Страница:
— А ты как думаешь?
— Что ты с собой сделала, черт побери?!
— Это новая я.
— Вижу. А где ты старая?
— С Эрикой-толстухой покончено. Я ее убила. Висячие сиськи и двойной подбородок остались в прошлом. Навсегда.
Закрываю глаза. Снова открываю. Она не исчезла.
— Чего ты моргаешь? Что-то в глаз попало?
«А может, это все сон?» — со слабой надеждой думаю я.
— Ну, скажи же что-нибудь! Что ты об этом думаешь?
Молчу. Ни говорить, ни думать я не в силах.
— Мог бы сказать по крайней мере, что я классно выгляжу. Хотя бы из вежливости. Знаешь, как было больно? Вот где мне пригодились и мужество, и терпение, и прочие военные добродетели, о которых ты частенько вспоминаешь. Что делать — лежа на диване и глядя в потолок, ничего не добьешься. Чтобы быть красивой, приходится страдать. — Она снова пытается улыбнуться, но губы ей не повинуются. От прежней сияющей улыбки ничего не осталось.
— Что ты сделала с лицом?
— Подтяжку в Денвере. Мне эту клинику порекомендовала Бернис Фишер, помнишь ее?
— Нет.
— Бернис из читательского клуба.
Так я и знал, что без книг тут не обойдется! — Доктор Дэвис меня просто спас. Вернул мне мою личность.
— Но это же не ты! Тебя узнать невозможно! Ты никогда в жизни такой не была!
— Знаю. Странно получилось, правда? Он сказал, что я смогу выглядеть на двадцать пять, но на себя двадцатипятилетнюю буду непохожа. А я ответила: «Вот и отлично, мне и в двадцать пять не мешало кое-что подправить».
— И ты… ты позволила ему это сделать? — Боже правый, какой-то чужой человек изуродовал мою жену!
— Он сделал то, о чем я попросила, вот и все.
— А меня спросить тебе и в голову не пришло? С ним ты посоветовалась, а со мной — нет? Зачем ты это сделала?
Она садится на кровать, почти не приминая одеяло, гладит меня по щеке. Вместо пухлых подушечек на пальцах — висячие складки лишней кожи.
— Джо, пожалуйста, постарайся понять. Это решение помогло мне выйти из кризиса. Я сейчас кое-что тебе расскажу… знаешь, такие вещи женщины обычно не рассказывают мужьям. Подругам — может быть, но не мужчине. Но я не вижу другого способа все объяснить. Пару лет назад меня несколько месяцев мучили боли в правой груди…
— Что?!
— Тише. Слушай. Приступы острой боли, внезапные, иногда в самый неподходящий момент. Я сходила к врачу, он ощупал грудь и ничего не нашел. Отправил меня на маммограмму — то же самое. Ничего. Никаких опухолей, я совершенно здорова. Но боль не уходила. А год назад в «Маршалл-Филдс» я покупала лифчик, и, когда расплачивалась, кассирша спросила: «Вы дочке покупаете?» Нет, говорю, это я себе. А она: «Это же не ваш размер». Я говорю: «Я много лет ношу один и тот же размер, тридцать шестой, с чашечками С». Она смотрит на мою грудь и говорит: «Знаете, вы извините, но, по-моему, у вас 40 DD. Может быть, примерите?» Я возвращаюсь в примерочную, меряю и понимаю, что она права, что я уже много лет ношу лифчики, которые мне малы. И еще понимаю, что ни за какие сокровища мира я не соглашусь купить лифчик сорокового размера — даже такой красивый, белый, с кружевами, с бисерной оторочкой по швам, потому что у меня не сороковой размер, а тридцать шестой. Я всегда ношу тридцать шестой, понимаешь? И вот я стою перед зеркалом в магазине и думаю: вот до чего ты дошла. Тебе под пятьдесят, лифчик сорокового размера, и никогда больше ты не будешь стоять на остановке, дожидаясь автобуса в Ванкувер, и никогда не почувствуешь себя так, словно у тебя на ногах крылья. Я возвращаюсь к кассе с первым лифчиком, и девушка говорит: «Что, не подходит?» «Да нет, — говорю я, — подходит. Просто я не хочу носить сороковой размер!» И знаешь, что она мне тогда сказала? «Знаете, от слишком тугих лифчиков бывают боли в груди. Многие женщины воображают, что у них рак, и с ума сходят от страха, а потом выясняется, что про-
сто лифчик им мал». Пришлось мне вернуться и купить тот, что побольше.
— Извини, но я ничего не понимаю. Какое отношение размер бюстгальтера имеет к нашему браку?
— Очень просто. С тех пор я не могла избавиться от этой мысли. Где бы ни была, что бы ни делала. Стираю — и думаю, еду в магазин — и думаю, сижу на работе — и думаю. И все об одном. Как же так? Значит, вот оно и началось? Я становлюсь старухой? Еще несколько лет — и сделаюсь такой же, как моя мама или как твоя? Но я не хочу быть старухой! Это невозможно! Только не я! Я в это поверить не могу!
— Подожди-подожди. Все равно не понимаю. При чем тут размер бюстгальтера?
— Да при том, что 40 DD — старушечий размер! Молодые женщины такого не носят.
— Ну так ты уже и не молода. И я не мальчик. Оба мы становимся старше. Что же тут такого?
— Для женщины возраст — совсем не то, что для мужчины.
— Да почему же?
— Потому. Поверь мне, совсем не то же самое.
— Значит, ты это с собой сотворила, чтобы остаться молодой?
— Я хотела изменить свою жизнь. Чувствовала, что должна что-то изменить. Читала журналы, выясняла, что делают в такой ситуации другие женщины. Начинают писать, рисовать, учатся играть на каком-нибудь инструменте — все то, на что прежде не хватало времени; нет, меня все это не привлекало. Путешествовать тоже не хотелось — мы с тобой уже чуть ли не весь мир объехали. И все же что-то было не так. Что-то экзистенциальное, понимаешь, глубоко в душе. Мне требовалось время и место, чтобы в этом разобраться. Я чувствовала, что целая эпоха в моей жизни подходит к концу, что настала пора проснуться и понять, кто же я. У нас с тобой, Джо, была прекрасная семья; проблема лишь в том, что я не хотела быть старой замужней толстухой!
— Эрика, ты никогда не была толстухой! Да если бы и была, мне это… Но, послушай, почему же ты не поговорила со мной? Почему все не объяснила?
— Джо, тебе не понять, что происходит с женщиной в пятьдесят лет. Человечеству я больше не нужна. Своим детям тоже. Кому же нужна?
— Мне.
— Тебе? Ты вполне самодостаточен. В армии тебя научили ни в ком и ни в чем не нуждаться.
— Эрика, ты мне нужна, и армия тут ни при чем!
— Знаешь что? Я устала от твоих разговоров о логике, о самоконтроле, о том, как женщинам не хватает того, что есть у мужчин. Пойми, Джсь я люблю тебя, мне ничто и никто, кроме тебя, не нужен. Но я хотела понять, что же мне делать с оставшейся жизнью — жизнью, в которой для меня нет места.
