Страница:
И кончилась их совместная жизнь тем, что в один декабрьский день Евгения Николаевна уложила вещи в чемодан и уехала к матери. Это случилось в 1940 году. Женя так путано объяснила родным причину своего разрыва с мужем, что ни кто ничего не понял. Маруся назвала её неврастеничкой, мать спрашивала, не полюбила ли Женя кого-нибудь? Вера спорила с пятнадцатилетним Серёжей, которому поступок Жени казался правильным.
- Как ты не понимаешь, - говорил он, - разлюбила и всё, как ты не понимаешь!
- Ну вот, расфилософствовался: полюбила, разлюбила. Что ты в этом смыслишь, минога, - говорила ему двоюродная сестра, учившаяся тогда в девятом классе и считавшая себя искушённой в сердечных делах.
Но всё это было до войны и в этот приезд Жени не вспоминалось.
Молодое поколение собралось в маленькой Серёжиной комнатке, в которую Степан Фёдорович ухитрился втиснуть пианино, привезённое со Сталгрэса.
Шёл шутливый разговор о том, кто на кого похож и кто не похож. Худой, бледнолицый, темноглазый Серёжа походил на мать. От матери были у него черные волосы и смуглая кожа, нервные движения и быстрый, робкий и дерзкий взгляд тёмных больших глаз. Толя, высокий и плечистый, с широким лицом и широким носом, то и дело поправлявший перед зеркалом светлосоломенные волосы, вынул из кармана гимнастёрки фотографию, на которой он был снят рядом с сестрой Надей, худенькой девочкой с длинными тонкими косичками, жившей сейчас с родителями в казанской эвакуации, и все рассмеялись, настолько были не похожи брат и сестра. А Вера, высокая, румяная, с маленьким прямым носиком, не имела никакого сходства с двоюродными братьями и двоюродной сестрой, только живыми и сердитыми карими глазами она походила на свою молодую тётку Женю.
Утром Толя вместе с попутчиком лейтенантом Ковалевым сходили в штаб округа. Ковалёв узнал, что его дивизия по-прежнему стоит в резерве где-то между Камышином и Саратовом. Толя тоже имел предписание явиться в одну из резервных дивизий. Молодые лейтенанты решили остаться в Сталинграде на лишние сутки "Войны на нас хватит, - рассудительно сказал Ковалёв, - не опоздаем". Было условлено не выходить на улицу, чтобы не попасться комендантскому патрулю.
Всю трудную дорогу до Сталинграда Ковалёв помогал Толе, у него имелся котелок, а у Толи котелок пропал в день выхода из школы. Ковалёв заранее знал, на какой станции будет кипяток, на каких продпунктах по аттестату дают копчёного рыбца и баранью колбасу, а на каких лишь гороховый и пшённый концентрат.
В Батраках он раздобыл фляжку самогона, и они распили её с Толей. Ковалёв рассказал ему о своей любви к девушке-землячке, на которой он женится, как только кончится война.
Дружеское расположение фронтового лейтенанта льстило Толе. В поезде он старался казаться бывалым парнем, а когда речь заходила о девушках, с утомлённой усмешкой говорил. "Да, брат, всяко бывает".
Сейчас Толе хотелось поболтать, как некогда, с Серёжей и Верой, но он почему-то стыдился их перед Ковалёвым, почему - сам не мог понять. Уйди Ковалёв, он бы заговорил о том, о чём всегда говорил с двоюродными братом и сестрой. Минутами Ковалёв тяготил Толю, и ему становилось стыдно оттого, что возникало такое чувство к верному дорожному товарищу.
Вся жизнь его была связана с миром, где жили Серёжа, Вера и бабушка, но встреча с близкими людьми казалась сейчас случайной и мимолётной.
В мире военной службы, где были лейтенанты, политруки, старшины и ефрейторы, треугольники, кубики, "шпалы" и ромбы, продовольственные аттестаты и проездные литеры, ему суждено было отныне жить. В этом мире встретились ему новые люди, новые друзья и новые недруга, в этом мире всё было по-новому.
Толя не сказал Ковалёву, что он хотел поступить на физико-математический факультет и собирался произвести переворот в естественных науках. Он не рассказывал Ковалёву о том, что незадолго до войны начал конструировать телевизор.
По внешности Толя был плечистый, рослый: "тяжеловес" - называли его в семье, а душа у него оказалась робкая и деликатная.
Разговор не вязался. Ковалёв выстукивал на пианино одним пальцем "Любимый город может спать спокойно".
- А это кто? - зевая, спросил он и указал на портрет, висевший над пианино.
- Это я, - сказала Вера, - тётя Женя рисовала.
- Не похожа, - сказал Ковалёв. Главную неловкость производил Серёжа, он смотрел на гостей насмешливыми, наблюдающими глазами, хотя ему полагалось бы, как всякому нормальному отроку, восхищаться военными, да ещё таким, как Ковалёв, с двумя медалями "За отвагу", со шрамом на виске. Он не расспрашивал о военной школе, и это обижало Толю, ему обязательно хотелось рассказать о старшине, о стрельбе на полигоне, о том, как ребята ухитрялись без увольнительной записки ходить в кино.
Вера, знаменитая в семье тем, что могла смеяться без всякого повода, просто оттого, что смех был постоянно в ней самой, сегодня была неразговорчива и угрюма. Но она хотя бы присматривалась к гостю, а Серёжа, чувствовал Толя, нарочно затевал самые неподходящие разговоры, со злорадной прозорливостью находил особенно бестактные слова.
- Вера, а ты что молчишь? - раздражённо спросил Толя.
- Я не молчу.
- Её ранил амур, - сказал Серёжа.
- Дурак, - ответила Вера.
- Факт, сразу покраснела, - сказал Ковалев и плутовски подмигнул Вере, точно, влюблена! В майора, верно? Теперь девушки говорят "Нам лейтенанты на нервы действуют".
- А мне лейтенанты не действуют на нервы, - сказала Вера и посмотрела Ковалёву в глаза.
- Во, значит в лейтенанта, - сказал Ковалёв и немного расстроился, так как лейтенанту всегда неприятно видеть девушку, отдавшую сердце другому лейтенанту. - Знаете что, - сказал он, - давайте выпьем по сто грамм, раз такое дело, у меня в фляжке есть.
- Давайте, - внезапно оживился Серёжа, - давайте, обязательно.
Вера сперва стала отказываться, но выпила лихо и закусила солдатским сухариком, добытым из зелёного мешка.
- Вы будете настоящая фронтовая подруга, - сказал Ковалёв
И Вера стала смеяться, как маленькая, морща нос, притопывая ногой и тряся русой гривой волос.
