Не хуже лешаков повымазались.
   И верно. Черная грязь из-под копыт не пощадила никого. Так что мы были не сильно чище Славди.
 
   Дальше ехали без приключений. Только при переправе через разбухший от дождей лесной ручей Гридя потерял седельную сумку. Бурный поток подхватил ее и поволок. Так и остался Гридя без снеди да без чистого исподнего. Ну, да это невеликая беда. Небось поделимся.
   Когда уже порядком надоевший дождь прекратился, мы наконец-то вошли в ятвигский удел. Казалось, ничего не поменялось. Вот только капли, срываясь с ветвей, громче стали плюхаться в раскисшую хлябь. Да обрадованные притихшим дождем, чересчур громко разорались птицы. Мы вышли из коренных владений Покровителя, и от этого брала нежданная оторопь. Бор вокруг стал чужим. Настороженным. Или это только казалось?
   Я еще никогда не выбирался так далеко от Коростеня. Было интересно. Было жутковато. Но всплыли в памяти почти забытые волчьи глаза, и место жути заняла злость. На кого? Да на самого себя…
 
   Первая стычка случилась в тот же день.
   Наткнулся наш следопыт на малую ватагу ятвигов. То ли бортники, то ли охотники. Пугать не стал, а к отцу поспешил.
   — Человек восемь их, — говорит. — Меня не почуяли. Что делать будем, княже?
   Отец руку поднял. Мы и остановились.
   — Грудич, — позвал он молодого болярина второй лодьи[8]. — Бери своих людей. Да не шумите сильно. Они здесь дома. В своем бору. Только без проводника нам тяжко будет. Заплутаем. Так что добудь нам провожатого.
   — Будет сделано, княже…
 
   Ратники спешились. Затаились.
   Ждем. Время тянется. А вокруг токмо бор шумит.
   Мы с ребятами истомились все.
   — Как думаешь, Добря, добудет болярин провожатого? — тихонько Славдя спрашивает.
   — Добудет, — кивнул я в ответ. — Крепкий Грудич воин. Помнишь, как он прошлым летом на игрище кузнеца завалил? Кузнец-то сильный, да болярин верткий.
   — Да что этих ятвигов добывать? Они же дикие да глупые. Не знаю, как болярин, а я бы уж точно не посрамился. — Гридя стукнул кулаком по колену. — Я бы, как рысь, к ним подкрался, а потом как прыгнул бы…
   Но как прыгнул бы Гридя, мы так и не узнали. Невдалеке послышался шум.
   Встрепенулись ратники. Ополчились.
   Смотрим, а из бора вторая лодья появилась. Четверо ратников и болярин Грудич ранены. Отец коня им навстречу направил.
   — Что случилось?
   — Прости, княже. — Болярин отстранил воина, который его поддерживал, прямо встал и голову склонил. — Не промыслили мы проводника.
   — Как так?
   — Засада это была. Мы к той ватаге тихо подошли, но лишь прихватывать их стали, как на нас немалый отряд накинулся. Ятвиги вынырнули словно из-под земли. Забросали нас стрелами и растворились.