— Как это нет места? У тебя есть дети — ты мать. Когда-нибудь станешь бабушкой. И твоя мать еще жива — ты ее дочь.
— Я говорю не о ролях, Джо. О том, кто я на самом деле. Знаешь, я начала чувствовать себя невидимкой. Словно я стеклянная. Все смотрят сквозь меня.
— Эрика, что за чушь?
— Вот и я долго спрашивала себя, что это за чушь. Даже к психоаналитику ходила. Она уложила меня на кушетку и принялась копаться во мне. Четыре месяца копалась. Месяц ушел на поиск вытесненных эмоций. Не обижали ли меня родители? Не домогался ли меня отец, или брат, или еще кто-нибудь из родных и друзей семьи? Нет.-Нет ли у меня вытесненных воспоминаний? Ни единого. Ну, может, сексуальная жизнь меня не удовлетворяет? Нет, сексуальная жизнь у меня лучше некуда. Вот так я ходила к ней и ходила, но однажды посмотрела на нее — ее зовут Тоня Рубен, — так вот, знаешь, я посмотрела на нее твоими глазами. И спросила себя: что сказал бы об этой женщине Джо? И конечно, сразу нашла ответ. Ты назвал бы ее шарлатанкой, а все, чем мы с ней занимаемся, — ерундой на постном масле. И знаешь что? Оказался бы прав. Ерунда на постном масле. Пустая трата денег.
Я вернулась домой, достала из сумочки какую-то старую квитанцию, села за стол и принялась составлять список. Список того, что мне в моей жизни не нравится. Чтобы подытожить все это одним словом. Подытоживать мне пришлось двумя словами: старая и жирная. Вот так просто. Смотрю на эти слова и спрашиваю себя: что сказал бы Джо? Джо сказал бы, что это проблема, а всякая проблема имеет решение.
— Ты что, хочешь сказать, что в этом я виноват?
— Пожалуй, да. Я сказала себе: считаешь, что ты жирная? Так сделай то, что тебе говорит врач: сядь на диету. Выглядишь старой? В наше время, если есть деньги и сила воли, это не проблема. Видишь, я подошла к этим проблемам так же, как ты подходил к своим, когда служил в армии. Разработала план и привела его в действие. Решила похудеть до шестого размера. Может, даже до четвертого. Чтобы, войдя в магазин, не спрашивать: «А нет ли у вас вот такого же, но побольше?», а говорить: «Покажите мне самый маленький размер». Я потеряла сорок пять фунтов, чуть не умерла, восемь месяцев сахара в рот не брала. Но, Бог свидетель, дело того стоило! За один этот поход по магазинам я согласилась бы вытерпеть еще столько же! Лицо — дело другое. Не скрою, мне было страшно. Даже очень страшно. Но, в конце концов, я не первая женщина в Чикаго, которая через это прошла. Ужасно долго не исчезали синяки. Поэтому я не встретилась с тобой в Чикаго — не хотела, чтобы ты видел меня такой. Дети все знают, разумеется, они в восторге, так меня поддерживают^рни вообще молодцы. Сначала, когда сняли бинты, я в ужас пришла. Смотришь в зеркало и думаешь: кошмар какой-то, как после автокатастрофы. А потом постепенно появляется… она. Новая ты. Понимаешь? Я прошла через все это, через боль, через страх, и добилась того, чего хотела. Ну, что ты об этом скажешь?
— Господи, что за ужас!
— Да ладно тебе, Джо, не ворчи!
— «Не ворчи»? Да я просто не знаю, что еще сказать — настолько все это мерзко! Господи, как будто смотрю римейк «Вторжения похитителей тел»! А самое отвратительное — что ты почему-то вбила себе в голову, будто почерпнула эту кошмарную идею от меня! Черт тебя побери, почему же ты сначала со мной не посоветовалась?
— Я же тебе объяснила. Потому что сделала это не для тебя, а для себя.
— Между прочим, ты моя жена.
— Ну и что? Это не значит, что ты можешь мной командовать.
— Командовать — не могу. Но ты могла хотя бы спросить моего мнения!
— Я думала, тебе понравится.
— Что ж, как видишь, ты ошиблась. Черт возьми, Эрика, уж не знаю, что ты видишь в зеркале, но могу тебе сказать, что вижу сейчас я. Вместо своей жены я вижу какую-то чужую бабу!
— Не кричи на меня!
— Встреться мы на улице, я бы тебя не узнал. Во-первых, выглядишь ты так, словно только что из концлагеря. Во-вторых, лицо. Ты погляди на себя! У тебя же лицо не двигается, как замороженное! Этот коновал тебя изуродовал! На него надо в суд подать!
— Это естественное онемение. Он говорит, через несколько месяцев все пройдет.
— И ты соглашаешься?
Я отворачиваюсь от нее с ужасом и отвращением. Господи, что она с собой сотворила? Лицо, словно у греческой статуи; фальшивая безмятежность — не от душевного покоя, а от неподвижности мышц. А эти скулы? Никогда прежде я не замечал ее скул. Эти выпирающие на лице кости пугают меня, воскрешая в памяти воспоминания, двадцать семь лет назад похороненные в песке на берегу Суэцкого канала. Мне не нужны скулы, черт побери — мне нужна Эрика! Вот у Алике Ребик со скулами все в порядке — и что?
Я не могу встать с кровати, да что там — шевельнуться не могу. Я парализован. Может быть, это все-таки сон? Стоит встать, и я проснусь? Я поднимаюсь, подхожу к окну, закрываю глаза, потом снова открываю. Нет, она все еще здесь. И я здесь. Бессмыслица какая-то.
— Послушай, Джо, — говорит Эрика. Она пересела на стул и скрестила тоненькие, как спички, ноги. — Что сделано, то сделано. Конец. Я хотела измениться — и я изменилась. Знаешь, сейчас я подыскиваю себе другую работу. Слишком уж засиделась на одном месте. Уже подала заявление в одну фирму: небольшая контора, специализируется на защите окружающей среды. Думаю, у меня неплохие шансы. Им понравилась моя работа в деле «Доу Корнинг».
— Значит, силиконовые груди тебе не нравятся, а когда тебе режут лицо, ты не возражаешь?
— Это совсем разные вещи. Силиконовые имплантанты небезопасны.
— Ты мне говорила, что феминистки не одобряют пластических операций!
— Знаешь, в двадцать пять лет я еще и не то говорила. А в пятьдесят начинаешь на многое смотреть подругому. Кроме того, техника операций с тех пор сильно изменилась.
— И все же я не понимаю. Неужели для тебя внешность важнее всего?
— Ты же знаешь, милый, не бывает глубины без поверхности.
На это мне ответить нечего.