Серёжа сразу захмелел, сперва пустился в критику военных действий, а потом стал читать стихи. Толя искоса поглядывал на Ковалёва, не смеется ли он над семейством, где взрослый малый, размахивая руками, читает наизусть Есенина, но Ковалёв слушал внимательно, стал похож на деревенского мальчика, потом вдруг раскрыл полевую сумку и сказал:
- Стой, дай я спишу!
Вера нахмурилась, задумалась и, погладив Толю по щеке, сказала!
- Ой, Толя, Толенька, ничего ты не знаешь! - таким голосом, точно ей было не восемнадцать лет, а по крайней мере пятьдесят восемь.
Александра Владимировна Шапошникова, высокая, статная старуха, задолго до революции кончила по естественному отделению Высшие женские курсы. После смерти мужа она одно время была учительницей, затем работала химиком в бактериологическом институте, а в последние годы заведывала лабораторией по охране труда. Штат в лаборатории был невелик, а во время войны и вовсе уменьшился, и ей приходилось самой ездить на заводы, в железнодорожные депо, на элеватор, на швейные и обувные фабрики, брать пробы при исследовании воздуха и промышленной пыли. Эти поездки утомляли, но Александре Владимировне они были приятны и интересны. Она любила работу химика, и в своей маленькой лаборатории сконструировала аппаратуру для количественного анализа воздуха промышленных предприятий, производила анализы металлической пыли, технической и питьевой воды, определяла вредоносные окись углерода, сероуглерод, окислы азота, анализировала различные сплавы и свинцовые соединения, определяла пары ртути и мышьяка. Она любила людей и при поездках на предприятия встречалась и разговаривала, заводила дружбу с токарями, швеями, мукомолами, кузнецами, монтёрами, кочегарами, кондукторами трамваев, желез подорожными машинистами.
Вернувшись с работы, она, подойдя к зеркалу, долго поправляла свои белые волосы, приколола к воротничку блузки брошечку-две эмалевые фиалки. Она задумалась на мгновение, глядя на себя в зеркало, и решительно открепила брошку, положила её на столик. Дверь приоткрылась, и Вера громким, смешливым и испуганным шёпотом сказала:
- Бабушка, скорей, пришёл этот самый грозный старик Мостовской!
Александра Владимировна на секунду замешкалась, вновь приколола брошку и торопливо пошла к двери.
Ока встретила Мостовского в маленькой передней, заставленной корзинами, старыми чемоданами и мешками с картошкой.
Михаил Сидорович Мостовской принадлежал к людям той неисчерпаемой жизненной силы, о которых принято говорить - "это человек особой породы".
Мостовской жил до войны в Ленинграде. Его вывезли из блокады самолётом в феврале 1942 года. Мостовской сохранил легкость походки, хорошее зрение и слух, сохранил память и силу мысли, а главное, сохранил живой, не запылённый интерес к жизни, науке и людям. Он обладал всем этим, несмотря на то, что прожил жизнь, которой бы хватало на много людей столько пришлось на него одного царской каторги, ссылки, бессонных трудовых ночей, лишений, ненависти врагов, разочарований, горечи, радости, печали Александра Владимировна познакомилась с Мостовским до революции. Это было в ту пору, когда покойный муж её служил в Нижнем Новгороде, и Мостовской, приехавший туда по конспиративным делам, около месяца прожил у Шапошниковых на квартире. Потом уж, после революции, она, приезжая в Ленинград, навещала его, а ныне, в пору войны, судьба столкнула их в Сталинграде.
Он вошёл в комнату и оглядел живыми прищуренными глазами стулья и табуретки, стоящие вокруг накрытого белой скатертью, ожидавшего гостей стола, стенные часы, платяной шкаф, китайскую складную ширму с вытканной шелком фигурой крадущегося тигра среди зеленовато-желтого бамбука.
- Эти некрашеные книжные полки напоминают мою ленинградскую квартиру, проговорил Мостовской, - да и не только полки напоминают, но и то, что на полках: вот "Капитал", и Ленинские сборники, и Гегель - по-немецки, а на стене портреты Некрасова и Добролюбова.
Мостовской поднял палец:
- 0! Судя по количеству приборов - у вас званый обед. Напрасно вы мне не сказали, я бы надел свой лучший галстук.
Александра Владимировна всегда испытывала перед Мостовским несвойственное ей чувство робости. И сейчас ей показалось, что Мостовской осуждает её, и она покраснела Печальна и трогательна краска смущения на старческом лице.
- Подчинилась требованиям дочерей и внуков, - сказала Александра Владимировна, - после ленинградской зимы вам это, вероятно, кажется лишним и странным.
- Наоборот, совсем наоборот, далеко не лишним, - сказал он и, сев к столу, принялся набивать самосадом трубку. - Пожалуйста, вы ведь курите, - протянул он ей кисет. - Попробуйте моего.
Мостовской вынул из кармана кремень, пухлый белый шнур и кусок стального напильника.
- "Катюша", - сказал он, - не ладится она у меня. Они переглянулись и улыбнулись друг другу "Катюша" действительно не ладилась, не давала огня.
- Я сейчас принесу спички, - предложила Александра Владимировна, но Мостовской замахал рукой
- Что вы, спички, кто их теперь тратит зря.
- Да, теперь держат спички на случай ночных неожиданностей военного времени.
Ода пошла к шкафу и, вернувшись к столу, с шутливой торжественностью сказала:
- Михаил Сидорович, разрешите вам преподнести от всей души, - и протянула непочатый коробок спичек, Мостовской принял подарок. Они закурили, одновременно затянулись и выпустили дым, он смешался в воздухе, пополз лениво к открытому окну.
- Думаете об отъезде? - опросил Мостовской.
- Как все, но пока ещё никаких разговоров нет.
- А куда думаете, если не военная тайна?
- В Казань, туда эвакуирована часть Академии наук, а муж моей старшей дочери, Людмилы, он профессор, собственно член-корреспондент, получил квартиру, то есть не квартиру-две комнатки, зовет к себе. Но вам-то беспокоиться нечего, за вас подумают.
Мостовской посмотрел на неё и кивнул.
- Неужели их не остановят? - спросила Александра Владимировна, и в голосе её было отчаяние, как-то не вязавшееся с уверенным и даже надменным выражением её красивого лица. Она заговорила медленно, с усилием: - Фашизм действительно так силен? Я не верю этому! Объясните мне, ради бога. Что это? И эта карта на стене, мне иногда хочется её снять, спрятать. Серёжа каждый день переставляет флажки. Как прошлым летом - возникают всё новые направления: Харьковское, потом вдруг Курское, потом Волчанское и Белгородское. Пал Севастополь. Я спрашиваю у военных, выпытываю - что это?