Мы готовы идти на ужин. Она заказала столик в итальянском ресторане в нескольких кварталах отсюда, где бывает много красивых, хорошо одетых людей. Туда часто захаживала принцесса Ди, сообщает нам консьерж в отеле. Эрика переодевается во что-то, что называет платьем для коктейля, тоже черное: этот цвет женщины обычно носят, чтобы казаться стройнее, и нынешняя Эрика, особенно в профиль, в нем просто исчезает. На ногах у нее черные босоножки из змеиной кожи или чего-то в этом роде: шпильки и сложное переплетение ремешков. Единственное, что еще осталось в ней от прежней Эрики, — часы «Омега», купленные в Цюрихе, я подарил их ей на сорокалетие. Глядя, как она переодевается, я думаю, что в ее собственных глазах, да, пожалуй, и в глазах женщин вообще, она преобразилась к лучшему. В этой хрупкой фигурке не узнать прежнюю Эрику, и трудно представить, что еще совсем недавно она ходила по воскресеньям в футболке, джинсах и тапочках. Какая у нее была чудная попка! Я любил смотреть, как она наклоняется — возбуждался от одной мысли о сливочной коже под джинсовой тканью, знаете, есть что-то безумно сексуальное в женщине, одетой в рабочую униформу «синих воротничков», мужчин, можно сказать, своими руками создавших Америку. А теперь эта теплая сливочная плоть исчезла, растворилась. Куда? Не знаю. Сам я отяжелел со времен армейской службы. Форменная рубашка до сих пор висит у меня в шкафу в Чикаго: порой я достаю ее, примериваю, но давно уже не могу застегнуть. Что ж, я бегаю по утрам три раза в неделю, сердце у меня здоровое, холестерин в норме — чего еще желать? На кой черт мне внешность мускулистого красавчика из гей-журнала? Пусть люди смотрят не на меня, а на мои дома.
— А где же бисер? — спрашиваю я, глядя, как она пристраивает на запястье серебряный браслет.
— Я его выбросила.
— Весь?
— Да.
— И чем теперь займешься? Макраме?
— Знаешь, — говорит она, — у нас в доме много пустых комнат. А когда Майкл уедет в колледж, станет одной больше. Думаю, нам надо переехать.
Я замираю, недошнуровав ботинок.
— Уехать из дома?
— А зачем в нем оставаться? Он для нас слишком велик.
— Но это мой дом. Я его построил. И уезжать оттуда не собираюсь. Я всегда считал, что мы там проживем до самой смерти. Или, по крайней мере, до того, как состаримся и не сможем больше сами о себе заботиться.
— Как твои отец и мать?
— Вот именно.
— Они из другого поколения. Сейчас уже никто так не живет. Что ты думаешь о квартире с видом на озеро?
— Я не живу в домах, построенных другими. Я строю свои.
— Джо, не говори глупостей.
Она подходит и начинает завязывать на мне галстук. Я чувствую ее сладкое дыхание, волосы ее щекочут мне щеку, наполняя желанием; забывшись, я наклоняюсь и целую ее. Но губы ее не открываются мне навстречу, они сухи и безжизненны, и ей приходится их облизнуть. Я отворачиваюсь.
Кажется, в первый раз она чувствует, что что-то сделала не так.
— Хочешь сказать, тебе действительно не нравится, как я теперь выгляжу?
Что можно ответить на такой вопрос? Вы не знаете? Вот и я не знаю. То есть прекрасно знаю, что ответил бы какому-нибудь чужому человеку, с которым нет нужды церемониться, но жене?.. Вот интересно, что делают в таких случаях бедолаги, которых угораздило жениться на какой-нибудь уродине? Я никогда прежде с такой проблемой не сталкивался, потому что, что бы ни происходило между нами, какие бы трудные времена мы ни переживали, мое влечение к Эрике всегда оставалось неизменным. Вот почему я так верил, что наш брак выживет, несмотря ни на что.
А теперь все, что я могу выдавить, глядя на нее:
— Ну, знаешь… мне надо к этому привыкнуть. Кажется, этого достаточно; она улыбается и говорит:
— Ты привыкнешь. Вот увидишь, тебе понравится. И, отвернувшись от меня, посылает горделивый взгляд своему зеркальному отражению.
За ужином она буквально ничего не ест. К пасте даже не прикасается. С рыбы счищает соус.
— Ты все еще на диете? — не веря своим глазам, спрашиваю я.
— Режим надо поддерживать, а то опять наберу вес.
— Может быть, несколько фунтов набрать стоит?
— Ну уж нет!
— Ты готовишь дома?
— Не слишком много.
— А если вернешься ко мне, будешь готовить?
— Конечно. Хотя знаешь, Джо, тебе тоже не помешало бы сбросить килограмм-другой.
— Я немедленно заказываю десерт.
За десертом я вглядываюсь в ее лицо, пытаясь найти в этой незнакомке хотя бы тень моей жены. Алике права, думаю я: можно много лет прожить с человеком и так и не узнать, что он собой представляет. Я со своей женой прожил четверть века, казалось, изучил ее во всех деталях — и все же она ухитрилась преподнести мне сюрприз. А впрочем, чему я удивляюсь?
Да, Эрика — уже не та девушка, что вышла за меня замуж. Не та, что выросла на канадской ферме, что добилась от родителей разрешения поступить в колледж, что ходила на антивоенные демонстрации. Совсем не та. Если что-то в ее характере и остается неизменным — это именно способность к переменам, к пересмотру и переделке всей своей жизни, умение уходить, не оглядываясь, от всего, чем она была прежде, и, всех, кого прежде знала. Такова Эрика. И всегда такой была. Первый крутой поворот в ее жизни — поступление в колледж, второй — замужество, третий — обращение, на которое уговорил ее мой отец. Она никогда не оглядывается назад. Как ни удивительно, по натуре она истинная иммигрантка. Когда мы поженились, я не спрашивал, что она сказала матери и братьям, — мне было не до того, все силы отнимала борьба с собственным отцом; и все же чертовски интересно, что она им сказала? «Привет. Я выхожу замуж за еврея, перехожу в иудаизм и переезжаю в США. Прежней Эрики — богобоязненной деревенской девушки, способной без запинки перечислить наизусть несколько сотен сортов апельсинов (этим номером она развлекала и меня и детей), — больше нет. Она умерла. Смиритесь с новой Эрикой или катитесь к черту».
Я не был свидетелем разрушения ее первой личности: когда мы познакомились, она уже наполовину погибла, а к тому, что осталось, приложил руку я сам. В тот раз доктором Дэвисом для нее стал я. Я предложил ей начать новую жизнь. Но борьба, споры, слезы, гнев и горе, убившие ее отца, — все это осталось за пределами моего внимания.
Между этими личностями был долгий перерыв, занявший, в сущности, большую часть ее сознательной жизни. И я решил, что Эрика, на которой я женился, — настоящая, одна-единственная, истинная, а та, что была прежде, — просто набросок, демо-вер-сия, использованная и отброшенная за ненадобностью. Что Эрика не была личностью, не была собой, пока не встретила меня.
И теперь — эта операция. В наши отношения вмешался другой мужчина, этот доктор Дэвис, которому она доверила самое сокровенное — свое тело. Для меня это прелюбодеяние, самое мерзкое, самое непростительное: то, что так восхищало меня в ней, она ему позволила уничтожить — и хоть бы словечком обмолвилась! А что, если бы обмолвилась? Хороший вопрос. Что бы я ей ответил? Правду? Сказал бы: «Эрика, ради бога, умоляю тебя, не делай этого! Почему, спросишь ты? Потому что ты не знаешь, что за картины всплывают у меня в голове при разговоре о больницах, операциях и шрамах. Я снова вижу изуродованные тела, в клочья разодранное мясо, вижу солдат, так страшно искалеченных, что врачи и санитары стараются лишний раз на них не смотреть».
Или, быть может, я бы сказал: «Эрика, я расскажу тебе о бое у Китайской Фермы, на самом краю Канала, где мы впервые раскрыли тайну египетского секретного оружия, того, что нас просто с ума сводило, потому что мы к этому были не готовы и не знали, чем на это ответить. Русские продавали им ПТУРСы „Са-гар“, это персональный управляемый снаряд. Раздаешь их десяти тысячам египетских солдат и говоришь: „Ну, вперед“. И они рыщут по пустыне и высматривают вражеские танки и, как увидят, раскрывают свой чемоданчик, достают ПТУРС, направляют его на танк и стреляют. Этот снаряд пролетает километра три и всегда попадает в цель. Такие штуки называются самонаводящимися, у них электроника внутри, она просто не может промахнуться. Вот они никогда и не промахивались. Мы теряли танки один за другим. Вот почему, когда мне дали винтовку — ту самую, из-за которой я так злился, потому что выглядела она не так сексуально, как „узи“, — я мечтал об одном: перестрелять столько этих подонков, сколько смогу. В пустыне это несложно: спрятаться негде, знай посматривай вокруг и стреляй во все, что движется. Иногда промахиваешься, а иногда и нет. Я стрелял в тени на песке, потому что передвигались они в основном ползком или низко пригибаясь, так они высматривали свои цели. А наша задача была — снимать их. Попал — молодец. Не попал — значит, египтянин подобьет наш танк, и все, кто там был, изжарятся заживо».
Они были повсюду, и в Израиле, и в Америке после Вьетнама, — молодые люди, мои ровесники, со шрамами на лице. Если хирург поработал на совесть, шрамы прятались за ушами, и ветераны отращивали длинные волосы, чтобы их скрыть. Вот что сейчас пугает меня до тошноты — что рано или поздно мы вернемся в отель, Эрика разденется, наденет новенькую ночную рубашку (будем надеяться, что та как следует прикроет ее новое костлявое тело), я протяну к ней руку и нащупаю шрамы на шее или за ушами, там, где прежде была родинка, видимая мне одному.
Может, напрасно я не рассказывал ей о войне. Может, стоило рассказать, тогда она трижды подумала бы, прежде чем выкинуть такой фокус. Не знаю. Знаю только, что сижу в этом чертовом ресторане, и в горле у меня стоит комок, и хочется зареветь навзрыд, прямо над тарелкой десерта. Хуже всего, что дело не только во внешности. Теперь я понимаю: уже давно Эрика многое от меня скрывала — так же, как я скрывал от нее свой военный опыт. Несколько месяцев, если не лет, внутри ее росла, формировалась, рождалась новая женщина, и эта женщина — для меня такая же незнакомка, какой была Эрика-иудейка и жена еврея для ее богобоязненных родителей. Помоги мне Боже, женщина, на которой я женат, сама себе Пигмалион и сама себе серийная Галатея.
Но что же наша жизнь вместе? Неужели это все обман? Пикники, шутки, поездки в отпуск, долгие ночные разговоры о детях, понимание друг друга с полуслова — все, что отличает семью от случайной связи, что выражается одним коротким и безбрежно глубоким словом — близость?
Нет. Наверное, не обман. Все это было. По-настоящему. Но теперь умерло.
Осталась только скорбь.
Мы возвращаемся в отель. Она держит меня за руку. Вечер жаркий, душный. Чувствую я себя, как перед боем — то же нервное напряжение, тот же страх. Не понимаю, смогу ли я и дальше ее любить. Сейчас, кажется, я ее ненавижу. И ее, и самого себя. Случилось что-то ужасное, все пошло наперекосяк, и помоги мне Бог, если я знаю, что делать дальше.
Алике
— Что ты с собой сделала, черт побери?!
— Это новая я.
— Вижу. А где ты старая?
— С Эрикой-толстухой покончено. Я ее убила. Висячие сиськи и двойной подбородок остались в прошлом. Навсегда.
Закрываю глаза. Снова открываю. Она не исчезла.
— Чего ты моргаешь? Что-то в глаз попало?
«А может, это все сон?» — со слабой надеждой думаю я.
— Ну, скажи же что-нибудь! Что ты об этом думаешь?
Молчу. Ни говорить, ни думать я не в силах.
— Мог бы сказать по крайней мере, что я классно выгляжу. Хотя бы из вежливости. Знаешь, как было больно? Вот где мне пригодились и мужество, и терпение, и прочие военные добродетели, о которых ты частенько вспоминаешь. Что делать — лежа на диване и глядя в потолок, ничего не добьешься. Чтобы быть красивой, приходится страдать. — Она снова пытается улыбнуться, но губы ей не повинуются. От прежней сияющей улыбки ничего не осталось.
— Что ты сделала с лицом?
— Подтяжку в Денвере. Мне эту клинику порекомендовала Бернис Фишер, помнишь ее?
— Нет.
— Бернис из читательского клуба.
Так я и знал, что без книг тут не обойдется! — Доктор Дэвис меня просто спас. Вернул мне мою личность.
— Но это же не ты! Тебя узнать невозможно! Ты никогда в жизни такой не была!
— Знаю. Странно получилось, правда? Он сказал, что я смогу выглядеть на двадцать пять, но на себя двадцатипятилетнюю буду непохожа. А я ответила: «Вот и отлично, мне и в двадцать пять не мешало кое-что подправить».
— И ты… ты позволила ему это сделать? — Боже правый, какой-то чужой человек изуродовал мою жену!
— Он сделал то, о чем я попросила, вот и все.
— А меня спросить тебе и в голову не пришло? С ним ты посоветовалась, а со мной — нет? Зачем ты это сделала?
Она садится на кровать, почти не приминая одеяло, гладит меня по щеке. Вместо пухлых подушечек на пальцах — висячие складки лишней кожи.
— Джо, пожалуйста, постарайся понять. Это решение помогло мне выйти из кризиса. Я сейчас кое-что тебе расскажу… знаешь, такие вещи женщины обычно не рассказывают мужьям. Подругам — может быть, но не мужчине. Но я не вижу другого способа все объяснить. Пару лет назад меня несколько месяцев мучили боли в правой груди…
— Что?!