Она помолчала и, движением руки как бы отталкивая страшную для себя мысль, продолжала:
- Я подхожу к книжным полкам, вот о которых вы говорили, где Пушкин, Чернышевский, Толстой, Ленин, беру в руки книги, листаю их, - нет, нет, мы остановим фашистов, конечно, конечно, остановим!
- Что же вам отвечают военные? - спросил Мостовской. В это время из-за двери послышался сердитый и смеющийся молодой женский голос:
- Мама, Маруся, где же вы? Ведь пирог сгорит!
Мостовской сказал:
- О, дело, оказывается, нешуточное, пирог! Александра Владимировна, указав в сторону двери, объяснила;
- Собственно, из-за неё всё и устроили, это моя младшая, Женя, вы её знаете. Неделю назад вдруг приехала. Теперь близкие все разлучаются, а тут такая неожиданная встреча. А тут еще внук, сын Людмилы, проездом на фронт остановился. Вот мы и решили одновременно отметить и встречу и расставание.
- Да, - сказал Мостовской, - жизнь ведь идёт...
Шапошникова тихо произнесла:
- Если бы вы знали, как тяжело, и общее горе я воспринимаю не как молодые, а по-стариковски.
Мостовской погладил её по руке. - Идите, идите, а то и в самом деле пирог сгорит.
- Наступает решающий момент, - сказала Женя, наклоняясь вместе с Александрой Владимировной над полуоткрытой дверцей духовки. Она сбоку глянула на мать и, приблизив губы к её уху, произнесла скороговоркой:
- Я утром получила письмо, помнишь, я тебе рассказывала, давно ещё, до войны... военный, мой знакомый, Новиков, в поезде встретился... Какое удивительное совпадение и тогда и теперь. Представь, сегодня проснулась и именно его вспомнила, подумала: вот уж кого давно нет на свете, а через час письмо.. И та наша встреча в поезде, после моего ухода из Москвы, ведь тоже странное совпадение?
Женя обняла мать за шею и стала целовать её в щёку, в седые волосы, спускавшиеся на виски.
Когда Женя училась в Художественном институте, ей как-то пришлось быть на торжественном вечере в Военной академии. Там она познакомилась с высоким, медленно и тяжело ступавшим военным, старшиной курса. Он проводил её до трамвая, затем несколько раз был у неё дома. Весной он кончил академию, уехал, написал ей два или три письма, и в этих письмах он не объяснялся в чувствах, однако просил прислать фотографию. Она послала ему маленькую карточку, снятую в пятиминутке для паспорта. Потом он перестал писать ей, она уже к этому времени кончила Художественный институт, вышла замуж.
Когда она после разрыва с мужем ехала к матери, в Воронеже в её купе вошёл плечистый светловолосый военный.
- Вы не узнаёте меня? - спросил он, протягивая ей большую белую руку.
- Товарищ Новиков, - сказала она, - конечно, я вас узнала. Почему вы тогда перестали мне писать?
Он усмехнулся и, молча вынув маленькую, вложенную в конвертик фотографию, показал ей.
Это был снимок, посланный ему когда-то.
- Я вас узнал, когда ваше лицо мелькнуло в окне, - сказал он.
Соседи по купе, две пожилые врачихи, прислушивались к каждому их слову. Эта встреча была для них развлечением. Разговор шёл общий, одна врачиха, с футляром от очков, торчавшим из карманчика жакетки, говорила без умолку, вспоминала все неожиданные встречи, бывшие в её жизни, в жизни её родных и знакомых. Женя была благодарна болтливой докторше - Новиков, видимо, ждал сердечного, важного разговора, считал, что встреча эта не случайная, а Жене хотелось лишь одного - молчать.
Он сошёл в Лисках, обещав написать ей в Сталинград, но не написал. И вот от этого Новикова, которого она считала убитым, вдруг пришло письмо, напомнившее Жене её тогдашние "предвоенные" мысли и чувства, казалось навсегда ушедшие.
Александра Владимировна, глядя на дочь, хлопотавшую у плиты, подумала, что к белой шее Жени очень идёт эта тоненькая золотая цепочка, а тёмные волосы отливают золотом оттого, что она удачно подобрала гребень. Но и цепочка на шее, и гребень в волосах были хороши лишь оттого, что живая красота молодой женщины коснулась их. Александре Владимировне казалось, что тепло идёт не от раскрасневшихся щёк дочери, её белых рук и полураскрытых губ, а откуда-то из глубины её ярких карих глаз, таких повзрослевших и гак много видевших, и таких неизменно детских, какими были они двадцать лет назад.
За стол уселись к пяти часам. Для почётного гостя поставили плетёное кресло, но Мостовской отказался от почёта и сел рядом с Верой на табуретке; слева от него сидел молодой светлоглазый военный с двумя вишневыми кубиками на углах отложного воротника. В кресло посадили Степана Фёдоровича.
- Вы, Степан, должны сидеть здесь, как глава семью, - смазала Александра Владимировна.
- Папа - главный источник света, тепла и соленых помидоров, - сказала Вера.
- Дядя - начальник семейного ремонтного треста, - добавил Серёжа.
Действительно, Степан Фёдорович заготовил тёще на зиму солёные помидоры и обеспечил её топливом. Он умел всё чинить: электрические утюги, чайники, водопроводные краны, ножки стульев.
Усевшись, он искоса поглядывал на дочку. Русыми волосами, высоким ростом, румяными щеками Вера походила на него. Иногда он вслух сожалел, что дочь не похожа на Марусю. Но в душе он радовался тому, что узнавал в ней черты своих деревенских сестёр и братьев.
Степан Фёдорович Спиридонов вместе с десятками и сотнями тысяч людей прошёл простой путь, который стал настолько обычен, что никто не видел в нем ничего удивительного. Но именно в том, что путь этот стал незаметен, и заключалась его потрясающая человечество новизна.