— Тише. Слушай. Приступы острой боли, внезапные, иногда в самый неподходящий момент. Я сходила к врачу, он ощупал грудь и ничего не нашел. Отправил меня на маммограмму — то же самое. Ничего. Никаких опухолей, я совершенно здорова. Но боль не уходила. А год назад в «Маршалл-Филдс» я покупала лифчик, и, когда расплачивалась, кассирша спросила: «Вы дочке покупаете?» Нет, говорю, это я себе. А она: «Это же не ваш размер». Я говорю: «Я много лет ношу один и тот же размер, тридцать шестой, с чашечками С». Она смотрит на мою грудь и говорит: «Знаете, вы извините, но, по-моему, у вас 40 DD. Может быть, примерите?» Я возвращаюсь в примерочную, меряю и понимаю, что она права, что я уже много лет ношу лифчики, которые мне малы. И еще понимаю, что ни за какие сокровища мира я не соглашусь купить лифчик сорокового размера — даже такой красивый, белый, с кружевами, с бисерной оторочкой по швам, потому что у меня не сороковой размер, а тридцать шестой. Я всегда ношу тридцать шестой, понимаешь? И вот я стою перед зеркалом в магазине и думаю: вот до чего ты дошла. Тебе под пятьдесят, лифчик сорокового размера, и никогда больше ты не будешь стоять на остановке, дожидаясь автобуса в Ванкувер, и никогда не почувствуешь себя так, словно у тебя на ногах крылья. Я возвращаюсь к кассе с первым лифчиком, и девушка говорит: «Что, не подходит?» «Да нет, — говорю я, — подходит. Просто я не хочу носить сороковой размер!» И знаешь, что она мне тогда сказала? «Знаете, от слишком тугих лифчиков бывают боли в груди. Многие женщины воображают, что у них рак, и с ума сходят от страха, а потом выясняется, что про-
сто лифчик им мал». Пришлось мне вернуться и купить тот, что побольше.
— Извини, но я ничего не понимаю. Какое отношение размер бюстгальтера имеет к нашему браку?
— Очень просто. С тех пор я не могла избавиться от этой мысли. Где бы ни была, что бы ни делала. Стираю — и думаю, еду в магазин — и думаю, сижу на работе — и думаю. И все об одном. Как же так? Значит, вот оно и началось? Я становлюсь старухой? Еще несколько лет — и сделаюсь такой же, как моя мама или как твоя? Но я не хочу быть старухой! Это невозможно! Только не я! Я в это поверить не могу!
— Подожди-подожди. Все равно не понимаю. При чем тут размер бюстгальтера?
— Да при том, что 40 DD — старушечий размер! Молодые женщины такого не носят.
— Ну так ты уже и не молода. И я не мальчик. Оба мы становимся старше. Что же тут такого?
— Для женщины возраст — совсем не то, что для мужчины.
— Да почему же?
— Потому. Поверь мне, совсем не то же самое.
— Значит, ты это с собой сотворила, чтобы остаться молодой?
— Я хотела изменить свою жизнь. Чувствовала, что должна что-то изменить. Читала журналы, выясняла, что делают в такой ситуации другие женщины. Начинают писать, рисовать, учатся играть на каком-нибудь инструменте — все то, на что прежде не хватало времени; нет, меня все это не привлекало. Путешествовать тоже не хотелось — мы с тобой уже чуть ли не весь мир объехали. И все же что-то было не так. Что-то экзистенциальное, понимаешь, глубоко в душе. Мне требовалось время и место, чтобы в этом разобраться. Я чувствовала, что целая эпоха в моей жизни подходит к концу, что настала пора проснуться и понять, кто же я. У нас с тобой, Джо, была прекрасная семья; проблема лишь в том, что я не хотела быть старой замужней толстухой!
— Эрика, ты никогда не была толстухой! Да если бы и была, мне это… Но, послушай, почему же ты не поговорила со мной? Почему все не объяснила?
— Джо, тебе не понять, что происходит с женщиной в пятьдесят лет. Человечеству я больше не нужна. Своим детям тоже. Кому же нужна?
— Мне.
— Тебе? Ты вполне самодостаточен. В армии тебя научили ни в ком и ни в чем не нуждаться.
— Эрика, ты мне нужна, и армия тут ни при чем!
— Знаешь что? Я устала от твоих разговоров о логике, о самоконтроле, о том, как женщинам не хватает того, что есть у мужчин. Пойми, Джсь я люблю тебя, мне ничто и никто, кроме тебя, не нужен. Но я хотела понять, что же мне делать с оставшейся жизнью — жизнью, в которой для меня нет места.
— Как это нет места? У тебя есть дети — ты мать. Когда-нибудь станешь бабушкой. И твоя мать еще жива — ты ее дочь.
— Я говорю не о ролях, Джо. О том, кто я на самом деле. Знаешь, я начала чувствовать себя невидимкой. Словно я стеклянная. Все смотрят сквозь меня.
— Эрика, что за чушь?
— Вот и я долго спрашивала себя, что это за чушь. Даже к психоаналитику ходила. Она уложила меня на кушетку и принялась копаться во мне. Четыре месяца копалась. Месяц ушел на поиск вытесненных эмоций. Не обижали ли меня родители? Не домогался ли меня отец, или брат, или еще кто-нибудь из родных и друзей семьи? Нет.-Нет ли у меня вытесненных воспоминаний? Ни единого. Ну, может, сексуальная жизнь меня не удовлетворяет? Нет, сексуальная жизнь у меня лучше некуда. Вот так я ходила к ней и ходила, но однажды посмотрела на нее — ее зовут Тоня Рубен, — так вот, знаешь, я посмотрела на нее твоими глазами. И спросила себя: что сказал бы об этой женщине Джо? И конечно, сразу нашла ответ. Ты назвал бы ее шарлатанкой, а все, чем мы с ней занимаемся, — ерундой на постном масле. И знаешь что? Оказался бы прав. Ерунда на постном масле. Пустая трата денег.
Я вернулась домой, достала из сумочки какую-то старую квитанцию, села за стол и принялась составлять список. Список того, что мне в моей жизни не нравится. Чтобы подытожить все это одним словом. Подытоживать мне пришлось двумя словами: старая и жирная. Вот так просто. Смотрю на эти слова и спрашиваю себя: что сказал бы Джо? Джо сказал бы, что это проблема, а всякая проблема имеет решение.
— Ты что, хочешь сказать, что в этом я виноват?