Степан Фёдорович, главный инженер, а затем управляющий Сталгрэса, тридцать лет назад пас коз за фабричным посёлком под Наро-Фоминском. И теперь, когда немцы пошли от Харькова на юг, прямо к Сталинграду, он задумался о своей жизненной судьбе, оглянулся на свои прошедшие годы и подивился тому, кем был и кем стал. Он был известен как инженер, наделённый смелым умом. Ему принадлежало несколько изобретений и нововведений в производстве электрической энергии, и даже в толстом руководстве по электротехнике упоминалась его фамилия. Он был руководителем большой ГРЭС, кое-кто считал его слабым администратором - заберется в цех и сидит там целый день, а в это время секретарь отбивается от телефонных звонков. Однажды он сам просил, чтобы его перевели с административной работы, но в глубине души обрадовался, когда нарком не внял его ходатайству Степан Фёдорович и в административной работе находил много интересного и приятного для себя Ему нравилось напряжение директорской работы, он не боялся ответственности. Рабочие относились к нему хорошо, хотя он бывал шумлив, а иногда и крут. Он любил выпить под хорошую закуску, любил ходить в ресторан и обычно тайно от жены хранил сотни две три рублей, он их называл "подкожные" Но он был хорошим семьянином, очень любил жену, гордился ее ученостью и был готов на любой труд ради своей Маруси, дочери и всех близких.
За столом рядом со Спиридоновым сидела Софья Осиповна, пожилая женщина с толстыми плечами, с мясистыми красными щеками, с двумя майорскими "шпалами" на гимнастёрке. Софья Осиповна говорила отрывисто, хмуря брови, и, по рассказам подруг Веры, работавших в том госпитале, где Софья Осиповна заведывала хирургическим отделением, её побаивались не только санитары и сестры, но и врачи. Она и до войны работала хирургом - может быть, вообще характер её подходил для этой профессии, а профессия в свою очередь наложила некоторую печать на характер. Она участвовала в качестве врача во многих экспедициях академии то на Камчатке, то в Киргизии, два года прожила на Памире.
Софья Осиповна вставляла в разговор киргизские в казахские слова, и Вера и Сережа за те несколько недель, что она жила у Шапошниковых, переняли у нее эту манеру и вместо "ладно" говорили "хоп", вместо "хорошо" - "джахши".
Она любила музыку и стихи и обычно, придя с суточного дежурства, ложилась на диван, заставляла Сережу читать Пушкина и Маяковского. Когда она, полузакрыв глаза и дирижируя рукой, тоненько напевала "В храм я вошла смиренно", лицо её становилось таким смешным, что у Веры надувались щёки от смеха, и она выбегала на кухню.
Софья Осиповна любила карточные игры, раза два она играла со Степаном Фёдоровичем в очко, а большей частью - для отдыха, как она говорила, с Верой и Сережей в подкидного дурака. Во время игры она сердилась, шумела, а потом, вдруг смешав карты, говорила:
- Ох, дети мои, видно, мне в эту ночь не спать, пойду-ка я снова в госпиталь.
Рядом с ней села худая женщина с миловидным, поблёкшим и утомлённым лицом - Тамара Дмитриевна Берёзкина, жена командира, пропавшего в самом начале войны. Глядя на такие тонкие и измученные женские лица с прекрасными, печальными глазами, всякому думается, что для суровой, жестокой жизни такие существа не приспособлены.
Тамара Дмитриевна жила перед войной с мужем на границе. В день объявления войны она выбежала из горящего дома в халате и туфлях на босу ногу, держа на руках маленькую дочь, больную корью; рядом, уцепившись за её халат, бежал сын Слава.
Так, с больной девочкой на руках и с босым мальчуганом, её посадили на грузовик, и она пустилась в тяжкий, долгий путь, добралась до Сталинграда, кое-как устроилась - помог военкомат. Она в горсовете случайно познакомилась с Марией Николаевной, работавшей старшим инспектором отдела народного образования, затем с Александрой Владимировной.
Александра Владимировна отдала Тамаре своё пальто и боты, настояла на том, чтобы Маруся устроила Славу в интернат.
Рядом с Тамарой сидел старик Андреев, важный и хмурый. Это был человек лет шестидесяти пяти, но в его чёрных густых волосах почти не было седины. Худое, длинное лицо старого рабочего казалось замкнутым и холодным.
Александра Владимировна задумчиво сказала, погладив по плечу Тамару Дмитриевну:
- Вот, может быть, и нам суждена эвакуационная горькая чаша. Кто мог только думать, такой глубокий тыл! - Она вдруг ударила по столу ладонью и сказала: - Вот что, Тамара, в случае чего вы поедете с нами. Устроимся у Людмилы в Казани Что с нами будет, то и с вами.
Тамара сказала:
- Спасибо большое, но для вас ведь обуза ужасная.
- Пустяки, - решительно сказала Александра Владимировна, - не время думать об удобствах.
Маруся шепнула мужу:
- Пусть меня простит бог, но мама определённо живёт вне времени и пространства. У Людмилы в Казани две крошечные комнатки.
Степан Федорович добродушно махнул рукой:
- Мамаша - она по себе меряет. Вот мы к ней все ворвались и все себя у неё как дома чувствуем. И кровать свою она тебе уступила, ты и не подумала отказаться.
Степана Фёдоровича всегда восхищало практическое неразумие тёщи. Она обычно вела знакомство с людьми, душевно ей приятными, но в большинстве с такими, которые не только не могли оказаться полезными, но и сами нуждались в помощи. Степану Фёдоровичу нравилась эта черта - и он не гнался за высокими знакомствами, но он понимал практическую ценность людей и, когда нужно было, умел отличить полезного и нужного человека, а Александра Владимировна была в этом отношении, как слепая.
Степан Фёдорович несколько раз заходил на работу к Александре Владимировне, он любил наблюдать уверенность её движений, лёгкость и умелость, с какой обращалась она со сложной химической аппаратурой для титровального и газового анализа. Он, сам мастер на все руки, сердился и раздражался, когда племянник Сережа не мог сменить перегоревшие пробки либо когда Вера медленно и неловко шила и штопала. Степан Фёдорович не только столярничал, слесарил, мог сложить печь; дома, в часы отдыха, он придумал смешное приспособление, с помощью которого можно было, сидя в кресле, зажигать и тушить свечи на новогодней ёлке, и сконструировал такой занятный звонок к двери, что с Тракторного завода приезжал инженер посмотреть его устройство. Ему ничего не давалось в жизни даром, и он презирал растяп и бездельников.
- Ну как, товарищ лейтенант, не подпустите немцев к Сталинграду? - спросил Степан Фёдорович.
- Наше дело такое, - снисходительно ответил светлоглазый Ковалёв, чувствуя своё превосходство над людьми тыла, - прикажут - будем драться!
- Приказ давно есть, с первого дня войны, - сказал посмеиваясь Степан Фёдорович.
Лейтенант принял слова Степана Фёдоровича на свой счёт.
- В тылу легче рассуждать, - сказал он, - а вот на переднем крае, когда миномёты бьют, сверху пикирует авиация, там другое рассуждение. Да, Толя?