— Пожалуй, да. Я сказала себе: считаешь, что ты жирная? Так сделай то, что тебе говорит врач: сядь на диету. Выглядишь старой? В наше время, если есть деньги и сила воли, это не проблема. Видишь, я подошла к этим проблемам так же, как ты подходил к своим, когда служил в армии. Разработала план и привела его в действие. Решила похудеть до шестого размера. Может, даже до четвертого. Чтобы, войдя в магазин, не спрашивать: «А нет ли у вас вот такого же, но побольше?», а говорить: «Покажите мне самый маленький размер». Я потеряла сорок пять фунтов, чуть не умерла, восемь месяцев сахара в рот не брала. Но, Бог свидетель, дело того стоило! За один этот поход по магазинам я согласилась бы вытерпеть еще столько же! Лицо — дело другое. Не скрою, мне было страшно. Даже очень страшно. Но, в конце концов, я не первая женщина в Чикаго, которая через это прошла. Ужасно долго не исчезали синяки. Поэтому я не встретилась с тобой в Чикаго — не хотела, чтобы ты видел меня такой. Дети все знают, разумеется, они в восторге, так меня поддерживают^рни вообще молодцы. Сначала, когда сняли бинты, я в ужас пришла. Смотришь в зеркало и думаешь: кошмар какой-то, как после автокатастрофы. А потом постепенно появляется… она. Новая ты. Понимаешь? Я прошла через все это, через боль, через страх, и добилась того, чего хотела. Ну, что ты об этом скажешь?
— Господи, что за ужас!
— Да ладно тебе, Джо, не ворчи!
— «Не ворчи»? Да я просто не знаю, что еще сказать — настолько все это мерзко! Господи, как будто смотрю римейк «Вторжения похитителей тел»! А самое отвратительное — что ты почему-то вбила себе в голову, будто почерпнула эту кошмарную идею от меня! Черт тебя побери, почему же ты сначала со мной не посоветовалась?
— Я же тебе объяснила. Потому что сделала это не для тебя, а для себя.
— Между прочим, ты моя жена.
— Ну и что? Это не значит, что ты можешь мной командовать.
— Командовать — не могу. Но ты могла хотя бы спросить моего мнения!
— Я думала, тебе понравится.
— Что ж, как видишь, ты ошиблась. Черт возьми, Эрика, уж не знаю, что ты видишь в зеркале, но могу тебе сказать, что вижу сейчас я. Вместо своей жены я вижу какую-то чужую бабу!
— Не кричи на меня!
— Встреться мы на улице, я бы тебя не узнал. Во-первых, выглядишь ты так, словно только что из концлагеря. Во-вторых, лицо. Ты погляди на себя! У тебя же лицо не двигается, как замороженное! Этот коновал тебя изуродовал! На него надо в суд подать!
— Это естественное онемение. Он говорит, через несколько месяцев все пройдет.
— И ты соглашаешься?
Я отворачиваюсь от нее с ужасом и отвращением. Господи, что она с собой сотворила? Лицо, словно у греческой статуи; фальшивая безмятежность — не от душевного покоя, а от неподвижности мышц. А эти скулы? Никогда прежде я не замечал ее скул. Эти выпирающие на лице кости пугают меня, воскрешая в памяти воспоминания, двадцать семь лет назад похороненные в песке на берегу Суэцкого канала. Мне не нужны скулы, черт побери — мне нужна Эрика! Вот у Алике Ребик со скулами все в порядке — и что?
Я не могу встать с кровати, да что там — шевельнуться не могу. Я парализован. Может быть, это все-таки сон? Стоит встать, и я проснусь? Я поднимаюсь, подхожу к окну, закрываю глаза, потом снова открываю. Нет, она все еще здесь. И я здесь. Бессмыслица какая-то.
— Послушай, Джо, — говорит Эрика. Она пересела на стул и скрестила тоненькие, как спички, ноги. — Что сделано, то сделано. Конец. Я хотела измениться — и я изменилась. Знаешь, сейчас я подыскиваю себе другую работу. Слишком уж засиделась на одном месте. Уже подала заявление в одну фирму: небольшая контора, специализируется на защите окружающей среды. Думаю, у меня неплохие шансы. Им понравилась моя работа в деле «Доу Корнинг».
— Значит, силиконовые груди тебе не нравятся, а когда тебе режут лицо, ты не возражаешь?
— Это совсем разные вещи. Силиконовые имплантанты небезопасны.
— Ты мне говорила, что феминистки не одобряют пластических операций!
— Знаешь, в двадцать пять лет я еще и не то говорила. А в пятьдесят начинаешь на многое смотреть подругому. Кроме того, техника операций с тех пор сильно изменилась.
— И все же я не понимаю. Неужели для тебя внешность важнее всего?
— Ты же знаешь, милый, не бывает глубины без поверхности.
На это мне ответить нечего.
Мы готовы идти на ужин. Она заказала столик в итальянском ресторане в нескольких кварталах отсюда, где бывает много красивых, хорошо одетых людей. Туда часто захаживала принцесса Ди, сообщает нам консьерж в отеле. Эрика переодевается во что-то, что называет платьем для коктейля, тоже черное: этот цвет женщины обычно носят, чтобы казаться стройнее, и нынешняя Эрика, особенно в профиль, в нем просто исчезает. На ногах у нее черные босоножки из змеиной кожи или чего-то в этом роде: шпильки и сложное переплетение ремешков. Единственное, что еще осталось в ней от прежней Эрики, — часы «Омега», купленные в Цюрихе, я подарил их ей на сорокалетие. Глядя, как она переодевается, я думаю, что в ее собственных глазах, да, пожалуй, и в глазах женщин вообще, она преобразилась к лучшему. В этой хрупкой фигурке не узнать прежнюю Эрику, и трудно представить, что еще совсем недавно она ходила по воскресеньям в футболке, джинсах и тапочках. Какая у нее была чудная попка! Я любил смотреть, как она наклоняется — возбуждался от одной мысли о сливочной коже под джинсовой тканью, знаете, есть что-то безумно сексуальное в женщине, одетой в рабочую униформу «синих воротничков», мужчин, можно сказать, своими руками создавших Америку. А теперь эта теплая сливочная плоть исчезла, растворилась. Куда? Не знаю. Сам я отяжелел со времен армейской службы. Форменная рубашка до сих пор висит у меня в шкафу в Чикаго: порой я достаю ее, примериваю, но давно уже не могу застегнуть. Что ж, я бегаю по утрам три раза в неделю, сердце у меня здоровое, холестерин в норме — чего еще желать? На кой черт мне внешность мускулистого красавчика из гей-журнала? Пусть люди смотрят не на меня, а на мои дома.
— А где же бисер? — спрашиваю я, глядя, как она пристраивает на запястье серебряный браслет.
— Я его выбросила.
— Весь?
— Да.
— И чем теперь займешься? Макраме?
— Знаешь, — говорит она, — у нас в доме много пустых комнат. А когда Майкл уедет в колледж, станет одной больше. Думаю, нам надо переехать.
Я замираю, недошнуровав ботинок.
— Уехать из дома?
— А зачем в нем оставаться? Он для нас слишком велик.
— Но это мой дом. Я его построил. И уезжать оттуда не собираюсь. Я всегда считал, что мы там проживем до самой смерти. Или, по крайней мере, до того, как состаримся и не сможем больше сами о себе заботиться.
— Как твои отец и мать?
— Вот именно.
— Они из другого поколения. Сейчас уже никто так не живет. Что ты думаешь о квартире с видом на озеро?