- Да уж точно, - неопределённо сказал Толя.
- Вот теперь я вам скажу, - повышая голос, сказал Степан Фёдорович, - к Сталинграду немец не подойдёт. За Дон они не пройдут. На Дону совершенно неприступная оборона.
- Как ты не понимаешь, - говорил он, - разлюбила и всё, как ты не понимаешь!
- Ну вот, расфилософствовался: полюбила, разлюбила. Что ты в этом смыслишь, минога, - говорила ему двоюродная сестра, учившаяся тогда в девятом классе и считавшая себя искушённой в сердечных делах.
Но всё это было до войны и в этот приезд Жени не вспоминалось.
Молодое поколение собралось в маленькой Серёжиной комнатке, в которую Степан Фёдорович ухитрился втиснуть пианино, привезённое со Сталгрэса.
Шёл шутливый разговор о том, кто на кого похож и кто не похож. Худой, бледнолицый, темноглазый Серёжа походил на мать. От матери были у него черные волосы и смуглая кожа, нервные движения и быстрый, робкий и дерзкий взгляд тёмных больших глаз. Толя, высокий и плечистый, с широким лицом и широким носом, то и дело поправлявший перед зеркалом светлосоломенные волосы, вынул из кармана гимнастёрки фотографию, на которой он был снят рядом с сестрой Надей, худенькой девочкой с длинными тонкими косичками, жившей сейчас с родителями в казанской эвакуации, и все рассмеялись, настолько были не похожи брат и сестра. А Вера, высокая, румяная, с маленьким прямым носиком, не имела никакого сходства с двоюродными братьями и двоюродной сестрой, только живыми и сердитыми карими глазами она походила на свою молодую тётку Женю.
Утром Толя вместе с попутчиком лейтенантом Ковалевым сходили в штаб округа. Ковалёв узнал, что его дивизия по-прежнему стоит в резерве где-то между Камышином и Саратовом. Толя тоже имел предписание явиться в одну из резервных дивизий. Молодые лейтенанты решили остаться в Сталинграде на лишние сутки "Войны на нас хватит, - рассудительно сказал Ковалёв, - не опоздаем". Было условлено не выходить на улицу, чтобы не попасться комендантскому патрулю.
Всю трудную дорогу до Сталинграда Ковалёв помогал Толе, у него имелся котелок, а у Толи котелок пропал в день выхода из школы. Ковалёв заранее знал, на какой станции будет кипяток, на каких продпунктах по аттестату дают копчёного рыбца и баранью колбасу, а на каких лишь гороховый и пшённый концентрат.
В Батраках он раздобыл фляжку самогона, и они распили её с Толей. Ковалёв рассказал ему о своей любви к девушке-землячке, на которой он женится, как только кончится война.
Дружеское расположение фронтового лейтенанта льстило Толе. В поезде он старался казаться бывалым парнем, а когда речь заходила о девушках, с утомлённой усмешкой говорил. "Да, брат, всяко бывает".
Сейчас Толе хотелось поболтать, как некогда, с Серёжей и Верой, но он почему-то стыдился их перед Ковалёвым, почему - сам не мог понять. Уйди Ковалёв, он бы заговорил о том, о чём всегда говорил с двоюродными братом и сестрой. Минутами Ковалёв тяготил Толю, и ему становилось стыдно оттого, что возникало такое чувство к верному дорожному товарищу.
Вся жизнь его была связана с миром, где жили Серёжа, Вера и бабушка, но встреча с близкими людьми казалась сейчас случайной и мимолётной.
В мире военной службы, где были лейтенанты, политруки, старшины и ефрейторы, треугольники, кубики, "шпалы" и ромбы, продовольственные аттестаты и проездные литеры, ему суждено было отныне жить. В этом мире встретились ему новые люди, новые друзья и новые недруга, в этом мире всё было по-новому.
Толя не сказал Ковалёву, что он хотел поступить на физико-математический факультет и собирался произвести переворот в естественных науках. Он не рассказывал Ковалёву о том, что незадолго до войны начал конструировать телевизор.
По внешности Толя был плечистый, рослый: "тяжеловес" - называли его в семье, а душа у него оказалась робкая и деликатная.
Разговор не вязался. Ковалёв выстукивал на пианино одним пальцем "Любимый город может спать спокойно".
- А это кто? - зевая, спросил он и указал на портрет, висевший над пианино.
- Это я, - сказала Вера, - тётя Женя рисовала.
- Не похожа, - сказал Ковалёв. Главную неловкость производил Серёжа, он смотрел на гостей насмешливыми, наблюдающими глазами, хотя ему полагалось бы, как всякому нормальному отроку, восхищаться военными, да ещё таким, как Ковалёв, с двумя медалями "За отвагу", со шрамом на виске. Он не расспрашивал о военной школе, и это обижало Толю, ему обязательно хотелось рассказать о старшине, о стрельбе на полигоне, о том, как ребята ухитрялись без увольнительной записки ходить в кино.
Вера, знаменитая в семье тем, что могла смеяться без всякого повода, просто оттого, что смех был постоянно в ней самой, сегодня была неразговорчива и угрюма. Но она хотя бы присматривалась к гостю, а Серёжа, чувствовал Толя, нарочно затевал самые неподходящие разговоры, со злорадной прозорливостью находил особенно бестактные слова.
- Вера, а ты что молчишь? - раздражённо спросил Толя.
- Я не молчу.
- Её ранил амур, - сказал Серёжа.
- Дурак, - ответила Вера.
- Факт, сразу покраснела, - сказал Ковалев и плутовски подмигнул Вере, точно, влюблена! В майора, верно? Теперь девушки говорят "Нам лейтенанты на нервы действуют".
- А мне лейтенанты не действуют на нервы, - сказала Вера и посмотрела Ковалёву в глаза.
- Во, значит в лейтенанта, - сказал Ковалёв и немного расстроился, так как лейтенанту всегда неприятно видеть девушку, отдавшую сердце другому лейтенанту. - Знаете что, - сказал он, - давайте выпьем по сто грамм, раз такое дело, у меня в фляжке есть.
- Давайте, - внезапно оживился Серёжа, - давайте, обязательно.
Вера сперва стала отказываться, но выпила лихо и закусила солдатским сухариком, добытым из зелёного мешка.
- Вы будете настоящая фронтовая подруга, - сказал Ковалёв
И Вера стала смеяться, как маленькая, морща нос, притопывая ногой и тряся русой гривой волос.