— Я не живу в домах, построенных другими. Я строю свои.
— Джо, не говори глупостей.
Она подходит и начинает завязывать на мне галстук. Я чувствую ее сладкое дыхание, волосы ее щекочут мне щеку, наполняя желанием; забывшись, я наклоняюсь и целую ее. Но губы ее не открываются мне навстречу, они сухи и безжизненны, и ей приходится их облизнуть. Я отворачиваюсь.
Кажется, в первый раз она чувствует, что что-то сделала не так.
— Хочешь сказать, тебе действительно не нравится, как я теперь выгляжу?
Что можно ответить на такой вопрос? Вы не знаете? Вот и я не знаю. То есть прекрасно знаю, что ответил бы какому-нибудь чужому человеку, с которым нет нужды церемониться, но жене?.. Вот интересно, что делают в таких случаях бедолаги, которых угораздило жениться на какой-нибудь уродине? Я никогда прежде с такой проблемой не сталкивался, потому что, что бы ни происходило между нами, какие бы трудные времена мы ни переживали, мое влечение к Эрике всегда оставалось неизменным. Вот почему я так верил, что наш брак выживет, несмотря ни на что.
А теперь все, что я могу выдавить, глядя на нее:
— Ну, знаешь… мне надо к этому привыкнуть. Кажется, этого достаточно; она улыбается и говорит:
— Ты привыкнешь. Вот увидишь, тебе понравится. И, отвернувшись от меня, посылает горделивый взгляд своему зеркальному отражению.
За ужином она буквально ничего не ест. К пасте даже не прикасается. С рыбы счищает соус.
— Ты все еще на диете? — не веря своим глазам, спрашиваю я.
— Режим надо поддерживать, а то опять наберу вес.
— Может быть, несколько фунтов набрать стоит?
— Ну уж нет!
— Ты готовишь дома?
— Не слишком много.
— А если вернешься ко мне, будешь готовить?
— Конечно. Хотя знаешь, Джо, тебе тоже не помешало бы сбросить килограмм-другой.
— Я немедленно заказываю десерт.
За десертом я вглядываюсь в ее лицо, пытаясь найти в этой незнакомке хотя бы тень моей жены. Алике права, думаю я: можно много лет прожить с человеком и так и не узнать, что он собой представляет. Я со своей женой прожил четверть века, казалось, изучил ее во всех деталях — и все же она ухитрилась преподнести мне сюрприз. А впрочем, чему я удивляюсь?
Да, Эрика — уже не та девушка, что вышла за меня замуж. Не та, что выросла на канадской ферме, что добилась от родителей разрешения поступить в колледж, что ходила на антивоенные демонстрации. Совсем не та. Если что-то в ее характере и остается неизменным — это именно способность к переменам, к пересмотру и переделке всей своей жизни, умение уходить, не оглядываясь, от всего, чем она была прежде, и, всех, кого прежде знала. Такова Эрика. И всегда такой была. Первый крутой поворот в ее жизни — поступление в колледж, второй — замужество, третий — обращение, на которое уговорил ее мой отец. Она никогда не оглядывается назад. Как ни удивительно, по натуре она истинная иммигрантка. Когда мы поженились, я не спрашивал, что она сказала матери и братьям, — мне было не до того, все силы отнимала борьба с собственным отцом; и все же чертовски интересно, что она им сказала? «Привет. Я выхожу замуж за еврея, перехожу в иудаизм и переезжаю в США. Прежней Эрики — богобоязненной деревенской девушки, способной без запинки перечислить наизусть несколько сотен сортов апельсинов (этим номером она развлекала и меня и детей), — больше нет. Она умерла. Смиритесь с новой Эрикой или катитесь к черту».
Я не был свидетелем разрушения ее первой личности: когда мы познакомились, она уже наполовину погибла, а к тому, что осталось, приложил руку я сам. В тот раз доктором Дэвисом для нее стал я. Я предложил ей начать новую жизнь. Но борьба, споры, слезы, гнев и горе, убившие ее отца, — все это осталось за пределами моего внимания.
Между этими личностями был долгий перерыв, занявший, в сущности, большую часть ее сознательной жизни. И я решил, что Эрика, на которой я женился, — настоящая, одна-единственная, истинная, а та, что была прежде, — просто набросок, демо-вер-сия, использованная и отброшенная за ненадобностью. Что Эрика не была личностью, не была собой, пока не встретила меня.
И теперь — эта операция. В наши отношения вмешался другой мужчина, этот доктор Дэвис, которому она доверила самое сокровенное — свое тело. Для меня это прелюбодеяние, самое мерзкое, самое непростительное: то, что так восхищало меня в ней, она ему позволила уничтожить — и хоть бы словечком обмолвилась! А что, если бы обмолвилась? Хороший вопрос. Что бы я ей ответил? Правду? Сказал бы: «Эрика, ради бога, умоляю тебя, не делай этого! Почему, спросишь ты? Потому что ты не знаешь, что за картины всплывают у меня в голове при разговоре о больницах, операциях и шрамах. Я снова вижу изуродованные тела, в клочья разодранное мясо, вижу солдат, так страшно искалеченных, что врачи и санитары стараются лишний раз на них не смотреть».
Или, быть может, я бы сказал: «Эрика, я расскажу тебе о бое у Китайской Фермы, на самом краю Канала, где мы впервые раскрыли тайну египетского секретного оружия, того, что нас просто с ума сводило, потому что мы к этому были не готовы и не знали, чем на это ответить. Русские продавали им ПТУРСы „Са-гар“, это персональный управляемый снаряд. Раздаешь их десяти тысячам египетских солдат и говоришь: „Ну, вперед“. И они рыщут по пустыне и высматривают вражеские танки и, как увидят, раскрывают свой чемоданчик, достают ПТУРС, направляют его на танк и стреляют. Этот снаряд пролетает километра три и всегда попадает в цель. Такие штуки называются самонаводящимися, у них электроника внутри, она просто не может промахнуться. Вот они никогда и не промахивались. Мы теряли танки один за другим. Вот почему, когда мне дали винтовку — ту самую, из-за которой я так злился, потому что выглядела она не так сексуально, как „узи“, — я мечтал об одном: перестрелять столько этих подонков, сколько смогу. В пустыне это несложно: спрятаться негде, знай посматривай вокруг и стреляй во все, что движется. Иногда промахиваешься, а иногда и нет. Я стрелял в тени на песке, потому что передвигались они в основном ползком или низко пригибаясь, так они высматривали свои цели. А наша задача была — снимать их. Попал — молодец. Не попал — значит, египтянин подобьет наш танк, и все, кто там был, изжарятся заживо».
Они были повсюду, и в Израиле, и в Америке после Вьетнама, — молодые люди, мои ровесники, со шрамами на лице. Если хирург поработал на совесть, шрамы прятались за ушами, и ветераны отращивали длинные волосы, чтобы их скрыть. Вот что сейчас пугает меня до тошноты — что рано или поздно мы вернемся в отель, Эрика разденется, наденет новенькую ночную рубашку (будем надеяться, что та как следует прикроет ее новое костлявое тело), я протяну к ней руку и нащупаю шрамы на шее или за ушами, там, где прежде была родинка, видимая мне одному.