Серёжа сразу захмелел, сперва пустился в критику военных действий, а потом стал читать стихи. Толя искоса поглядывал на Ковалёва, не смеется ли он над семейством, где взрослый малый, размахивая руками, читает наизусть Есенина, но Ковалёв слушал внимательно, стал похож на деревенского мальчика, потом вдруг раскрыл полевую сумку и сказал:
- Стой, дай я спишу!
Вера нахмурилась, задумалась и, погладив Толю по щеке, сказала!
- Ой, Толя, Толенька, ничего ты не знаешь! - таким голосом, точно ей было не восемнадцать лет, а по крайней мере пятьдесят восемь.
Александра Владимировна Шапошникова, высокая, статная старуха, задолго до революции кончила по естественному отделению Высшие женские курсы. После смерти мужа она одно время была учительницей, затем работала химиком в бактериологическом институте, а в последние годы заведывала лабораторией по охране труда. Штат в лаборатории был невелик, а во время войны и вовсе уменьшился, и ей приходилось самой ездить на заводы, в железнодорожные депо, на элеватор, на швейные и обувные фабрики, брать пробы при исследовании воздуха и промышленной пыли. Эти поездки утомляли, но Александре Владимировне они были приятны и интересны. Она любила работу химика, и в своей маленькой лаборатории сконструировала аппаратуру для количественного анализа воздуха промышленных предприятий, производила анализы металлической пыли, технической и питьевой воды, определяла вредоносные окись углерода, сероуглерод, окислы азота, анализировала различные сплавы и свинцовые соединения, определяла пары ртути и мышьяка. Она любила людей и при поездках на предприятия встречалась и разговаривала, заводила дружбу с токарями, швеями, мукомолами, кузнецами, монтёрами, кочегарами, кондукторами трамваев, желез подорожными машинистами.
Вернувшись с работы, она, подойдя к зеркалу, долго поправляла свои белые волосы, приколола к воротничку блузки брошечку-две эмалевые фиалки. Она задумалась на мгновение, глядя на себя в зеркало, и решительно открепила брошку, положила её на столик. Дверь приоткрылась, и Вера громким, смешливым и испуганным шёпотом сказала:
- Бабушка, скорей, пришёл этот самый грозный старик Мостовской!
Александра Владимировна на секунду замешкалась, вновь приколола брошку и торопливо пошла к двери.
Ока встретила Мостовского в маленькой передней, заставленной корзинами, старыми чемоданами и мешками с картошкой.
Михаил Сидорович Мостовской принадлежал к людям той неисчерпаемой жизненной силы, о которых принято говорить - "это человек особой породы".
Мостовской жил до войны в Ленинграде. Его вывезли из блокады самолётом в феврале 1942 года. Мостовской сохранил легкость походки, хорошее зрение и слух, сохранил память и силу мысли, а главное, сохранил живой, не запылённый интерес к жизни, науке и людям. Он обладал всем этим, несмотря на то, что прожил жизнь, которой бы хватало на много людей столько пришлось на него одного царской каторги, ссылки, бессонных трудовых ночей, лишений, ненависти врагов, разочарований, горечи, радости, печали Александра Владимировна познакомилась с Мостовским до революции. Это было в ту пору, когда покойный муж её служил в Нижнем Новгороде, и Мостовской, приехавший туда по конспиративным делам, около месяца прожил у Шапошниковых на квартире. Потом уж, после революции, она, приезжая в Ленинград, навещала его, а ныне, в пору войны, судьба столкнула их в Сталинграде.
Он вошёл в комнату и оглядел живыми прищуренными глазами стулья и табуретки, стоящие вокруг накрытого белой скатертью, ожидавшего гостей стола, стенные часы, платяной шкаф, китайскую складную ширму с вытканной шелком фигурой крадущегося тигра среди зеленовато-желтого бамбука.
- Эти некрашеные книжные полки напоминают мою ленинградскую квартиру, проговорил Мостовской, - да и не только полки напоминают, но и то, что на полках: вот "Капитал", и Ленинские сборники, и Гегель - по-немецки, а на стене портреты Некрасова и Добролюбова.
Мостовской поднял палец:
- 0! Судя по количеству приборов - у вас званый обед. Напрасно вы мне не сказали, я бы надел свой лучший галстук.
Александра Владимировна всегда испытывала перед Мостовским несвойственное ей чувство робости. И сейчас ей показалось, что Мостовской осуждает её, и она покраснела Печальна и трогательна краска смущения на старческом лице.
- Подчинилась требованиям дочерей и внуков, - сказала Александра Владимировна, - после ленинградской зимы вам это, вероятно, кажется лишним и странным.
- Наоборот, совсем наоборот, далеко не лишним, - сказал он и, сев к столу, принялся набивать самосадом трубку. - Пожалуйста, вы ведь курите, - протянул он ей кисет. - Попробуйте моего.
Мостовской вынул из кармана кремень, пухлый белый шнур и кусок стального напильника.
- "Катюша", - сказал он, - не ладится она у меня. Они переглянулись и улыбнулись друг другу "Катюша" действительно не ладилась, не давала огня.
- Я сейчас принесу спички, - предложила Александра Владимировна, но Мостовской замахал рукой
- Что вы, спички, кто их теперь тратит зря.
- Да, теперь держат спички на случай ночных неожиданностей военного времени.
Ода пошла к шкафу и, вернувшись к столу, с шутливой торжественностью сказала:
- Михаил Сидорович, разрешите вам преподнести от всей души, - и протянула непочатый коробок спичек, Мостовской принял подарок. Они закурили, одновременно затянулись и выпустили дым, он смешался в воздухе, пополз лениво к открытому окну.
- Думаете об отъезде? - опросил Мостовской.
- Как все, но пока ещё никаких разговоров нет.
- А куда думаете, если не военная тайна?
- В Казань, туда эвакуирована часть Академии наук, а муж моей старшей дочери, Людмилы, он профессор, собственно член-корреспондент, получил квартиру, то есть не квартиру-две комнатки, зовет к себе. Но вам-то беспокоиться нечего, за вас подумают.
Мостовской посмотрел на неё и кивнул.
- Неужели их не остановят? - спросила Александра Владимировна, и в голосе её было отчаяние, как-то не вязавшееся с уверенным и даже надменным выражением её красивого лица. Она заговорила медленно, с усилием: - Фашизм действительно так силен? Я не верю этому! Объясните мне, ради бога. Что это? И эта карта на стене, мне иногда хочется её снять, спрятать. Серёжа каждый день переставляет флажки. Как прошлым летом - возникают всё новые направления: Харьковское, потом вдруг Курское, потом Волчанское и Белгородское. Пал Севастополь. Я спрашиваю у военных, выпытываю - что это?
Она помолчала и, движением руки как бы отталкивая страшную для себя мысль, продолжала:
- Я подхожу к книжным полкам, вот о которых вы говорили, где Пушкин, Чернышевский, Толстой, Ленин, беру в руки книги, листаю их, - нет, нет, мы остановим фашистов, конечно, конечно, остановим!
- Что же вам отвечают военные? - спросил Мостовской. В это время из-за двери послышался сердитый и смеющийся молодой женский голос:
- Мама, Маруся, где же вы? Ведь пирог сгорит!
Мостовской сказал:
- О, дело, оказывается, нешуточное, пирог! Александра Владимировна, указав в сторону двери, объяснила;
- Собственно, из-за неё всё и устроили, это моя младшая, Женя, вы её знаете. Неделю назад вдруг приехала. Теперь близкие все разлучаются, а тут такая неожиданная встреча. А тут еще внук, сын Людмилы, проездом на фронт остановился. Вот мы и решили одновременно отметить и встречу и расставание.
- Да, - сказал Мостовской, - жизнь ведь идёт...
Шапошникова тихо произнесла:
- Если бы вы знали, как тяжело, и общее горе я воспринимаю не как молодые, а по-стариковски.
Мостовской погладил её по руке. - Идите, идите, а то и в самом деле пирог сгорит.
- Наступает решающий момент, - сказала Женя, наклоняясь вместе с Александрой Владимировной над полуоткрытой дверцей духовки. Она сбоку глянула на мать и, приблизив губы к её уху, произнесла скороговоркой:
- Я утром получила письмо, помнишь, я тебе рассказывала, давно ещё, до войны... военный, мой знакомый, Новиков, в поезде встретился... Какое удивительное совпадение и тогда и теперь. Представь, сегодня проснулась и именно его вспомнила, подумала: вот уж кого давно нет на свете, а через час письмо.. И та наша встреча в поезде, после моего ухода из Москвы, ведь тоже странное совпадение?
Женя обняла мать за шею и стала целовать её в щёку, в седые волосы, спускавшиеся на виски.
Когда Женя училась в Художественном институте, ей как-то пришлось быть на торжественном вечере в Военной академии. Там она познакомилась с высоким, медленно и тяжело ступавшим военным, старшиной курса. Он проводил её до трамвая, затем несколько раз был у неё дома. Весной он кончил академию, уехал, написал ей два или три письма, и в этих письмах он не объяснялся в чувствах, однако просил прислать фотографию. Она послала ему маленькую карточку, снятую в пятиминутке для паспорта. Потом он перестал писать ей, она уже к этому времени кончила Художественный институт, вышла замуж.
Когда она после разрыва с мужем ехала к матери, в Воронеже в её купе вошёл плечистый светловолосый военный.
- Вы не узнаёте меня? - спросил он, протягивая ей большую белую руку.
- Товарищ Новиков, - сказала она, - конечно, я вас узнала. Почему вы тогда перестали мне писать?
Он усмехнулся и, молча вынув маленькую, вложенную в конвертик фотографию, показал ей.
Это был снимок, посланный ему когда-то.
- Я вас узнал, когда ваше лицо мелькнуло в окне, - сказал он.
Соседи по купе, две пожилые врачихи, прислушивались к каждому их слову. Эта встреча была для них развлечением. Разговор шёл общий, одна врачиха, с футляром от очков, торчавшим из карманчика жакетки, говорила без умолку, вспоминала все неожиданные встречи, бывшие в её жизни, в жизни её родных и знакомых. Женя была благодарна болтливой докторше - Новиков, видимо, ждал сердечного, важного разговора, считал, что встреча эта не случайная, а Жене хотелось лишь одного - молчать.
Он сошёл в Лисках, обещав написать ей в Сталинград, но не написал. И вот от этого Новикова, которого она считала убитым, вдруг пришло письмо, напомнившее Жене её тогдашние "предвоенные" мысли и чувства, казалось навсегда ушедшие.
Александра Владимировна, глядя на дочь, хлопотавшую у плиты, подумала, что к белой шее Жени очень идёт эта тоненькая золотая цепочка, а тёмные волосы отливают золотом оттого, что она удачно подобрала гребень. Но и цепочка на шее, и гребень в волосах были хороши лишь оттого, что живая красота молодой женщины коснулась их. Александре Владимировне казалось, что тепло идёт не от раскрасневшихся щёк дочери, её белых рук и полураскрытых губ, а откуда-то из глубины её ярких карих глаз, таких повзрослевших и гак много видевших, и таких неизменно детских, какими были они двадцать лет назад.
За стол уселись к пяти часам. Для почётного гостя поставили плетёное кресло, но Мостовской отказался от почёта и сел рядом с Верой на табуретке; слева от него сидел молодой светлоглазый военный с двумя вишневыми кубиками на углах отложного воротника. В кресло посадили Степана Фёдоровича.
- Вы, Степан, должны сидеть здесь, как глава семью, - смазала Александра Владимировна.
- Папа - главный источник света, тепла и соленых помидоров, - сказала Вера.
- Дядя - начальник семейного ремонтного треста, - добавил Серёжа.
Действительно, Степан Фёдорович заготовил тёще на зиму солёные помидоры и обеспечил её топливом. Он умел всё чинить: электрические утюги, чайники, водопроводные краны, ножки стульев.
Усевшись, он искоса поглядывал на дочку. Русыми волосами, высоким ростом, румяными щеками Вера походила на него. Иногда он вслух сожалел, что дочь не похожа на Марусю. Но в душе он радовался тому, что узнавал в ней черты своих деревенских сестёр и братьев.
Степан Фёдорович Спиридонов вместе с десятками и сотнями тысяч людей прошёл простой путь, который стал настолько обычен, что никто не видел в нем ничего удивительного. Но именно в том, что путь этот стал незаметен, и заключалась его потрясающая человечество новизна.
Степан Фёдорович, главный инженер, а затем управляющий Сталгрэса, тридцать лет назад пас коз за фабричным посёлком под Наро-Фоминском. И теперь, когда немцы пошли от Харькова на юг, прямо к Сталинграду, он задумался о своей жизненной судьбе, оглянулся на свои прошедшие годы и подивился тому, кем был и кем стал. Он был известен как инженер, наделённый смелым умом. Ему принадлежало несколько изобретений и нововведений в производстве электрической энергии, и даже в толстом руководстве по электротехнике упоминалась его фамилия. Он был руководителем большой ГРЭС, кое-кто считал его слабым администратором - заберется в цех и сидит там целый день, а в это время секретарь отбивается от телефонных звонков. Однажды он сам просил, чтобы его перевели с административной работы, но в глубине души обрадовался, когда нарком не внял его ходатайству Степан Фёдорович и в административной работе находил много интересного и приятного для себя Ему нравилось напряжение директорской работы, он не боялся ответственности. Рабочие относились к нему хорошо, хотя он бывал шумлив, а иногда и крут. Он любил выпить под хорошую закуску, любил ходить в ресторан и обычно тайно от жены хранил сотни две три рублей, он их называл "подкожные" Но он был хорошим семьянином, очень любил жену, гордился ее ученостью и был готов на любой труд ради своей Маруси, дочери и всех близких.