Может, напрасно я не рассказывал ей о войне. Может, стоило рассказать, тогда она трижды подумала бы, прежде чем выкинуть такой фокус. Не знаю. Знаю только, что сижу в этом чертовом ресторане, и в горле у меня стоит комок, и хочется зареветь навзрыд, прямо над тарелкой десерта. Хуже всего, что дело не только во внешности. Теперь я понимаю: уже давно Эрика многое от меня скрывала — так же, как я скрывал от нее свой военный опыт. Несколько месяцев, если не лет, внутри ее росла, формировалась, рождалась новая женщина, и эта женщина — для меня такая же незнакомка, какой была Эрика-иудейка и жена еврея для ее богобоязненных родителей. Помоги мне Боже, женщина, на которой я женат, сама себе Пигмалион и сама себе серийная Галатея.
Но что же наша жизнь вместе? Неужели это все обман? Пикники, шутки, поездки в отпуск, долгие ночные разговоры о детях, понимание друг друга с полуслова — все, что отличает семью от случайной связи, что выражается одним коротким и безбрежно глубоким словом — близость?
Нет. Наверное, не обман. Все это было. По-настоящему. Но теперь умерло.
Осталась только скорбь.
Мы возвращаемся в отель. Она держит меня за руку. Вечер жаркий, душный. Чувствую я себя, как перед боем — то же нервное напряжение, тот же страх. Не понимаю, смогу ли я и дальше ее любить. Сейчас, кажется, я ее ненавижу. И ее, и самого себя. Случилось что-то ужасное, все пошло наперекосяк, и помоги мне Бог, если я знаю, что делать дальше.
Алике
Однажды в Нью-Йорке я познакомилась с женщиной, которая коллекционировала старинные пишущие машинки. Она как раз купила машинку, произведенную, как гласила гравировка с нижней стороны, в 1942 году в Германии.
— Как вы думаете, — спросила она у меня, — что за бумаги на ней печатались? Что мне лучше всего с ней сделать?
И я ответила:
— Вставьте лист и напечатайте: «Мы все еще здесь».
Поезд несет меня в Германию. По железному пути, под перестук колес. Как ни барахтаешься, рано или поздно приходится сдаться: вот я и еду в Германию, по следам матери-эмигрантки. Не первый раз я окажусь в этой стране: здесь проходили две академические конференции, одна из прошлой жизни, другая — из настоящей: на одну меня пригласили как социолога, на другую — как собирательницу средств для воскрешения былого, но никогда еще я не ехала сюда поездом. Как мама — только в обратную сторону. Путешествие в прошлое проходит с комфортом, в купе первого класса. В вагоне-ресторане я ем отбивную и картофельный салат, мне подают рейнское вино. У меня есть все, что мне нужно, а за окном мелькают сельские пейзажи, холмы, долины, лошади, коровы, овцы, фермы, поля. Никогда не умела описывать сельские пейзажи — даже по-английски, не говоря уж о любом другом языке. С собою у меня немецкая грамматика и словарь. Я говорю по-немецки: учила немецкий в школе, несколько раз с тех пор его использовала, начав новую карьеру, кончила языковой курс в «Берлиц». Вертятся колеса, и каждый поворот приближает меня к Германии.
Поезд раскачивается и подскакивает на стрелках, пассажиры качаются туда-сюда, словно спички в коробке. Нет смысла плыть против течения: все, что ты можешь — держаться крепче, приготовившись к неожиданным толчкам и скачкам. Подчиниться. Подчиниться своей задаче — найти эту Марианну Кеппен, выяснить, кто она и какое имеет к нам отношение. Подчиниться правде — мне суждено остаться одинокой, и с этим придется смириться. Смириться с тем, что отныне и навеки в моей жизни поселится пустота. И я думаю о том, как разговаривать с этой неизвестной Марианной, кто она такая и чего хочет; и, по совести сказать, после этих нескольких недель в Ливерпуле едва ли что-нибудь сможет меня удивить. Казалось бы, смерть родителей — событие печальное, но не таящее в себе никаких сюрпризов. Мама умерла, ты оплакала ее и можешь спокойно жить своей жизнью. Не тут-то было — тут и начинается самое интересное. Кто появится на похоронах? Что таится в завещании? Можно всю жизнь прожить и так и не узнать, какие еще пакости готовит тебе судьба.
— Как вы думаете, — спросила она у меня, — что за бумаги на ней печатались? Что мне лучше всего с ней сделать?
И я ответила:
— Вставьте лист и напечатайте: «Мы все еще здесь».
Поезд несет меня в Германию. По железному пути, под перестук колес. Как ни барахтаешься, рано или поздно приходится сдаться: вот я и еду в Германию, по следам матери-эмигрантки. Не первый раз я окажусь в этой стране: здесь проходили две академические конференции, одна из прошлой жизни, другая — из настоящей: на одну меня пригласили как социолога, на другую — как собирательницу средств для воскрешения былого, но никогда еще я не ехала сюда поездом. Как мама — только в обратную сторону. Путешествие в прошлое проходит с комфортом, в купе первого класса. В вагоне-ресторане я ем отбивную и картофельный салат, мне подают рейнское вино. У меня есть все, что мне нужно, а за окном мелькают сельские пейзажи, холмы, долины, лошади, коровы, овцы, фермы, поля. Никогда не умела описывать сельские пейзажи — даже по-английски, не говоря уж о любом другом языке. С собою у меня немецкая грамматика и словарь. Я говорю по-немецки: учила немецкий в школе, несколько раз с тех пор его использовала, начав новую карьеру, кончила языковой курс в «Берлиц». Вертятся колеса, и каждый поворот приближает меня к Германии.
Поезд раскачивается и подскакивает на стрелках, пассажиры качаются туда-сюда, словно спички в коробке. Нет смысла плыть против течения: все, что ты можешь — держаться крепче, приготовившись к неожиданным толчкам и скачкам. Подчиниться. Подчиниться своей задаче — найти эту Марианну Кеппен, выяснить, кто она и какое имеет к нам отношение. Подчиниться правде — мне суждено остаться одинокой, и с этим придется смириться. Смириться с тем, что отныне и навеки в моей жизни поселится пустота. И я думаю о том, как разговаривать с этой неизвестной Марианной, кто она такая и чего хочет; и, по совести сказать, после этих нескольких недель в Ливерпуле едва ли что-нибудь сможет меня удивить. Казалось бы, смерть родителей — событие печальное, но не таящее в себе никаких сюрпризов. Мама умерла, ты оплакала ее и можешь спокойно жить своей жизнью. Не тут-то было — тут и начинается самое интересное. Кто появится на похоронах? Что таится в завещании? Можно всю жизнь прожить и так и не узнать, какие еще пакости готовит тебе судьба.