За столом рядом со Спиридоновым сидела Софья Осиповна, пожилая женщина с толстыми плечами, с мясистыми красными щеками, с двумя майорскими "шпалами" на гимнастёрке. Софья Осиповна говорила отрывисто, хмуря брови, и, по рассказам подруг Веры, работавших в том госпитале, где Софья Осиповна заведывала хирургическим отделением, её побаивались не только санитары и сестры, но и врачи. Она и до войны работала хирургом - может быть, вообще характер её подходил для этой профессии, а профессия в свою очередь наложила некоторую печать на характер. Она участвовала в качестве врача во многих экспедициях академии то на Камчатке, то в Киргизии, два года прожила на Памире.
Софья Осиповна вставляла в разговор киргизские в казахские слова, и Вера и Сережа за те несколько недель, что она жила у Шапошниковых, переняли у нее эту манеру и вместо "ладно" говорили "хоп", вместо "хорошо" - "джахши".
Она любила музыку и стихи и обычно, придя с суточного дежурства, ложилась на диван, заставляла Сережу читать Пушкина и Маяковского. Когда она, полузакрыв глаза и дирижируя рукой, тоненько напевала "В храм я вошла смиренно", лицо её становилось таким смешным, что у Веры надувались щёки от смеха, и она выбегала на кухню.
Софья Осиповна любила карточные игры, раза два она играла со Степаном Фёдоровичем в очко, а большей частью - для отдыха, как она говорила, с Верой и Сережей в подкидного дурака. Во время игры она сердилась, шумела, а потом, вдруг смешав карты, говорила:
- Ох, дети мои, видно, мне в эту ночь не спать, пойду-ка я снова в госпиталь.
Рядом с ней села худая женщина с миловидным, поблёкшим и утомлённым лицом - Тамара Дмитриевна Берёзкина, жена командира, пропавшего в самом начале войны. Глядя на такие тонкие и измученные женские лица с прекрасными, печальными глазами, всякому думается, что для суровой, жестокой жизни такие существа не приспособлены.
Тамара Дмитриевна жила перед войной с мужем на границе. В день объявления войны она выбежала из горящего дома в халате и туфлях на босу ногу, держа на руках маленькую дочь, больную корью; рядом, уцепившись за её халат, бежал сын Слава.
Так, с больной девочкой на руках и с босым мальчуганом, её посадили на грузовик, и она пустилась в тяжкий, долгий путь, добралась до Сталинграда, кое-как устроилась - помог военкомат. Она в горсовете случайно познакомилась с Марией Николаевной, работавшей старшим инспектором отдела народного образования, затем с Александрой Владимировной.
Александра Владимировна отдала Тамаре своё пальто и боты, настояла на том, чтобы Маруся устроила Славу в интернат.
Рядом с Тамарой сидел старик Андреев, важный и хмурый. Это был человек лет шестидесяти пяти, но в его чёрных густых волосах почти не было седины. Худое, длинное лицо старого рабочего казалось замкнутым и холодным.
Александра Владимировна задумчиво сказала, погладив по плечу Тамару Дмитриевну:
- Вот, может быть, и нам суждена эвакуационная горькая чаша. Кто мог только думать, такой глубокий тыл! - Она вдруг ударила по столу ладонью и сказала: - Вот что, Тамара, в случае чего вы поедете с нами. Устроимся у Людмилы в Казани Что с нами будет, то и с вами.
Тамара сказала:
- Спасибо большое, но для вас ведь обуза ужасная.
- Пустяки, - решительно сказала Александра Владимировна, - не время думать об удобствах.
Маруся шепнула мужу:
- Пусть меня простит бог, но мама определённо живёт вне времени и пространства. У Людмилы в Казани две крошечные комнатки.
Степан Федорович добродушно махнул рукой:
- Мамаша - она по себе меряет. Вот мы к ней все ворвались и все себя у неё как дома чувствуем. И кровать свою она тебе уступила, ты и не подумала отказаться.
Степана Фёдоровича всегда восхищало практическое неразумие тёщи. Она обычно вела знакомство с людьми, душевно ей приятными, но в большинстве с такими, которые не только не могли оказаться полезными, но и сами нуждались в помощи. Степану Фёдоровичу нравилась эта черта - и он не гнался за высокими знакомствами, но он понимал практическую ценность людей и, когда нужно было, умел отличить полезного и нужного человека, а Александра Владимировна была в этом отношении, как слепая.
Степан Фёдорович несколько раз заходил на работу к Александре Владимировне, он любил наблюдать уверенность её движений, лёгкость и умелость, с какой обращалась она со сложной химической аппаратурой для титровального и газового анализа. Он, сам мастер на все руки, сердился и раздражался, когда племянник Сережа не мог сменить перегоревшие пробки либо когда Вера медленно и неловко шила и штопала. Степан Фёдорович не только столярничал, слесарил, мог сложить печь; дома, в часы отдыха, он придумал смешное приспособление, с помощью которого можно было, сидя в кресле, зажигать и тушить свечи на новогодней ёлке, и сконструировал такой занятный звонок к двери, что с Тракторного завода приезжал инженер посмотреть его устройство. Ему ничего не давалось в жизни даром, и он презирал растяп и бездельников.
- Ну как, товарищ лейтенант, не подпустите немцев к Сталинграду? - спросил Степан Фёдорович.
- Наше дело такое, - снисходительно ответил светлоглазый Ковалёв, чувствуя своё превосходство над людьми тыла, - прикажут - будем драться!
- Приказ давно есть, с первого дня войны, - сказал посмеиваясь Степан Фёдорович.
Лейтенант принял слова Степана Фёдоровича на свой счёт.
- В тылу легче рассуждать, - сказал он, - а вот на переднем крае, когда миномёты бьют, сверху пикирует авиация, там другое рассуждение. Да, Толя?
- Да уж точно, - неопределённо сказал Толя.
- Вот теперь я вам скажу, - повышая голос, сказал Степан Фёдорович, - к Сталинграду немец не подойдёт. За Дон они не пройдут. На Дону совершенно неприступная оборона.